Дверь открывает Маша.

Я слышу «Pet Shop Boys», «Go west». Зная Машу, можно предположить, что песня на повторе играет последние часа четыре.

«I love you, – поет хор. – I know you love me», – отвечает солист.

«I want you – how could I disagree?»

В прихожей стоит круглый стол с вазой, лакированными коробочками под ключи и мелочи, лежат журналы, повсюду раскидана обувь. Напротив двери висит портрет Майкла Кейна, его нарисовал Пашка, перерисовал из какого-то фильма прямо с телевизора, когда у нас было всеобщее помешательство на теме «Страх и отвращение в Лас-Вегасе». В правом верхнем углу портрета горит значок паузы.

Майкл Кейн, молодой, в пиджаке и модных квадратных очках в толстой оправе, встречает гостей. У него серо-зеленый костюм и серо-синий фон, цветовое решение на фоне светлых бежевых обоев и темно-коричневой мебели, дверей и пола очень контрастное, но гармоничное.

Небольшая, но яркая хрустальная люстра свисает низко и почти касается цветов. Сквозь музыку не слышно, но я знаю, что эта люстра звучит. Легкий такой звон, как от музыки ветра.

Пока я снимаю обувь, Маша пару раз проносится мимо меня. Пришла, взяла туфли, ушла. Пришла, принесла летнее пальто, повесила в шкаф, убежала.

На ней длинный черный шелковый халат. С вышивкой на груди и по подолу. Черная широкая квадратная буква «М» на груди и стаи золотых птицы. С каждым ее шагом кажется, что птицы взмахивают крыльями. Пояс завязан крепко и держит халат закрытым, но одно плечо оголено и, кажется, под халатом ничего нет. Во всяком случае, я вижу ее грудь.

Грудь хорошо очерченная, крепкая, небольшая, но в сочетании с узкой талией и плавной линией бедра выглядит очень гармонично. Бедра у Маши на пару сантиметров шире. Длинные гладкие ноги. Даже когда она босиком, кажется, что она на каблуках. Шелк все время скользит по телу, даже когда она стоит. Он течет по ней. Белая кожа на фоне этого блестящего скользкого черного кажется того молочного оттенка, который так любили модные фотографы в девяностые, когда героиновый шик был на подъеме. Я вижу это и завожусь, она видит, что я вижу. Ей двадцать три года, она любит игры.

Красивое лицо с тонкими бровями, правильным носом, розовыми губами и узким подбородком, черные волосы подстрижены под каре. Сейчас волосы убраны назад несколькими заколками, но позже она сделает пробор ровно посередине.

На лице маска из белой глины, Маша показывает мне жестами, что не может говорить, и снова убегает куда-то вглубь ее необъятной квартиры.

Мы одни.

Мать, как обычно, по работе в Азии, отец, как обычно, в Европе.

Я снимаю обувь и надеваю кожаные тапочки.

Я вспоминаю, как однажды мы сидели в кафе в каком-то молле. У Машки там были съемки, но сейчас она была не занята, поэтому мы пили кофе. Там была сеть кофеен. Они были по всему городу, подражание «Starbucks», а Ира делала для них рекламу. В финале что-то у них там случилось, они попытались ее кинуть. Ира сказала: «Да ладно? Серьезно? Решили мне не платить? Ну-ну».

После чего взяла их макеты для акции: талончики на кофе – купи пять, получи шестой бесплатно. Ну, вот это традиционное бездушное маркетинговое дерьмо. Она взяла и на всю недоплаченную сумму напечатала этих талончиков. Слегка больше, чем несколько сотен. И все с уже проштампованными чашками. И раздала всем. Просто ходила по городу и раздавала. И теперь мы пили кофе в этой сети бесплатно всегда еще и потому, что на один талончик полагалось две чашки кофе.

Мы тогда спрашивали Иру, не жалко ли было тратить деньги на вот это? Ира сказала, что она лучше заплатит, чем будет ждать, когда это блюдо остынет. Потому что на карму, конечно, полагайся, но и сам не будь жертвой.

И вот мы сидели в кофейне и медленно воплощали Ирину месть.

На Маше была красная пижама, в прическу были фигурно вплетены бигуди, и все это должно было стать рекламой какого-то магазина дорогих постельных принадлежностей и матрасов. У нее было выбелено лицо и густо подведены глаза. Она сидела, сняв обувь и подтянув колени к груди, в мягком кресле. Брала с тарелки тонкими пальцами с черными блестящими острыми ногтями какое-то тягучее пирожное и ела. Пальцы были в креме, и она иногда слизывала крем языком. Редкая порнография выглядит так непристойно, как выглядела она.

Проходящие мимо нас женщины в пуховиках и зимних сапогах на толстой подошве, с бешеными детьми и вялыми мужьями смотрели на нее с ненавистью. Был выходной, покупателей становилось все больше, эта агрессия в конце концов мне надоела, и я сел к ним спиной.

Мы как бы завтракали.

Это, конечно, все знают, что настоящая модель встает в полпятого утра, ест листик салата и целый день на ногах, но Маша не настоящая модель. Она пришла, потому что ее попросил Андрей-фотограф. Она иногда с ним спала, но жаловалась, что он хороший фотограф, который секс умеет только снимать. Собственно потому она с ним и спала – он снимал так, что ее хотели все.

– У меня есть два аргумента. Даже три, если точнее. Третий – это идите на хуй, вот почему. Это мое тело, и я буду распоряжаться им так, как я хочу, вас я не спрашивала, с кем мне и почему спать. Но есть еще два. Во-первых, это социальная валюта. Все эти фото я обменяю на социальную инстаграм-фэйсбук-валюту, которую потом обменяю на деньги. И не надо меня осуждать. На самом деле «все хотят быть на нашем месте». А во-вторых, помнишь, что говорила Оксана? Мы все состаримся и умрем. Я хочу помнить это тело и этого человека. Вот это тело – двадцатитрехлетняя я. Вот такой я была.

Было часа четыре, но утро. Я два часа как выбрался из-под одеяла, под ее настойчивые звонки с требованием приехать составить компанию. Был помятый, в черном, мягком и безразмерном. Мы сидели, болтали, обсуждали последние сплетни; вдруг Маша посмотрела куда-то мне за спину и сказала: «Мы завтракаем с видом на бриллианты».

Я оглянулся. За нами располагался какой-то дисконт, где рекламным лицом был фотошоп Филиппа Киркорова, а баннер сообщал, что если сегодня купить на сумму три тысячи рублей, в подарок подвеска с бриллиантами. Эти бриллианты были даже нарисованы, но, судя по всему, размер там был одна сотая карата? Одна тысячная? Такие есть вообще?

Но даже это не помогало. Сквозь витрину была видна одинокая вялая продавщица, которая что-то объясняла одинокому молодому человеку. Было видно, что молодому человеку жарко, но он не снимал пуховик, потому что наверняка был насквозь мокрый. А на пороге сидел маленький щуплый пожилой охранник в очках. Пиджак был ему велик, плечи поднялись к ушам, на спине образовался горб, а рукава пришлось немного подвернуть. Из-за этого всего он выглядел еще меньше.

Я на секунду представил его голым. С седыми волосами по телу. Очень худым и крепким телом дачника, лыжника и грибника. И, возможно, синей расплывшейся армейской татуировкой.

Удивительно, как иногда плохо сделанная и криво сидящая одежда заставляет думать о том теле, что она скрывает. Странный эффект, но всегда кажется, что под этим ворохом, сложившимся в странные складки, как будто на тебе чехол от дивана, должно скрываться красивое тело.

И наоборот. Когда ты видишь толстую жопу, обтянутую лосинами, и не важно, мужская это жопа или женская, ты думаешь о том, что некоторые люди совсем не смотрят на себя критически. Нет, милая, ты не прекрасна вся, какая есть. Нет, худые злые подтянутые бабы тебе не завидуют.

Красота в сокрытом?

Охранник листал какой-то журнал. Даже отсюда было видно, что это один из тех журналов, которые в огромных количествах раздают в таких магазинах. Главным редактором в них обычно жена владельца торгового центра: крупная блондинка с жирным слоем красной помады, непрокрашеными корнями и выдающейся грудью. Вот такой журнал. Там обязательно есть самая тупая рубрика «Мастхэв». И пишут еще так «Мастхэв осени». Еще есть светская хроника на эскалаторе ТЦ и рассказ про Коко Шанель.

В общем, если бы кто-то взялся придумать что-то максимально непохожее на «Завтрак у Тиффани», то это было именно оно.

– Ты собираешься пропасть в Африке? – спросил я.

– Ну, главную фразу я уже знаю.

– Какую же?

– Доктор Ливингстон, я полагаю?

Самая большая достопримечательность Машиной квартиры – это мебель из дворца последнего китайского императора. Мебель из дуба, покрытая аутентичным черным лаком, за эти годы ее ни разу не реставрировали, только перетянули и подновили диван. Но этого и не требуется – все в идеальном состоянии. Мебель вывезла ее мать еще в советское время, она купила ее, как дрова и, оформив все документы, поставила у себя дома. Мне иногда кажется, что моя любовь к Китаю началась с секса на этом диване.

Я закуриваю и иду на кухню. В раковине стерильная чистота. Я проверяю пальцем кран – он высох до дна. Заглядываю в холодильник. Пока взрослые в отъезде, Маша дома не ест. В холодильнике охлаждающая маска для глаз, три бутылки «Мондоро», «Эвиан», «Перье» для коктейлей вместо содовой, куча апельсинов и сыр с плесенью, в отделении для яиц таблетки.

– Как обычно, да. Ты все так же на строгой диете – кофе и сигареты.

Маша заходит на кухню и наливает из турки через ситечко кофе в белые фарфоровые китайские чашки. Чашки тоже императорские, они уже старые, и это видно по слегка истершемуся рисунку, по мелким сколам. Они тонкие, почти прозрачные с пейзажем из сосен, гор, облаков. Маша долго хлопает дверцами шкафов и в конце концов находит чистые серебряные ложки и сахарницу.

Я курю. Пью кофе.

Маша варит отличный кофе, она сама обжаривает зерна, которые привозит отец, так, чтобы появился жженый привкус. У нее есть специальная ручная кофемолка, в которой я мелю кофе иногда вечерами, когда мы проводим дни у нее. Кофейный сервиз и все другое.

– Тему встретил, когда к тебе ехал. Сидит в макдаке и пьет. У него уныние. Хочет переехать в Австралию. Обнаружил, что люди не хотят жить в настоящем. Хотят жить в прошлом, некоторые в будущем, но в настоящем никто не хочет жить. Слишком телесно, слишком натуралистично.

И при этом сам тоже не хочет жить с этими людьми. Говорит, что настоящее есть в Австралии. Описывает вполне правдоподобно. Но сам факт. Аргумент слабый.

А я потом, пока к тебе ехал, подумал, что метафору про то, что кино – главное, что структурирует нашу жизнь, надо читать и в обратную сторону.

То есть. Если мы можем сказать, что кино – это такая штука, которая научает нас, как вести себя, как дружить, как флиртовать, как жениться и как разводиться, то и в обратную сторону это должно работать.

Возьмем… Например… Вот! Возьмем, например, «Солярис» Содерберга.

Да, я знаю – я последний в мире, кто его посмотрел. И, в целом, чего? Годное кино. Крепкое, ладное. Упругое. Белозубое. Очень американское, но это и хорошо. Без претензии. Мне даже понравилось. Хорошее такое приближение к Тарковскому. Я подумал: «О, здорово, надо пересмотреть Тарковского». Давно его не видел. Прямо так давно, что можно сказать, что вообще не видел. Посмотрел Тарковского. Последний раз мы его вместе смотрели, помнишь? Потом задумался и пересмотрел «Космическую одиссею».

Маша молчит. Она осторожно отпивает кофе и я замечаю, как легкой пыльцой в чашку осыпается глина с ее лица.

– С Кубриком все понятно – человеконенавистничество, смерть, бога нет. Прекрасная же совершенно метафора: обезьяна бросает кость, монтажный стык – корабль летит к Луне. Культура, искусство, история, философия, десять тысяч лет истории – все умещается в один монтажный стык. Все, что создало человечество годного – это «Весна» Вивальди. Это красиво. Знаешь, так… Без раздумий. Финал, конечно дурацкий – когда там зародыш в капсуле летит в будущее. Ну, то есть, я понимаю, что это история про жизнь живет. Но вот без этого можно было и обойтись. Такое расшаркивание, несколько гуманистическое. Не мне советовать Кубрику, как лучше, но, по мне, так зря. Можно было обойтись и без этого. Было бы жестче. Если уж бить, то наотмашь, нет?

Но Тарковский! Но греки!

Слушай, ну это же какая-то лажа. Вот это нытье. Все эти паузы многозначительные.

Меня, знаешь, раньше, когда я смотрел «Иваново детство», интересовал один вопрос. Там у главного героя, мальчика, когда он возвращается к нашим, ему выдают дубленку. Это такая рабоче-крестьянская дубленка без изысков, но она ему по размеру. Она пошита прямо на него. Я ее когда увидел первый раз, даже на паузу поставил и подробно рассмотрел. Это очень хорошая дубленка на мальчика. И я на нее смотрю и думаю – а откуда, собственно?

Я перемотал и стал смотреть с начала. И там знаешь – все герои одеты очень хорошо. У всех вот эта военная их форма – она сделана, прямо видно, что на них пошита. Я не настаиваю, но мне казалось, что на войне люди ходили в том, что было. Если оно было чуть больше или чуть меньше, то выбора-то не было. Где-то у Тэффи в воспоминаниях был момент, когда она описывала какого-то красноармейца, у которого была очень большая не по размеру шуба, и он все ходил, и она все удивлялась, а финал заканчивался тем, что он как-то оборачивался, и она видела дырку от пули и запекшуюся кровь на спине этой огромной не по размеру шубы.

Понимаешь, да. Вот это про войну.

Когда у тебя армейская форма у каждого бойца приталенная, хорошо посаженная. Это что? И волосы. Там в фильме все время что-то сыпется с потолка, какие-то самолеты пролетают, какие-то бомбы, и все такое трясется, и с потолка сыплется труха, все выбегают из землянки встревоженные, и у всех чистые волосы и красивые прически.

И «Солярис» – он такой же. Он какой-то, знаешь, изначально бедный, советский, и поэтому там внимание к быту с одной стороны очень серьезное, все мелочи прямо упиханы в кадр, не продохнуть.

Но с другой стороны, режиссеру не хочется быть мещанином, он про большое, про главное, он ходит, размышляет, задается вопросом, где Бог. А сам все время оглядывает комнату – правильно ли все расставлено, достаточно ли.

Помнишь, у Гринуэя Просперо долго идет вдоль комнат, и там тоже много-много вещей? Но Просперо проходит, потому что все это не имеет значения, это такая метафора, что вот как богата материальная жизнь, но все это ему не нужно, есть более важные вещи. А герои Тарковского тоже так хотят, они тоже хотят про большое и главное, но никак не могут пройти мимо, заворачивают в эти комнаты и начинают эти вещи щупать и смотреть.

У Кубрика этого нет. У него есть дизайн, но потому что это будущее, и там очевидно. У Содерберга этого нет. Все ровно. А у Тарковского есть.

Там, где у Антониони герои идут на пафосную вечеринку и сидят в шезлонгах естественно и органично, у Тарковского все имитируют богемную жизнь по рассказам Мопассана.

Краем глаза я ловлю телевизор – передают новости.

– Боже, какое же… блять, говно.

Екатерина Андреева рассказывает что-то про встречу президента. Кадры выступления. Президент стоит на трибуне, за ним какие-то красивые надписи, в зале сидят люди, проходы уставлены цветами, блестящий паркет и дорожки. Дорожки такие чистые и ворсистые, как будто их постелили после того, как все сели.

Президент что-то говорит. Свет выставлен так, что лицо совсем не контрастное, оно большое, круглое, белое и похоже на переваренный пельмень. Но потом камера поворачивается в зал. Сначала дают общую панораму, а потом показывают некоторые лица отдельно. Лица сидящих в зале еще хуже. Очень старые и очень усталые люди. Камера добавляет им веса, возраста, морщин, портит цвет кожи.

Мы молча смотрим в экран некоторое время. Звука нет.

– У меня ощущение, что политики становится все меньше, а разговоров о ней все больше. Когда ничего не происходит – говори. Говори, что ты что-то делаешь.

Помнишь «Автокатастрофу»? После аварии он сидел на балконе, смотрел в бинокль и говорил жене, что машин стало в два раза больше, ему так казалось. Есть, наверное, какое-то объяснение этому эффекту. Насилие должно порождать такое ощущение, будто его все больше и больше. А здесь этого нет. Здесь есть разговоры о насилии, а самого насилия нет. Это так странно.

Маша уходит в ванну и смывает маску.

Я открываю шкаф и достаю вечную бутылку абсента, готовлю себе коктейль «Сьюзен Зонтаг». То есть это мы его так называем. Это абсент, мед и лимонный сок. Лимонный я меняю на апельсиновый, более-менее размешиваю, благо мед хорошо растворяется в абсенте, и ставлю в микроволновку на тридцать секунд. По квартире распространяется запах абсента и меда. Рюмка горячая, приходится брать ее прихваткой. Вынимаю и смотрю на это странное сочетание прихватки и шота с абсентом. Ставлю на стол и жду, пока стекло остынет. Периодически трогаю пальцем край, и, в конце концов, палец привыкает к тому, что горячо.

Выпиваю осторожно полрюмки и обжигаюсь.

Затягиваюсь сигаретой. Она потрескивает. На вкус дым сладкий и тягучий.

Абсент делают Машины друзья. Раньше торговали на бирже, а потом, когда увидели приближение пиздеца, перевели все деньги в доллары и вложились в пару фондов за границей. Когда цены на недвижимость начали падать – купили себе здание в центре и открыли на первом этаже не то бар, не то что. Туда можно прийти посидеть и выпить, вечером играет диджей, смотрят кино. Бар у них специфический, сами что-то все время гонят, варят, настаивают. И делают абсент. Едут в поля, собирают полынь, разные травы. Устраивают этнографические экспедиции. Есть какие-то старики в каких-то деревнях, у которых они покупают самогон. Но у них и самих есть какой-то перегонный аппарат с рецептами. Абсент, естественно, не всегда получается семидесятиградусным. Чаще получается немного больше. Гонят они его исключительно для себя, а Машке он перепадает по знакомству.

Я пересекался пару раз с этими самогонщиками. Знал, что одного зовут Артур, а другого Футболист. Когда они пили, то становились очень агрессивными, и это в них мне очень не нравилось, но трезвыми – они были милейшими людьми.

Маша возвращается с салфеткой, пропитанной увлажняющим кремом.

– Господи, – говорит она, – зачем тебе все это старье. Вот же иллюстрация лучше. Помнишь эту фразу, которую говорят все эти говно-патриоты, про то, что Россия – это такая пьяная изнасилованная женщина, которая одновременно и мать, и девственница, лежит во мху, среди берез в цветном платке на плечи брошенном.

Они потому такие уродливые и ничего не делают. Это и есть работа в обратную сторону. Мы же знаем, что дочь алкоголика любого нормального мужика доведет до алкоголизма. Нормальная работа психики. Если всем говорить вот эту херню про пьяную женщину-Родину, то через некоторое время ты сам превращаешься в мужика, который пьет и бьет свою бабу, потому что сама напросилась.

Или говорит, что бьет.

Маша достает из стола новую пачку сигарет и закуривает:

– Что будем делать? – спрашивает она.

– Сейчас. Секунду.

Я делаю новости громче. Передают репортаж из аэропорта, уже пошел пятый час, как самолет с террористами и заложниками на борту приземлился, им не дают вылететь, они угрожают начать расстреливать заложников, какой-то военный чиновник говорит, что ситуация под контролем. Говорит он это в помещении, но не аэропорта. Это какой-то ангар, в котором развернули оперативный штаб. Мы молча внимательно смотрим.

Когда репортаж заканчивается, я убираю звук. Потом, помедлив, выключаю телевизор совсем.

– Что делать? Так. Нам нужно заехать в супермаркет, купить сигарет, а то у меня заканчиваются, и бутылку, потом заехать в «Фэрбенкс», забрать Жеку и уже оттуда двинуть. Но сначала я предлагаю поесть. То есть первым делом куда-нибудь в «Сунь-цзы», например, или, если хочешь, можем поехать в «Le Corbusier»?

– Ясно. Тогда я надену платье с вырезом на спине.

Маша уходит. Где-то в глубине квартиры мелодия наконец-то сменяется. Теперь это Дэвид Боуи.

«I’m an alligator, I’m a mama-papa coming for you…»

Я допиваю свой абсент и хочу сделать еще.

– Сделай мне тоже, – кричит Маша.

Мне иногда кажется, что она знает все, что я делаю.

Я делаю еще две порции. Маша возвращается, в руках у нее туфли. На ней черное платье из плотного шелка с серебряной фурнитурой. Спереди платье полностью закрыто – это просто кусок ткани, от плеч начинаются красивые складки. Сзади глубокий разрез, такой, что спина полностью голая, и разрез сбоку почти до бедра. Когда она садится, разрез раскрывается и оголяет длинную гладкую ногу. Спина молочно-белая, кожа нежная. Маша знает, что любое давление оставляет след, поэтому держит спину прямо и не касается спинки стула. На шее пара длинных ниток черного жемчуга. Слегка наклонившись вперед, одной рукой она надевает туфлю и пытается застегнуть ремешок, а другой прижимает часы к ноге, чтобы не соскользнули с запястья. Небольшие, круглые, с перламутровым циферблатом и специальным замком. Я ставлю рюмки на стол и помогаю застегнуть ремешок часов, она крутит рукой, чтобы выровнять часы, и надевает вторую туфлю.

Встает. Расправляет платье. Пару раз притоптывает, чтобы туфли не скользили. На каблуках она выглядит выше, стройнее и еще сексуальнее. Сквозь платье слегка обозначается нижнее белье. Мне хочется погладить ее бедро, но она ускользает, даже не заметив моего движения.

Она выходит в коридор и занимается прической. Расчесывает каре на прямой пробор, слегка закрепляет все лаком.

Длинные черные жемчужные нити теперь висят на спине, спереди это похоже на строгий ошейник, я наблюдаю за ней в зеркале. Это старинное венецианское зеркало в более молодой раме. Раме лет сто, тогда как зеркалу уже, наверное, лет триста. На мгновение она замирает, взгляд уходит куда-то в себя, и в ней появляется что-то вермееровское. Не в ней самой, а в ее отражении. Вот рама, вот свет, вот она. Это длится всего мгновение, потом взгляд проясняется. Чуть поворачивается, проверяет, не слишком ли глубокий разрез на спине, не видно ли лямку. Снова оглядывает себя с некоторым сомнением, поджимает губы, а потом, как будто приняв решение, уверенно кивает и отворачивается от зеркала.

Она возвращается в кухню и отпивает из рюмки.

Берет маленькую черную сумочку-конверт и начинает последовательно складывать: ключи от квартиры, зажигалку, сигареты, телефон, кредитки, по всей квартире в самых неожиданных местах валяются наличные деньги. Она собирает их и тоже прячет в сумку.

Я скалюсь в зеркало, висящее в коридоре, и тем же жестом, что и Тема, провожу языком по верхним зубам.

Маша достает из сумочки помаду. Это вся ее косметика. Еще она берет с собой матирующие салфетки.

– Выпиши такси, – говорит она и женским движением как бы целует саму себя, цвет по губам, – все взял? Где мои перчатки?

Я подтверждаю заказ в приложении. Пишут, что через две минуты за нами приедет Таймир, значит, можно спускаться. Маша берет перчатки, одним круговым движением накидывает на плечи блестящий жакет, и мы выходим. Я вызываю лифт, она звенит ключами, закрывая дверь. Жакет слегка оверсайз, она в нем немного теряется, ее плечи кажутся меньше и нежнее, и сама она кажется как-то беззащитнее. Когда двери лифта открываются на первом этаже, она берет меня под руку, и мы, чеканя шаг, проходим по сумеречному вестибюлю. Она кивает охраннику на входе.

Он сидит за канцелярским столом. На столе стекло, под стеклом разные записки с телефонами, горит лампа, пара газет, книга, телевизор, который он убавляет, когда мы приближаемся, по телевизору передают новости. Показывают самолет.

– Мы уходим, солнышко, – говорит ему Маша, она слегка повисает на мне, запускает руку мне под пиджак, гладит по животу и спускается ниже под ремень брюк, но не глубоко, а слегка обозначая, – кстати, Костик, познакомься, это Славик. Славик, мы будем поздно вечером или рано-рано утром. Или вообще не будем, не скучай без нас, – все, что она делает рукой под моим ремнем, она делает так, чтобы охранник это видел.

Мы выходим из подъезда.

– Зачем? – спрашиваю я.

Она улыбается: «Прости, не удержалась».