– Нам нужно в «Набережный», – говорю я водителю, – мы там купим шампанского, а потом в «Фэрбенкс».

– Дак это ж совершенно разные концы города! – крякает водитель. – Что, ближе шампанского нигде нет?

Пауза.

Мы удивленно смотрим друг на друга.

– «Набережный», – говорит Маша, – это единственное место в городе, где можно купить шампанское «Fattoria della Aiola».

– А что это за шампанское такое? Какое-то особенное? – в его голосе слышится доброе, эдакое стариковско-деревенское подтрунивание с хитрым прищуром. Мы одновременно вскипаем. Не потому, что это подтрунивание и деревенский говорок – плохо, а потому что это удивительно фальшиво, неуместно. Если спросить нас, мы, скорее всего, не сможем объяснить, что именно нам кажется фальшивым, но мы оба это чувствуем. И то, что мы это чувствуем, так синхронно убеждает нас в нашей правоте.

– Это шампанское, – говорю я самым холодным и серьезным тоном, – с виноградников, принадлежащих премьер-министру России Дмитрию Медведеву. Мы русские патриоты. Хотим выразить таким образом поддержку нашему премьеру.

– Вы любите Россию? – спрашивает Маша.

В салоне повисает пауза. Водитель как будто леденеет.

Мы переглядываемся. Мозг работает быстро, и я уже представляю, как мы выйдем из машины и будем наперебой рассказывать, как видели, прямо глазами видели, как медленно и скрипя водитель анализирует информацию и пытается найти наиболее адекватный ответ.

Он уже не молод. Крепкий такой мужик, еще не старик, но уже не испытывает сексуального желания. С крестьянскими морщинами, но без бляшек на руках. Он думает, что повидал жизнь и теперь знает, как выживать. Но мы видим, что жизнь его сломала. Он боится сказать что-то, что может повлечь за собой последствия. Он не знает, какие это будут последствия, но боится, что они могут настать. Это выученная беспомощность

Мы замолкаем.

Я думаю о том, почему мы ненавидим вот это. Вот эти шаблоны, эти схемы, эти решения. Списки реакций в той или иной ситуации. Варианты готовых ответов на стандартные вопросы.

Почему мы не говорим о погоде? Почему мы не говорим банальных фраз? Почему каждое сказанное слово должно быть осмысленно, а не заполнять паузу, потому что в тишине так невыносимо.

Я думаю о том, что вот эти шаблоны – это своего рода девиация.

Я мысленно возвращаюсь к тому, что Маша говорила о норме. О том, что норма помогает отделить своих от чужих, помогает упростить жизнь. Все ритуалы, все правила приличия, все этические коды – все это помогает упростить жизнь.

Не важно, каково содержание ритуала, важно, что он выполняет социальную функцию. Он создает общество, помогает его склеить. Но склеить во что? В нечто цельное? В нечто одинаковое. Чтобы в любую сторону: вправо, влево, вверх и вниз – каждый, кто составляет это общество, был похожим на соседа?

Мы и ненавидим-то эти ритуалы и коды только потому, что знаем, как это работает. Знаем, как этим пользоваться. Знаем, как их использовать в своих целях. Когда ты знаешь, как манипулировать людьми при помощи ими же самими принятых правил, ими же самими придуманных установок, то что может быть скучнее.

А люди не хотят думать.

Но думать – это собственно единственное, что у людей и есть. Если ты не думаешь, то ты «идешь против природы». Человек, который не думает, это как волк, который питается травой. Наверняка и такие есть, но это явно что-то физиологически неправильное.

И это не отклонение от нормы. Норма – придуманная, искусственная вещь. Нам кажется, что она незыблема, но это исключительно потому, что наша жизнь слишком коротка, чтобы увидеть, как стремительно, иногда на сто восемьдесят градусов, норма меняется. В природе не существует нормы.

И вот это приятие ритуалов – это отказ от своей природы. Это отказ от человеческого.

И именно поэтому мы молчим. Нас душит гнев.

Я смотрю на Машу, она не знает, куда деть руки, автоматически стягивает перчатки, находит в сумочке пачку, закуривает, начинает снова натягивать перчатки на руки.

– Полный пиздец, – шипит она сквозь зубы и фильтр.

– О том, как наступает чудовищная тьма? – я смотрю в окно на горящий огнями город, мы въезжаем на эстакаду, дома плавно с ходом автомобиля опускаются куда-то вниз. Отсюда виден центр города. Он переливается искрами, весь сверкает, как хрустальная многоярусная люстра, как если бы ты смотрел изнутри этой люстры. Цветная реклама, небо прорезают прожектора, – вся эта история о том, как наступает чудовищная тьма.

Некоторое время мы едем молча.

– Кстати, – Маша затягивается и замолкает, – о Набокове, – выдыхает она, – я тут на досуге поняла, в чем смысл твоего любимого выражения.

– Какого?

– Ну, того, китайского, – Маша постепенно возвращается, – о том, что тот, кто может написать стихотворение о снеге, разберется со всякой бумажной волокитой. Помнишь?

– Ну, конечно, помню, – отзываюсь я.

– Помнишь, как пишутся китайские стихи?

Я задумываюсь:

– Напомни.

– Ну, старая история о том, как спросили одного японского мастера, как писать китайские стихи, он сказал, что оно должно состоять из четырех строф: первая называет предмет, вторая его раскрывает, третья рассказывает о чем-то постороннем, а четвертая все их связывает.

– У одного торговца из Киото было две дочери, – перебиваю я, – одной восемнадцать, другой двадцать два…

– Ей было не двадцать два.

– Это я для рифмы.

– Рифмы?

– А ты бы как хотела?

– У них вообще нет рифмы, у них иероглифические горизонты, какая там может быть рифма?

– Мечом людей воин убивает, а эти девы убивают взглядом. И видно это из народной японской песни.

– Правильно, – пепел падает куда-то на сиденье, Маша этого не видит, я начинаю думать, не прожгла ли она себе платье, – вот смотри, – продолжает она, – ты всегда говорил, что человек, который может описать красоты снега, способен разобраться с делами просто потому, что достаточно эстетического. Оно такое все самооправдывающее. Правильно?

– Ну?

– А вот и не ну. Фишка в чем? Человек, способный понять красоту мира, это еще не факт, что он может в этом мире жить, но человек, знающий правила, схему, как написать стихотворение, и какая разница, о чем: о снеге, снегирях или невыносимой легкости – он способен разбираться с делами. То есть совсем грубо говоря, филологическое образование дает возможность понять, как мир функционирует, ты же помнишь, до двадцатых годов прошлого века все писали книги о людях, теперь пишут книги о книгах о людях. Короче, тот, кто может написать роман, организовать мир, так сказать, по правилам языка, тот способен это делать не только на бумаге, но и в жизни. Понял?

– Интересная теория… Никогда не думал в таком контексте, – хотя, на самом деле, только что именно об этом и думал.

Мы въезжаем на парковку перед «Набережным». Машина останавливается.

– Подождите нас, – говорю я, протягивая водителю деньги и открывая дверь, – мы недолго.

Идем в сторону супермаркета.

– Удивительно, правда? – говорит Маша, затягиваясь последний раз и выбрасывая сигарету.

Мы входим через крутящиеся двери в торговый центр.

Как и все другие торговые центры – это здание в несколько этажей, которое одновременно пытается быть минималистичным и космическим, как архитектура Захи Хадид, но деньги на него давал не интеллектуал с тонким вкусом, а отдел маркетинга – поэтому то тут, то там встречаются золотые виноградные гроздья, какие-то уродливые скульптуры и прочие излишества. То ли дворец, со стен которого не все очистили, то ли, наоборот, музей современного искусства, в котором финальную отделку проводили сумасшедшие турки.

На первом этаже располагается гигантский сетевой супермаркет. Три кассирши вяло переругиваются со слегка нетрезвым покупателем. На удивление пусто.

Двое охранников сидят на посту и смотрят телевизор. Передают новости. Девушка с микрофоном стоит на фоне ярко освещенного самолета и что-то говорит. «Ситуация критическая…», успеваю прочитать я внизу экрана на бегущей строке.

Мы проходим мимо овощей и фруктов, журналов, чашек и разной кухонной утвари, неожиданного стеллажа с книгами, витрин с нарезками, сырами, огибаем пространство по широкой дуге, направляясь к винному отделу. Остается примерно пятнадцать минут до одиннадцати, и отдел уже понемногу перегораживают.

Маша идет чуть впереди, не оборачиваясь, твердой походкой и с высоко поднятым подбородком.

– Именно так выглядят современные коммуникационные технологии, – говорю я.

– В смысле?

– Чтобы добраться до сути, тебе приходится пройти по запутанному лабиринту. Все очень красиво, блестит, манит, расставлено в соответствии со строгими правилами и оплаченными условиями размещения. Все, чтобы создать впечатления выбора и смысла. Тогда как за каждой красивой упаковкой: сделана ли она креативным и модным дизайнерским бюро или, наоборот, так, чтобы ни в коем случае не выделиться среди других таких же – скрывается один и тот же продукт с одним и тем же набором свойств. В некотором смысле сегодня нет разницы не только между двумя видами консервированного горошка, у которых цена за банку назначается не по критериям качества самого горошка, а чем-то совершенно другим, но и между консервированным горошком и порошком для стирки.

Мы проскальзываем между рядов, находим нужную нам бутылку и идем к кассе.

Маша показывает подбородком куда-то вперед – Руслан.

– Руслан, – говорю я и расплываюсь в улыбке, – вечер добре.

– Привет, – говорит Руслан и немного смущается, – а вы чего такие нарядные?

Ему немного за тридцать. Он невысокий брюнет с фигурой «водитель со стажем»: тонкие ручки, тонкие ножки, пивной животик и бока на пояснице, которые больше, чем плоская задница. Он работает арт-директором в самом модном заведении города – «Фэрбенксе».

– Вот. Собираемся к тебе. Берем шампанское. Заедем, отметимся и поедем дальше. А ты что тут?

– А я? Да, вот… продуктов домой купить надо, – говорит он, продолжая смущаться, – так, по мелочи.

Маша заглядывает к нему в корзину – бананы, фисташки, ягнятина и шампиньоны. «Эвиан», «Вог», текила. Нехило.

– Ну ладно, – говорю я, делая шаг в сторону от него, – рады были тебя видеть. Увидимся. Пока.

Мы идем дальше, даже не выслушав его прощания.

– По-моему, он пидор, – говорит после паузы Маша.

– Ты тоже так думаешь? Даже несмотря на жену?

– Нет. Не в этом смысле. Он не тот пидор, который спит с мужиками, просто пидор в жизни.

– Мудак?

– Нет. Мудак – это тот, который вредит. А безвредный мудак – пидор.

Не оглядываясь по сторонам, а как само собой разумеющееся, Маша засовывает в сумочку шоколадку.

– Пакетик нужен? – спрашивает нас сонная девушка на кассе.

– Нет, – отвечает Маша, – мы заботимся о природе.

Мы снова в такси.

Я снова курю.

– Не в том смысле, – говорю я, опуская зажигалку в карман, – совсем не в том. Смотри, любой диалог начинается с первой фразы, я начинаю – даю тебе что-то, очерчиваю пространство и обещаю, что нам будет хорошо, ты, если тебе интересно, если видишь в этом смысл – подхватываешь. И пошло-поехало. В процессе что-нибудь общее находится. Нашли общее – стали ближе. Не нашли – разошлись.

Поэтому основная задача рекламы – подбрасывать поленья в разговор между потребителем и компанией.

Проблемы начинаются в тот момент, когда компания решает, а, как мы понимаем, решает она это исключительно силами одного человека, что удовольствие от коммуникаций должна получать только она. В этот момент компания забывает о потребителе и начинает производить искусство ради искусства. Контент ради контента. Производство ради производства.

Коммуникации, они же как секс. Другому всегда должно быть лучше, чем тебе. Естественно, ты не забываешь и о своем удовольствие, иначе зачем это все. Но если хорошо только тебе, то ты плохой любовник.

Смысл же всегда в том, чтобы находить слова, которыми твой потребитель воспользуется. Которые он возьмет примерит на себя и скажет – вот, это то, что выражает меня лучше всего. Это то, что я сам бы хотел сказать, если бы мог, если бы знал как. А вы не только нашли слова, но еще и дали мне шанс сказать это вместе с вами. Своим весом, весом бренда усилили высказывание. Сделали его весомее. Сделали его громче.

Но кто об этом думает? Кто вообще думает о других?

– Какой бред.

– В смысле, бред? – не понимаю я.

– Ну, не в смысле того, что ты говоришь. Ты прав, я имею в виду, почему люди с годами все более и более отупляются. То есть как вот эти люди находят работу? Почему их кто-то берет?

– Потому что это пространство без четких критериев качества. Если ты сам не умеешь общаться, как ты оценишь чужие навыки?

Маша достает из сумки шоколадку, недолго смотрит на нее, потом открывает окно и выбрасывает.

– Изначально, – продолжаю я, – ну как изначально, после ницшеанской «Смерти Бога», когда ренессансный проект дал первый сбой, что началось – начались и первые проблемы с коммуникациями. Все, что было до этого, строилось внутри замкнутой системы с четкой иерархией. И Бог в этой системе присутствовал как главное означающее, как смысл всех действий. Понятно, что действия могли быть какими угодно. Действия по модусу. Но само присутствие Бога было важным.

Под этим взглядом Большого Другого все объединялись. То, что называлось «Christian Dome». Царство Христово. Грубо говоря – не нужно было придумывать, зачем нам продолжать разговор.

После «Смерти», эта цель – продолжать разговор – потеряла смысл. А зачем, если Бога нет. Зачем, если смысл выветрился.

Но важно понимать, что выветрился он не как запах старушки из комнаты. Не так, что открыли окна и впустили свежий воздух. Хотя, наверное, модернисты так это и ощущали. Весь этот тяжелый ладан и горячий воск. Все это золото и тягучее пение под сводами.

Нет. «Смерть Бога» у Ницше – это пробоина в этом куполе. В которую вдруг хлынул ледяной космос.

А это страшно. Что-то было и вдруг не стало. Как дальше? Что делать? Поэтому-то кто во что горазд пытались заполнить пространство чем-то своим. Самые яркие попытки типа Фрейда и Маркса вошли даже в учебники.

Но у меня есть теория, что реклама сегодня – это то, что нам стоит называть Богом. Потому что современный человек обращается к трансцендентному, к космосу, к универсуму сквозь рекламу.

Все эти классические истории про то, как девушка моет голову новым шампунем, выходит на улицу и встречает того самого парня. Что это? О чем? А это о любви. О том, что она существует. Что она есть и она рядом с тобой. И только небольшая трата отделяет тебя от этого.

Вот зачем общаться. И как это делать.

Ты понимаешь?

– Кажется, да, – Маша усмехается, – мне иногда кажется, что мы с тобой приходим к одинаковым выводам одновременно, но с разных концов.

Помнишь, у Витгенштейна, кажется. Да? Или кто это был? Та история, что беспокойство – это нормальное состояние современного горожанина. А беспокойство как тотальная неуверенность. Сомнение во всем.

И все воспринимают беспокойство и неуверенность как что-то плохое. Мы же знаем из фильмов, что надо быть уверенным. Позитивным. Успешным.

А беспокойство, учит нас психоанализ, это такая штука, которая тратит энергию впустую. Что, кстати, если прочесть в обратную сторону, означает, что тратить энергию нужно только по делу. Обогревать космос – не хорошо.

Но что плохого в сомнении? Ты из этого места, где ты стоишь и сомневаешься, задаешь ведь вопросы. Ну, если ты, конечно, способен их задавать. Ты спрашиваешь, а значит, общаешься. Даже если ты говоришь с самим собой. Твое сомнение – это повод говорить.

Я знаю, что я не совершенна. Я знаю, что я могу ошибаться. Обсуди со мной мои резоны.

– Да-да. Травма как лучшее, что с нами происходит. О чем можно говорить с человеком, который не знает сомнений. А сомнений он не знает, потому что никогда не испытывал боли. Это же ты как-то сказала, что тебе не интересно общаться с человеком, у которого не было трагедии?

Маша начинает смеяться.

– Ужас какой. Я так сказала?

– Да.

– Какой пафос. Ха-ха.

Машина тормозит у тротуара. Чуть впереди виден вход в клуб.

Я расплачиваюсь с водителем. Маша уже вышла, и я решаю выйти через ту же дверь.

Мы проходим немного вперед, все еще улыбаясь общей шутке. Я несу шампанское, Маша, зажав сумочку под мышкой, подтягивает перчатки.

Мы идем в сторону VIP-входа, но нас останавливает охранник.

– Вы не можете войти в клуб со своей выпивкой, – говорит он, преграждая мне путь рукой.

Я смотрю на Машу. Маша смотрит на руку охранника так, будто это не человеческая рука, а, может быть, ветка. Что-то совершенно странное и неуместное.

– Что? – удивленно переспрашиваю я, глядя на его руку.

– Со своей бутылкой нельзя.

Мы переглядываемся с Машей.

– Ты недавно работаешь, да? – аккуратно спрашивает она.

– Пожалуйста, отойдите от входа. Вы мешаете работе клуба.

Я внимательно смотрю в его лицо. Вижу всю его простую и незамысловатую жизнь. Вижу его жену в спортивных штанах, бледную, худую, ненакрашенную, с бесцветными волосами, собранными в хвостик. Вижу его съемное жилье на окраине, если не в области. Дешевые, в темных пятнах, обои. Вижу ванну, завешанную пеленками, и вижу, как он моется, слегка пригнувшись, чтобы не касаться влажных холодных пеленок спиной. Вижу его быстрый и жесткий секс, и жену, которая тихо плачет, когда он засыпает, отвернувшись после того, как кончил. Вижу его друзей и его с пивом на лавочке в парке. Вижу его прошлое, его настоящее и его будущее.

Вижу его неудачные попытки заниматься бизнесом.

Мы отходим немного в сторону. Маша достает из сумочки телефон и ищет нужный номер.

– Оксана, – кокетливо говорит она в трубку, – привет-привет, солнышко.

– Нет.

– Нет.

– Перестань, – Маша расплывается в улыбке и розовеет.

– Нет.

– Я не за этим тебе звоню.

– Да, зайка.

– Да, – Маша хохочет.

– Оксан, – она переходит на серьезный тон, – нас не пускают. Охранник говорит, что со своим нельзя. Оксана, скажи мне честно, какими должны быть обстоятельства, чтобы я в твоем клубе пила принесенное с собой? Ты же знаешь, зачем эта бутылка. Так. Стой! Ты где сейчас?

Последние слова она произносит с нескрываемым любопытством.

В дверях клуба появляется Оксана. Ей почти тридцать. У нее длинные рыжие волосы, ухоженные руки и красивые бедра. На ней темные бриджи, подчеркивающие эти бедра самым лучшим образом, красные босоножки и прозрачная блузка из черной мелкой сетки с каким-то синтетическим, но очень красивым блеском. Кожа под блузкой загорелая, темная, кажется, что блузка плотнее, чем она есть на самом деле, но я все равно вижу ее грудь. Хотя, скорее всего, так и должно быть. В руках телефон.

Маша нажимает отбой и, слегка приобняв Оксану за талию, целует ее в губы более чем лично.

– Это Ромочка, – говорит Оксана извиняющимся тоном и проводит свободной рукой по его плечу, вторая рука лежит на талии у Маши, – вы должны его извинить. Он еще новенький и пока не знает всех в лицо.

Взяв Машу под руку, Оксана уводит ее внутрь. Охранник провожает их взглядом. Хлопнув его тыльной стороной ладони по груди, я отдаю ему бутылку.

– Первое, – говорю я, оставшись с Ромочкой один на один, говорю зло и с ненавистью, – никогда не ври. Если тебя спрашивают: «Ты новенький?» – подумай, почему тебя об этом спрашивают. Второе – запомни нас в лицо. Третье – бутылка пусть будет у тебя. Мы на выходе заберем.