Дуняша всё равно продолжала называть хозяина «Микитин», хотя теперь я уже хорошо знала, что надо говорить «Никитин».
Но вокруг меня были люди, которые называли хозяина так же, как Дуняша. Одного такого человека я очень любила. Это был «дедушка Никита Васильевич». Так его звала мама. А отец называл «дядя Никита». Сам он себя величал «Микита Васильевич».
Он был высокий, широкий в плечах, с большой русой бородой. В бороде его было уже много седины, а около носа на седоватых усах были жёлтые подпалины: дедушка Никита Васильевич нюхал табак.
На это бывало очень интересно смотреть. Он доставал из кармана маленькую чёрную табакерку с золотым цветочком наверху, щёлкал по ней сбоку пальцем и открывал крышку.
Потом двумя пальцами брал щепотку табаку и, наклонив голову набок, подносил табак сначала к одной ноздре и нюхал. Большой его красноватый нос морщился, и глаза прищуривались, он откидывал голову назад, лез в карман за платком и… чихал: «А-ап-чхи!»; развёртывал огромный красный, в клеточку платок, вытирал нос, бороду и глаза.
Потом закладывал ещё щепотку табаку в другую ноздрю. Дуняша говорила, что нос у Никиты Васильевича потому красный, что он выпивает, а я думала, что нос бывает красный, когда в него закладывают табак.
Дедушка Никита Васильевич всегда пил чай с блюдца, сахар откусывал крепкими желтоватыми зубами. Он брал меня к себе на колени, придерживая одной рукой, и говорил густым голосом, весёлыми, подобранными в рифму словами:
Рука у него была такая большая, что, когда он гладил меня по голове, рука сразу накрывала всю мою голову. Обыкновенно он приносил мне маковник или пряник, смотрел, как я ем, и приговаривал:
— Жуй, жуй бабками!..
Дедушка Никита Васильевич приходил к нам по воскресеньям. Он со своей женой и дочкой Варей жил на Пресне и всю неделю работал в бахромной мастерской на Садовой-Триумфальной. Теперь это площадь Маяковского, и здесь уже не найдёшь тех маленьких домиков, в которых работали тогда городские ремесленные люди.
Напротив фабрики Никитина, на углу улицы Щипок, всегда стоял продавец орехов. Тогда на улицах Москвы продавали орехи, яблоки, пряники с лотков. Лотки были длинные, деревянные. Продавцы носили их на голове, а чтобы лоток плотнее держался, подкладывали под него круглый, как баранка, свёрнутый жгутом платок.
Чуть-чуть придерживая лоток двумя пальцами, продавцы ходили по улицам и кричали:
— Пряники! Пряники! Кому надо пряники?
Вот такой продавец становился всегда на углу Шипка, снимал лоток с головы, ставил на раздвижную подставку и целый день покрикивал нараспев:
— Орехи грецкие, волошские! Кому орехов?
А иногда:
— Фисташки свежие! Кому фисташки? Горсть — восемь копеек. Две горстки — пятиалтынный!
Фисташки считались дорогими, «привозными» орехами, пятиалтынный — пятнадцать копеек — был в то время для рабочего человека хорошими деньгами. Продавали фисташки особенно: «на горсть». Горсть можно было взять как угодно, и каждый думал, что уж он-то захватит!
Дети фабричных рабочих всегда глазели на орехи, но покупали редко. Иногда в сопровождении десятка мальчишек прибегал красный от волнения счастливчик, зажав в кулаке несколько медяков, и шептал себе под нос:
— Дядя… орехов…
Белые фисташки горкой лежали на лотке, скорлупки их были раскрыты клювиками, и в них виднелись зелёно-розовые ядрышки. Высокий худощавый разносчик в косоворотке и потёртой фуражке, подпоясанный белым фартуком, весёлый и хитрый, опускал в карман монеты и говорил:
— Бери поболе, мне не жаль! Сколь заберёшь — всё твоё! Гляди-кась, какой орех! — И, улыбаясь во весь свой большой красный рот, разламывал пальцами скорлупку и кидал себе в рот розово-зелёное ядрышко.
Счастливчик засовывал поглубже в кучу орехов маленькую ручонку и, ухватив побольше, вытаскивал… Но в руке оставалась почему-то совсем маленькая кучка.
— Эх ты, не столь много вытянул, — соболезнующе говорил разносчик, глядя на готового заплакать покупателя. — Ну, другой раз поболе ухватишь!..
Раз в воскресенье, когда у нас был дедушка Никита Васильевич, дали и мне серебряный пятиалтынный на орехи. Я подбежала к разносчику, быстро отдала ему монетку и, примерившись, где горка орехов повыше, широко растопырила пальцы и начала забирать орехи в горсть. Несколько босых девчонок с фабричного двора в заплатанных платьишках окружили меня.
В самой гуще орехов я сжала руку как можно крепче и стала вытаскивать. Но чем крепче я сжимала, тем больше орехов выскальзывало у меня между пальцами. Я раскрыла ладонь: на ней лежала маленькая кучка.
Вероятно, я собиралась заплакать.
Через дорогу переходил к нам дедушка Никита Васильевич.
— Так! — сказал он разносчику. — Много же ты наживаешь, молодец!
— Что вы! — сказал разносчик, ухмыляясь. — Зато орехи-то каковы!
— Хороши, хороши, что и говорить. Ай, возьму-ка и я горсточку.
— Пожалте-с! — с готовностью поклонился разносчик.
— Вот тебе за две горсти сразу! — сказал дедушка Никита Васильевич и отдал деньги.
Фабричные, сидевшие у ворот, встали и подошли посмотреть.
Дедушка Никита Васильевич выпрямил огромную, как лопата, ладонь, прижал большой палец к ладони, согнул ее слегка, подвёл под низ ореховой насыпи и стал поднимать. Высокая ровная горка орехов появилась на его широченной руке.
— Это человек со смекалкой, — сказал подошедший рабочий.
Все смеялись и хвалили дедушку. Девчонки визжали от восторга. Продавец сказал негодующе:
— Что же это-с? Какая же это горсть-с? С одного разу все орехи перетаскаете.
— Твои были правила, купец, — моя сноровка! Привык обижать малый народ! Нате, ребята! — Дедушка высыпал в подол девчонке всю горсть и велел разделить всем поровну.
— Ну, теперь другую! — сказал он.
— Уговор дороже денег, — скучно сказал разносчик.
Дедушка Никита Васильевич вытащил вторую горсть ещё искуснее: эта кучка орехов была шире и выше первой. Разносчик даже плюнул и махнул рукой.
Дедушка отсыпал девчонкам ещё понемногу орехов, а остальные понёс в дом, сказав:
— Это я Грунечке!
Так он называл мою мать.