– Я знаю, знаю. Не говори мне, – она смеется в такси.

Черная блестящая иномарка, похожая одновременно на дорогой чемодан и флакон духов лимитированной серии. Тонированные стекла добавляют сумрака. Я вдруг как бы оглядываюсь по сторонам и замечаю, как ярко светят фонари сквозь лобовое стекло и как этот свет практически не проникает к нам на заднее сидение, где мы оба в черном кажемся призраками. Если мы перестанем дышать, то, возможно, нас не смогут зафиксировать даже камеры. Сидения широкие, эргономичные. В салоне пахнет кожей и ванилью. Платье у Маши немного отражает свет. Иногда фары встречных автомобилей заглядывают в салон, и тогда колено или рука, там, где кожа оголена, как бы вспыхивает холодным белым искусственным светом. Я провожу пальцем по шву сидения. Там, где кожа переходит в твердый винил, пролегает граница от теплоты к холоду.

Мы сидим на заднем сиденье и Маша, как это обычно она умеет, пытается одновременно сделать несколько вещей: она сняла часы и кольцо, на коленях у нее клатч, она надевает перчатку на левую руку. Перчатка длинная, выше локтя. Потом застегивает часы, потом надевает кольцо. Вторая рука – голая, чтобы пользоваться телефоном. Я наблюдаю за всем этим действием и думаю о том, что это ее способ переживать реальность. Она, раскладывая вещи по салону, как будто обживается в комнате. Как будто переносит сюда часть своего дома. Делает это пространство своим. Присваивает его, завоевывает путем экспансии вещей. Такой круговорот вещей в машине. Она вытряхивает все из клатча, потом складывает обратно, потом снова начинает что-то искать и снова вытряхивает. Это не заемная машина, куда она села по случаю – это ее машина и ее водитель, и они едут по ее делам.

Я спрашиваю у водителя разрешение и закуриваю.

– Что ты почувствовал?

– Хм… Я почему-то представил себя героем «Карточного домика». Флирт с охранником. Секс втроем. Помнишь. Мне показалось, что ему неловко.

– Ему неловко?

– Нет. Это не история про то, что у меня есть друг, а у друга есть проблема. Я не чувствую неловкости. Но его это смутило, мне кажется.

– Заметил, да. Это удивительно. Когда мальчик флиртует с официанткой – это нормально. Когда девочка флиртует с официанткой – это странно. Когда мальчик флиртует с официантом – это странно, но бог с ним, но когда девочка флиртует с официантом – это неловко.

Они говорят, что девочке так вести себя нельзя. Это неприлично. Это непристойно. Но непристойно не потому, что девочка не может «проявлять сексуальный интерес». Это непристойно потому, что мужчина не может быть объектом активного сексуального интереса со стороны девочки. Чувствуешь?

Если девочка себя так ведет – не инициирует секс, но расценивает мужчину как объект, то она, скорее всего, испорчена. С ней что-то не то. Он лесбиянка. Она развратная. Испорченная. Вульгарная. Сколько славных слов сразу, да?

Можно сколько угодно говорить о толерантности и феминизме. Ты можешь ходить и говорить, что женщины ущемлены в правах, что на каждый мужской доллар приходится шестьдесят женских центов и так далее. Женщина имеет право быть тем, кем она захочет. Если она хочет быть стриптизершей – я не буду ее осуждать. Если она выберет быть домохозяйкой – это ее выбор.

Но когда речь заходит о настоящем проявлении власти. Когда речь заходит о том, чтобы рассматривать мужчину как объект, объ-ек-ти-вировать – вся толерантность чаще всего здесь и заканчивается.

И девочка сразу становится распутной и непристойной, плохо воспитанной. Вульгарной. Где твои манеры, девочка? Кто тебя воспитал?

Они даже готовы признать наличие яиц у взрослой бабы, как они говорят: «Она такая сорокалетняя тетка с яйцами», и там сразу образ контрол-фрика и корпоративной стервы, у которой есть эти мальчики по вызову, но девочка нет. Никогда.

Можно флиртовать только в строго отведенных для этого местах и по строго составленному плану. По строгому пассивно-агрессивному плану. Дисциплина и власть.

Маша, справившись с перчатками, забирает у меня сигарету. Поразмыслив немного, я решаю курить одну на двоих.

– Там, наверное, проблема немного в ином. Просто понимаешь, чтобы девочка могла объективировать мальчика, у нее должен быть сексуальный опыт. То есть – она должна понимать, как это делается и зачем. Зачем ты собираешься его использовать? А, за этим? Ну, тогда очевидно, что ты распутная.

А второе – это насилие. Для мальчика насилие – это часть программы, это нормально. А объективация – это насилие. А для девочки насилие – это не часть ее программы. Считается, что девочка может научиться насилию, только когда к ней его применяют. То есть, когда ты кого-то объективируешь – ты, скорее всего, жертва насилия, в тебе что-то сломано, и это делает тебя неправильной, а затем распутной, непристойной и вульгарной. Во всяком случае, мне кажется, логика рассуждений должна быть такой.

Ты как девочка не можешь проявлять интереса к сексу, если тебя в детстве не развратили. Вот пространство, в котором ты пытаешься быть собой.

Маша, чуть выдвинув нижнюю челюсть вперед, внимательно смотрит в окно.

Мы оба в черных очках, хотя на улице уже темно. У меня полупрозрачные полицейские капли со слегка зеленоватым оттенком, у Маши рэйбэновские винтажные кошачьи глаза. Нашла в Амстердаме на блошином рынке. Я в очках, потому что не выношу яркого солнечного света, не выношу стробоскопов, не выношу ламп искусственного освещения, автомобильных фар, фонарей, неона – я практически всегда в очках.

В мире найдется очень мало людей, которые видели мои глаза.

Маша носит очки как средство защиты от всех сразу. Ее ни для кого нет.

Я, в общем, тоже.

Мы, в общем, не любим людей. Но не потому, что мы злые. Нет. Мы не любим людей потому, что знаем, что они могут очень легко и походя разрушить все на своем пути. А наш маленький и хрупкий внутренний мир нам дорог. Мы не хотим обрастать толстой кожей, которую ничто не берет. Чувствовать – это важно.

– Знаешь, что забавно? – говорит Маша, выдыхая дым, – то, что мальчики сами не готовы играть в эту игру. Они, с одной стороны, стоят и ждут, когда девочка проявит интерес, потому что для них это вызывает трудность. Но как девочка должна проявить интерес? Пассивно. Она должна быть активной, но не показывать эту активность. Она должна проявлять интерес, но так, чтобы дать возможность мальчику чувствовать себя главным.

– Знаешь, чего я хочу от мужчины? – спрашивает Маша, переходя на английский. Меня это немного удивляет, но я не спрашиваю.

– Я хочу двух вещей: желания и амбиций. Я хочу, чтобы парень меня хотел. Чтобы у парня на меня стоял. Я хочу, чтобы, занимаясь со мной сексом, он получал кайф. Я хочу видеть этот кайф, это желание. Это повышает мою самооценку. Не сам секс, а желание секса со мной.

И я хочу, чтобы парень хотел еще и весь мир. Я хочу, чтобы он был амбициозным, чтобы он хотел большего, больше того, что у него есть сейчас. Я хочу жадности. Я хочу алчности. Я хочу, чтобы у него было два желания: я и завоевать мир.

Но этого, к сожалению, практически не встречается. Те, с которыми можно заниматься сексом – хорошим, горячим, долгим сексом – не амбициозны. Даже не инициативны. Парни, которых мне надо брать за руку и тащить в постель, и там они будут лежать и все.

А если у парня есть амбиции, он говорит, что хочет чего-то добиться, хочет что-то сделать, то как только доходит до действия – оказывается, что все это миф, а амбиции взяты взаймы. У родителей, у героев фильма, на курсах пикаперов.

Единственная страсть, на которую они способны – это страсть к имитации. Что они точно умеют – это имитировать.

Ты этого не знаешь, ты с этим не встречаешься. Не только потому, что ты парень, но ты даже не понимаешь, что это такое – разделять эти два желания. Из всех парней, с которыми я занималась сексом, ты пока единственный, кто не делит эти вещи, не разводит их. Ты – парень, который не видит, что это не два разных желания, а одно. Жажда секса и жажда амбиций.

Собственно, я поэтому тебе и говорю это все так откровенно. Ты и понять можешь, о чем это вообще.

Маша отдает мне сигарету.

Я понимаю, о чем она. И понимаю, почему она перешла на английский. Я рассматриваю водителя в зеркало заднего вида. Есть ли в нем то, о чем она говорит?

Он примерно одного с нами возраста, у него темные короткие волосы, он небрит. Вид помятый и усталый – такого вида в молодости добиться очень трудно, а если добился, выглядишь очень сексуально. На нем спортивные брюки и футболка с надписью.

Маша смотрит в навигатор.

– О, проедем мимо экрана. Узнаю, что сегодня звезды сулят.

– Ты не пробовала читать гороскопы? – спрашиваю я.

Рядом с выездом из парка N стоит большой монитор, по которому все время показывают социальную рекламу МЧС. Маша уже пару лет, сколько он стоит, пользуется им как гаданием. Она мысленно задает вопрос и смотрит, что показывают на этом мониторе, когда проезжает мимо.

– Это банально. Экран гораздо веселее. Тем более, всегда есть элемент неожиданности, я еще ни разу не видела двух одинаковых роликов.

Я затягиваюсь, приоткрываю окно и выпускаю дым изо рта, он лентой вытягивается в щель.

Маша что-то говорит, я делаю усилие над собой и начинаю ее слушать.

– Я купила винил Боуи, – Маша рассматривает глаз в маленьком зеркальце, – Честно, никогда не слушала подробно. Обложка понравилась, и название милое – «Язычник». Он сидит на обложке с такими белыми глазами и рвет книгу. Мне понравилась обложка, и я купила. Включила и болтаюсь по дому, занимаюсь своими делами. И так, знаешь – не вставляет. Ну не радует. Ну, что-то там происходит, но где вот этот вот все – величайший музыкант всех времен и народов. Нету. Я, значит, слушаю, слушаю – думаю – зря купила. Дохожу до четвёртой песни, а там такой есть момент в припеве – его голос – просто у меня аж… не знаю, мурашки побежали. Он как-то так делает. Голосом. Какой-то такой переход. Я была в восторге. Поставила снова эту песню. Раз пять. Стою у проигрывателя и снова и снова слушаю одно и то же. Поставила с самого начала. Прослушала. Пошла в интернет искать – все, что вы хотели знать о Боуи. Смотрела, смотрела, нашла кучу рецензий. Все рецензии того времени, все пишут примерно одно – Боуи исписался, все последующие альбомы – это, мол, типа перепев первой работы.

Мы тормозим на пешеходном перекрестке, дорогу переходит старуха в свалявшейся искусственной шубе и мокрой меховой мужской шапке.

По радио передают новости. Мы замолкаем.

Ведущая с нейтральной интонацией рассказывает о ситуации в аэропорту. Самолет с правительственной делегацией захвачен террористами. Пока не известно, какие у них требования. Они не выходят на связь. Известно, что на борту находятся депутаты Государственной думы, несколько членов Cовета Федерации и администрации президента. Ведущая называет несколько фамилий предположительно находящихся на борту людей.

«К другим новостям», – говорит ведущая.

– Короче, – продолжает Маша, закуривая новую сигарету, – я иду на следующий день в «Пушкин-тау», я там видела этого «Зигги Стардаст и какие-то пауки». Ну, помню, что прошлый раз видела. Нахожу, покупаю. И у меня срывает крышу. Не потому что это так круто. Совсем нет. Это круто, но я все это уже слышала раз пятьсот в разных вариантах. Просто я вдруг нахожу исток. Там в этом альбоме все. Вся музыка семидесятых и начала восьмидесятых. Там даже «Мэри Поппинс, до свидания». Все эти «Сны, где сказка живет среди чудес» и «Леди совершенство». Ну то есть я слышу их куски там. То есть я реально понимаю, почему его называют величиной. Один альбом, который сформировал как минимум два десятилетия. О!

Мы останавливаемся на светофоре, Маша замолкает и внимательно смотрит на экран. На экране спидометр зашкаливает за сто восемьдесят и фраза «Не делай ошибок».

Я смотрю в другую сторону. На автобусной остановке стоят люди, мужчины пьют пиво и ждут автобус.

– Когда ты последний раз пользовалась общественным транспортом? – задумчиво спрашиваю я.

– В моей обуви? – Маша смотрит на меня с удивлением. Потом смотрит на остановку.

Я поворачиваюсь к ней, – нет. Почему? Я очень серьезен. Что говорит табло?

– Не рекомендует превышать скорость.

– А ты уже знаешь, что подразумевается под скоростью?

– Видимо, не торопить события. Или не злоупотреблять алкоголем.

– В определенном смысле, это не лишено зерна. Что будем есть? Ты уже думала?

– Я буду рыбу и красное вино, – говорит Маша, заглядывая в сумочку: она пытается в ней что-то найти.

– Чудовищная смесь. Тебя мама в детстве не учила, что к рыбе нужно выбирать белое вино?

– Учила, – Маша усмехается, – поэтому теперь я пью красное.

– Ясно, – я улыбаюсь, и с интересом поглядываю на Машу, которая все глубже внедряется в сумочку.

Неожиданно она достает штопор, который чисто физически не может там поместиться.

– Штопор, – Маша с удивлением его разглядывает, – а я его искала.

Отложив штопор в сторону, она начинает с каким-то странным остервенением вытряхивать из сумочки все остальное.

Мы пару минут проводим в тишине, я с интересом наблюдаю за происходящим.

– Что ты там ищешь? – спрашиваю я наконец.

– А ты совершенно случайно не видел, – Маша перестает заглядывать в сумочку и поворачивается ко мне, – не видел? Я таблетки от аллергии с собой брала?

Я молча смотрю на нее.

– Кстати, о непереносимости. Ты видела Лену?

– О, да! Она бросила принимать наркотики и потолстела на пять килограмм, – Маша пытается все, что вытащила, а именно штопор, денежные купюры, сигареты, две зажигалки, ключи, кредитные карты, телефон и презервативы, затолкать обратно в сумочку.

– Это к ее-то сотне. Представляешь? И как-то странно постарела что ли. В ее случае пять лишних кило добавили лет десять лишних лет.

Что странно вдвойне, потому что обычно лишний вес стирает возраст. Ты вся такая пухлая, румяная, морщинки почти разгладились.

– В смысле? – последнее заявление ставит меня в тупик. Я даже не знал, что Лена принимает наркотики.

– Ну, я ей всегда говорила, – начинает Маша таким тоном, как будто речь идет о каком-то пустяке, – что если она бросит принимать наркотики, то это добром не кончится.

– Подожди. Что это?

Но Маша не обращает на меня внимание.

– Я тут случайно оказалась с ней на одном общем квартирнике. Сама не знаю, как это получилось. И всегда удивляюсь, когда у нас вдруг оказываются общие друзья. Ты такой расслабленный и нежный, не человек, а улитка без панциря, входишь в чужое частное пространство, личное и интимное, рассчитываешь, что о тебе позаботятся, гостеприимство без условий и ограничений – тотальное, а там Лена. И ты такой «о, блять!».

И конечно, сразу начинаешь думать об этих общих знакомых плохо. Может, они котят топят? Купят в переходе коробку и вечером топят в розовом тазике.

Не важно. Я снова с ней встретилась и снова поразилась, насколько все-таки она… не соответствует своему виртуальному образу. А потом поразилась своей способности поражаться. Ну, то есть в инстаграме – это же мимими, все эти цветочки, собачки, цитатки про мир любовь и добро, весь этот кич, а в жизни циничное и лицемерное дерьмо. Железный закон ленагархии – ничем не насыщаемое стремление потреблять, унижать и власти.

Вот, послушай, – Маша достает обратно телефон, несколько раз трогает пальцем экран, а потом зачитывает пост в инстаграме: «Доброе утро, мир! Вчера задумалась о том, что мы разучились видеть красоту вокруг за ежедневной суетой! Разучились радоваться простым вещам – солнцу, улыбкам людей вокруг, первому снегу и чашке кофе в красивой чашке!»

Представляешь?

А потом все эти бесконечные истории про то, как она хамила продавщице или подчиненной, как кого-то вынудила уволиться, потому что идиотка, как подставила кого-то, сама накосячила и свалила вину на другого.

Но меня больше не это удивляет. Меня поражает вот эта тупость. Вот ей сколько лет? Ну, не больше, чем тебе. Мы с ней примерно ровесники. То есть все начинали примерно с одинаковых стартовых позиций. Ни у тебя родители, ни у меня, ни у нее – я это знаю – не были богатыми людьми, номенклатурными работниками, заведующими в «Березке».

Не было вот этих машин, суперджетов и летних лагерей в Швейцарии.

Вот откуда, скажи мне, берутся эти девочки, которые так старательно пишут в инстаграме, что они жили в этом всегда. Что она всегда ездила на «Мерседесах» S-класса, что она всегда жила летом в Лондоне, зимой в Милане, что она вся такая воздушная и космополитичная, и для счастья ей нужен бокал вина в Палермо и загранпаспорт в походной сумочке «Gucci».

Ну это же не правда. И что самое главное – ну это же смешно. Вот кому ты это рассказываешь? На кого ты хочешь произвести впечатление?

И вся вот эта бесконечная бессмысленная позитивная чушь: «Доброе утро, мир! Ах, моя любимая Ницца, ах, мой ласковый Лазурный берег. Как я люблю Париж в это время года». Ты была в Париже два раза, оба раза не в сезон и оба раза по горячей путевке.

Почему, как только такая девочка покупает себе кашемировый свитер, так сразу начинает учить жизни. У меня есть сумка «Louis Vuitton» – сейчас я вам расскажу, как быть счастливой. Как будто она, знаешь, сакральное знание открыла. Веру, блять, обрела.

Я понимаю, что у нас мало способов выразить себя, а вещи – это, чего уж, хороший способ. Но надо знать меру. Видеть границы. Нельзя всю себя вкладывать в сумку. Ты ее даже не спроектировала. Ты ее просто купила. И то не сама, а очередной твой ебарь. В чем твоя заслуга?

В том, что ты нажрала себе жопу, как у Ким Кардашьян?

– Давай серьезно. У нее пятнадцать тысяч подписчиков в инстаграме. С точки зрения этики – ты права, а с точки зрения экономики – нет.

– Знаешь, я рада, что мы живем в мире, в котором подобное может быть аргументом. С этим хотя бы можно бороться. Это такая штука, которая и в обратную сторону тоже работает. Если я нагоню себе подписчиков до пятидесяти тысяч, то буду более права.

– Нет, – говорю я, – нет. Я знаю, что это, про наркотики и пять килограмм. Это цитата. Ты будешь суп.

Я вспоминаю старый фильм Араки, в котором звучала эта фраза. В финале фильма один из второстепенных героев убивал какого-то случайного персонажа банкой томатного супа «Кэмпбелл». Разбивал голову в приступе ярости. Он тоже был такой образцовый, шаблонный пластиковый хулиган. И приступ ярости тоже был шаблонный и пластиковый. И орудие убийства было поп-культурной иконой.

Нам было лет восемнадцать или младше, мы смотрели всю ночь фильмы Араки: смеялись, переживали, сочувствовали, пили мартини, курили траву и занимались сексом. У нас тогда не было своих слов, и мы использовали чужие. Разбирали любимые фильмы и книги на цитаты и потом говорили ими. Это стало нашей формой тайного языка. Со временем он мутировал и стал чем-то большим. Нашим общим дискурсом. А теперь это стало формой общения. Такая словесная шизофрения. Разговорный импрессионизм. Это одно из самых любимых наших тайных развлечений – сыпать цитатами в как можно более сложном для дешифровки варианте и говорить невпопад совершенно несвязанные вещи или возвращаться к уже сказанному после нескольких реплик. Мы как будто ведем несколько разговоров сразу. Разговор движется по спирали, с каждым витком обретая новый оттенок смысла. Мы очень любим эту игру.

– Уже пол-одиннадцатого, солнышко, – смеется Маша и красноречиво, поверх очков и приподняв брови, смотрит на меня, – какой суп?

– Не забывай, солнышко, это у нормальных людей пол-одиннадцатого, а у тебя доброе утро, – я говорю тоном учителя младших классов, – ты когда проснулась? Часа два назад?

– Нет, кстати, – Маша оживает, – я сегодня совершила подвиг и встала в двенадцать и много чего успела сделать. Была в банке, зашла оплатила счета всякие, прошлась по магазинам. Видела очень даже ничего костюм. Думаю, завтра пойду куплю. В «Пушкин-тау» была, провела там пару часов. Купила разного винила, пару альбомов по искусству, смешные открытки, книжку себе купила и что еще?.. а, Эко, вот, – Маша вдруг начинает тараторить.

– Эко? Эко-то тебе зачем? Он же нудный.

– Ну, на вкус и цвет. Я, например, твоего Деррида уже видеть не могу.

– Ну-у-у, – тяну я, – не скажи. Деррида полезный и актуальный. И еще долго будет таковым. А тебе тем более. Все эти вещи о гибели книжной цивилизации и разбухании библиотек. Теория коммуникации. Мне, кстати, вообще нравится эта мысль о гибели гуттенберговой вселенной, разрушение ренессансного проекта под тяжестью грехов наших. Что еще?

– Барт, Сонтаг, – Маша начинает перечислять, – «Маленькая жизнь». Биография Куросавы, «Мертвец». Я его наконец-то купила. Что-то еще. Рембо.

– Сколько он стоит?

– Стандартно, десять долларов. Или двадцать… Блин, а сколько я заплатила? – она морщит лоб и пытается вспомнить.

– Я про костюм.

– А. Нет. Не знаю, я же такими вещами не интересуюсь. Вроде штуку или полторы. Но он такой милый. Натуральный, черный, асимметричный. С необработанными краями. Вроде на первый взгляд смотришь – бомж и ужас, а потом приглядываешься – супер-стайл. И главное – мягкий-мягкий. Страшно удобный. Что еще надо?

– И куда ты в нем пойдешь?

– На работу пойду. Я подумала, что мне надоело вот это вот все.

Мы въезжаем на подъездную дорожку перед рестораном. Маша шуршит в сумке, потом, найдя несколько купюр, отдает их водителю со словами: «Вот, солнышко, сдачи не надо».

Парень смотрит на нас взглядом, в котором читается: «Но я все равно лучше вас», – и мне кажется, я вижу, как он придумывает историю, в которой объясняется, почему мы на самом деле очень плохие люди, которые совершают такие поступки, которые очень плохие с его точки зрения. И все, что мы из себя представляем в этой истории – это внешний блеск и внутренняя гниль. Я представляю себе, как он рационализирует свое желание быть нами, быть на нашем месте. Всю эту зависть. Я думаю обо всех тех разных ограничениях, которые ему навязаны внешним и которые и заставляют его придумывать, почему мы так отвратительны.

«Ну что за глупости, Андреа. Все хотят быть на нашем месте». Я улыбаюсь, думая, что никогда не узнаю, насколько все это правда. Вот эти мои догадки.

Мы выходим из машины и идем ко входу. На голом бетонном фасаде висит серебристая вывеска, выполненная в виде подписи Корбюзье. Дверь открывает швейцар.