Когда около дома уже подсохло и только под деревьями на аллее да в канаве под северным ее краем оставался темный плотный снег, мы выставили окна.

В который уже раз мы почувствовали, сколько большого, свежего пространства лежит за окном, где оседают под солнцем последние снега и откуда приходит воздух, плотный и чистый, доносится резкий запах мокрой древесной коры и открытой ветру и солнцу обновленной земли! Колбат сидел у окна и озабоченно смотрел на нас; нос у него был в движении: вбирал в себя десятки запахов, которые только он и мог уловить. Вероятно, ему, как и нам, этот воздух, ворвавшийся в комнату, напоминал о широких полях, может быть, о каком-нибудь беге наперерез дорогам. Он беспокоился.

– Мама, – попросила Лена, – пусти его так просто побегать с нами. Пусть он будет связная собака и мы его будем посылать на пост, будем так играть. Ведь ему дома скучно.

– Нельзя, Лена, – ответила я, – мы и так часто даем ему побегать, но совсем свободно отпускать связную собаку нельзя. А то Колбат снова откажется бегать на пост.

– Мама, – спросила тогда Лена, – а для чего Колбату надо знать «на пост» и все выполнять? Ведь нам его не нужно никуда особенно посылать. Пусть он будет просто собака.

Колбат лежал перед окном, вытянув передние лапы, и косой луч солнца падал на его голову. Он смотрел в окно, подняв черный свой нос, и хотя оттуда, из раскрытого настежь окна, приходило заманчивое для него ощущение воздуха, простора, свободы, он не делал никакой попытки выскочить, убежать. Он уже не мог быть просто собакой, в этом было все дело.

У нас в руках была прекрасная связная собака, та «хорошая собака», которую как раз и можно было легко испортить баловством и бездействием. И мы все очень любили эту собаку.

Была уже настоящая весна. Кудрявые наши дубняки, всю зиму ярко желтевшие неопавшим листом, теперь стояли голые, с напряженными ветвями, готовые вот-вот раскрыть плотные почки. Суйфунская равнина, бурая от прошлогодних трав, уже не казалась опустевшей, как осенью. Из-под старой травы появились молодые зеленые ростки, и ветер приносил оттуда запахи оживающей земли. Исчез зимний покров Суйфунской долины, в котором для нас было столько прелести, и начиналось другое, еще более прелестное время обновления, роста и нового зарождения тысяч жизней на этой широкой и плодородной равнине.

На ней все шире и шире становились полосы темной, вспаханной земли, и скоро наша дорога на Солдатское озеро, по которой мы ходили вместе с Колбатом, залегла серой пыльной лентой на комковатой пашне с перевернутыми вниз пластами бурых травинок.

В начале весны к Андрею заехал знакомый охотник из таежного приграничного колхоза – человек большой любознательности, хотя и не молодой. Звали его Федор Терентьевич.

Знакомство с ним началось с больших осенних учений: штаб полка располагался у него в доме, и Федор Терентьевич подружился со всеми и особенно с Андреем, угощал всех медом и виноградным вином и как бывший партизан интересовался современным ведением боя.

К нему мы в начале зимы ездили в гости, и он водил нас по тайге, показывая следы разных зверей на первом снегу, выводил на гребни сопок, откуда мы видели на склонах диких коз.

Андрея он потащил на охоту, и хотя Андрей был и не охотник, все-таки убил дикую козу и несколько фазанов. Федор Терентьевич и меня повел ранним утром на ток. Мы сидели с ним, пристроившись к гречишному стогу. Еще было совсем темно, только белели поля, покрытые тонким снежком. Над снегом торчала бурая щетина стеблей. Налево от нас был запад. Там поднимался темный склон сопки.

Казалось, что привыкали глаза и потому все становилось видней, а на самом деле уже светлело. Край сопки резче выделился на небе. Светлели звезды, и их становилось меньше. По снегу пошел розоватый отсвет. Сопку на западе осветило розовым, а на востоке дальний высокий склон был еще совсем темный. В это время Федор Терентьевич и велел мне взять в руки малокалиберную мою винтовку и смотреть. «С сопки побегут», – сказал он. Я стала смотреть в сторону сопки, которая все больше прояснялась: бурая кожистая листва сухих дубняков и серые тонкие стволики поднимались над покрасневшими пятнами снега. Федор Терентьевич сказал: «Не туда глядишь!» – и показал мне прямо и низко перед собой.

В десяти шагах от меня среди сухих стеблей травы перебегали, как домашние куры, фазаны. Вот один, с длинным опереньем хвоста, вышел из травы и побежал наискось мимо меня. Я так засмотрелась, что не поняла, зачем Федор Терентьевич тронул мою винтовку. Потом он выстрелил, и фазан упал, а серенькие птицы, которые перебегали передо мной в траве, не взлетели, а побежали, колыша стебли.

– Вы любуйтесь, а я к обеду парочку добуду, – сказал Федор Терентьевич.

Утро продолжало свое движение, все прибавляя красок и света. Гречишная солома стала желтой, и стог весь округлился, выступил на голубом небе и засиял торчавшими вокруг соломинками. Над белыми крышами поднялись розовые дымы. В них как бы прорывалось серое, похожее на птичье перо. Сорока пролетела, распластавшись, как черно-белый герб на голубом поле.

У дальней речки из зеленовато-серого ивняка потянулся легкий дымок.

– Уже живут. Баню затопили, – сказал Федор Терентьевич, как бы определяя этим, что сон – это не жизнь.

В это время щедро ударило солнце по вершинам сопок, позолотило дымы и облачка над собой.

Наступил день – жизнь.

Беспечные фазаны сновали во всем блестящем своем оперении, и серенькие их самки так быстро перебегали в траве, что становилось интересно, почему у них утренняя жизнь идет так суетливо.

– Ну, посмотрели нашего театру? – спросил меня Федор Терентьевич.

Как же было такому человеку не показать и свое хорошее?

Федор Терентьевич привез в город в Союзпушнину сдавать великолепную шкуру барса, которого он убил зимой, и связку рыженьких колонков.

Пока Федор Терентьевич снимал свою кожаную куртку у нас в передней и расправлял рукой усы, мы с Андреем наперебой предлагали ему пойти в клуб, или театр, или кино, а он слушал и помалкивал.

– Ты чего же молчишь, Федор Терентьевич? – спросил наконец Андрей.

– Театр у нас бывает, – ответил он, – в кино я все картины переглядел, в клуб красноармейский вечером пойдем. А ты мне покажи такое, чего у нас нет…

– Так, – сказал Андрей, открыл дверь в столовую и позвал: – Колбат!

Когда Федор Терентьевич увидел Колбата, он очень его похвалил за красоту и спросил:

– Вы что ж, Ондрей, охотничать будете?

– Нет, – ответил Андрей. – Это собака не охотничья, а военная. Посмотри, Федор Терентьевич, как работает.

Федор Терентьевич очень заинтересовался и с удовольствием вышел на крыльцо посмотреть, как легко и точно работает Колбат. Ему все нравилось в собаке, даже то, что Колбат не хотел подойти к гостю.

Когда Колбат легко взял барьер и побежал к высокому забору полевого городка, через который Андрей приказал ему перебраться, Федор Терентьевич покачал головой и хотел было посомневаться вслух, но Колбат, стукнув по забору лапами и когтями, подкинулся вверх, перевалился на другую сторону и одолел забор. Федор Терентьевич и слов не нашел.

– Посмотрели нашего театру? – спросила и я Федора Терентьевича. – Теперь будет самое интересное: Колбат пойдет на пост.

Мы отошли от дома к аллее, и Андрей повел Колбата в дальний конец, гораздо дальше, чем он у нас обычно бегал. Скоро мы услышали: «Пост!», и Андрей пустил Колбата. Все шло хорошо до середины пути, когда вдруг Колбат, как бы споткнувшись, остановился, помедлил и побежал в сторону, прыгнул через канаву и начал что-то яростно нюхать около старого березового пня.

– Колбат! – крикнула я, и он, оставив свое занятие, побежал ко мне, но уже не по аллее, а по той стороне канавы, среди деревьев, перепрыгивая через обломанные ветки, лежавшие на грязной, обтаявшей земле. Подбегая ко мне ближе, он вдруг снова замедлил ход, побежал не так собранно, как он всегда бегал на пост, а очень вольно. Я позвала: «Ко мне, Колбат!» Но он вроде как не слышал, а свернул и побежал в сторону, к деревьям.

Кажется, Федор Терентьевич был огорчен не меньше нас. Мы целый вечер проговорили о характере собак, которые подводят хозяев в трудный момент. Примеров собачьего вероломства набралось порядочно. Федор Терентьевич рассказал, что брат его убил свою любимую собаку, когда она «выдала» его, испугавшись медведя и оставив хозяина с ним с глазу на глаз.

Ясно было, что у собаки возможны непонятные нам срывы. Мы рассуждали: может ли Колбат инстинктом чувствовать, что его работа для нас развлечение, а не необходимость? Федор Терентьевич хорошо сказал:

– Вот ты, Константиныч, себя поставь в военную обстановку. Каким голосом ты сейчас посылал собаку на пост, чтобы гостю показать, и каким голосом ты подашь команду, когда собака пойдет на настоящее дело? Это штука тонкая! – и посмотрел на Колбата, который как ни в чем не бывало лежал у стола.

– Лишку я на него понадеялся, – сказал Андрей, – все-таки здесь аллея, деревья, а он у нас ходил на пост только на открытой местности.

– Не тревожься, – сказал Федор Терентьевич, – может, и исправится. Хотя будет ли надежда в бою на такую собаку?

На другой день чуть свет к нам забежал взволнованный Савельев, но уже не застал Андрея дома.

– Простите, что рано пришел, – сказал он мне, – я хотел спросить вас: чего это Понтяев рассказывает, будто Колбат вчера у вас на пост не пошел? «Точь-в-точь, – говорит, – как и у меня ходил, так и у них: не добегает до поста, и все тут». Савельев очень горячился, а когда я сказала ему, как все было, он совсем расстроился.

– Ну ладно, – сказал он. – Это еще не факт! (Хотя факт был явный.) Пусть он (надо было понимать: Понтяев) собаку испортил, однако вы Колбату виду не подавайте: он наладится.

Но говорил это Савельев как будто не совсем уверенно.

После этого срыва мы и сами заколебались: уж не испорчен ли Колбат непоправимо? Теперь мы часто стали брать его с собой и отправляли на пост только домой, всегда с контрольной запиской, указав в ней, когда он отправлен. Записка вкладывалась в портдепешник – специальную жестяную коробочку. Домой Колбат прибегал исправно, не задерживаясь в пути.