Лепет

Емельянова Ксения

V

 

 

«По вечернюю звезду, как по воду…»

По вечернюю звезду, как по воду идет золотое облако, светлеет в зените, колокол гудит, коромысло качается, закрываются глазки твои, закрываются: «…жили-были, — слышу. — Живы мы были, жили бездорожье в головушках разводили, только не видели, что над покоем стоим, и под ногами — вода без дна, глубока, спит и не помнит берега». Так вот где вечная твоя развернулась постеленка… Ветром потянет в груди, но какую ни затяни, выльется все одно — колыбеленка. Закачаются берега. Баю-баюшки. Голосом расскажу тебе, но словом как рассказать? Что иду по весне, убираю с лица прядь, а руки — мамины. И пугаюсь, и смеюсь. По вечернюю звезду идет золотое облако, по разлитому небу, да по травяным полям. Из полей навстречу выходит холм, на холме храм, а на храме крест, а на кресте звезда. То не храм, а колодец, то не колокол, а вода. Зачерпнула полную, тая, пошла на четыре стороны. Утром облако соберет по полям ягоду — мою голову. Всем меня хватит поровну.

 

«Зиму простоявшие камыши ветром клонятся…»

Зиму простоявшие камыши ветром клонятся. В груди, как в детстве, когда наплачешься, сыро, сладко. По ветру волосы просятся золотинками обозначиться на свету, на ветру. На стеблях сухих камышовый пух, как собачий мех. Наберешь в карманы — и мир притих — слышно: бьется в секунду раз. И ступай внимательно по земле: речка внутри земли течет. Тепло в карманах — о том, как вне зрения, за моим плечом в поле стоит зима.

 

«Здравствуйте, я ваше тихо забытое детство» —…»

«Здравствуйте, я ваше тихо забытое детство» — вдруг спотыкаясь об улицу, чувствуешь камень. Ждет в животе, гладкий, голенький, ростом с детское сердце, которое хочет к маме. Виснет и говорит: «Знаете, просто люблю я письма писать тем, кого бросило, и признаваться в вечной любви и памяти, падать внутри толстыми каплями осени, лиственной горькой мякотью». Иногда зажигается четко: «поехать в прошлое» к кому-нибудь, с кем это прошлое было общее, стать на пороге нечаянным и непрошеным, запнуться, недоговорив: «Привет, ничего, что я…» И вот она, кухня. Чайник железный, тот же. Мерзнет с той стороны тоненькое окошко… Беличий мех чуткого воображения горло щекочет перышками ножей. Помнишь, когда-то: делим сырой сумрак, мир тонок, утро в окно, Рождество. Часто рисую — очень этюд простой, много на кисточки пущено беличьих шкурок. И тем драгоценней, чем тяжелее осенние эти капли, чем дальше лица и чем символичней становится новый смысл когда-то нечаянных фраз. Я теперь окажусь перед дверью твоей вряд ли. Но столько раз: …а чай остывал бы под крохотный ток часов и я не сказала б ни слова, ну разве что: «Видишь, как оно все» — тем, прошлым голосом, которого нет уже. А ты бы сказал, что окно не заклеено и я теперь простужусь. Дорожу тобой, дорожу, вспоминаю тебя бережно. Видишь, как оно все. Спотыкаюсь об улицу, продолжаю идти домой. Дома выключен свет, фотографий на стенах нет, за окном незаметно вырос еще один дом там, где был горизонт столько лет.

 

«влечет пуповина за сердце к воздуху…»

влечет пуповина за сердце к воздуху к заоконному космосу, звездам веющим на морозе колом чистые простыни полотна холодные дня следующего «как ежик и медвежонок меняли небо» и выменяли на свое, вечное моему нутру одно небо ведомо — внутреннее небо человечее купол, ресницы свечек тросс сердечного лифта — дело тонкое лифт гудит, кто-то спускается домофон скулит, подъездная хлопает «прости меня» не догонит по лестнице со мною курить останется ресницы, лестницы, банки-пепельницы тезки мои, сквозняка крестницы грешные постницы, как же завтра-то с вами утром рабочим встретимся? как друг другу поглянемся? утро о землю грянется беговые дорожки, пистолеты стартовые

 

«Кот, проходя мимо, ткнулся в колено лбом…»

Кот, проходя мимо, ткнулся в колено лбом. Сижу на полу, липну. Платон. Том первый. Хотела вытереть с полок пыль. Книжки вывалила на диван, а обратно — влом. И не то чтобы влом, просто то ли щелкнуло, то ли екнуло. И за что ни примешься — вывалится. Сижу на полу, читаю по полстраницы. Наобум пополам разламываю переплеты. мысли мои ты солнце мое ты тесно Тем, кто устал выходить из леса, паутина липнет на лица.

 

Ангел кормит меня

1. Ангел кормит меня на улице крошками чужих жизней: то лицо, то слово. Хожу босиком, как голубь, не могу подойти ближе. Тревога всегда состоит из нежности, когда, как щенок, вылизан теплым ветром в конце осени в начале безбрежности, вылизан, вырожден, выкинут в мир, как в реку, и сердце наматывает на винты от ощущения собственной наготы. И не слышишь, не видишь, ни языка не знаешь, но новая атмосфера уже вокруг, и хочешь не хочешь, но испаряешь в нее новорожденное свое тепло. Господи, не уйти из Твоих рук. Не прикинуться мертвым, не выйти в запасный выход, не выдавить автобусное стекло. 2. Ангел кормит меня на улице крошками, Водит чужими дорожками, То лицо обронит, то слово, то жизнь чужую, То покажет тайную комнату раздвижную. Так возьмет и вынет стену, что здесь стояла 20 лет с моего младенческого начала, 20 лет глаза привыкали скользить, не найдя предмета, А окажется не тупик, а поле и море света. Так однажды вскроется память и все, что было, Все, что мимо мелькнуло, что, словно кощей, хранила, Мне отдаст: уходившую электричку, Запах, воздух, погасшую спичку, зажженную свечку, птичку, Пару прогулянную, приступ хохота, утро белое, Час, минуту, молодость, молодость целую. 3. в детстве как во сне привиделась жизнь солнечной стороной мокрой улицы неужели она в итоге так и окажется бликами ясновиденными в день который я забыла?

 

«Широко — не удержится глаз ни на чем…»

Широко — не удержится глаз ни на чем, соскользнет и утонет в зеленой заре. Золотым и беззвучным лучом-плавником гладит солнышко по воде. Больше воздуха стало сегодня. На дне мира открылась воздушная течь. На земле почерневшей тает снег, в эту землю не страшно лечь.

 

Прогулка

Воздушная трапеция моста, и рельс, и телеграфный провод, далекие, протяжные места натягивают повод, просят повод… Места отрадные, как Божий день, широкие, как между облаками открывшиеся окна, берегами плывут мимо плывущих по воде. Высоким диким берегом втроем после купания мы пробираемся, и ветер одежду нашу сушит на ходу. Поток воздушный, купольный объем объемлет все. И у раздавшегося света, мне кажется, сторон я не найду.

 

«Художникам проще, без слов, вообще, легко…»

Художникам проще, без слов, вообще, легко. Уйти далеко берегом над рекой. Колос мой травяной, вытянутой рукой если коснусь, вспомню ли ваш покой? Ветер, коснись волос травяных моих. Если босой по полю, а смотришь вдаль, Песней умолкшей в грудь оседает — от поля до неба — жизнь. Трав головной поклон, травам — земной поклон, Ангеле, помолись, хранителю святый мой, моли Бога о мне. Стелется по земле, ветер стелется по земле, только что-то в силу не разойтись. Мне возвращаться в стены, мне отведенные, отсюда, где сердце мое травой поросло. В городах вода серебрит берега бетонные, жалеет, целует: «Спи, — говорит, — скоро снег, — говорит, — видишь: небо белым-бело». Когда становишься камнем, голуби перестают бояться, взлетая, задевают крылом. Прикосновенье небес — новая жизнь, трудная, как любовь. И если босиком идешь по полю, не смотри под ноги, и тогда плоть поля выступит под подошвами теплым войлоком, живое насквозь, тропы вытоптанные, травы некошеные. Идешь и знаешь: дорожки в лесу замшевые небо у края облаком белым стелется где-то внутри леса белое спит озеро где-то внутри тебя белое спит озеро травы над рекой белому свету кланяются

 

«Не везет с погодой, скудеет словарный запас…»

Не везет с погодой, скудеет словарный запас, у Бога осталось только молчанье глаз ангелов в зеркале — из-за спины глядят, как над душой стоят. Сигареты как кашель, сырая Москва, зима, монохромный, под коркой выскобленного лба, бесшумный и бестелесный пчелиный рой — не отогнать рукой. Так прививается к детству большая жизнь. Нервный жалкий женский алкоголизм. Не преуспев в стремлении разделить смерть, привыкаю пить. Это грязная кухня на утро, это в ее окно смотрит почтовый голубь, белый, как полотно. Это чужая смерть, мол, «приветы вам», — скользнула по головам. Смерть оставила память, свою печать, слепок, который я не могу сломать, воск, застывший вылитым на ладонь. хрупкое — только тронь… Так, случайно, взять — сохранить черты. Вещи грозят рассыпаться на глазах. «Если бы можно оставить» — просила ты. Даже тело нельзя. Потом мы сидели над пролитым вином, писали по строчке, и нам казалось — стихи. Но все что могу вспомнить — это окно и восковой отпечаток моей руки.

 

Не-я

1. В зеркале мокрых кровель плывет легко тихое море пасмурных облаков. Так серебрится у берега на щеке створка мидии в темно-сыром песке. Вглядываясь, словно в линии на руке, я смотрю, как дерево напряжено. Я не знаю, я или окно. 2. Медленные, как тени, темнеют цвета. Воздух рябит в близоруких моих глазах. Это идет дождь, но и слухом достать из-за стекла звука его нельзя. Чем за окном становится мир темней, тем отраженье отчетливее в окне. Человек раскрывает зонт, выходя на крыльцо, сквозь мое лицо. 3. Мне писать не о чем, кроме как о письме. Или это лгу и не хочу вникать в указания ногтем выдавленных помет по бумаге простыни тенями на кровать, что свершен и учтен помысел, что мелькнул, но надуманы все мои судорожные дела. Я хочу прекратить выстрелом эту войну. Куда ты меня завела? Скомканным жестом выбившись о порог, сколько еще буду ночь провожать в окно? Прожектор на стройке — вывихнутый сустав, он бьет, оголяя дно, как живой с моста, как бесконечно взведенный в безвремении курок. Внизу проезжает машина, и фары делают полукруг по комнате и по мне, стирая меня с листа.

 

«Прийти домой — это переступить порог…»

Прийти домой — это переступить порог и в темной прихожей повесить себя на гвоздике. Затемно, как не спавшие, ватные дворники шаркнут лопатами (так заводской гудок вынимал из квартир маленький городок), цапнут спины измученных зимних дорог. Сердце задев кошкиным языком, мокрый снег шлепает босиком. вороны

 

«Вот и сошлось, совпало…»

Вот и сошлось, совпало: слабость после болезни, нежность тихой погоды после недели дождей, прочих осенних симптомов, ветра и темно-серой движимой мокрой тонны влаги над головой. С нежностью отмечаю, как просевает солнце через поистончавшую серость на небесах золото света, и первым изменением тона луч проникает в царство успокоенных крон. Как бы ступить плотнее, Как бы дышать полнее, Как бы глядеть объемней, только бы жить и жить. Разлетелись желтые листья из рук ребенка, и голубь вспорхнул — простая радость, не надо переводить.

 

«Пахнет туман молоком…»

Пахнет туман молоком. С утром тебя. Дыши. Воздухом проживем. Хлеб воробьям кроши. Лужи под колесом трескаются, шипят. Город в попытках сон вспомнить под шум дождя. Это такой сезон Это такой урок. Небо вокруг, озон плещется между строк. Ну же, моя душа, выучимся ходить. Главное — первый шаг. С утром тебя. Иди.

 

«Древесный сор весной прибит дождем…»

Древесный сор весной прибит дождем и пахнет сильно, влажно, неспокойно. Куда пойдем, в какой проем свернем? Вот устье переулка с колокольней в конце. Вот вымокший бульвар. Вот двор и детская площадка — колодец воздуха. И, словно дар, потерянная детская перчатка… Качели, голуби, древесный сор. В тени старинных стен остатки снега. Раскачивай меня. Я до сих пор немею от воздушного разбега.