Церковь в деревне есть. А значит по всем правилам – это село, а не деревня. Но в моем представлении она осталась «деревней». Как ни странно, официально – это тоже деревня. Данный населенный пункт правильнее, наверное, назвать «сельцом»? Но это уже слишком! Ведь даже «село» – для горожанина звучит нынче уничижительно, как и «деревня». Но село все-таки должно быть в моем представлении побольше: с несколькими улицами и, как минимум, одним перекрестком. И церковью естественно.

Она в деревне была: деревянная, наверное, брусовая? Но мне она показалась – какой-то дощатой, словно это вообще сарай. Но тут меня может подвести память, я внутри этого скромного сельского Храма никогда не был, даже проходил-то мимо всего один раз. Было это больше тридцати лет тому назад. Внимательно церковь я не рассматривал. Помню только, что она располагалась в дальнем конце улицы. Дальнем – если идти от хаты Василия и Ханы Прото.

Василий Леонтьевич и Анна Васильевна – белорусы. Он – худой, как трость, с вечной самокруткой в рыжих усах, с трехдневной щетиной. Она – кругленькая, серьезная. Разбитые башмаки на босу ногу, нарядной я ее не помню, но хозяйство – большое и исправное.

И деревня эта – белорусская, расположена в Каменецком районе Брестской области республики Беларусь. Будучи по российским масштабам селом, в Белоруссии она так и осталась деревней. Видно, церковью, храмом Божьим в Белоруссии никого не удивишь? Не совсем так. Удивительного тут много, получилось бы только рассказать…

Баба Ханна имела к церкви непосредственное отношение, как попова дочка. Однако ее родитель, батюшка отец Василий Митскевич служил в другом селе, и в другой церкви, хотя тут же неподалеку. Было это еще до Великой, Отвратительной, Страшной революции, и даже до Первой мировой войны. Когда германец наступал, отец Василий с семьей и церковным имуществом отправился в эвакуацию. Бежали они аж до самой Волги. Потом – обратно, с храмовым золотом в телеге.

Его, отца Василия, я не видел никогда, даже на фотографиях, которых, вероятно, и не было вовсе. Но он представляется мне этаким «черным монахом» из повести Чехова. Хотя монахом он, естественно, не был.

Уберегши иконы и кресты, подсвечники и кадила во время империалистической от «империалистов», от восставшего пролетариата, и всех остальных, во время революции батюшка все это уберечь не смог. Прятал где-то, закапывал… Под дулом винтовок не выдал, но потом сокровища у него выманили, взяли хитростью, якобы «на сохранение». Но обратно – ничего не вернули. От расстройства отец Василий тронулся умом, хотя говорят, что надежда – источник тревоги, свобода от нее – источник покоя.

Дочка его Ханна, которая была завидной, богатой невестой, после того как батюшка помешался, вышла замуж за бедного сироту Васю Прото. У них стали рождаться дети, граждане Польской республики, поскольку вся западная часть Белоруссии принадлежала во временном промежутке между большими войнами Польше: Миша, Нина, Надя, Маша, Ваня, еще не знавшие ни скорби, ни терпения, ни опытности, но знающие веру и любовь.

Они ходили в польские детсады, школы, кои были в каждой деревне, даже в этой, стоящей на самой опушке Беловежской пущи. Когда согласно пакту Риббентропа-Молотова Польшу поделили на две части, через деревню на восток – потянулись польские войска. Солдаты были веселы, как и вскоре пришедшие немцы, – промелькнувшие в промежутке энкаведэшники не запомнились, – играли с детьми. Маленькую Машу так затормошили, что она потом заболела, долго плакала.

Война и завоевания, с одной стороны, и усиливающийся деспотизм – с другой, помогают друг другу. У народа, состоящего из рабов, можно брать и брать средства и солдат, чтобы с их помощью покорять других. Война дает одновременно и предлог для новых поборов и другой не менее благовидный предлог для того, чтобы постоянно содержать многочисленные армии, чтобы держать народ в страхе.

Начиная с 22 июня 1941 года, на юге неделю грохотало, ночью полыхало зарево. Это немцы пытались взять Брестскую крепость. Началась немецкая оккупация.

Войну редко ведут по заранее определенному плану, чаще она сама выбирает пути и средства. Незначительные вроде бы обстоятельства привели вдруг к большим переменам.

27 сентября 1942 года в пущу спустились советские парашютисты. Об этом узнали немцы и начали лес прочесывать. В перестрелке погибли два немецких солдата, а диверсанты ушли.

Обозленные фашисты решили взять в заложники всю деревню, за одного немецкого солдата расстрелять 20 мирных жителей. Точнее сказать, не решили, а так полагалось по суровому нацистскому закону. Это делали везде: и во Франции, и в Греции. В ночь на 28 сентября солдаты окружили деревню и никого не выпускали. Оккупанты скомандовали: в течение двух часов всем жителям собраться с повозками и вещами в конце деревни. Выбрали 16 человек для копки глубокого рва длиной 20 метров. Отобрали для угона в Германию молодежь старше 16 лет. Оставшихся жителей деревни построили в колонну и погнали к яме.

Каратели выстроили людей на краю, а вокруг поставили пулеметы. Люди с плачем и молитвами попадали на колени…

В это время над деревней появился немецкий самолет, который, сделав круг, вскоре сел неподалеку. Руководители расправы побежали к нему. Из самолета вышел офицер. Он сказал, что должен срочно лететь и если через два часа не вернется, следует всех заложников расстрелять.

Через два часа самолет вернулся. Из него вылез тот же офицер. Людям сказали, что, благодаря прилетевшему, все будут освобождены. Яму приказали не засыпать в течение года. Если за это время что-нибудь случится, все будут расстреляны.

Недели через две в деревню приехал тот «небесный» офицер и привез… икону Божией Матери с Младенцем на руках, вырезанную из дерева. Церкви в Рожковке в то время не было. Офицер сказал: «Когда я летел в самолете над вашей местностью, явилась Дева и показала рукой вниз. Храните эту икону – это ваша Спасительница!» Так ли это было или просто на солдат оказывают большое влияние нравы тех стран, где они долго стоят?

С тех пор деревня в этот день – 28 сентября – каждый год празднует. В церкви, которая теперь отремонтирована, покрашена, проходит служба. Такова легенда. Почему легенда обычно заслуживает большего уважения, чем история? Легенду творит вся деревня – рассказ пишет одинокий чудак. Я то есть.

Постепенно каждому воздалось по заслугам. Посмеялись над недомыслием тех, которые, располагая властью, рассчитывали, что можно отнять память даже у будущих поколений.

Белорусы явили поистине великий пример терпения. Если бы старшее поколение видело, что представляет собой ничем не ограниченная свобода! Такое же порабощение. Когда стоит гвалт, у нас нет возможности общаться, высказывать свои мысли и слушать других. Вместе с голосом мы бы утратили также саму память, если бы забывать было бы столько же в нашей власти, как молчать. Однако память все-таки слабеет, если ее не упражняешь.

Эту историю рассказывала мне Надежда Васильевна, ее свидетельница. В те времена худенькая, робкая, послушная, она была папина дочка. Участницей всего этого не была, потому что в это время работала нянькой в соседнем селе у сельского старосты, «солтоса». Но тридцать лет назад ни о каком поклонении местной Деве Богородице речи быть, естественно, не могло.

Дети бабы Ханны и деда Василия уехали из деревни. Самый старший, Михаил поселился в райцентре Каменце, где много лет проработал мастером по изготовлению тарных ящиков. Тут, на окраине поселка, который сам – сплошная окраина, возвышается Белая Вежа, старинная сторожевая башня. Вряд ли найдется такой человек, на которого не произвела бы впечатления сия древность.

Кто ее построил, я не знаю, она похожа одновременно на крепостную башню древнего (толи невидимого как град Китеж, толи так и не построенного) града, и на сухопутный маяк. Последнее ближе к истине, так как башня стоит на самой границе Православия и Католичества. Если Христианство есть подражание Божескому Естеству, то понятно, почему есть две Церкви, ведь есть же у «естеств» две руки и две ноги.

Но автор этих строк христианин. Приверженец религии всецело духовной, занятой исключительно делами небесными. Отечество наше не от мира сего. А посему я исполняю свой долг, с глубоким безразличием к успеху или неудаче моих стараний. Лишь бы мне не за что было себя упрекать, а там – для меня не важно, хорошо или дурно отнесутся к этому здесь, на земле…

Нина – лет тридцать проработала уборщицей в привокзальной милиции в Бресте. Жила в общежитии. Только в конце семидесятых ей построили квартиру, флигель в старом доме, сохранившемся еще с войны. Ездить к Нине Васильевне в гости стало очень удобно: приехал на поезде и через три минуты ты уже у нее дома на улице Брест-Центральная. Миша с Ниной старшие в этом семействе, более суровые, даже хмурые по виду. Но самом деле все семейство – люди совершенно добродушные, беззлобные и покладистые.

Маша стала учительницей, вышла замуж за здоровенного шофера– дальнобойщика, поселилась где-то неподалеку, кажется, в Ивацевичах. Педагог в ней совсем не чувствовался, а все из-за того, что жила «как за каменной стеной».

В годы «военного лихолетья» Ханна родила еще мальчика. Назвали Петей. Он оказался в семье самым башковитым, выучился, стал инженером, распределился в Ново-Полоцк на химкомбинат. Как и полагается умным людям, он женился дважды. Первая жена ему попалась красавица, но со вздорным, самолюбивым характером. Это бы Петя еще выдержал, но она к тому же оказалась бездетной. Пришлось разводиться и жениться на некрасивой, но плодовитой.

Сперва надежды родителей возлагались на предпоследнего, Ивана, он служил в серьезных ракетных войсках. Вот он, единственный из всех, вовсе не женился. Остался бобылем, как говорят у нас в России. Одиночество его объясняли так: «в армии облучился». Кроме облучения, он там еще вступил в партию, закончил лесотехнический техникум и долгое время работал в Беловежской пуще лесником, но как-то раз важные люди устроили там охоту на зубра, другие не менее важные решили их за это прищучить. Но потом они между собой договорились, а пострадал Иван. Он лишился партбилета и должности лесника, фуражки с кокардой и формы с петлицами.

Тут судьба Ивана напомнила жизненный путь его отца Василия Леонтьевича. Его в 1944 забрали с освобожденной территории в Красную Армию. Он служил связистом, тянул кабель от одного офицера к другому. Частенько это приходилось делать ползком под носом немцев. Он слышал их голоса. Вернулся домой с наградами.

Его, как проверенного фронтовика, к тому же, правильного, трудового происхождения (из бедняков), назначили после войны заведующим сельмагом. Долго ли, коротко ли он там проработал, врать не стану, сейчас не вспомнить, случилось это лет за десять до моего рождения, никак не меньше. Но в ту пору случились в СССР выборы. Событие не то, что нынешние. Их для многих советских граждан отродясь не бывало. Тех, кто помнил последние выборы – тяжелой жизнью повыбивало.

Для того чтобы выборы прошли на высоком политическом уровне приехавшая комиссия велела Василию выставить ящик конфет. Он подчинился. Потом, когда выборы благополучно прошли, выбрали кого надо из нерушимого блока коммунистов с беспартийными, приехала другая комиссия и обнаружила у завмага растрату. Никакие отговорки не помогли. Василия Леонтьевича осудили и приговорили к четырем годам тюрьмы. Намучился там безобидный крестьянин и красноармеец нижайшего чину ужасно. Но выдюжил, вытерпел, вернулся к жене, с которою они затем дожили до самой перестройки.

Все это время их средняя дочка Надя жила в России. Уехав из родной деревни, она сначала работала на стройке в Бресте. Однажды в майский день, разгоряченная она умылась холодной талой водой. Простудилась, у нее начался жар. В бреду она увидела какого-то высокого красивого мужчину в черном. Она почему-то сразу поняла, что это Смерть. У них состоялся короткий разговор, всего из двух фраз.

«Я же еще такая молодая», – сказала она ему.

«Ну, хорошо, поживи еще», – ответил он.

Наде дали какую-то таблетку, и на другой день она уже была здорова, чтобы потом, завербовавшись «на север», ехать вслед за братьями, строить железную дорогу Котлас-Воркута. Дорогу эту строили вначале зэки, но их в конце пятидесятых стало не хватать.

На севере Надя познакомилась с парнем с волжских берегов, в отличие от нее, комсомольцем. Она пожалела его, он был такой застенчивый, писал стихи: «Ты, конечно, девушка из Бреста, я чуваш с чувашскою душой». Не долго она томила свое сердце, и новое древо жизни стало символом ее исполнившегося желания.

Они поженились. Самый умный мужчина становится глупцом, когда влюбляется, а самая глупая девушка, полюбив, становится умной. Надя не была глупой до того и помудрела еще.

Муж оказался большим любителем выпить, и делался от стакана совершенно дурной. Но он взял ее руку, как «посох любви», ему не страшно стало отчаяние. Однако к физической работе он, как поэт, был мало приспособлен. Надя помогала ему выполнять норму по завинчиванию гаек. Ей было стыдно за мужа.

Они решили ехать жить на Волгу. Примерно в те самые края, куда ездил, спасаясь от германцев, дедушка отец Василий. Родившегося там ребенка назвали по-чувашски Сетнером, но он был болезненный и скоро умер. Зато родившиеся потом еще двое мальчишек, которых уже называли обычными именами, одного Георгием, другого Женей – благополучно выросли.

Баба Ханна регулярно слала почтой ей посылочки. Яйца, завернутые в газету и переложенные соломой, яблоки со своего сада. Иной раз соленого сала. Каждый год Надя ездила с семьей в отпуск в Белоруссию. Однажды возила туда свекровь, потом внука. Она все хотела вернуться на родину, может быть, даже, бросив мужа, который все также пил и дурил в подпитии. Но сделать это так и не получилось.

Так и осталась она жить в Чувашии. Ее старший сын, Юра, оказался художник. Однажды он нарисовал гуашью на дощечке от бабушкиного посылочного ящика икону Казанской Божьей Матери. Надя отвезла ее в деревню, поставила в церкви. Она имела на это право, поскольку никогда никому не причинила намеренного зла, стремясь только облегчать жизнь.

Кто был тот немецкий офицер, пролетавший, как ангел, над маленькой белорусской деревней? Как его звали, выжил ли он в той войне или раньше срока покинул этот мир? Узнавать все это то ли некогда, то ли некому, то ли нет охоты. Ведь таких деревень на просторах бывшей империи примерно столько, сколько видимых звезд на ночном небе.

Люди, которые, быть может, прочтут эти строки, будут знать многое, неизвестное мне, и многое – останется неизвестным для тех, кто будет жить, когда изгладится всякая память о нас теперешних. Но мир много потеряет, если в нем когда-нибудь не останется ничего непонятного.