В воскресенье я проснулся вечером. И ничего тут странного, потому что лёг, кажется, утром. Вот если б я тем же утром и проснулся, то было бы действительно странно. Стольник, который мы с Иннокентием взяли в субботу у Па-мы, был нашим первым, а значит – не единственным в тот день займом. Да, суббота прошла лихо. Для начала курнули, и кто бы что не говорил после, а накрыло всех. Об этом можно судить хотя бы по тому, что прикуривали мы всё время от плиты, и никто из нас четверых не додумался стрельнуть спичек у того же дяди Фёдора, живущего на одной лестничной площадке с Па-мой.

Да, Па-ма был прав, сказав Лизе о том, что, когда мы курнём, в наших разговорах ничего не меняется. Неужели мы достигли нирваны? Нет. О какой нирване вообще могла идти речь после пятницы и субботы, с пивом и водкой перетёкшей в воскресное утро, которое, иссохнув до трещин на губах, обернулось вечером, жадно требующим, как ненасытный языческий божок, новых жертвоприношений. Но стоило ли, ублажая его, гневить то, что уже начинало ворочаться где-то там, за тёмным горизонтом. То, изначально существующее вне понятий, рано или поздно, неотвратимое, как рок, сонное и суетливое, разноголосое и многозвучное, дышащее вчерашним застольем и сегодняшней зубной пастой, являющееся обычно так некстати, неизбежное, зацикленное нечто, имя которому – два слова, где одно дополняет другое, привнося фатальный смысл: утро понедельника.

Этим сказано всё.

Я щёлкнул ночником у себя над головой. По глазам резанул свет. В иное время его не достаточно, чтобы как следует осветить книжные страницы, а тут… Да-а, к понедельнику меняется многое. Например: к разбивающимся о дно кухонной раковины каплям воды, что срываются с крана, вдруг какой-то незримый шутник подключает сверхчувствительный микрофон, а в твою голову устанавливает динамики, подключенные через усилитель.

А неизвестно откуда берущаяся и неустанно тявкающая, как заведённая собачонка под окном. А бакланы! Что творит эта сволочь летним, ранним утром понедельника, роясь в мусорных баках! А будильник, не приведи Господи, механический…

…Похоже, я несколько увлёкся, но клянусь: такие понедельники способны свести с ума кого угодно. И именно на утро такого я и настраивался.

Щурясь от света, я увидел рядом с собой, на табуретке, возле самой кровати стакан воды. Ой, какая умилительная картина. Это, конечно, не бутылка пива, припасённая с пятницы, но всё же… Просто-таки трогательно: пьяный в уматень я, и тут такая забота, пусть не о чужом, но совершенно другом – похмельном человеке.

– Ай, спасибо тебе, мил человек, за стакан воды перед смертью! – поблагодарил я себя пьяного.

А ведь действительно, это же раздвоение личности: если я не помню, как набирал в стакан эту воду, если я вообще понятия не имею, как она здесь очутилась, и даже больше того: понятия не имею, как здесь, на этой кровати, очутился я сам. Значит, я собой не управлял, где-то отсутствовал. Но всё-таки, ведь кто-то руководил этим телом. Ох, как всё сложно!

Я взял стакан с табуретки и отпил половину. Не иначе святая – мыслилось мне, когда вода, смочив, словно оживила пересохшие рот и горло.

Я поставил стакан обратно и мне вдруг вспомнилась одна жизнеопределяющая фраза, которую мы с Иннокентием и Па-мой то ли услыхали по телевизору, то ли кто-то из нас её во хмелю обронил. Истинного её происхождения не помнил никто.

Так или иначе, а фраза эта у нас прижилась: «У каждого своя табуретка». Практически: «Каждому своё». Это выражение неизменно ассоциировалось с импровизированным столиком в квартире Иннокентия, которым большую часть своей незаурядной жизни служила деревянная табуретка. Она у него была предназначена не для подпирания задниц. Нет! Табуретку Иннокентия можно назвать лаконично – хозяюшка. Всегда в центре внимания, кто хоть раз увидел – не забудет. Гостеприимная и хлебосольная, ну, по крайней мере – чем богаты, тем и рады. А, поскольку богаты мы втроем – в складчину да по отдельности, но всё же вместе, то, когда говорилось «у каждого своя табуретка», всякий из нас относил на свой счёт Иннокентьину.

Но в тот воскресный вечер я впервые посмотрел на стоящую передо мной табуретку, как на свою: не очень лицеприятная, не очень обнадёживающая и даже слегка зловещая картина. На тонких, пусть металлических, но выглядящих всё равно ненадёжными ножках – мертвецки бледный пластик сидения. На нём – наполовину отпитый, гранёный стакан с водой, расположившийся рядом с тикающим механическим будильником: такие в старых дурацких фильмах служат таймером для бомбы. И вот: тишина в комнате – и только отчаянный вой ветра за окном, да тиканье часов на холодном пластике.

«Так, хорошо, – подумал я. – Нужно, пусть мне и хреново, взбодриться хоть чуть-чуть. А, быть может, эта «чуть-чуть» каким-нибудь волшебным образом сейчас дожидается меня в холодильнике? Вчера ведь дожидалась! Тогда-то, конечно, я об этом помнил, теперь – нет, но тем радостней может оказаться сюрприз…»

Как спал: в трусах и одном носке, ёжась от холода, я быстренько направился к кухне – уже начинает бодрить. Включил свет, подошёл к холодильнику. «Ху-ху-у!» – выдохнул звук заклинания и открыл дверцу.

Хрен! Какая гармония: мне хреново, и там – хрен. Да и хрен с ним со всем! Захлопнул дурацкий холодильник и присел на ещё одну свою пропащую табуретку, – возле кухонного стола. На нём, как украшение, в самом центре стояла переполненная пепельница, две пустые рюмки и четыре грязные тарелки.

– Да-да! – припоминал я. – Накупили какого-то дерьма и готовили из него суп. Точно! Иннокентий готовил: из говна – конфетку. Вот обязательно надо было покупать всякое говно, чтобы делать из него конфетку!

Так же, на столе, врассыпуху лежали пять сигарет. Я взял одну и прочитал – «CAMEL».

Меня начало поколачивать от холода, поэтому, прикурив, я пошёл одеваться. «Та-а-ак, курю – значит, настоящее похмелье ещё не наступило», – определил я. Облачившись в джинсы, шерстяные носки, водолазку и тёплый свитер, я сразу согрелся и вроде даже почувствовал себя несколько получше. Что теперь?.. А ведь завтра на работу… Мысли текли на уровне подсознания, в то время как сознание вышло покурить «CAMEL» и насвистывало незатейливый мотивчик – Фью-тю-тю, тю-фью-фью.

Когда сигарета была потушена, борьба между светлыми и тёмными силами в моей голове была закончена. Уж не знаю, кто победил, да только я направился к телефону, чтобы позвонить Па-ме.

– Говорит, но не показывает Макс, – представился я, когда услышал, что на том конце провода сняли трубку.

– А меня тут, две тётеньки ограбили, – сказал Па-ма.

– Чудик, какие тётеньки?! – хохотнул я. – Лиза с подружками?

– Одна такая длинная и худая, другая – маленькая, кругленькая, – пробурчал Па-ма, словно ябеда-ребёнок.

– Слушай, ты там с кем? – поинтересовался я и посмотрел на кухонный стол – вновь захотелось курить. Эх, не внимал я предупреждениям Минздрава: курение вредит вашему здоровью.

– Я сон видел, – начал нести Па-ма какую-то околесицу, а я (длина телефонного шнура мне позволяла), всё так же держа трубку у уха, пошёл на кухню за сигаретой. Па-ма же продолжал: – Мне приснился партизан отважный Коля – сосед твой снизу, зомби…