Звонит Тема.

– Ты где? Не занят? Приезжай, мне, кажется, нужна помощь.

Тема сидит в «Макдоналдсе» напротив вокзала. Это отдельно стоящее двухэтажное здание. Построенное где-то после нулевых в турецко-римском стиле: вроде с колоннами и портиками, но какое-то все поддельное и дешевое. На втором этаже панорамные окна. Мокрый темный асфальт отражает свет этих окон, желтое пятно вывески и красных автомобильных фонарей. Группами расположены подростки в модных полуспортивных костюмах. Пара бомжей полулежит на ступеньках.

В некотором смысле это напоминает картину из жизни древнего Рима, как его представляли себе французы до импрессионизма. «Клятва Горациев» Давида, может быть.

Я вижу Тему. Он сидит у окна за столиком. Один. Я поднимаюсь к нему по изогнутой лестнице. На стенах какие-то нелепые картинки с арлекинами, гимнастами, девочками на шарах и лошадками с такими штуками из перьев на голове. Выполненные эти рисунки уже как раз в духе Тулуз-Лотрека. Но не такие интересные. Как будто это такой кастрированный Тулуз-Лотрек, смирившийся с судьбой. Лавирую между некрасивых людей, ловлю на себе взгляды. Заинтересованные у девочек-подростков и злые у их мальчиков.

На столе перед Темой стоит поднос, на подносе картошка, гамбургер, какие-то кусочки чего-то жареного и большой стакан с кока-колой.

От кока-колы пахнет алкоголем.

Гамбургер, картошка и кусочки не тронуты. Соусы в индивидуальной упаковке все раскрыты, но тоже целые.

– Что ты здесь делаешь? Что случилось? – я очень удивлен. «Макдоналдс» – это последнее место, где можно встретить Тему. Это последнее место, куда он может зайти по собственной воле. Его отвращение к «Макдоналдсу» настолько сильное, что он даже в туалет сюда не заходит.

Тема журналист. Причем очень хороший. Во всяком случае, он единственный, кого я знаю, кто зарабатывает только письмом. У него острый ум и хороший вкус в одежде, еде и девушках; встреча в «Макдоналдсе» – это сигнал о том, что что-то случилось.

– Что случилось? Что ты здесь делаешь?

– Хочешь? – он двигает бумажный пакет с картошкой мне навстречу. Картошка уже увяла и начинает как будто растекаться внутри себя. – Или гамбургер, – он двигает весь поднос. Я сажусь и, взяв его колу, принюхиваюсь, делаю глоток. Если там и была кола, то теперь там явно только виски из фляжки.

Он не алкоголик, это жест, поза. Он как-то сказал, что чувствует себя уродом. Все, у кого он учился, были из того поколения журналистов, которые очень много пьют. Это традиция. А если к тридцати не добиваются успеха – спиваются. Поэтому он всегда носит с собой фляжку с вискарем. Но при этом употребляет его только в исключительных случаях.

– Но мне же совсем не хочется спиваться. Я пытался, но это не весело, – говорил он, – все это выглядит весело только в кино с Бегбедером или в книжках Минаева. Ну и то… знаешь… все зависит от того, что именно ты называешь «весело».

И при условии, конечно, что ты смог прочесть книжку Бегбедера или посмотреть фильм Минаева.

Я не смог.

Я хочу сказать: я хочу быть молодым и здоровым как можно дольше, – говорил он, – девушкам нравятся молодые, худые, злые журналисты, которые еще и хорошо зарабатывают.

То есть что может быть лучше секса?

Только писать.

– Ну, это, скорее всего, должны быть очень особенные девушки. Ты не думал? – я достаю сигарету и закуриваю. Но потом по взглядам окружающих понимаю, что делаю что-то не то, и тушу ее в кисло-сладком соусе.

– У меня сегодня было интервью с N, – он называет имя музыканта, которого мы считали главным, когда нам было по шестнадцать. Певца отчаяния и хрустальной нежности, как рекомендовала его «Афиша», когда нам было шестнадцать.

– Он сказал, что всю жизнь хотел быть модным музыкантом.

Тема отпивает из стакана. Я молчу. Я хочу курить.

– То есть, понимаешь, я всю дорогу думал, что он такой альтернативный, что это его неудобность, какая-то неправильность, неспособность сделать «два притопа, три прихлопа» – это сознательный жест. Как если бы он сочинил песню, послушал и вдруг услышал, что она может легко быть спета в караоке, но песня хорошая, и тогда он делает ее сложнее, рифму коверкает или какой-то такой ритм добавляет. Делает так, чтобы это не стало поп-хитом, потому что он серьезный и ему важно говорить и писать, проговаривать, то что его волнует.

А сегодня из интервью выяснилось, что он просто бездарность, которая просто не умеет делать модную музыку – но всегда этого хотела.

Пауза. Длинная пауза, я осматриваюсь – я никогда не был в «Макдоналдсе». Это полукруглый или круглый, мне полностью не видно, а вначале не рассмотрел, зал. Вдоль стен расставлены столы. В центре зала стоит что-то вроде ярмарочной карусели с лошадками, в ней тоже стоят столики и сидят люди. Вот откуда на стенах арлекины, и клоуны, и вся эта шапитошная атрибутика.

Мне кто-то говорил, что «Макдоналдс», в определенном смысле, статусная вещь, что какие-то подростки приезжают на машинах и проводят время – что это модное место. Не этот конкретный, а вообще. Они были правы, вокруг меня очень много модно одетых подростков, в модных вещах: спортивные ветровки «color blocking», бомберы с вышивкой, золотые кроссовки, ремни с большими бляхами, рваные джинсы. Под окнами много машин, какие-то очереди к кассам. Они едят, улыбаются. Очевидно, что их жизнь полна интересными событиями и забавными случаями, которыми они охотно делятся с друзьями при помощи социальных сетей.

У меня, кажется, начинается приступ паники и паранойи.

Дышу медленно, кручу в пальцах зажигалку.

– Я всегда знал, что общаться с автором нельзя. Нельзя у него спрашивать, что он имел в виду. Потому что там, где ты видишь лес, и горы, и море, замок на скале и даль в розовой дымке, автор, оказывается, выпиливал фанеру, а все, что ты видишь – это просто сверху накапало, когда фанера лежала на чердаке. А он просто выпиливал углы в девяносто градусов, он к этому лесу и дымке никакого отношения не имеет.

На меня тихо накатывает тошнота и страх. Я вдруг перестаю себя контролировать, и все тело покрывается холодным потом. Мне кажется, что все вокруг смотрят на меня внимательно и осуждающе, агрессивно. Я знаю, что мне все это кажется, но паника сильнее. Я пытаюсь замаскироваться под своего. Для этого я замираю, уставившись пустым взглядом в стол и много раз повторяю про себя «ясвойясвойясвой». Но уже через секунду следующая волна паники и паранойи приносит мысль, что так я выгляжу еще подозрительнее и надо вести себя непринужденно.

Чтобы вернуть происходящему непринужденность я говорю:

– Мы с Машкой собираемся в «Фэрбенкс». Ты там сегодня будешь?

В этот момент в голове мелькает не мысль, а ощущение, что холодный едкий пот, которым я весь покрылся, испортит мой так тщательно собранный костюм, что мне сейчас нужно будет ехать и менять рубашку, а лучше вообще принять душ. Из-за всего сразу я перестаю себя контролировать и говорю вот эту чушь про «Фэрбенкс». Зачем я это говорю? Это пустая, бессмысленная фраза, которой могли бы обменяться все здесь присутствующие, но только не мы с Темой. Потому что нет ничего хуже бессмысленных и пустых фраз. Это правило, которое нельзя нарушать. Нельзя говорить бессмысленных ритуальных фраз о погоде, тем более, когда ему, я вижу, плохо.

Тема внимательно смотрит на меня. Где-то в глубине глаз мелькает понимание. На секунду. Потом эта искра тухнет. Он немного пьян и тоже не контролирует себя.

Не хочет контролировать. Иногда друзья нужны именно для того, чтобы ты мог побыть хотя бы пару секунд в отключке.

– Нет. Сегодня нет. Я завтра иду в посольство Австралии, я хочу визу, чтобы уехать отсюда. Навсегда. Я не хочу тут жить. Мне надоело. Я хочу океан, солнце, девчонок в купальниках. Мне надо выспаться. Хочешь? – он протягивает мне фляжку.

– Тем, пойдем покурим. То есть нет. Тем, пойдем отсюда.

Тема оглядывается кругом. В его глазах последовательно мелькает ужас маленького мальчика и отчаяние осознавшего свое бессилие старика. Потом лицо собирается, взгляд становится холодным и презрительным. Он выпрямляет спину, берет салфетку и вытирает руки.

– Да. Ты прав. Пойдем.

Мы идем. Хорошие кожаные сандалии. Мешковатые штаны цвета хаки из хлопка, темная гавайская рубаха с коротким рукавом. Рубаха винтажная, сделанная в пятидесятые на Гавайях по оригинальным технологиям. Кожаная сумка на заказ. На сумке значок «I love shopping».

Все очень аккуратно. Все цвета правильные. Хороший силуэт. Он выглядит так, как будто специально ничего не делал, надел первое, что было, но если начать вглядываться, то нет ни одной ошибки.

Аккуратная короткая прическа, сделанная в модном месте.

Удивительно, как в его возрасте может быть такой хороший вкус. То, чему другие учатся годами, ходят по музеям, слушают лекции, советуются со специалистами и читают в книгах, Тема просто знает.

И очень хорошее чувство юмора.

Хотя, возможно, об этом я думаю прямо сейчас, эти вещи должны быть связаны. Ирония по отношению к самому себе, абсолютное знание, что ты при любом раскладе, с точки зрения вселенной, смешное насекомое, которое становится еще смешнее с каждой оторванной лапкой, и есть, видимо, залог хорошего вкуса. На похороны надо надевать самое лучшее.

Хотя и слово «вкус» тут явно не то. Но я немного хлебнул из фляжки, и наступил тот момент, когда слова вдруг пропали. Слово «вкус» не то, которое мне нужно. Но другого сейчас у меня нет.

И Тема это знает. А я знаю, что он знает. А он знает, что я знаю, что он знает. И мы можем молчать и молча все знать. Поэтому я с ним и общаюсь.

По улице, освещенной только светом окон жилых домов, мы дошли до набережной. Всегда удивляла эта манера: яркие и переливающиеся всеми огнями центральные улицы, с которых лучше не сворачивать, потому что тут же в темноте сломаешь голову.

Сзади нас прозвенел трамвай, и мне кажется, я слышал голос, который объявил следующую остановку, или мне показалось. Как будто эхо пронеслось над водой. Из трамвая высыпали люди. В такой обстановке, как сейчас – теплый летне-осенний вечер, набережная, дым сигарет – голос из трамвая звучит, как голос из вчерашнего дня.

Мы закурили. В воде отражаются огни заведений через реку. Первая линия – стриптиз-бар, выше храм, выше реклама сотового оператора.

– Почему в Австралию?

– Там спокойно.

Я чувствую, что ему легче. Мимо проносится машина, из нее раздается ровный бит какого-то дешевого русского рэпа. Это такая музыка, где мужик со словечками из тюремного сленга рассказывает, как он хочет, чтобы телочка вышла за него замуж, родила ему детей. И там обязательно есть какая-нибудь игра слов, что, мол, он будет ее ебать до старости, но слово «ебать» не произносится, а как-то закручивается, но все понимают, что имелось в виду. А девушка в припеве поет какой-то набор слов без рифмы, который должен производить впечатление глубокого, сильного и необычного поэтического образа. Правда в клипе эта девушка всегда выглядит, как стиптизерша из заведения через реку, которой выпал джек-пот, и в ее смену в клуб пришел дикий инвестор.

Меня передергивает. Машина уезжает дальше по улице, бит постепенно затихает, как будто его оборачивают войлоком. Над водой вообще все звуки звучат так, как будто их оборачивают войлоком.

– Я где-то читал, – говорит Тема, – что жители Мельбурна, или как там называется их второй город, не любят жителей Сиднея. Или наоборот. В общем, кто-то из них утром до работы едет к океану и катается час на доске, а потом едут на работу. Камбера? Нет? То есть мне совершенно не важно, кто к кому как относится, я просто тоже хочу утром с восьми до девяти кататься на доске, а потом ехать на работу. Мне почему-то кажется, что если я буду так делать – это будет правильно, если буду так жить, я буду гораздо счастливее – есть в этом какая-то справедливость. Такая – вселенская. Да и не происходит там ничего, недавно только впервые за сто или сколько лет какие-то волнения, и снова никаких новостей. Австралия – самая спокойная страна. И я все узнал, там квартиру стоит снимать шестьсот долларов, а разнорабочий в кафе без знания языка зарабатывает тысячу двести долларов. Что, я не смогу быть разнорабочим? Ты же помнишь, я же даже плитку класть могу.

Мы все помнили эту историю, когда Тема решил порвать с журналистикой и устроился управляющим в ресторан. Мы все, конечно, ему помогали с рекламой и связями, и через полгода под его руководством заведение стало приносить прибыль на семьдесят процентов больше. Однажды у Темы случился какой-то форс-мажор, то ли рабочие не приехали, то ли еще что-то, и нужно было срочно приводить пол в туалете в порядок (он почему-то был сломан), и Тема сам клал плитку, разводил плиточный клей, или цемент, или что там разводят, резал плитку плиткорезом. Предварительно, надо заметить, посмотрев видео на «Youtube».

Пусть он положил меньше квадратного метра, но это был лучший квадратный метр этого заведения, как мы все шутили. А Тема гордился тем, что он тоже умеет работать руками. Он, человек, который даже гвоздя правильно вбить не мог.

– А чтобы уехать, надо примерно три с половиной тысячи, ну там всякие экзамены, документы. В общем, деньги, ты сам знаешь, это не проблема, но они еще и не всех пускают, там жесткий фэйс-контроль.

– А еще, мне кажется, там нет восьмидесятых, – очень тихо, после паузы, говорит он.

– Что? Чего нет? – я сомневаюсь, что правильно расслышал.

– Восьмидесятых.

Я посмотрел на него, возникла пауза, и мне кажется, я понял, что он хочет сказать.

– Понимаешь, я у него спросил, почему ваш новый альбом так звучит, вот откуда этот звук в стиле восьмидесятых, то есть я-то думал, что это такой концептуальный ход, а он мне говорит, что это актуально. Я говорю: «В смысле, это дань моде?» «Какой моде?» – говорит он. Я говорю: «Ну вот сейчас все кругом в восьмидесятых, одеваются в стиле восьмидесятых, разговаривают, кино снимают, эта дискотека с этими оплывшими кумирами забытыми, которые в эту страну приезжают, и тут их помнят и любят, а там они на автобусах за пенсионным пособием добираются через весь город к назначенному им мелким чиновником часу, в телевизоре этот вечный новый тысяча девятьсот восемьдесят второй год. И так далее». А он вот тут как раз и говорит, что типа всегда хотел писать актуальную музыку. И меня, знаешь, тут накрыло. То есть я как бы увидел масштабы происходящего, то есть вот с высоты птичьего полета. Это, вот как объяснить, понимаешь, представь себе пространство, в котором даже самый какой ни на есть альтернативный музыкант, который всю жизнь был независимым и никогда ни под кого не прогибался, когда даже он считает, что, чтобы быть актуальным, надо копаться во всяком старье. И все, что он может как музыкант сказать – это процитировать какое-нибудь говно. И это естественно. Люди это обсуждают на полном серьезе, статьи пишут, аналитику. Кто-то хвалит, кто аргументированно ругает. Вот представь себе вот это пространство. Оно окружает тебя со всех сторон – все лучшее в прошлом. Никому даже в голову не приходит, что восьмидесятые не могут быть актуальными. Как это вообще возможно? Как может быть будущее в прошлом? Настоящее – в тридцати годах езды назад? Я бы даже понял, если бы он сказал «деньги». Хорошо. Это я могу понять. Революция – шлюха, я предпочитаю деньги. В конце концов, вот этот цинизм, эта прагматичность, она тоже может быть авангардом. Но вот это. Это какой-то глобальный знак. Молния в дерево. То есть, я думал, это в одежде и музыке. Это игра. Это прикол. Это пощечина общественному вкусу. Вот вам восьмидесятые – жирные и вонючие. Жрите. А это в голове. Я думал, это прикол, а это серьезно. Этот весь застой и эта культура пищеварительная.

– Что?

– Они, понимаешь, они ведь там у себя в восьмидесятых ничего нового не придумали. Это было первый раз в восьмидесятые, когда появился слоган, что мода возвращается каждые двадцать лет. До этого момента все шло вперед, и только в восьмидесятые ничего нового не появилось, и надо было как-то придумать причину жить дальше, рационализировать вот это все. И они переваривали кризис предыдущего десятилетия. Там как бы была такая яма, что с ней за десять лет никто справиться не мог, ни осмыслить, ни перепрыгнуть, ни засыпать и похоронить, им только переварить ее и оставалось, и вся эта музыка, вся это одежда, пластиковая бижутерия, все это кино дебильное. Это все, если посмотреть вот так с высоты – это работа желудка по перевариванию. Это что-то физиологическое. А они ностальгируют, им кажется, это прикольно. А это ошибка выжившего. Все, кто не вынес этого – умер, а те, кто выжил – пришли к нам сюда и живут так, как будто они победили. То, что ты выжил, еще не означает, что ты победил. То, что ты выжил, не означает, что ты выиграл. То, что ты сейчас можешь говорить, означает, что ты просто не захлебнулся этим дерьмом. Когда у всех был забит рот, кто-то проглотил и пошел дальше, а кто-то не смог и умер. Что лучше характеризует эпоху – записки самоубийц или надписи на стенах придорожных туалетов?

А до нового витка еще лет семь. То есть они через пару лет устанут, потом наступит момент тишины года на три, и потом еще года через два накопится нормальный запас тоски по чему-то настоящему – и вернутся малиновые пиджаки. Так у меня уже есть пиджак, а ждать еще семь лет я не хочу, мне неприятно все это. Это была свинская эпоха, и я не хочу возвращаться в нее, а меня упорно возвращают, куда ни кинь, всюду девочки в леггинсах химического цвета и мальчики в пиджаках до локтя подвернутых. Меня тошнит.

Тема, отвернувшись, начал блевать. Я закурил новую сигарету.

Справа от нас горбатый мостик через реку, дальше какой-то центральный проспект. Туман и мягкость реки завораживают. Проспект мигает и переливается, как в кино, когда открывается портал в параллельный сказочный мир. Мостик слегка не в фокусе. Мне кажется, что чем дольше мы будем тут стоять, тем больше промокнем, станем аморфными, бесформенными. Мне хочется движения и ветра.

– Ну вот, – Тема провел языком по верхним зубам, – в «Фэрбенкс» собираетесь. Я, может, загляну, вы там долго будете?

– Ну, в общем, у нас сегодня съемка. Так что я пока ничего сказать не могу, как позвонят, так и поедем.

– Съемка? Та идея, с которой вы носитесь уже два года? Вы все-таки хотите это сделать?

Тема замолчал. Облокотился на перила рядом со мной, достал сигарету и, прикусив зубами фильтр, как он это обычно делал, закурил.

Мы смотрим на реку.