Но и это не все. Хотя Льюис почти не связан с Православием и почти не ссылается на Восточных Отцов, часто он очень похож на них, похоже мыслит. Предпосылки у него западные, а выводы — такие, которые мог бы поддержать православный христианин. Это тем замечательней, что прямого влияния нет.
Чтобы показать это, обращусь не столько к его апологетике, сколько к сказкам и романам, ибо именно в них богословское видение особенно своеобразно и глубоко. Однако сперва скажу об одном свойстве, которое вряд ли понравилось бы православному христианину.
В1962 году, за год до смерти, Льюис писал Беде Гриффитсу: «Никак не могу заинтересоваться литургией». Гриффитс прибавляет, что к концу жизни «Льюис, обрел глубокое благоговение перед тайной евхаристии…; однако ему так и не удалось воспринять Церковь как worshipping community, и культ… — как небо на земле». Православные же воспринимают христианство прежде всего через литургию. Восточное богословие прежде всего осознает Церковь как worshipping community, как упорядоченное и стройное воплощение «неба на земле», явленное в литургии. Здесь Льюис очень далек от Православия.
Однако это уравновешивают четыре важнейших «совпадения». Льюис остро ощущает сокровенность Бога, Его неисчерпаемую таинственность. Да конечно, в апологетических трудах, как-то слишком доверчиво взывающих к разуму и к нравственному закону, он ближе к богословию катафатическому. Д-р Уолкер пишет, что «его склад ума… был скорее катафатическим». Но есть у него и другое, только не в трактатах. Полагаясь на разум, он знает, тем не менее, что ни человеческая речь, ни рациональные доводы не выразят до конца запредельной истины. Он понял, что логичный спор, вообще — философское мышление могут только намекнуть, но не выразить, и признал, что ближе всего мы подходим к Богу через стихи, миф, символ. Потому он и выражает самые глубокие прозрения в сказках и притчах.
Особенно явственно все это в последней книге, как бы духовном завещании — в «Письмах к Малькольму». Он пишет: «Сообщаясь с Богом, мы имеем дело с… нет, не „совершенно Иным“, это бессмысленно, а с невыносимо и невообразимо Иным. Мы должны понимать (а иногда и понимаем), что мы очень близки к Нему и бесконечно от Него далеки». Поэтому надо отбросить всякий зрительный образ, тем более — отвлеченную концепцию: «И это, и это, и это — не Ты». Нельзя буквально понимать образы, и уж никак нельзя — богословскую абстракцию. «Все тварное, от ангела до атома — другое, чем Бог; оно с Ним несоизмеримо. Самое слово „быть“ нельзя применить к Нему и к ним в одном и том же смысле». Из-за этой несоизмеримости «Он непрестанно действует как иконоборец, сокрушая каждое представление, которое мы о Нем составим».
Такие мысли (особенно Бог-иконоборец) напоминают «О жизни Моисея» св. Григория Нисского. Всякое понятие, говорит Григорий, если принять его буквально, становится «идолом Бога»; когда Моисей получает повеление разбить всех кумиров и идолов (Исх. 20:4), надо толковать это символически.
Такой апофатический подход приводит Льюиса к тому, что он понимает веру скорее экзистенциально, чем рационально. Конечно, в своих трактатах он взывает к разуму, но, в конечном счете, согласен со своим другом Уильямсом. Мы решаем поверить, и все, никто не может сделать больше. Вера не столько в том, что нас убедили доводы, сколько в том, что мы сделали выбор. Если же кто выберет неверие, никакие логические доводы его не убедят.
Об этом он снова и снова говорит в «Хрониках Нарнии». «Как нам убедиться, что вы нам друг?» — спрашивает Эдмунд у дочери Раманду в «Покорителе зари»; а она отвечает: «Никак. Вы можете верить мне, можете не верить». Дядя Эндрю в «Племяннике чародея» из упрямства и глупости убеждает себя, что Аслан не поет, а рычит, и даже сам Аслан не может его переубедить; так и с гномами в «Последней битве». Пройдя заветную дверь, они видят только темный, вонючий сарай; цветы, роскошные яства — для них только сено, гнилая репа и грязная вода. Новой, прекрасной страны они видеть не могут, потому что не хотят.
Такой апофатический взгляд особенно свойственен той книге, которая меня трогает больше всего, — «пересказанному мифу», названному автором «Пока мы лиц не обрели». Он сам особенно любил ее, как и я. Неуловимость веры подчеркнута в той сцене, когда Оруаль не видит чертогов Психеи (точнее, видит их одно мгновенье, очень мучительное). «Ничего не поделаешь, — говорит ей Психея, — я вижу, ты — не видишь. Кто нас рассудит?». Собственно говоря, сокровенность Вышнего есть лейтмотив всего романа. На это и сетует Оруаль: почему Бог не явит своего лица? Она хочет знамения — и не получает.
«Тогда я сделала то, что, наверное, делают немногие: я заговорила с богами — сама, одна, по-своему, не в храме, без жертвы. Я упала ничком и воззвала к ним всей душою. Я взяла назад все, что говорила против них, и обещала что угодно, только б они дали знамение. Они не дали. Я осталась сама с собой».
Бога задают нам загадки, Оруаль возмущается сердцем, но ответа ей нет. «Почему, — восклицает она, — священные места темны?»
Однако роман не кончается на печальной, отчаянной ноте. Оруаль узнает, что боги дают нам не ясный, логичный ответ, а личную встречу. Мы нс видим их, но встречаем, и твердо знаем это. «Первую свою книгу — пишет она, — я кончила словами „нет ответа“. Теперь я знаю, Господи, почему Ты не отвечаешь. Перед ликом Твоим умирают вопросы». Тут поневоле вспомнишь текст, которого Льюис почти наверное не читал — «Гностические главы» Евагрия Понтийского († 399) одного из отцов-пустынников. Когда его спросили, что такое «голый разум», он ответил: «На вопрос этот нет сейчас ответа, но в конце концов не будет вопроса».
Словом, Льюис очень близок апофатической традиции христианского Востока. Аслан у него — поистине апофатический лев. «Кто он такой? — спрашивает Юстэс. — Ты его знаешь?», а Эдмунд отвечает: «Он знает меня». Бобриха говорит Люси, что лев этот — не ручной, с ним опасно. Наша воля и наша логика ему не указ; он «невообразимо, невыносимо иной» — и бесконечно нам близкий.
Обратимся теперь к другим темам христианского учения — к Воплощению Бога и Его Троичности, к сакральности тварного мира, к призванию человека — и попытаемся понять, насколько близок Льюис к Православию здесь. Где же в Нарнии Троица?
В середине 20-х годов, когда Дервез Читти учился в Каддстоне, один русский мирянин спросил его, что англикане прежде всего должны взять у православных. Тот ответил сразу: «Веру в Троицу и в Воплощение». Русский немного растерялся, он надеялся на что-то более «жизненное», но потом согласился вполне. Через семьдесят лет многие согласились бы с отцом Читти. Теперь, когда мало кто верит в Божественность Христа, а доктрина Троицы кажется ненужной и сложной, православные христиане остаются «максималистами»: они верят, что Христос полностью Бог и полностью человек; что Бог — един в трех лицах.
А Льюис в это верил? В «Просто христианстве» — да. О Воплощении он пишет: «Бог высадился на оккупированную землю в образе человека», учению о Троице он посвящает большой раздел, особенно подчеркивая троичность нашей молитвы: молясь, мы «втянуты» во «всю троичную жизнь трех-личного Существа». Именно так выразился бы христианин православной традиции (хотя вряд ли выбрал бы, скажем, слово «оккупированная», отразившее годы, когда Льюис это писал). Собственно, православные так любят Льюиса именно за то, что он твердо защищает доктрины Воплощения и Троицы.
Да, в трактатах; а в романах и сказках? Они (особенно сказки) явственно христоцентричны. Но вплетена ли в повествование доктрина Троичности? Отвечая, сошлюсь на эссе д-ра Пола «Льюис, творец мифов».
В первом романе своей трилогии Льюис говорит о Молодом Малельдиле, Который «живет вместе со Старым», но Старый — далек и туманен, о нем почти нет речи, а Дух Святой не упоминается вообще. Правда, в «Переландре>» Он есть — в конце, когда говорят о том, что Король узнал в земле Лур «новое о Малельдиле и об Его Отце и о Третьем». Насколько я помню, больше там нет ничего о Троице, Отец, кроме этого места, не упоминается ни разу, определение «Третий» довольно расплывчато. Мы не знаем, была ли у Льюиса развернутая доктрина Святого Духа. Д-р Фиддс резонно заключает, что: «В этих трех романах Бог — это Малельдил… так и кажется, что Троицы там нет».
Кажется это и тому кто читает «Хроники Нарнии». Здесь тоже скорее один Христос, чем Троица; внимание сосредоточено на христоподобном Аслане. Да, он «Сын Великого Царя, который живет за морем», но Царь в сказках не участвует, и снова мы можем спросить: «А где же Святой Дух?» Можно ответить, что сказка — не учебник догматического богословия. Однако «христианский миф» немыслим без Троицы, и мы вправе ждать, что это хоть как-то отразится в том «пересказе мифа», который предлагает Льюис и детям, и взрослым.
Однако есть и в «Хрониках» явственно «тринитарное» место — в сказке «Конь и его мальчик», когда Шаста спрашивает странного спутника, невидимого в тумане, кто он такой. Льюис объясняет в одном письме, что три ответа — «намек на Троицу». Как жаль, что в сказках и романах больше нет таких «намеков»!
Прежде чем оставить эту тему, заметим одно упущение, для православных христиан весьма огорчительное. Нигде, ни в трактатах, ни в сказках и романах, Льюис не пишет о Деве Марии. Конечно, он принимает доктрину непорочного зачатия, как и все, о чем говорится в Символе веры, но больше ему нечего сказать о Божьей Матери. Защищаясь, он пишет в «Просто Христианстве», что не хочет забираться в области, где так много споров, и ограничивает себя тем, в чем все христиане согласны. Однако христиане православные, для которых поклонение Пречистой Деве — не частность, но неотъемлемая часть каждодневного благочестия, пожалеют о том, что он ничего о Ней не сказал.