ВРАГ У ПОРОГА

Война уже где-то шла. О ней глухо и боязливо говорили. И все же сообщение о нападении и на нашу страну пришло как гром с ясного неба. Оно и в самом деле было голубым и ясным в те теплые июньские дни. Ни проводного радио, ни тем более радиоприемника в нашей маленькой деревушке (всего-то 19 домов!) не было. Но такая страшная весть быстро дошла и без них. С этого момента люди уже не знали покоя. Забегали, засуетились, заговорили вслух. Ощущение страха передавалось и в детские души.

Военные события между тем развивались стремительно. Соседнюю Белоруссию уже вовсю топтали кованые немецкие сапоги. Фронт неумолимо приближался и к Смоленщине.

Среди населения поползли слухи о немецких шпионах и диверсантах, забрасываемых в советский тыл на парашютах, что еще больше накаляло тревожную обстановку. Однажды под вечер чей-то легкий самолет, лавируя на низкой высоте между пригорками, приземлился на склоне одного из них. В треугольнике деревень Вортихово-Понизовье-Мокрушино.

– Сел! Сел! – возбужденно заголосила местная ребятня и гурьбой ринулась в ту сторону. Но пока добежала туда, машина вновь взмыла в воздух, оставив на сухой земле лишь небольшую примятость от колес. Кто и зачем приземлялся, осталось загадкой.

Бдительность сельчан в эти беспокойные дни доходила до курьезов. Как-то по деревне прошествовал облаченный в лохмотья старец, каких немало тогда бродило по проселкам. Попросил у встреченных женщин хлеба, поблагодарил за милостыню. В конце улицы попил воды из бадьи у колодца и, немного передохнув, отправился дальше.

Основная дорога вела здесь на запад, навстречу наступающим немецким войскам. Но он повернул от нее под прямым углом влево и заросшею колеей двинулся в сторону железной дороги Витебск – Смоленск. Примерно через километр-полтора ему бы пришлось пробираться уже густым кустарником. Местные через него ходили редко.

Выбранный старцем путь насторожил внимательных мужчин. Им показалось подозрительным, что он пошел не в сторону тыла, куда валил весь бегущий от войны люд, а скорее, в прифронтовую полосу. Вызвала недоверие и его остановка у колодца, на которую в мирное время, наверное, никто не обратил бы внимания.

– Может, он воду, гад, отравил, а мы проморгали? – предположил лысый дед с шишкой на голове (между собой его так и звали «шишка»). – Говорят же, что травят немцы колодцы. Надо догнать, пока в кусты не запрятался.

Два человека мигом запрягли в телегу лошадь и, нащелкивая кнутом, помчались вдогонку за «фашистским лазутчиком». Настигли у кромки кустарника, вытряхнули карманы и холщовую суму – ничего подозрительного. Только сухари да хлеб. Отвесили на всякий случай оплеуху – старец расплакался и стал отдавать и котомку, и харчи. Он так и не понял, за что его бьют. Пришлось отпустить задержанного с миром, хотя у преследователей еще и оставались сомнения – может, умело замаскировался немец под нищего?

Гул боев подступал все ближе, становился отчетливее и громче. Они шли уже на западных рубежах Смоленщины. В стороне Рудни, центра соседнего с нашим района, вторые сутки подряд гремели взрывы и слышалась яростная перестрелка. Сдерживая захватчиков, там бились насмерть. Кажется, на исходе этих суток вечерний горизонт на западе вдруг запылал, как на пожаре. Из местных такого огромного зарева еще никому не доводилось видеть.

Это, пожалуй, первое, что накрепко застряло в моей детской памяти. Наверное, потому, что вместе со всеми реально почувствовал, что с той стороны на нас надвигается что-то очень страшное. Уже будучи взрослым, узнал, что тогда наблюдал огневой налет «Катюш» на позиции немцев, второй по счету в истории войны. Вот отчего горел закат под Рудней, видимый за полсотни километров. Можно представить, что творилось внутри этого пекла!

В один из жарких июльских дней через деревню на восток потянулась колонна наших бойцов – запыленных и усталых, со скатками шинелей через плечо. Совсем еще юные ребята. Видать, перебрасывались на новые рубежи обороны. Шли скорым маршем и молча. Шагавший сбоку офицер строгим голосом подгонял отстававших.

Когда колонна поравнялась с вырытой посреди деревни копанью с водой (у нас ее звали сажалкой) – любимым приютом плавающей домашней птицы, один из бойцов не выдержал, метнулся в сторону, быстро зачерпнул пилоткой зеленую от птичьего помета жижу и стал жадно пить. Подбежавший тут же командир заставил вылить остатки и строго отчитал провинившегося. Как я теперь понимаю, питье при дальнем марш-броске не поощрялось, чтобы не расслабляться. Но тогда солдат было жаль. Жажда, судя по всему, мучила их отчаянно. Хотя подобную жидкую дрянь, по нашим понятиям, брать в рот совсем не следовало. Чистоплотные хозяева ее даже коровам не давали. Поили колодезной.

Не знаю, по чьему совету, но возле каждой избы у нас были заблаговременно вырыты землянки на случай бомбежки или артобстрела. Казалось бы, что здесь можно поражать? Ничего интересного для военных. Тем не менее, в период авианалетов на Смоленск немцы сбросили на крохотную деревушку аж восемь (!) бомб. Некоторые почему-то не сработали. Одна из таких угодила прямо в колодец. Тот самый, из которого пил воду «диверсант». Другая, пробив кровлю, потолок и пол избы, зарылась глубоко в землю. К счастью, в помещении в этот момент никого не было. Осенью 1943-го года при отступлении немецких армий от Москвы хата эта сгорела, и рядом хозяин возвел после войны новую. А вот что стало с бомбой, неизвестно. Может, и сейчас там лежит.

Так чем все же насолили немцам сельчане? Сами они – ничем. Но за околицей, на отшибе стояла построенная перед самой войной кирпичная школа. Под прикрытием ее стен сторожили небо три наши зенитки, поставленные в специально сделанные углубления. Выстрелы их и разозлили немецких ассов. Огонь батареи был подавлен, школа сожжена, но для острастки летчики сбросили оставшийся смертоносный груз и на саму деревню. Благо в начале войны у них этого «добра» хватало.

Та бомбежка застала меня с младшим братом в большой бочке возле дома. Внутрь ее мы как-то залезли сами еще до налета. А вот выбраться самостоятельно наружу в охватившей всех панике не смогли. Наш плач и отчаянные крики о помощи заглушал рев пикирующих самолетов и противный до ужаса визг падающих бомб. Казалось, что они летят прямо на голову. Подоспевшая откуда-то мама буквально выбросила нас из ловушки. В землянку же мы сами летели, как бомбы, – головами вниз и не чувствуя под ногами ступенек.

Пережитый ужас той бомбардировки и ожидания неминуемой смерти, которая висела над головой, живет в душе до сих пор. Когда я смотрю по телевизору военную хронику и вижу, как на чьи-то города или села сыплется сверху смертоносный груз, становится не по себе. Потому как знаю, что чувствуют под ним люди. Врагу такого не пожелаешь!

Напряженность от приближения оккупантов все возрастала. И вот откуда-то поступил сигнал, что они уже скоро могут быть здесь. Думаю, что об этом предупредили двое военных, пост которых находился не более, чем в километре к западу от нашей деревни, рядом с проселочной дорогой. Мы с братом бегали даже смотреть, как они короткими лопатками старательно рыли там себе окопчик, а окончив работу и присев перекусить, угощали нас редиской. Мы в свою очередь приносили им то ли соль, то ли хлеб. Возможно, то были связисты.

Начался всеобщий переполох. Из небольшой лавки в соседней деревне мигом растащили все товары вплоть до карандашей и спичек. Дверь взломать второпях не удавалось. Так вышибли окно и ныряли в него один за другим, сталкиваясь и ругаясь. Об этом рассказал прискакавший на взмыленной лошади селянин. Он же и поторопил всех: «Срочно надо ховаться! Немцы уже на подходе к Волоковой!»

Волоковая – центр родного сельсовета. Всего семь километров от нас в сторону запада, откуда и шел враг. Если у кого и теплилась доселе маленькая искра надежды на спасение от его напасти, то теперь и она погасла. Оккупация становилась явью.

Об отступлении в тыл нечего было и думать – слишком поздно. Очутиться же на пути воющих – тоже опасно. Можно погибнуть от своих же отечественных пуль или осколков. Чужие тем более щадить не станут. Пугала и сама встреча с врагом. Ничего хорошего она не сулила. Быстро посовещавшись, старики решили: «Прячемся немедленно в болотистом урочище!»

Так и сделали. Минимум необходимого имущества погрузили на телеги, к которым некоторые привязали и коров. Сверху на узлы и мешки посадили самых малых детей. Странный разношерстный обоз медленно двинулся в самую глушь кустарниковых зарослей – туда, где их пересекал глубокий овраг со струившейся по его дну небольшой речушкой. Часть вещей взрослые тащили на тачках или на своих плечах. Переехали вброд водную преграду и разгрузились на противоположной от деревни стороне оврага. Народ застыл в тревожном ожидании. Разговаривали вполголоса. Детям запретили высовываться на открытые места и шуметь. А коровам и лошадям надели на морды мешки с травой или овсом, дабы они тоже вели себя спокойно и не издавали никаких звуков.

Очевидцы из других деревень, не успевшие скрыться в убежище, рассказывали потом, что немцы, занимая селение, заходили в хаты, открывали люки в подполье, где крестьяне обычно хранили картошку, и «Тырр! Тырр!» – давали пару очередей в темноту из автоматов. Для профилактики. Считали, что там мог прятаться противник.

Фронт прошел нашу местность без боя. Население вернулось под родные крыши, радуясь, что избы целы, и гадая, что же будет дальше…

Ничего хорошего ждать не приходилось, о чем ежечасно, ежесекундно напоминал отчаянно сражавшийся Смоленск. Передовые части вермахта прорвались к нему 15 июля 1941 года по Рославльскому шоссе. С нашей северо-западной стороны это произошло попозже, судя по тому, что в этот день под Рудней еще успешно работали «Катюши» капитана Флерова. И не только они. Город-крепость во все лихие времена сдерживал иноземцев на подступах к Москве. Последний раз, в грозном 1812-м, под его стенами долго терял драгоценное время и военные силы непобедимый доселе в Европе Наполеон. Теперь его испытывали на прочность новые захватчики с паучьей свастикой на шинелях и касках.

От нас до города по прямой каких-нибудь 10–12 километров. В погожие дни, бывало, хорошо просматривались на горизонте белые стены его окраинных домов на Покровке, позолоченные купола церквей и даже контуры крепостной стены, воздвигнутой еще в ХI-м веке на приднепровских кручах. Теперь город горел. Днем его заволакивал черный дым, а ночью охватывало ярко-рыжее зарево. Время от времени до нас доносились гулкие взрывы, после которых вспыхивали и разгорались новые пожары. Отсвет пламени над горизонтом люди видели даже в районе Каспли, отстоящей от Смоленска на 45 километров. Об этом мне рассказала после войны одноклассница Надя Корниенкова, проживавшая в деревне Алфимово, в трех километрах северо-восточнее районного поселка.

Бомбили немцы обстоятельно. В ночном небе постоянно висели, медленно опускаясь на парашютах, осветительные устройства («свечки», как мы их называли). Они помогали вражеским летчикам различать важнейшие объекты, которые надо было разрушить в первую очередь.

– Мама родная, сколько фонарей понавешивали! – удивлялись женщины, никогда не видевшие такой грандиозной ночной подсветки. Да еще прямо с небес.

– И все новые и новые бросают, гады! – зло добавил кто-то из мужчин, заметив, как самолеты заходят на очередной круг.

Каждый вечер народ собирался на юго-восточной окраине деревни и смотрел на родной им Смоленск с тихим ужасом. Место сражения даже издали походило на ад. Уцелеть в нем, казалось, не было никакой возможности. Но город жил и мужественно сопротивлялся. В нем ни на минуту не затихала оружейная стрельба. Порой она переходила почти в сплошной треск, сопровождаемый глухими разрывами.

Несмотря на явный перевес захватчиков в самолетах, бои порою вспыхивали и в небесах. Запомнилась отчаянная атака двух советских «истребков», как звали эти боевые машины дети, на колонну фашистских бомбардировщиков. Нашей спарке удалось расстроить их ряды. Но тут на помощь немцам подоспела группа прикрытия. И завертелась в воздухе настоящая карусель.

Краснозвездным приходилось нелегко. Как они крутились в этом бою! То свечкой взмывали вверх на полных оборотах мотора, то камнем ныряли вниз, уходя от вражеских выстрелов. Дух захватывало, когда глядел с земли на этот неравный поединок. И все-таки один был подбит. Кажется, такая же участь постигла на отходе и второй. Но какое мужество проявили оба!

Город еще оборонялся, а армады зловещих воздушных машин волна за волной накатывались уже в сторону столицы. Происходило это обычно под вечер. С тяжелым гулом они плыли над деревенскими крышами. И так низко, что казалось, будто любую можно запросто достать камешком из хорошей рогатки. Под крыльями железных птиц отчетливо выделялись черные жирные кресты.

– На Москву пошли… – раздался протяжный мужской голос. Не успел он затихнуть, как над западным концом деревни возник и стал неудержимо нарастать новый металлический звук. С приближением он как бы дробился, ширился, сотрясая воздух и наводя невольный страх на все живое на земле.

– Кто же такую силищу остановит? – тихо шептали и крестились на иконы старушки.

Остановить, слава Богу, нашлось кому…

Последнюю точку в отступлении наших войск через деревню поставил неизвестный солдат, видимо, отставший в ходе оборонительных боев от своей части. Эту историю я знаю только со слов тети Фрузы, дружившей с моей мамой. Вот ее рассказ, запомнившийся необычностью происшествия.

Однажды ранним утром, когда еще топились печи, к ней в избу заскочил зверски проголодавшийся человек в измятой военной форме наших войск. Хозяйка пекла в это время лепешки. Горка их уже стояла в миске на столе и поджидала еще спящих малышей. А на сковородке дозревала очередная порция любимой детской еды.

Ни слова не говоря, пришелец метнулся с порога к столу и, практически не жуя, а только глотая, в один момент перекидал содержимое посудины себе в рот. Затем также молча выхватил из печи сковороду и расправился с недопеченным. А в завершение проглотил остаток сырого теста. В величайшем изумлении хозяйка глядела на эту немую сцену и гадала, кто же перед ней: догоняющий своих, бежавший из плена, или просто дезертир. Объяснений она не дождалась. Незнакомец исчез так же стремительно, как и появился. Словно привидение!

– Солдат, видно, заглянул сначала в окно и осмотрелся, – рассуждала потом женщина. – Поняв, что ему ничего не угрожает (мужика в хате нет, и вход удобный, скрытный, с обратной от улицы стороны), открыл дверь и решительно двинулся к столу. Голод не тетка! Да и времени на разговоры у него просто не было. Он и так рисковал.

Как служивый очутился в нашей безлесной, опасной для передвижения местности и куда направился дальше, так и осталось загадкой.

«ПОД НЕМЦЕМ»

Это выражение, порожденное войной, стало ходячим среди населения как в те окаянные годы, так и долгое время после. Все прекрасно понимали, что «под немцем» – значит, на оккупированной территории. Но первое – короче и удобнее в обиходе. Им чаще всего и пользовались.

Первыми же в нашей деревне после небольшого затишья объявились вовсе не немцы, а финны – так утверждали взрослые. Злые, как звери. За косой взгляд в их сторону запросто могли пристрелить. У нас в землянке они изрезали зачем-то подушки и матрацы и вытряхнули из наволочки на пол заготовленные для нас впрок сухари и домашнее печенье. Причем ее не развязывали, а вспороли ножом. То ли слишком торопились, то ли ради устрашения. Очень возможно, что это был обыск по подсказке. Мол, здесь живет семья учителя – сторонника и проводника советской власти. Не мешает хотя бы припугнуть…

Впрочем, это могли быть и не финны, а другие пособники немцев в их злодеяниях. Паспорт у них никто ведь не спрашивал. И вряд ли кто из деревенских разбирался в чужих языках. Но так я понимаю теперь, когда знаю не только об эсэсовских карательных отрядах; а тогда верил тому, о чем говорили старшие.

Финны исчезли так же внезапно, как и появились, и деревню время от времени стали контролировать немцы, любители кур и всего остального, вплоть до самогона. Появлялись они обычно днем, а ночью в окошко осторожно стучали иногда партизаны и тоже просили еду или одежду.

Население и само остро нуждалось в продуктах – кормильцы-то ушли на фронт – и при каждом удобном случае заготавливало их впрок. И понадежнее припрятывало. Памятен такой случай. В самом начале войны на взгорке между нашей и соседней деревнями была подстрелена случайной пулей пасущаяся там лошадь. Лошадиного мяса раньше никто в рот не брал. Брезговали (гребовали, как говорилось в народе). А тут сразу несколько человек пришло с ножами, чтобы отрезать себе по куску. Был среди них и наш житель.

– А что ждать, – пояснил он любопытным. – Неизвестно, чем скоро питаться станем. Старой власти нет. На новую тоже нельзя рассчитывать. Спасайся сам, как можешь.

В сравнении с финнами, сразу же показавшими свой жестокий характер, жизнь «под немцем» казалась менее страшной. Иногда даже какой-то из них открывал жестяную коробочку с леденцами. Приговаривая «Ком, ком, киндер!» и маня указательным пальцем, подзывал ближайшего малыша: бери, мол. Устоять полуголодному ребенку против такого искушения было трудно, почти невозможно. И некоторые робко тянули руку к даровому угощению, лежащему на чужой ладони.

Но, случалось, угощали и пинком, особенно если кто-то из подростков подбирал брошенный в траву окурок. Сосед наш, десятилетний Шурик, был в свои годы уже заядлым курильщиком и однажды осмелился попросить у немца папиросу. Тот сделал свирепое лицо и стал лязгать затвором автомата. «Сейчас пристрелит!» – всполошилась мать и бросилась на помощь, прося знаками и словами простить неразумное дитя. Немец долго не мог успокоиться, произнося непонятные нам ругательства. Зато слово «Цурюк!» быстро освоили все: и дети, и взрослые. Оно было в ходу у оккупантов.

Вспоминая и осмысливая то время, начинаю понимать, откуда у белобрысого Шурика появилась столь странная для деревни кличка «Гофвебер». Прозвища в деревне имели все – от мала до велика, но чтоб такое… А объясняется все просто: дали его, скорее всего, немцы. «Гоф» – это от немецкого «хох»: высокий. Шурик, действительно, был таким, рослым, выше всех нас. Ну а «вебер» в переводе «ткач». Одежда на нем была домотканая.

Наведывались к нам новые хозяева не столь часто. Что им было делать в таком крошечном селении: все, что можно разграбить, давно разграблено. Держать же сторожевой пост ради трех десятков немощных стариков, старух и малолеток тем более не имело смысла. Все вопросы поэтому решались через местных полицаев, которые сами ездили в Касплю, где размещалась районная комендатура, за инструкциями. Было их в деревне трое. Двое из них старались вовсю, третий особенно не усердствовал.

Уже в самом начале оккупации поступил приказ сдать всех коров и бычков на нужды немецкой армии. Когда рогатое стадо уже запылило по дороге на Касплю, мама, словно вспомнив, чем же она будет кормить детей, бросилась вдогонку. Вцепилась в свою Красулю (до сих пор помню эту выразительную кличку) и решительно повела ее обратно. Ближайший полицай – Иван Быценков – ударил ее пару раз ременной плетью. Мать закричала: «Бей! Бей! Вот вернутся наши, по-другому запоешь! Свою-то корову, небось, дома оставил!»

Характер у нее был отчаянный. За такую выходку можно было схлопотать и пулю. Но стрелять полицай не посмел. Заколебался. А вдруг Советы действительно вернутся. Тогда что? Так благодаря маминой смелости мы остались с молоком – величайшим благом по тому времени.

Первая военная зима оказалась на редкость суровой. А тут еще нехватка дров для отопления – заготавливать-то было уже некому. Все здоровые мужчины ушли на фронт. С морозами пришла и еще одна беда: вода в обоих общественных колодцах промерзла до дна, и ее приходилось вытапливать из снега или привозить на саночках из соседней деревни Мокрушино. Сельцо это лежало в приречной низине и славилось родниками, которым никакой мороз был не страшен.

До Мокрушина – рукой подать, всего-то пара километров. Но полдороги приходится на постоянный подъем. Его и груженая лошадь с трудом преодолевает, а тут что за сила – старые да малые. И вот тянет пожилая бабка под гору саночки с двумя огромными молочными бидонами. Кряхтит. Сзади подталкивают двое сопливых ребятишек. Вода от рывков выплескивается наружу и замерзает прямо на ходу. На крышках и на боковинах емкостей образуются толстые ледяные натеки. Точь-в-точь как на картине Василия Серова «Тройка».

Зимой нас на улицу выпускали нечасто – одежонка слабая, не греет, но ближе к весне уже трудно было удержать в доме. И вот как-то на исходе зимы вышли погулять с братом. Еще стоял приличный морозец, но уже ярко, по-весеннему светило солнце. Не успели дойти до середины улицы, как с южной стороны села услышали выстрелы. С высокого пригорка, на котором стоит наша деревня, отчетливо было видно, что к нам бежит, отстреливаясь на ходу, какой-то человек. Как выяснится вскоре – партизан, напоровшийся где-то на немецкий или полицейский патруль.

А надо сказать, что народных мстителей очень интересовал район, из которого возвращался сейчас их товарищ. В этих краях, километрах в десяти от наших мест, проходит стратегически важная железнодорожная ветка Смоленск – Витебск, которую партизаны частенько подрывали. Спрятаться от любопытных глаз здесь непросто: настоящего леса вблизи нет. Лишь отдельные рощицы да купы кустарника на протянувшейся по обеим сторонам рельсов болотине.

Беглец между тем уже прилично оторвался от преследователей, которые не спешили лезть под его пули. И, наверное, ушел бы от них (до спасительного леса оставалось каких-нибудь семь километров), если бы не наши полицаи. Когда партизан уже пересек деревню и, не снижая темпа, стал уходить за околицу, они вдруг опомнились. Один из блюстителей немецкого порядка лег на снег и, тщательно прицеливаясь, начал стрелять вдогонку убегавшему. Ответить тот не мог – кончились патроны. Уже совсем рядом было здание школы, стены которой на время прикрыли бы его отход, когда полицай последним выстрелом все-таки поразил живую мишень. Кажется, в ногу.

Раненый упал. Предатели притащили его в центр деревни. Это был красивый светловолосый юноша лет девятнадцати-двадцати. В белом распахнутом полушубке и без шапки. Судя по всему, парень сопротивлялся до конца – ослабевший против двух здоровых бугаев. Мимо нас он пробежал в полном здравии. Теперь же голова его была разбита – видно, прикладом полицейской винтовки. Из-под волос еще сочилась алая кровь, сгустки которой запеклись и на лице.

– Воды… – попросил он тихим голосом у обступивших его со всех сторон людей.

Женщина из ближайшей избы, муж которой был на фронте, быстро вынесла большую жестяную кружку с драгоценной для него влагой. Но полицай тут же выбил ее из рук и грязно выругался. Толпа глухо загудела, возмущенная жестокостью к пленнику. Что она еще могла сделать? Только тихо негодовать.

Под недобрыми взглядами односельчан полицаи быстренько погрузили партизана в сани и поскакали в Касплю, в немецкую комендатуру. Дальнейшее мне неизвестно, хотя участь его ни у кого не вызывала сомнений: с лесными воинами оккупанты не церемонились.

Назад полицаи вернулись героями. Наверное, получили свои тридцать серебряников. На людские толки им было наплевать.

Весной, когда снег подтаял, на месте разыгравшейся трагедии мы с братом обнаружили новенький желтый патрон, вросший в лед. Оброненный либо полицейскими в той спешной стрельбе, либо партизаном. Он мог беречь его для своего последнего часа. Да не успел воспользоваться.

Только угоном скота оккупанты не ограничились. Германии требовалась бесплатная рабочая сила. Весной 43-го года отправили туда и нескольких наших девушек. В их числе одну из маминых сестер – спокойную и приветливую тетю Зину. Плача было много. Не запомнил в точности, где им там пришлось работать, но находились наши остарбайтеры, как и все, на положении рабов. Вернулась тетя только по окончании войны и была счастлива лишь тем, что осталась живой.

Из местных жителей в период оккупации никто не был расстрелян – объектов подходящих не оказалось. Другим селам повезло меньше. Фашисты основательно подчистили их от ненадежного, по их понятиям, элемента, куда входили евреи, цыгане, партийные и советские работники. Массовые аресты производились летом 1942 года. Одной хорошо знакомой родителям учительнице-еврейке (фамилию запамятовал) из соседней деревни Болонье удалось спастись только благодаря тому, что добрые люди вовремя предупредили ее о готовящейся облаве. Бросив все, она просидела несколько суток в копне сена. Затем тихонько и незаметно покинула родные места. Больше ее никто не видел.

Всех арестованных в районе – численностью в 135 человек (цифру я узнал уже став взрослым) – свезли в Касплю, где в начале июня и расстреляли на окраине поселка. Очевидцы рассказывали потом, что земля над ними еще долго «дышала» и сочилась кровью. Теперь на этом месте стоит гранитный памятник.

За Каменкой (в двух с половиной километрах от нас) немцы соорудили спецлагерь за колючей проволокой, куда бросали всех заподозренных в связях с партизанами и партизанские семьи. Кажется, там находилась и часть военнопленных. Впервые я увидел это злокозненное место, когда стал посещать пятый класс Мало-Дубровской семилетней школы. Колючки там уже не было. Но сама площадка, вытоптанная сотнями ног, все еще выделялась темным цветом на фоне окружающей местности. Можно представить, что там творилось в осеннюю слякоть и зимние морозы.

Мать моего школьного приятеля Кондратенкова Леонида полицай пытался загнать в этот лагерь за какую-то незначительную провинность. Спасло ее чудо. По дороге встретился еще один полицай и, узнав в чем дело, пристыдил: «Что это ты делаешь? У нее же трое детей одни останутся!» И тому пришлось отпустить несчастную женщину.

Находясь и мучаясь в тылу, люди не забывали, что на фронте еще горше. Вопрос при встрече «Как там наши теперь?» был одним из самых волнующих. Истинного положения дел не знал никто. Немцы при каждом посещении уверяли, что вот-вот возьмут Москву. От партизан же своими путями шли другие вести: столица держится, держитесь и вы. Победа будет за нами.

С пролетающих над деревней самолетов временами сыпались листовки. Ветром их иногда относило в поле, и ребятня с гиканьем бросалась их собирать. Чьи они, я не мог определить. Читать сам еще не умел, да и взрослые были не ахти какими грамотеями. С трудом пыкали и мыкали по слогам.

Тексты посланий были русскими, часто со смешными рисунками. Но и немцы писали свою стряпню на русском языке. Поди отличи, чья эта листовка. Родители поступали проще: отбирали у нас найденные бумаги и решительно отправляли в печь. Подальше от беды, которой в той жизни хватало и без этого.

Голод, холод, нехватка самых элементарных вещей, тревога за судьбу близких на фронте и за свое будущее подрывали здоровье. И старых, и малых. Всем приходилось несладко под немецким сапогом. В этих тяжелых условиях я стал частенько мучиться животом и простудными заболеваниями. Были моменты, когда мама начинала думать, что сын уже не жилец на белом свете. Но мне удалось на нем остаться.

Желудочные расстройства лечили настоями дубовой коры, горькими-прегорькими, и различных трав. А с простудой боролись так: нагревали в печи или на «грубке» (жестяной печурке) пару больших чугунов воды и заливали ею мякину в дежке (деревянной лохани). Голым, как в бане, я садился на поперечную доску и опускал ноги в мягкое горячее месиво. Между ног стоял шест, а на нем – домотканая дерюга, закрывающая и меня с головой, и дежку.

Тело под плотным шатром быстро покрывалось потом. Дышалось в пару тяжело, но домашние старались продержать в этом чистилище подольше, время от времени доливая горячую воду. Когда становилось совершенно невмоготу, меня обтирали насухо полотенцем и укладывали в кровать под одеяло и ворох другой одежды.

С такого рода врачеванием столкнулся, конечно, не один я. Подобным способом, а также банками, различными настоями и натираниями в то время лечились все. Аптечных лекарств для нас просто не существовало. Приходилась рассчитывать только на примитивные народные средства.

Незадолго до освобождения Смоленщины на меня навалилась еще одна напасть, именуемая в простонародье свинкой. Ноги до самых колен покрылись крупными фурункулами. Постепенно разрастаясь и набухая, они сильно болели, пока не прорывались наружу гноем. Синие пятна от них видны до сих пор. Когда прихожу на волейбольную площадку, молодежь иногда спрашивает: «Где это вас так осколками побило?» Приходится разочаровывать.

Брат во время оккупации получил сильный ушиб бедра, от которого развился костный туберкулез. Своевременную медицинскую помощь оказать было некому, и нога превратилась в кость, обтянутую кожей. Уже после войны пролежал четыре года в неподвижности на санаторной койке (в Светлогорске под Калининградом). Не помогло! Так и остался на всю жизнь калекой.

Частые контакты с ледяной водой не прошли даром и матери. Вердикт врачей: хронический полиартрит. Неизлечимый. В 28 лет она тоже стала инвалидом.

Увечья и болезни – тихое наследие войны. Кто-то поправит – косвенное. Но разве от этого легче?

СНОВА НАШИ

В сентябре 1943 года в наших краях опять заполыхало военное пламя. Немцы откатывались назад, и жители вновь поспешили укрыться в своем спасительном урочище. Решение, как я теперь понимаю, было абсолютно правильным. Отступающий, потрепанный в боях враг еще опаснее, он способен причинить много бед. Очень скоро это подтвердилось.

Вслед за уходящим противником стали вспыхивать деревенские хаты.

– Вон Терехов дом загорелся, – шепотом сообщила одна женщина, словно боясь, что немцы услышат.

– А вот и наш, – обреченно выдохнула другая.

Крытые соломой хаты воспламенялись, как свечки, и вскоре пожаром была охвачена вся деревня. А что стало бы с людьми, останься они на месте? Такой вопрос, наверное, застрял не у одного в голове.

В Шайтарах, например, одной из женщин и ее сыну-подростку фашисты выкололи глаза. Услужливый полицай шепнул, что они якобы помогали партизанам. Этого оказалось достаточно. Другой жительнице деревни немец приставил к груди автомат, приговаривая:

– Пан – партизанен, партизанен…

– Пан воюет, как и ты! – выдохнула та под дулом. – Не в партизанах.

Понял ли немец или нет – неизвестно, но отстал.

Огненные факелы полыхали и в ряде окрестных деревень. За свои военные неудачи фашисты мстили ни в чем не повинным – женщинам, старикам, детям. Никакого военного смысла в поджогах не было. Общую боль об этом огромном горе выразил наш земляк Михаил Исаковский в своем знаменитом стихотворении «Враги сожгли родную хату», ставшим, как и многие другие его верши, популярной в народе песней. Вскоре она зазвучала на всю страну неповторимым голосом Марка Бернеса. Говорят, что фронтовики, прослушав эти пронзительные музыкально-поэтические строки, стрелялись. Настолько сильно песня задевала еще не зажившие душевные раны.

Намаявшись днем, ночью в холодном урочище я спал как сурок, не ведая, что происходит вокруг. А война шла своим чередом, оставляя за собой новые следы. Обследуя позднее ближайшие окрестности, мы наткнулись в лощине, на восточных подступах к деревне, на большие запасы снарядов и мин. Они горками лежали возле земляных укрытий для орудий. А чуть севернее, на склоне, у цепочки свежевырытых окопов валялись россыпи патронов и стреляных гильз. Сам склон местами был, видимо, минирован, поскольку даже после прохода наших саперов здесь однажды случился взрыв под колесами трактора.

Самое интересное, что окоп и два земляных укрытия оказались вырытыми прямо под окнами нашего дома. Как и в лощине, брустверами они смотрели в сторону Каспли. Противоположная сторона оставалась открытой для въезда военной техники.

Вместе с несколькими малолетками я двинулся было к северной, самой любимой детьми, плоской части пригорка, на которой виднелись какие-то незнакомые предметы, но был остановлен мужским окриком: «Сейчас же вернитесь! Наткнетесь, дуралеи, на гранату или еще на что-нибудь. И кишки вон!»

Кишки терять никому не хотелось, и мы послушно удалились.

Рядом с полем, на которое нас не пустили, прямо у обочины дороги, ведущей через Мокрушино и Агапоново в Касплю, еще некоторое время валялись неисправные повозки, колеса, части каких-то прицепов, лошадиной сбруи. Чуть в стороне сиротливо уткнулся в землю разбитый мотоцикл с коляской. И среди этого транспортного кладбища были разбросаны кучи окровавленных бинтов и выпачканной в кровь ваты. Здесь явно трудились чьи-то санитары.

Все мало-мальски полезное в хозяйстве из этого хлама растащили вскорости по домам жители. Только остатки запачканных в кровь перевязочных средств, разносимые ветром, все еще цеплялись за выступающие стебли жухлой травы и редкие ивовые кустики. На сером фоне земли они выглядели, как комья подтаявшего весной снега. Но на дворе стоял сентябрь, вступала в права осень. Грязные бинты и вата, кстати, тоже недолго провалялись, пошли в дело. Кто-то решил, что они еще вполне могут послужить после стирки. В нормальной жизни такое трудно себе представить. Но в те годы случалось всякое. В ход шла даже окровавленная одежда. Народ-то ходил в лохмотьях. Не меньшим спросом пользовались цинковые емкости из-под патронов, крупные гильзы и колючая проволока, которая годилась и на ограду, и на гвозди. Даже каски использовались в качестве посуды для кур, собак и кошек.

Запреты запретами, но любопытство у детей побеждало. На западном краю деревни, на месте сожженного соломенного сарая, среди кучи легкого серого пепла мы с двумя местными мальчишками обнаружили два обгоревших трупа. Рядом с ними – автоматы ППШ с надорванными по краям патронными дисками. Выходит, боезаряды стреляли уже сами по себе. От жары.

Что это были за люди и как оказались в соломе, уже не ответит никто. Судя по оружию – наши бойцы и, как предполагали старшие, разведчики. Но почему дали себя сжечь, имея в запасе патроны – загадка. Истину унесли с собой немцы.

Прокатившийся по окрестным полям вал войны оставил многочисленные свидетельства героизма наших людей. В моей памяти жива трагедия неизвестных танкистов вблизи соседнего села Остье. На восточной окраине его находилась красивейшая березовая роща. Поодаль от нее в направлении деревни Птушки лежит извилистая лощина, хорошо просматриваемая из березовых зарослей. По ней осенью 1943-го года пытались прорваться три наших легких танка (мы между собой называли их танкетками). И все были расстреляны немецкой батареей, укрытой среди березняка. Борта машин были буквально прошиты бронебойными снарядами насквозь.

Я видел собственными глазами эти ужасные дыры с развороченными на выходе рваными краями, и дрожь пробегала по телу. Шансов уцелеть у танкистов не было! Мертвые эти танки, вокруг которых летом колосились хлеба, несколько лет простояли в поле, потом куда-то исчезли. Видимо, подобрали военные.

Со временем стали всплывать и другие героические события. Оказывается, всего в семи километрах от нашей деревни в 1942-м году погиб знаменитый партизан – Герой Советского Союза Владимир Куриленко. До войны он учился в той же Касплянской школе, которую потом закончил и я (учительницей математики в младших классах работала тогда и его мама). В тот роковой для него день он вместе с напарником пустил под откос свой пятый по счету эшелон с вражескими войсками и техникой. На уже упоминавшейся железнодорожной ветке Смоленск – Витебск. Возвращаясь после операции в отряд, сделали остановку в деревне Саленки и попали в засаду. С помощью гранат и автоматов парнишкам удалось прорвать кольцо окружения вокруг хаты. Но при отходе Володя получил пулю в живот. И скончался, немного не доехав на телеге до партизанской базы.

От своих товарищей по Мало-Дубровской семилетней школе я узнал и такую историю. В 42-м или в начале 43-го года восточнее наших деревень в тыл к немцам ночью была заброшена на парашютах группа наших разведчиков. Один из них, кадровый военный, офицер (полковник либо подполковник) приземлился вдалеке от места назначенного сбора и остался один. Пришел в деревню Ивлево, где некоторое время укрывался в семье Кичевых и искал выход к партизанам. И нашел-таки их. Возможно, это был уже хорошо известный по борьбе с карателями и полицаями отряд Ерохина.

Уходя от Кичевых, их временный сожитель оставил свой московский адрес и именные часы. Обычно такие вещи разведчики не берут с собой, но они у него почему-то были. Попросил передать после войны родственникам, если с ним что-нибудь случится.

В одном из боев он погиб. Сын Кичевых Алексей, с которым мы вместе учились, окончив десятилетку, поехал поступать в Московский горный институт, нашел там квартиру разведчика и передал часы. У того тоже был сын примерно такого же возраста. Учился в физкультурном институте. Парни подружились и несколько раз приезжали в наши края. Разыскали и могилу партизана. Вот такие, оказывается, случались невероятные находки своих близких с обретением новых друзей.

А к Смоленску немецкие бомбардировщики продолжали рваться и после освобождения. Но небо над городом было защищено уже гораздо надежнее. Откуда-то из Приднепровья по налетающим самолетам били наши зенитки. Слышны были их характерные звонкие хлопки, а спустя мгновения в небе вспыхивали дымные с оранжевыми проблесками фонтанчики.

С наступлением темноты по небу начинали шарить лучи прожекторов, выискивая воздушных пиратов. Попасть в их перекрестие означало почти неминуемую гибель. Редко кому удавалось вырваться из светового плена. В белых прожекторных лучах самолет искрился серебристой птичкой и был виден как на ладони. Стрелять по нему можно было теперь прицельно.

Один из немецких самолетов подбили, когда я стоял в толпе деревенских зевак. Он еще пытался дотянуть до своих, очень медленно, с каким-то неестественным, прерывистым гулом двигаясь в сторону Витебска.

– Гуу! Гуу! Гуу! – натужно доносилось с неба. Воздушный корабль перемещался как бы рывками. Над фюзеляжем светилось небольшое пятнышко пламени, которое постепенно разрасталось в размерах. Так продолжалось километров двадцать. За деревней Волоковая, центром нашего сельсовета, огонь охватил уже значительную часть машины. Она врезалась в землю и взорвалась.

Здесь я должен прервать свой рассказ, чтобы сделать весьма важную вставку.

Работая в Академии наук Беларуси, я неожиданно узнал, что мой старший коллега доктор биологических наук В. Л. Калер – один из тех, кто защищал тогда от воздушных налетчиков смоленское небо. Надо ли говорить, как я обрадовался этому открытию и сколько часов мы провели за беседой! Привожу из нее самое существенное.

«Всю зиму 1943–1944 годов фронт простоял в 26 километрах западнее Смоленска. Вражеская авиация вела активную разведку расположения, перемещения наших войск и их снабжения через Смоленский узел, поэтому в зоне ответственности нашего полка находились одиночные самолеты разведчики. Небольшие группы пикирующих бомбардировщиков Юнкерс–87 пролетали для атаки мостов, переправ, наблюдательных и командных пунктов. Тревоги следовали одна за другой и днем, и ночью. Расчеты настолько выбивались из сна, что номера иногда засыпали, стоя у орудия.

Но главным вниманием немецких ассов пользовался Смоленский железнодорожный узел. Перед наступательными операциями 1944-го года он обеспечивал переброску войсковых ресурсов между различными фронтами, а также их материальное снабжение на западном направлении. Через Смоленск проходили эвакогоспитали с ранеными фронтовиками. Этот узел работал на победу непрерывно. Немцы знали ему цену и уже с начала мая начали массированные, по 150–200 самолетовылетов за одну ночь, атаки на этот стратегически важный объект.

У зенитчиков для борьбы с фашистской армадой была разработана система огневого купола под названием “Шапка”. Верхний слой “Шапки” обеспечивался огнем 48-и орудий нашего полка. Каждое из них выпускало через интервал в три секунды девятикилограммовый снаряд, конус разлета осколков которого составлял 200 метров. В среднем слое “Шапки” работали 37-и миллиметровые пушки, а в нижнем – крупнокалиберные пулеметы ДШК.

Когда подавалась команда “Шапка”, все небо расцвечивалось вспышками наших снарядов, трассами малокалиберной зенитной артиллерии и ДШК. Последним двум помогал найти цель дивизион зенитных прожекторов. Думаю, что ты в детстве наблюдал один из эпизодов “Шапки”».

И еще одна деталь, которую отметил тогда Владилен Лазаревич: «Вспоминаю часть крепостной стены в Смоленске, рядом с кинотеатром. Вдоль стены лежат остатки 28 немецких самолетов. Рядом с каждым стоят этикетки с указанием, что эти самолеты сбиты в небе над городом огнем зенитной артиллерии. Сколько же жизней фронтовиков она сохранила!»

Видел эти самолеты и я, благо они еще долго лежали после войны около небольшого кинотеатра «Смена». Народ валом валил их посмотреть. Особенно мальчишки. Они постоянно крутились возле «небесных» трофеев, совсем недавно еще сеявших сверху смерть; трогали руками искореженные алюминиевые части, пытаясь оторвать кусочек себе на память. И каждый при этом испытывал гордость за наших зенитчиков.

Как иногда причудливо пересекаются судьбы людей! Для меня лично описанная Владиленом Лазаревичем высотка с соседними холмами у Витебского шоссе памятна тем, что тут после войны мой отец с группой подсобных рабочих посадил молодые сосенки. В конце своей короткой жизни он работал в здешних краях лесником, восстанавливал загубленные военным пожаром леса. Деревья вымахали уже под самые небеса и радуют глаз своим красивым и цветущим видом.

Железнодорожные пути и лента шоссе проходят совсем рядом с этими холмами, расположившимися цепочкой параллельно Днепру. И бывая иногда на родине, я дважды проезжаю мимо очень дорогих мне теперь мест. Тем более, что чуть дальше от города, в Красном бору, в каких-нибудь ста метрах от железной дороги похоронен и сам отец, соорудивший себе еще при жизни прекрасный зеленый памятник.

Несколько слов об участи пособников оккупантов, которыми, как я узнал попозже, руководил начальник Касплянской полиции по фамилии Сетькин.

Всех их после освобождения оккупированной территории незамедлительно арестовали. Двое штрафниками попали в так называемый «Витебский котел». Я разговаривал потом с одним из них. Они очутились в самом пекле. Под Витебском, по его словам, был сущий ад, в котором мало кто уцелел. Врезавшийся в немецкую оборону наступательный клин простреливался насквозь артиллерийским и пулеметным огнем. Ему очень быстро перебило осколком ногу выше колена и, сидя в воронке в луже крови, он молил лишь об одном: чтобы скорее прикончило вторым. Но раненому суждено было выжить. Санитары каким-то чудом вытащили его с поля боя и отправили в медсанбат.

Второй тоже вернулся под родную крышу с высоко ампутированной ногой, искупив свою вину кровью.

Не помню уже, был ли в котле третий, самый мерзкий, который бил плетью мою маму. Знаю только, что его, уцелевшего, осудили на двадцать пять лет и сослали в тюрьму под Тулу. Жена его несколько лет хлопотала о снижении срока и приходила (вот ирония судьбы!) к моему отцу с просьбами о сочинении разных бумаг. Больше в деревне написать было некому.

И добилась желаемого. Ввиду полной неграмотности ему скостили срок до десяти лет. С сыном его мы ходили несколько лет в Мало-Дубровскую семилетнюю школу. Три с половиной километра туда и обратно. Но никогда в пути не затрагивали щекотливой темы. Она была слишком болезненной для обоих и касалась больше родителей. У нас же начиналась своя жизнь.

НА ПЕПЕЛИЩАХ

Как и в Беларуси, на Смоленщине сожжены немецкими оккупантами сотни сел и деревень. В области уничтожены свыше 530 тысяч жителей. Это – 19 Бухенвальдов. Мы тоже вернулись на руины. Но наша изба, к счастью, уцелела в числе немногих. Стояла она на краю деревни, но поодаль от дороги. Это ее и спасло. Немцы подожгли первую ближайшую к ним хату, от которой должна была вспыхнуть и наша. Но бог миловал, она не загорелась. Зато фашисты оставили «ароматный» след – кучу свежего человеческого помета. Несмотря на спешку, какой-то фриц успел-таки посидеть прямо посередине горницы. Мама долго отскребала и замывала это место, ругаясь и морщась.

Общая панорама деревни выглядела удручающе. Там, где раньше стояли избы, во многих местах смотрели в небо только печные трубы – голые, прокопченные, погруженные основаниями в угли и пепел. Они смахивали на воздетые сверху руки, взывающие к Всевышнему о помощи. Вопросительно каркали вокруг потревоженные огнем вороны. Люди потерянно бродили среди дымящихся развалин, копались в еще не остывшей до конца золе, надеясь найти что-нибудь мало-мальски полезное для существования. Тяжело вздыхали и всхлипывали. Как на похоронах. Видеть полный разор было больно.

А между тем надвигалась зима, и остро встал вопрос: что теперь есть и где жить? Часть бездомных разместились по уцелевшим избам. На тесноту никто не роптал, общая беда сближала людей. Но многим пришлось встречать морозы в землянках, утепленных сверху дерниной. Спали на латанных-перелатанных матрасах, набитых соломой, сеном или же высушенной осокой. Она хорошо сохраняла тепло. Светильником в ночное время служила керосиновая коптилка из приплющенной сверху медной гильзы, а обогревателем – печурка из обгоревшего кирпича или жести. Ее спешно сдирали и свои, и чужие с крыши выгоревшей изнутри школы.

Забегая несколько вперед, скажу, что в разбитом оккупантами Смоленске с жильем обстояло ничуть не лучше. Это был мертвый город. Люди ютились, где попало. Когда я стал ездить туда к своей тетушке, окраины лежали еще в сплошных развалинах. Помню, как знакомый городской парнишка пригласил меня к себе. Поколесив по узким переулкам, вышли к четырехэтажному зданию из красного кирпича близ улицы Лавочкина. Стены его, испещренные пулями и осколками, чудом остались целы. Но внутри – только скелет из бетонных перекрытий. Все остальное выжжено, лестничные пролеты разрушены, стекла в окнах, а кое-где и сами окна выбиты, по гулким пустотам гуляет ветер.

В углу этого скелета на втором этаже семья моего приятеля приспособила для проживания одну из бывших комнат. Чтобы в нее попасть, надо было сначала подняться по приставной деревянной лесенке (на ночь она убиралась), пройти, балансируя, по длинной бетонной балке и дальше поперек ее – по пристроенной над провалом доске. Она упиралась прямо в основание двери.

Днем тут с грехом пополам еще можно было передвигаться. Но вечерами, без света, тем более зимой, – как? Я вопросительно посмотрел на своего приятеля.

– Привыкли! – улыбаясь, ответил Эдик на мой немой вопрос. – Лучшего все равно в ближайшее время не предвидится. У других и такого пристанища нет. В темноте пользуемся фонариком. Но лишний раз в такую пору стараемся не ходить.

Но вернемся в деревню. В пламени пожаров у большинства сгорели, естественно, и запасы пищи. Чтобы выжить, людям приходилось пробовать все мало-мальски съедобное в природе: крапиву, лебеду, шишечки клевера, различные коренья. Каждый выяснял это на своем собственном организме. Заменителями хлеба часто служили семена диких трав, включая и осоку. Их сушили, толкли в ступе до получения муки. Лепешки из такого сырья получались горькими. Я до сих пор помню их жуткий вкус. Они не хотели лезть в рот. Народ плевался и блевал. Зато дикие ягоды, щавель, белые корни яверя уминали за милую душу. Из листьев крапивы варили щи, из желудей дуба делали кофе, а грибами заменяли мясо.

Из традиционных продуктов больше всего спасала картошка, припрятанная в землю. Ее добавляли также и в хлеб. Не брезговали и той, что перезимовала на полях под снегом. Приторно-сладкой на вкус. Все знали, что если хорошенько отмыть и перетереть, из нее получался крахмал, который морозы не разрушали. А из крахмала много чего можно было приготовить. Даже блины, которые не чета черным лепешкам-тошнотикам.

Очень дефицитной была обыкновенная соль. На Касплянском базаре ее продавали чайными ложечками, и ценилась она на вес золота. Баснословно дорого. На проселках в эти дни прибавилось нищих. Но положить им в котомки было нечего.

Линия фронта, переместившись от Смоленска на запад, надолго застыла где-то на рубежах с Белоруссией. А у нас обосновались военные связисты – пять или шесть молодых девушек во главе со строгим капитаном. Жили они в землянке, выкопанной в центральной части деревни прямо за огородами. Аккурат напротив пруда. Чем занимались, никто толком не знал. От войск далековато. Возможно, это были радисты, выполнявшие какое-то спецзадание. Помимо часового, землянку охранял злющий пес, белый весь, как северный медвежонок. Его так и звали – Белик. Из-за него мы даже подходить боялись близко, опасаясь, что он сорвется с цепи и выскочит за колючую проволоку. Тогда «прощай, штаны», а может что-то и большее!

В свободные от службы часы обитательницы таинственной землянки иногда выходили погулять за пределы своей территории. А на какой-то из зимних праздников пытались даже организовать вечеринку в одной из изб. Принесли с собой патефон и пластинки. Но парней их возраста в деревне не существовало. Играла музыка, а мы, сопливые юнцы, только топтались в своем углу и издали глазели на красивых жизнерадостных девчат, одетых в гимнастерки и …в ватные штаны. Танцевать им пришлось друг с другом.

Спустя десятилетия довелось прочитать в одной из газет (скорее всего, в «Известиях») о гибели группы связисток под Гродно. Число и описания их совпадали с тем, что я знал. Сразу же подумал: «Уж не те ли, наши?» Одна из них доверилась незнакомцу из, как выяснилось потом, еще бродивших по лесам вооруженных банд и погубила себя и остальных. Нелепая смерть!

СОЛДАТ ВЕРНУЛСЯ

Зимой 1944-го с фронта неожиданно вернулся отец – худой, грязный, заросший по уши длинной щетиной.

– Гришка, ты? – еще не веря неожиданно привалившему счастью, выдохнула мама и со слезами повисла у него на шее. Я и брат уставились на пришельца, как на привидение. Как выглядит наш папа, мы успели уже основательно подзабыть. Как ушел в сорок первом, на второй день войны с самотканой котомкой за плечами, так и пропал почти на три года. Тем более не могли узнать в таком дремучем виде.

Оставив мать, отец шагнул к нам, подхватил на руки, прижал к своей колючей щетине, в которой застревали горячие капли слез. До сих пор у взрослых мне приходилось видеть только женские слезы. Но, оказывается, и мужчины тоже плачут…

– Я вам селедки привез, – промолвил затем папа и выложил из полинялого зеленого вещмешка бумажный сверток. Как он, голодный, смог доставить его в целости и сохранности, одному богу известно. Выдали походный паек при демобилизации. А до дома он добирался несколько дней. С поезда сошел на товарной станции в Колодне (километров за шесть до Смоленска, который еще бомбили). Оттуда до деревни тридцать с лишним километров шел пешком. И берег как зеницу ока свой неприкосновенный, как он выразился, запас. Кажется, там была еще буханка хлеба. Папа полагал, что живут тут, на только что освобожденной территории, плохо. И был, в общем-то, недалек от истины. Но нашу семью существенно выручала отбитая мамой у полицаев корова.

В одежде отца, как вскоре выяснилось, оказалась тьма-тьмущая вшей. Мама срочно выбросила ее на снег и основательно проморозила несколько дней. Потом отстирала. Папе пришлось ходить все это время в чем попало. Даже в чем-то женском.

У отца оказалось четыре ранения: пулевое в грудь навылет (сердце и легкие, к счастью, не были задеты), такое же в бок и обширное осколочное в ногу. Последнее и самое коварное – разрывной пулей в спину. Она прошла по касательной поперек нижней части туловища и оставила след в виде широкого рваного пояса. При этом задела частично позвоночник. Именно из-за этого папу и демобилизовали.

По моей просьбе (велико детское любопытство!) отец задирал военную гимнастерку и показывал мне свои раны. Больше всего привлекала мое внимание синяя полоса через поперечник спины, похожая на ремень. Я долго водил по ее бугристой поверхности пальцем. Папа же только посмеивался.

Зимними вечерами в нашу хату набивалось немало людей, жаждущих побеседовать с первым вернувшимся живым из военной мясорубки фронтовиком. Беседы эти иногда затягивались до полуночи. Многое из них, конечно, проскочило мимо моих детских ушей. Но самые яркие эпизоды остались в памяти. Их стоит упомянуть здесь.

Из фронтовой жизни отца меня больше всего интересовали рассказы о боях. Воевал папа на Западном и Калининском фронтах. Сначала под Калугой (после окончания там артиллерийских курсов), а затем – под Ржевом. Жутко было слышать из его уст, как лилась кровь и гибли люди, которых иногда невозможно было даже похоронить. Очень трудно было подниматься в атаку и идти под огнем навстречу смерти. Видеть, как падают рядом друзья и товарищи по оружию, слышать их стоны и предсмертные крики, смотреть, как в распоротый осколком живот раненый заталкивает грязными руками вываливающиеся кишки, а они все равно оттуда выползают и выползают.

Под артобстрелом в поле старались ползком залезть в первую попавшуюся на пути воронку, памятуя солдатскую поговорку, что дважды снаряд в одно и то же место не попадает. Хотя, конечно, стопроцентной гарантии это никому не давало.

Есть между боями часто приходилось, сидя на трупах. Сперва только немецких, но потом и на наших, не глядя, что под тобой. Поначалу было как-то не по себе, гребовали, но потом привыкли. Все же лучше, чем на сырой или мерзлой земле.

«Очень страшно, когда на передовую врывались немецкие танки, – рассказывал отец. – Были такие критические моменты. Если вжался в дно окопа, боец оставался обычно цел. Танк легко проскакивал через проем, лишь присыпав человека землей. Сзади бронемашину можно было успеть еще и подорвать гранатой. Тем более, что там она и менее всего защищена. Но если танкист через смотровую щель увидел тебя стреляющим по нему, тогда все. Как ни жмись книзу, раздавит, гад, гусеницей, поерзав ею на одном месте».

Особенно жестоко и упорно дрались за Ржев. Я тогда впервые от папы услышал это незнакомое слово, ставшее знаменитым в истории.

– Как назло, – вспоминал те тяжелые будни отец, – лили нескончаемые проливные дожди. Болотистая почва, как губка, напиталась влагой. Дороги раскисли. Артиллерия и танки в этих условиях вязли в грунте и часто не успевали вовремя на свои позиции. Немцы же сопротивлялись с бешеным упорством, используя все преимущества оборонительных укреплений.

– Даже нам, артиллеристам, приходилось участвовать в рукопашной, – отметил папа. – «Сорокопятки» ведь стояли близко к передовой. Бились прикладами, штыками, саперными лопатками и всем, что попадалось под руку. Немцы не любили такой вид боя. Но и нам порою приходилось туго. Однажды командир предупредил штыковой удар мне в спину. Другой раз спас я его, когда он катался по земле в обнимку со здоровенным фашистским бугаем и тот уж начинал брать верх. Где могли, приходили друг другу на выручку.

– А сколько ты немцев убил? – задал я свой главный вопрос, который так и вертелся на языке. Каждому ведь пацану хочется видеть своего отца героем.

– Кто его знает, – простодушно ответил папа. – Проверять, убит он или жив, было некогда. И считать тоже. Однажды в разгаре рукопашной заметил, что фриц со страху пополз спасаться в рожь, и я не стал его преследовать. Кто знает, сколько их еще там сидит. Нарвешься на смерть.

Такое объяснение меня сильно разочаровало. В моем представлении немца следовало было обязательно догнать и уничтожить. А иначе он же опять воевать станет. Эх, жаль, меня там не было! Но обвинять родителя в трусости тоже, вроде, не имелось оснований: на отцовской груди светилась медаль «За отвагу». А зазря на фронте такие вещи не дают – так справедливо рассудил я. И оказался прав. Как выяснилось гораздо позже, награды за подвиги в период отступления и вынужденной обороны вручались редко. А медаль «За отвагу» считалась весьма почетной для рядового солдата.

Мог быть на папиной груди, оказывается, еще и орден Красной Звезды. Приехавший на позицию политрук уже оформил необходимые документы, но на обратном пути прямым попаданием снаряда его разнесло на части вместе с лошадью и бумагами.

– Как ни удивительно, – однажды стал размышлять отец, – за всю войну ни разу не болел простудными заболеваниями. Спал в сыром окопе, в снегу; мокнул под осенними проливными дождями. Холод, бывало, пронизывал до костей, вода хлюпала в сапогах – и ничего. Даже насморка серьезного не подхватил. А тут вот каких-то полтора месяца прожил в спокойной обстановке – и уже заработал ангину. Странно как-то получается! Хлеб замерзал зимой так, что не разрезать ножом, а человек выдерживал.

В боях под Ржевом папу ранило в последний раз.

– А не ранило бы, так убило, – спокойно пояснил он. – На передовой долго не жили.

Как ни дико это звучит, но ранение в той кровопролитной битве многие солдаты воспринимали как благо. Оно давало отсрочку от смерти.

После длительного лечения в стационарном госпитале (где-то на Урале, в глубоком тылу, куда обычно направляли тяжелораненых) он и вернулся домой. Насовсем. Медицинская комиссия признала его неспособным к дальнейшей службе.

Из военных былей отца запомнился еще эпизод с взятием «языка», хотя специалистом в этом деле папа не был. Какая-то срочная нужда заставила начальство послать в разведку артиллериста.

«Языком» оказался… немецкий повар. Он чистил и мыл картошку на берегу заболоченного озерка, не подозревая о засаде, а в перерывах пиликал на губной гармошке. Один из разведчиков подкрался сзади и оглушил его ударом пистолета по голове. Немца быстро «спеленали» и потащили на свою сторону. Пленник оказался рослым и тяжелым. Даже волоком тащить его было трудно.

Через какое-то время в немецком лагере заметили странность: кастрюля с картошкой возле воды стоит, близится ужин, а кормилец бесследно исчез. Открыли стрельбу по передовой, но было уже поздно.

О накале боев под Ржевом можно было судить даже по их послевоенным следам. Отец моего близкого товарища по работе доктора биологических наук Н. Ф. Ловчего тоже воевал (и погиб) в этих местах.

– В 1952-м году, после окончания третьего курса лесотехнического института, – рассказал Николай Федорович, – меня послали в те самые края проводить лесоустроительные работы. Местность болотистая, вязкая. Деревья – как будто подстрижены какой-то гигантской косой – многие макушки срезаны артиллерийским огнем. В самом лесу, как нас предупредили, еще полно снарядов и мин. Надо быть осмотрительным. Открытые пространства в перелесках, по которым могла двигаться пехота и танки, перегорожены спиралями Бруно. Они обросли зеленью, но по-прежнему были непроходимы. Работать поэтому разрешили только до двадцати часов, когда еще хорошая видимость. Дабы свести риски к минимуму. Параллельно с нами трудились саперы, обезвреживая оставшуюся взрывоопасную начинку.

В одном месте, – продолжал рассказывать коллега, – наткнулся на советский танк – целехонький, с боезапасом, сильно накренившийся в одну сторону. Машина увязла в болоте. Недалеко от танка выделялся заросший высокой травой бугор. Любопытства ради развернул стебли – оттуда кости человеческие торчат, обутые в валенки. Бывшие чьи-то ноги.

– Боже мой, – промелькнуло в мозгу, – а вдруг это мой отец?! Впечатление было жутким.

Побывавший в прифронтовой полосе Александр Твардовский оставил нам удивительной силы стихотворение «Я убит подо Ржевом». Там есть такие берущие за душу строки:

Я убит подо Ржевом, в безымянном болоте, в пятой роте на левом, при жестоком налете. ………………. Фронт горел, не стихая, как на теле рубец. Я убит и не знаю, наш ли Ржев, наконец?

Нашим он все-таки стал в 43-м. Отступая, – рассказывал отец, – немцы минировали все, что могли. В том числе и оставленные на видном месте детские игрушки. В освобожденные дома страшно было заходить и тем более что-то в них трогать. В любой момент можно было взлететь на воздух. А на земле не гнушались подкладывать взрывчатку даже под трупы.

Но вернусь к собственным воспоминаниям.

Война все еще шла. Весть о ее полном окончании пришла к нам ранним утром. Часов около шести снаружи громко заколотили в окно, сразу разбудив всех. Отец распахнул створки и узнал уполномоченного райкома партии

– Победа! – громко и радостно выкрикнул он. – Понимаешь, победа! Задавили все-таки фашистскую гадину! Сообщай скорее остальным.

Неподалеку на привязи стоял взмыленный конь, на котором он прискакал. Как только стало известно о капитуляции немцев, во все уголки района помчались вот такие гонцы. Долгожданное известие быстро разнеслось по селам. На единственную в нашей деревне улицу моментально высыпали все от мала до велика.

Я тоже быстренько оделся и побежал к толпе. Под ногами на траве искрилась роса. От земли поднимался пар. Теплые лучи солнца обещали хорошую погоду. С этого момента она становилась неповторимо прекрасной над всей страной.

А уполномоченный помчался дальше. Надо было спешить с выполнением задания, приятнее которого, наверное, не бывает на свете. На землю пришел мир! Радость у всех была неимоверной.

ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ

Прошло какое-то время, и с войны стали возвращаться уцелевшие фронтовики. Отчим моего друга Лени Дылкина дошел до самого Берлина и рассказывал, с каким волнением встречали военнослужащие тот победный день в немецкой столице. Сам он остался жив и невредим. Другим повезло меньше. На улицах деревень и поселков начали появляться люди в протезах и с костылями под мышками. Были среди них и совсем еще юные лица. Доживать свой век им суждено было инвалидами.

Встреча с одним из них несказанно удивила. После десятилетки я попытался достать бесплатную путевку в профильный санаторий для изрядно уже измученной неизлечимой болезнью мамы. Считал, что она имеет для этого все основания. Поехал в областное управление и записался на прием. Дождавшись своего часа, открыл дверь. Из-за стола вышел на протезах человек, у которого вдобавок и рук практически не было: левой – по локоть, а в правом обрубке между двух обтянутых кожей костей был зажат карандаш для пометок. Я просто онемел от увиденного и сразу же сник. Наступательный пыл моментально угас.

Спокойно прочитав мое заявление, заведующий путевками сказал: «За ними огромная очередь. Одних инвалидов войны на Смоленщине сколько. Вы же знаете, как сильно пострадала область от фашистского нашествия. А сколько еще других претендентов! Могу поставить Вас на учет, но ждать придется не менее двух-трех лет».

Я поблагодарил и быстренько распрощался. Доказывать что-то такому искалеченному и несмотря ни на что работающему человеку был не в силах.

У Заднепровского рынка, как будто в подтверждение слов заведующего, повстречался еще один калека. Он был совсем без ног. Полчеловека на плоской роликовой тележке, которую он передвигал, отталкиваясь от земли двумя деревянными колодками на руках. Вот так жизнь! А я еще хотел что-то требовать.

Когда Германия пала, из нее по контрибуции стали поступать некоторые товары. В продаже появились сигареты с физиономией Гитлера на пачке. Курящих это ничуть не смущало. Тем более, что сам завоеватель был уже на том свете. В деревне дымили даже желторотые юнцы. Предлагали иногда «затянуться» и мне, но я всякий раз закашливался после глубокого вдыхания ядовитой табачной гари. Приучиться к куреву так и не получилось, о чем ничуть не жалею.

Ранней весной по селам стали ездить передвижные дезинсекционные (сухожаровые) установки. Народ окрестил их «вошебойками». Они действительно предназначались для истребления этих паразитов – переносчиков сыпного тифа. Самостоятельно населению было непросто с ними справиться.

Сооружение это представляло собой металлический шкаф на колесах, внутри которого с помощью обычных дров создавалась очень высокая температура. Туда на время и помещали завшивевшую одежду. Ни одно насекомое такой адской муки не выдерживало. С тифом шутки плохи, и государство это понимало. Делалось все бесплатно.

Люди поначалу с настороженностью встретили новшество, боясь за физическую сохранность не слишком богатого своего гардероба. Но посмотрев на первые результаты, повалили валом. Несли все – от постельного белья до шапок, платков, шарфов, заношенных кофт и шуб. Вошебойка заработала на полную мощь и за несколько дней покончила с поголовьем мелких, но опасных вредителей. Молва о чудо-машине быстро разнеслась по округе, и в других деревнях ее уже ждали с нетерпением.

О возрождении разрушенного войной хозяйства написано много, и здесь я не открою Америки. Могу лишь подтвердить, что на женщинах в первую после освобождения весну действительно пахали. Война существенно повыбивала мужской род, и образовавшийся вакуум вынуждены были занять они и подрастающие юнцы да старцы. За плугом тоже шли они: либо старики и подростки, либо женщины. Главное было обеспечить самый первый посев. Семенное зерно собирали по крохам. Большую часть выделило государство из каких-то стратегических запасов. Дорожили, естественно, каждым зернышком.

Потом откуда-то (вероятно, из южных республик) в колхозе появились волы – неповоротливые, медлительные, но очень мощные животные. Они заменили на пахоте женский труд. Зато на других работах нервы потрепали изрядно.

Воловье упрямство во всей его красе пришлось испытать, когда началась сдача сена на заготовительный пункт. Возчиками стали, естественно, мальчишки. Ехать с пышным грузом надо было довольно далеко – за двенадцать километров, до железнодорожной станции Лелеквинская.

Большая часть пути шла через огромное болото, которое пересекала река Удра (эта местность известна тем, что по ней в древности проходил знаменитый торговый путь «из варяг в греки»). Вот тут-то быки и показывали свой норов. Завидев воду, вол немедленно сворачивал на обочину и с возом шел напрямик к реке, чтобы напиться. Шел напрямик, словно танк. Заканчивалось это тем, что телега переворачивалась и сено плюхалось на землю. В худшем случае – валилось в реку. Часто вместе с возчиком, если тот не успевал вовремя выпрыгнуть.

Что мы только не предпринимали, чтобы победить воловью строптивость! Верный способ оказался, как всегда, простым: напоить упрямца до подхода к мосту. После этого можно было ехать смело, лишь слегка подстраховывая движение взбалмошного животного кнутом.

Есть в моей послевоенной жизни и уникальная страница. Я —единственный из деревенских пацанов, регулярно ходивший в полдень на пастбище с женщинами доить корову. Не мужское это, вроде, занятие. Но что поделаешь – мама со своими больными руками уже не справлялась с этим делом. И в отсутствие отца (он первым вынужден был овладеть доильным искусством) я добросовестно дергал за мягкие сосцы нашей кормилицы Красули, очень боясь их оторвать. Опасался получить и по лбу задним копытом, когда корова била им по собственному животу, борясь со злыми оводами. Бабы, добродушно посмеиваясь, поправляли юного доильщика, если что он делал не так. И ведь научили, в конце концов!

Жизнь в селах постепенно налаживалась. Труд начинал приносить свои плоды. Со временем у людей появилось и зерно, выращенное на собственных огородах. Мололи его на ручных жерновах. Они были единственными в деревне, поэтому никогда не простаивали. Я рано начал участвовать в этом нелегком для подростка деле, которое внешне выглядело интересным. Засыпаешь в отверстие верхнего подвижного круга горсть зерна и вращаешь за встроенную в его корпус деревянную рукоятку. Из щели между кругами мелкими струйками течет и оседает у основания нижнего камня белая, как снег, мука. Смотрится красиво.

Тонкость помола регулируется шириной щели. В зависимости от выбранного зазора получаешь либо блинную, либо более грубую «лапунную» (лепешечную) муку, либо крупно дробленую – крупу. Способ такой переработки зерна изобрели, наверное, еще на заре земледелия. А вот, поди ж ты, пригодился и в двадцатом веке!

Молоть зерно поначалу даже нравилось – все просто и результат налицо. А быстрые достижения всегда радуют. Белоснежное кольцо, облегавшее низ камня, росло и росло. Когда пик его достигал края расщелины, я ладонями сгребал готовый продукт в ведро или котомку и продолжал работу.

Но монотонность ее со временем начинала раздражать. Накапливалась и усталость. Каменную глыбу надо было поворачивать с немалой силой. А много ли ее у сопливого мальца? Но жернова ждали другие очередники. Хочешь, не хочешь, а приходилось выкладываться до конца.

Находили мы, конечно, время и для развлечений, которые нередко заканчивались трагически.

«ИГРАЙТЕ, ДЕТУШКИ, ПОКА»

Ребята любят розыгрыши. И самым жестоким после войны было «обвинение в измене». Да не в абы какой, а в государственной. Кто-нибудь из старших подростков, потехи ради, указывал пальцем на выбранную им жертву и заявлял решительно:

– Это ты показал немцам дорогу на Москву!

– Нет, не я, что ты выдумываешь, – начинал оправдываться тот, не подозревая о подвохе.

– А кто же тогда? – продолжал давить на психику старший. – Как же немцы узнали, в какой она стороне?

– Откуда я знаю, – защищался малолетка. – Я и на улицу тогда не выходил. Мама не пустила. Можешь сам у нее спросить.

– Знаешь, знаешь! – гнул свою линию заводила – Не хочешь признаваться. Вот отведем тебя в милицию, там попляшешь!

И в таком наступательном духе доводил малого до слез. В следующий раз жертвой розыгрыша мог оказаться кто-то другой, не присутствующий при экзекуции.

«Измен», естественно, никто не признавал. Предательство считалось позором даже в мальчишеской среде. А тут такое вероломство – показать врагу дорогу к столице!

Компания покатывалась со смеху.

Любимейшей же послевоенной игрой, само собой, была игра «в войну». Отгремевшая битва продолжала властвовать над впечатлительными детскими душами. Следы ее виднелись повсюду. Окопы и траншеи не успели даже зарасти травой, а в земле и на ее поверхности оставалось еще немало военных предметов – гильзы, патроны всех калибров, штыки, каски, колючая проволока и кое-что посерьезнее. Это придавало детским околовоенным развлечениям некую правдоподобность.

Как бы копируя прошедшее противостояние, ребята делились на «русских» и «немцев». Одни наступали, другие – оборонялись. «Немцами» быть никому не хотелось. Но приходилось. Доставалось им в заварушках, как правило, больше. Враг есть враг, хоть и условный. При одном лишь упоминании данного слова у многих вскипала кровь.

Эти невинные, на первый взгляд, занятия привели однажды к драме. В одной из деревень трое мальчишек нашли исправный пулемет. Настоящее оружие как нельзя лучше подходило для имитации боевых действий. Один из пацанов залег с ним у бровки окопа, тоже настоящего. Остальным велел наступать. Когда с криком «Ура-а-а» (как же иначе!) те бросились в атаку, новоявленный пулеметчик вольно или невольно нажал на спуск. И очередью уложил обоих. В ленте еще находились патроны, которые он либо не заметил, либо забыл о предохранителе.

В другом селе при развинчивании шрапнельного снаряда (нужен был баббит, из которого делали кастеты) разнесло в клочья троих взрослеющих парней.

В Каменке, которая лежала на нашем пути в школу-семилетку, имел место чуть ли не анекдотический случай. Хозяйственный дедок вздумал расплавить в печи блестящий снарядный металл. Принял его за олово, из которого намеревался делать ложки. На его счастье в избу заскочил участковый и, быстро оценив ситуацию, предотвратил трагедию. А деду сказал, что кушать придется и дальше деревянной ложкой.

Беды пришли и в нашу деревню. В выгоревшей кирпичной школе парни приспособились подрывать различные боеприпасы. Насыплют к мине или снаряду пороховую дорожку, подпалят – и сами за перегородку. Грохот взрыва воспринимался, как чудесная музыка. Осколки впивались в стены, которые с каждым разом все больше разрушались. Но все пока сходило любителям острых ощущений с рук.

И все же несчастье случилось. При очередном подрыве снаряда обрушилась стена, за которую спрятался местный паренек, и завалила его обломками. Когда их разобрали, он еще дышал и что-то еле слышно шептал. Каменной глыбой ему раздавило живот и сломало позвоночник. Юноша умер на пути в больницу. У матери он был единственным сыном.

Трагедия нисколько не образумила других. Через некоторое время группа старших подростков и зевак помельче (в их числе был и я) решила устроить за деревней костер. Насобирали всякого хлама, а внутрь кучи засунули малокалиберную мину. Руководил всем 15-летний Коля, сын моей крестной матери.

Костер в этот хмурый осенний день, как назло, разгорался медленно, и Николай несколько раз вставал на колени и раздувал огонь ртом. Но вот языки пламени прорвались наружу.

– Прячься! – завопили мальчишки. Но тот все еще медлил, демонстрируя свою смелость и надеясь, наверное, что до главного события еще далеко.

Но просчитался.

Грохнул взрыв. Веером взметнулись горящие, как мне показалось со страху, осколки (это были обыкновенные головешки) вместе с землей и остатками костра. Все попадали наземь. А когда очухались и осмотрелись, выяснилось, что у храбреца посечены осколками обе ноги до колен. Две недели ему пришлось провести на больничной койке. А ведь могло кончиться и похуже, сработай мина раньше, у головы отчаянного поддувалы.

Шалости со взрывчаткой множились. Несколько придурковатый местный парень, глядя на проделки деревенской мелкоты, тоже решил отличиться. Раздобыл где-то большую мину, завернул ее в свою изношенную замызганную фуфайку, затем положил все это под телефонный столб на охапку сухой травы. И поджег. Сам затаился неподалеку в борозде.

Мина рванула. Столб рухнул и оборвал провода, идущие из райцентра в Смоленск. На замолчавшую линию выехала аварийная бригада, которая поставила в известность милицию. Там решили: диверсия! Но, забрав с собой «диверсанта», быстро его выпустили. Поняли, с кем имеют дело. Больше он уже таких фокусов не выкидывал.

Развлечения с использованием взрывчатки притягивали молодежь, как магнитом. Сколько она погубила жизней, сколько детей сделала инвалидами! Смертоносное наследие войны продолжало калечить людские судьбы. Никто, к сожалению, не подсчитал эти потери, которые вроде как не имеют отношения к военным событиям. Но это все же их результат. Да, война кончилась с изгнанием фашистов. Но оружие еще долго не прекращало стрелять. Уже не в немцев, а в своих.

В округе почти не было пацанов, которые так или иначе не пострадали бы от оставленных войной предметов. Из снарядов и мин мы доставали порох и тол. Из корпусов бомбовзрывателей – металлические баночки с желто-зеленой массой внутри (видимо, тротилом) и капсюлем посередине.

Извлечение их требовало большой осторожности. Прямо над капсюлем находился острый боек, упиравшийся верхней частью в сжатую пружину. Стоило при работе потревожить стопор, сдвинуть его ненароком с нейтрального положения, как освободившийся ударник с силой бил по воспламенителю. И тогда поминай, Федя, как звали!

Добыв заветную баночку, готовили подрыв. Если взрослые находились в поле, то в самом центре деревни, у сажалки. Делалось это так: баночку присыпали порохом и накрывали каской. А вместо бикфордова шнура отводили в сторону пороховую дорожку. Поджигали ее и прятались за греблю.

Взрыв подбрасывал каску метров на пятнадцать-двадцать вверх. Как только она опускалась, вся компания наперегонки мчалась к месту падения. Каждый хотел видеть результат первым. Передавая затем стальную полусферу из рук в руки, с восхищением рассматривали многочисленные пробоины. И удивлялись, сколько мощи таил в себе заряд, размером не больше рюмки.

Родители, разумеется, гоняли нас за такие проделки, но они не прекращались. Мое личное участие в них закончилось после двух происшествий, последнее из которых имело печальные последствия.

Сначала взорвался в руках самопал. Осколки, к счастью, меня не задели. Но сам бог, видно, посылал дружеское предупреждение. А несколько дней спустя мы с братом и соседом Шуриком, самым старшим из нас, отыскали у окопов очередной бомбовзрыватель, уселись в деревне за большой круглый камень и занялись привычным делом. Стали разбирать.

Сначала развинчивал я. Баночка, как назло, долго не поддавалась. Было видно, что с одной стороны резьба маленько проржавела от лежания на сырой земле. Пришлось слегка пристукнуть бурым местом о валун. Но и это не помогло.

– Стукни посильнее, – посоветовал Шурик. – Не бойся!

Но я успел уже ощутить какой-то неприятный кисловатый запах, появившийся после удара, и наотрез отказался от новой попытки.

– Эх ты, трус! – укоризненно произнес сосед. – Дай мне!

Он решительно забрал из моих рук взрыватель и обрушил его на камень. Перед глазами сверкнуло пламя, и раздался гром. Инстинктивно вскочив, я бросился к дому, находившемуся почти рядом, не далее пятидесяти метров от камня. По пути почему-то захромал и, толком еще ничего не соображая, мельком взглянул на свои босые ноги. С правого колена тонкими ручейками стекала кровь. Боли не чувствовалось, но при виде ранения слезы полились сами собой. С громким плачем я заковылял дальше к родному порогу.

Дома, естественно, тоже услышали взрыв. Навстречу выскочил встревоженный отец. Подхватил меня на руки и, зажав своей широкой ладонью раны, понес в избу. На ходу сорвал с вешалки белое полотенце и плотно обмотал покалеченное колено. Теперь оно уже крепко болело, и родители успокаивали меня как могли.

Досталось и соседу. Осколками ему сильно покорежило кисть правой руки. Три пальца врачи потом полностью отняли, и он, заядлый курильщик, цигарку вынужден уже был скручивать только обрывком большого и мизинцем. Кусочек металла чиркнул его и по коже виска. Царапина пустяковая, но при этом был задет кровеносный сосуд, поэтому крови вытекло немало.

– Бежала, как из поросенка! – охотно рассказывал он потом ребятам, не придавая большого значения быстро затянувшейся после перевязки ранке. А ведь осколок вполне мог угодить и в глаз.

Все мы, впрочем, подвергались такой опасности, склонившись над камнем.

Брат мой отделался испугом. Думаю, что немалым. И сам взрыв, и наша кровь, и слезы, и поднявшаяся вокруг паника – все это враз пришлось ему испытать в свои шесть или семь (в точности уже не помню) лет.

Не мешкая, отец запряг лошадь в телегу и повез нас вдвоем в Касплянскую райбольницу. Семь километров по тряской дороге. У отдела милиции дежурный шутливо и в то же время участливо поинтересовался:

– С какого фронта?

– С Калининского, – в тон ему коротко ответил папа, поскольку сам там воевал. Теперь ему было не до длинных разговоров. Он гнал и гнал лошадь вперед, несмотря на наши стоны.

В больнице врач под частые мои вскрикивания размотал полотенце и осмотрел раны. Их было двенадцать. Одна шириной около двух сантиметров, остальные поменьше. Место чуть выше сгиба колена выглядело похожим на сито. Оно отдавало пульсирующей, дергающей болью.

Раны смазали и наложили новую повязку. В таком состоянии я пролежал несколько дней. А вот что произошло потом, и теперь вспоминаю с содроганием.

Однажды утром в палату, как обычно, зашли люди в белых халатах. Усадили меня на венский стул и поставили под раненую часть ноги таз. Виток за витком хирург стал снимать бинт. Чем дальше, тем становилось больнее. Наконец доктор добрался-таки до последнего, прочно присохшего к ранам слоя. Я подумал, что теперь начнут отмачивать водой (она как раз стояла на столике), иначе никак не снять. Но все оказалось проще и грубее. Приговаривая ласково «Потерпи, дружок, маленько. Все будет хорошо, хорошо…», врач неожиданно изо всех сил дернул бинт в сторону и вниз. Не смог сразу его оторвать и, не дав мне опомниться, рванул еще раз.

От резкой боли я взвился на стуле и, приземляясь, проломил его мягким местом. Заорал при этом не своим голосом. Из глаз ручьем полились слезы. Из ран хлестала кровь. Сестра успокаивала, говоря, что все страшное уже позади и теперь, мол, пойду на поправку. Доктор, в свою очередь, тихо пояснил:

– Так надо было, чтобы с током крови вышли осколки, если они остались в теле.

Я не склонен упрекать в бессердечности тогдашних врачей. Больницы не имели тогда еще даже самого необходимого. Простой рентгеновский аппарат в руках медика мог бы решить многие задачи. Тем более такую простую, как наличие или отсутствие в тканях осколков. Но где его взять, если обычных бинтов и лекарств и то не хватало. Они все еще шли потоком в многочисленные военные госпитали.

Случай со взрывателем заставил меня призадуматься. Я стал сторониться опасных для жизни забав. Даже патроны – мечта всех мальчишек – и те не вызывали прежнего интереса. А ведь совсем недавно они были во всех карманах. В первую послевоенную весну мы с братом насобирали их целую кучу – золотисто-зеленых, еще не тронутых ржавчиной. Простых и крупнокалиберных, в пачках и россыпью, однотонных и с разноцветными кончиками пуль. Окраска раскрывала их боевое назначение: с желтым наконечником – трассирующие, с черным – бронебойные и т. д.

Из бронебойных, расплющив и содрав оболочку, мы доставалы прекрасные стальные бойки, которые годились для многих целей. Особенно для стрел лука. Разрывные лучше было не трогать. Однажды, приняв по ошибке такую пулю за бронебойную (подвела облупленная краска и мой дальтонизм, о котором я пока не подозревал), я привычным способом пытался ее «раздеть». Положил на камень – тот самый, под окнами дома, и ударил сверху молотком. Тут же грянул взрыв. Именно взрыв, а не выстрел! Я поначалу просто опешил, впервые столкнувшись с подобным явлением.

Пуля, к величайшему изумлению, словно испарилась. Только что лежала вот здесь перед глазами, и уже нет. Хорошо, что хоть не задела.

Неприятности с патронами на этом не кончились. На припрятанный нами склад случайно наткнулась мама и выбросила все наше богатство в бывшую орудийную яму с водой. Устроив при этом нам с братом основательную взбучку.

А последнюю мою военную находку – небольшую мину от советского миномета – обнаружил уже отец. Черт дернул меня взять ее когда-то в зарослях ивняка на болотце! Проходил мимо, собирая грибы, и не удержался. Дома ткнул впопыхах под утеплительную соломенную стенку хлева, думая перепрятать потом понадежнее. И забыл.

Весной папа стал разбирать потихоньку солому на подстилку. Постепенно добрался до нижних рядов, а там – мина. Брат давно уже лечился в санатории, так что злоумышленником мог быть только я. Раздражению отца не было границ. Как артиллерист, он хорошо разбирался в боеприпасах.

– Ты думаешь, это игрушка? – кричал он в гневе. – Разорвет – и пикнуть не успеешь! И дом еще по твоей милости разнесет!

Никогда не видел мягкого по натуре родителя таким грозным. Чувствуя вину, я стоял, понурившись, и молчал. Как нашкодивший щенок. За такие штучки другой вздул бы и ремнем, но папа избегал крайностей. Чаще по мягкому месту доставалось от матери.

Окончательную точку нашим утехам поставили саперы. Однажды они появились в окрестностях с миноискателями и мотками бикфордова шнура. Остатки снарядов, мин, гранат, запасных взрывателей всякого рода были свезены ими в две большие воронки от авиабомб и подорваны. Мы тут же ринулись посмотреть, насколько они углубились. Но были остановлены строгим окриком:

– Назад! Мало ли там что еще осталось!

Обследование пришлось отложить до поры, когда суровые дяди покинут деревню и ничто уже не помешает забраться внутрь.

После ухода военных в полях кое-что еще попадалось. Но по мелочам. Вроде патрона или запала от гранаты, которые миноискатели не слишком отличали от многочисленных осколков. Прежнего стреляющего изобилия уже не стало. Смерти и ранения резко пошли на убыль. Последним из мирных жителей погиб тракторист. Во время вспашки машина его наехала гусеницей на лежащую в земле противотанковую мину. Люди наверняка не раз наступали на нее, но их вес она выдерживала. А вот на многотонную тяжесть, на которую, собственно, и была рассчитана, тут же среагировала.

Я затронул здесь только детские проделки. Но боеприпасами в наше время интересовались все, кому не лень. Толом и гранатами взрослые повсеместно глушили рыбу, нередко и сами жестоко калечась при этом. Все-таки не профессионалы во взрывном деле. Длину бикфордова шнура рассчитывали «на глазок». Случалось, что взрывчатка взрывалась в руках браконьера.

Многие обзавелись брошенным огнестрельным оружием, которое нередко использовалось и в преступных целях. Я знаю такие случаи, но это тема отдельного разговора.

Должен здесь признаться, что, следуя увлечениям той поры, мне рано довелось познакомиться со стрелковым оружием. В частности, с очень модным тогда пистолетом «ТТ». И научиться из него неплохо стрелять. В бумажные мишени. А в девятом классе, возвращаясь после экзамена по изрядно надоевшей нам экономической географии, мы поставили учебник на шоссе и палили в него по очереди (бедная Дора Владимировна, знала бы она, что делают ее питомцы). Пистолет принадлежал одному из школьных товарищей. Куда он его потом дел, не знаю. Но патроны закончились еще при мне.

Работая после школы «избачем» (заведующим избой-читальней), я и сам мог получить пулю из такого оружия. Применить его пытался местный глухонемой, которому в разговоре жестами померещилось, что мой друг его обидел. Но заряжая пистолет, он спьяну уронил на пол единственный свой патрон. И пока шарил руками под лавкой, мы рванули за дверь. Ответить на такой веский «аргумент» было нечем.

Ах, война! Что ты сделала, подлая? Стали тихими наши дворы. Наши мальчики головы подняли, повзрослели они до поры.

Так поется в известной песне. Она не о нашем поколении, а о юношах, уходивших девятнадцатилетними на фронт. Но последняя строчка справедлива и для нас. Мы тоже рано взрослели, ускоренно вылезая в те тяжелые годы из детских штанишек. Многие же так и остались в них навеки еще в военную пору. Пуля-дура ведь не выбирала, кто перед ней.

Еще горше было видеть увечья и гибель детей и подростков уже в мирное время от оставленного на полях сражений оружия, голода и болезней. Эти потери велики и чувствительны даже теперь. Сколько же будущих рабочих, учителей, ученых в результате недосчиталась наша страна! Может, и им, безвинно страдавшим и умиравшим, пора ставить памятник?