В Париж на выходные

Еремеев-Высочин Николай

Часть первая

Пятница

 

 

1

Теперь он был полностью в моей власти — человек, чьей смерти я желал больше всего на свете. Я видел, как он ходил, напевая, по своему гостиничному номеру без кондиционера — или просто он не хотел его включать, боясь простуды. Легкая занавеска, взрываясь от внезапного порыва ветра, открывала его, должен признать, красивую массивную голову — всю, от затылка до подбородка, в завитках седеющих черных волос — и его сильный, немного кургузый торс в дурацкой майке с Эйфелевой башней, какую может купить только турист, да и то в подарок. Но, странное дело, теперь, когда его жизнь отделяло от смерти легкое движение моего указательного пальца, я уже не спешил. Я и сам не знаю, почему. Боялся промахнуться и ждал, когда перед сном он весь появится в проеме окна, чтобы закрыть ставни? Решил насытиться сознанием того, что он в моих руках? Или просто хотел еще раз всё вспомнить, чтобы с его смертью окончательно перевернуть эту страницу своей жизни? Не знаю, правда, не знаю!

Сейчас я снова увидел себя со стороны, что я делаю довольно часто в нормальном режиме. Даже не только со стороны, а и немного сверху. Эта точка, с которой наблюдающий — я — следит за наблюдаемым, тоже мной, находится где-то под потолком, то есть немного свысока, но с расстояния достаточно близкого, чтобы ничего не упустить. И виден был с этого расстояния загорелый, кареглазый, черноволосый мужчина сорока четырех лет, который, не будучи мусульманином, охотно позаимствовал из этой религии — но это могло быть любое другое, ему известное, верование — то, что в данный момент его устраивало. А устраивало его в нынешней ситуации то, что его частные побуждения, то есть, если называть вещи своими именами, планируемое убийство, превращались в органичный элемент миропорядка. Всё это обозначалось одним арабским словом «мехтуб», «так написано», и эту запись в книге судеб должен был, как считал наблюдаемый, то есть я, занести именно он, то есть опять же я.

Он — теперь я опять говорю о том человеке в проеме окна напротив… Хм, смешно, но я даже не знал его имени. Я и видел-то его мельком и всего лишь третий раз в жизни — или второй, я точно не знаю. Однако ассоциацию он у меня вызывал такую. В 70-е годы — я еще жил в Москве — в среде прозападных утонченных интеллектуалов был популярен певец Жорж Мустаки. Он был композитором — писал еще для Эдит Пиаф, — а потом сам вышел на сцену. У Мустаки был один хит — тогда мы говорили «шлягер» — «Метек». По-французски это значит бродяга, чужак, какой-то непонятный человек, который пришел непонятно откуда и скоро непонятно куда исчезнет, и обыгрывалась в песне его собственная внешность — курчавая шевелюра, курчавая борода. Вот и этот парень в доме напротив был такого типа.

Разумеется, сейчас выяснить имя этого Метека было бы несложно. Дождаться, когда он выйдет, пересечь узенькую, с десяток шагов, улочку генерала Ланрезака и справиться в его гостинице. Отель назывался «Бэлморэл», как шотландская резиденция английской королевской семьи, но французы произносят «Бальмораль», получается «Пристойные танцы». Заведение действительно выглядело пристойно, совсем не того рода, где можно снять комнату на час; но мысль о моральных танцах в его стенах всё равно вызывала у меня улыбку.

Я туда, разумеется, не заходил и даже не помышлял об этом. Что бы я там ни наплел портье, он наверняка сказал бы своему гостю, что им интересовались, и уж точно вспомнил бы мой визит, когда полиция обнаружит тело. Если, конечно, до этого дошло бы — в нашей, в нашей с Метеком, общей профессии достаточно малейшего тревожного сигнала, чтобы сняться с места и поменять две-три страны, прежде чем снова успокоиться.

Да и зачем мне знать, как зовут моего врага? Ведь и путешествует он, разумеется, с паспортом на чужое имя. Свое настоящее, которое только помеха в накатанной заимствованной жизни, он наверняка давно уже не вспоминает. Как, впрочем, и я свое.

В более чем скромной гостиничке «Феникс» напротив «Бальмораля» я зарегистрировался как Эрнесто Родригес. Я пользовался этим прикрытием уже в третьей поездке, что, конечно, было на грани, но пока еще допустимо. В качестве Эрнесто Родригеса я нигде не наследил, и у меня был на это имя настоящий, внушающий уважение синий паспорт гражданина США, достать который, как я представляю, Конторе было непросто. Теперь, естественно, с ним придется проститься, и я даже не смогу объяснить, почему. Хотя надо будет что-нибудь придумать. Представляю себе блеклое, бородавчатое лицо моего куратора Эсквайра, если бы он узнал, что, прилетев в Париж на достаточно непростую операцию, я воспользовался этим, чтобы ликвидировать своего личного врага, случайно замеченного на террасе пивной на Елисейских Полях. У Эсквайра и без этого такое выражение лица, словно на его вытянутой вперед верхней губе находится кусочек говна, который ему приходится постоянно нюхать.

Ну да бог с ней, с Конторой! Ей про мой личный счет к Метеку знать не обязательно. Да она и не узнает, если я не оставлю следов. Пока, вроде бы, не оставил, но лучше еще раз прокрутить всё в голове, пункт за пунктом.

Во-первых, регистрация. Паспорт на имя Эрнесто Родригеса меня, естественно, никто не просил показать, но вдруг кому-то это взбредет в голову в связи с каким-либо происшествием или повальной проверкой отелей из-за, скажем, теракта? Так что в регистрационной карточке я честно указал имя из паспорта. В графе «домашний адрес» я написал Лос-Анджелес, США, и этого хватило. Если бы попросили подробнее, я бы положился на вдохновение и указал что-нибудь типа Грант Авеню дом 3411. Европейцев, не знающих американской системы нумерации зданий, всегда впечатляют безумное, по их мнению, количество зданий на одной улице. На самом деле первые две цифры обозначают порядковый номер квартала, в котором может быть всего-то пара домов. А один из реальных почтовых индексов в Лос-Анджелесе у меня всегда имеется в голове на такой случай: 90025. То, что мы называем Лос-Анджелесом, площадью примерно с Бельгию, но вдруг кто-то бывал в тех краях?

Дальше. Платить наличными всегда немного подозрительно, но у меня на этот случай разработана система. Я достаю кредитную карточку, кручу ее перед портье и объясняю, что она почему-то не срабатывает, видимо, размагнитилась, и мне пришлось поменять дорожные чеки. Так что я оплачу вперед наличными, идет? Вы видели, чтобы кто-то отказывался от наличных, да еще вперед? Вот и в «Фениксе» портье — полный, почти лысый, наверняка выглядящий старше своих лет алжирец — с улыбкой произнес: «Как вам будет угодно, месье!», и ловко распихал банкноты по ящичкам своей конторки.

В гостинице меня пока мог разглядеть только он. Вчера я въехал в «Феникс» после обеда, потом отправился ночевать в отель «Де Бюси», где я всегда останавливаюсь в Париже, а сегодня постарался прийти не слишком рано, в половине десятого, в надежде, что днем дежурит один и тот же служащий. Так и оказалось. Портье приветствовал меня как старого знакомого, который еще при его ночном сменщике выходил побродить по городу насладиться утренней свежестью. Так что вряд ли кто-то заметил, что я в своем номере не ночевал.

Теперь горничная. Я столкнулся с ней утром — арабская матрона с пуфиками вместо грудей и живота, одетая в необъятный зеленый халат, из-под которого торчат розовые шаровары и ноги в шлепанцах. Она уже жужжит пылесосом на этаже и вот-вот доберется до моего номера. Постель я на всякий случай распотрошил еще вчера вечером перед уходом, туалетные принадлежности расставлены на узенькой полочке перед зеркалом со слегка взбухшей внизу амальгамой, пакетик с мыльцем открыт — бумажка в мусорной корзинке с педалью, само мыльце обмылено, влажное полотенце брошено на край раковины. В шкафу на проволочных плечиках висит пара рубашек — летом какие вещи?

Больше меня в «Фениксе» никто не видел, разве что какая-то пара азиатской внешности, но говорившая по-русски — видимо, казахи. Они вышли из лифта, которого я ждал, чтобы подняться на свой третий этаж. Но меня они даже не отметили, а завтра-послезавтра они вообще уедут, и полиции до них в жизни не добраться.

Да и кого все эти люди видели? И вчера, и сегодня я добирался на метро: в будние дни из-за заторов по поверхности передвигаться есть смысл разве что на роликах или на вошедших в моду самокатах. К тому же, мне нужно было проверять, не появился ли в условном месте условный знак. Но метро было удобно еще с одной точки зрения.

В паутине подземных переходов под площадью Звезды всегда можно найти время, когда вокруг никого. Особенно у выхода на авеню Карно, самого дальнего от Елисейских Полей. Вчера я попал в момент, когда не было ни души, а сегодня подождал минуту, пока пробежала, стуча каблучками, явно опаздывающая дама. Типичная парижанка — не так, чтобы красивая, но очень ухоженная, волосок к волоску, строгий костюм, несмотря на жару, облако терпких духов, оставшееся в ее кильватере. Я даже не дожидался, пока она исчезнет, чтобы одним отработанным движением наклеить усы, потом топорщащиеся густые брови — они, как усы и бороды, притягивают взгляд, и люди уже не смотрят на черты лица. Потом я водрузил на свой коротко остриженный череп черный, лоснящийся, как воронье крыло, парик, превративший меня, и так смуглого от природы, в гордого потомка инков или ацтеков. Теперь узнать во мне остановившегося на другом конце города, в Латинском квартале, Пако Аррайя — под этим именем я живу официально, хотя и оно не мое — мог бы только опытный человек. Гостиничные портье, как и полицейские, таможенники, частные детективы и прочие ловцы человеков смотрят в глаза и узнают людей по взгляду. Но на этот случай — благо, опять же, лето — есть солнечные очки.

Так, теперь багаж. Я въехал с черной кожаной сумкой через плечо. Она достаточно вместительная, чтобы туда можно было положить необходимые на три-четыре дня вещи, то есть выглядит как багаж, с которым можно путешествовать налегке. И в то же время с такой достаточно небольшой сумкой удобно просто выйти в город. Особенно, если вы планируете, например, побродить часок-другой в ближайшем «ФНАКе» — это такая ловушка для образованных людей, где продаются книги, диски, видеокассеты, электроника и прочие игрушки для взрослых. Так что, когда я уйду из «Феникса» с сумкой через плечо, в которой будут все мои пожитки, портье не придет в голову — поскольку я заплатил сразу за три ночи вперед, — что я уезжаю навсегда.

Но я отвлекся, хотя и не спускал взгляда с его окна. Вот Метек снова прошел по своему номеру за бушующей занавеской, то и дело вылетающей наружу на грязно-серые кованные перильца, которые, по замыслу архитектора, должны были удерживать от падения на прохожих горшки с цветами — которых, разумеется, не было. Вытирая полотенцем голову, он подошел к окну. В такой ситуации промаха быть не могло, но я не был готов стрелять, да и, как уже говорил, не спешил.

Это было странное ощущение. Вот он высунулся наружу в своей нелепой майке с вышитой цветными нитками Эйфелевой башней, зажмурился от яркого июльского света, протянул руку, как бы делая замер температуры — день снова обещал быть жарким, за тридцать, — со счастливой улыбкой скользнул взглядом по серой стене дома напротив, того самого, откуда за ним наблюдал я. Меня он видеть не мог — я сидел в глубине комнаты, к тому же этажом выше — охотник должен находиться выше добычи, если, конечно, он охотится не на белку. Метека жара явно не пугала: с той же блаженной улыбкой он проводил глазами рычащий на весь квартал мотоцикл с двумя инопланетянами в черной коже и с блестящими серебряными сферами вместо голов. Он и предположить не мог, что со вчерашнего дня не господь бог, а я сжимал в кулаке нить его жизни и был готов разорвать ее в любой момент по собственной прихоти.

Метек еще раз провел полотенцем по мокрым волосам и, отвечая своим мыслям, вдруг как-то трогательно сжал губы и сморщил лоб. Так сделал бы человек, ведущий внутренний диалог с кем-то близким. И на мгновение лицо моего злейшего врага, обрамленное от темени до подбородка курчавыми седеющими черными волосами — лицо нью-йоркского театрального критика, французского писателя, итальянского журналиста, греческого художника, лицо еврейского интеллектуала неопределенной, общемировой национальной принадлежности — стало вдруг беззащитным. Так бывает, когда вдруг исчезают все заботы, всё тугое сплетение обстоятельств, которые заставляют вас жить этой жизнью, заниматься этой профессией, выходить по утрам из этого дома, спать с этой женщиной, воспитывать этих детей. И на секунду, на долю секунды, я, который, несмотря на свою профессию, никогда никого не убивал, вдруг усомнился, смогу ли я сделать это сейчас.

Но только на долю секунды. Хотя на его лице и отражалось открытое, вытеснившее все иные чувства блаженство, какое спонтанно всегда хочется разделить или, по крайней мере, отметить понимающей улыбкой, это был человек, который семнадцать лет назад застрелил мою жену и моих двух маленьких детей.

 

2

Нет, эти воспоминания я положительно не был готов ворошить. Наблюдающий меня видел, как я сидел, тупо покачиваясь, на кровати, небрежно заброшенной тяжелым покрывалом с желтыми цветами на синем фоне, и главным моим занятием в эти минуты было не дать проявиться картине, сотни раз прокрученной через сознание — и через подсознание, в тысячах кошмарных снов. Из этого липкого оцепенения меня вырвал телефонный звонок.

Как раньше люди жили без мобильных телефонов? Тебя можно было локализовать, как только ты говорил «Алло!» — сразу становилось ясно, в какой ты стране, в каком городе, в какой гостинице или конторе. А так, поскольку у моего мобильного номер, естественно, нью-йоркский, Джессика — это моя теперешняя жена — думает, что я говорю с ней из Рима, Лондона или Вены, хотя я в это время могу находиться в Алжире, в Москве или в Израиле. Так и сейчас — кто бы мог предположить, что я, будучи в Париже, сижу в номере задрипанного отеля за 50 евро?

На самом деле у меня два мобильных. Один — тот официальный, нью-йоркский — звонит ре-минорной токкатой Баха. Ну, все ее прекрасно знают — так через Иоганна-Себастьяна Господь напоминает нам о неминуемой смерти и предстоящем Страшном Суде. Второй, с французским номером, я взял по приезде.

Во Франции, в отличие, например, от Греции, где я был в прошлый приезд в Европу, вы не можете совершенно анонимно купить в любом магазине SIM-карту, вставить ее в свой — или другой, купленный для этой цели, — телефон и получить таким образом местный номер, который нужен только на время операции. Здесь, чтобы вам дали право обзавестись собственным мобильным средством связи, нужно предоставить больше документов, чем в Штатах при получении банковского кредита — включая последний счет за электричество на ваше имя. Я совершенно серьезно говорю! Поэтому для конспиративных контактов мне приходилось брать сотовый телефон на прокат. Этот телефон играет Моцарта, и его номер я сообщил только своему связнику в Париже, Николаю. По этой причине началом увертюры из «Женитьбы Фигаро» я за эти сутки насладился лишь однажды. В основном объявлялся Бах, как и сейчас.

На этот раз звонила Элис, моя ассистентка. Они теперь не любят, чтобы их называли секретаршами, хотя, по-моему, ничего уничижительного в этом нет. Но я эту условность принял и теперь всем представляю ее как свою ассистентку.

Я взглянул на часы — ровно два. В Нью-Йорке — восемь утра. Элис всегда приходит на работу в восемь, даже когда я в отъезде.

— Пако? Слышите меня?

— Э-лис! Э-лис!

— А вот, вот, сейчас хорошо слышу!

Я знаю, почему она плохо слышит. Сидит, откинувшись в офисном кресле на колесиках, руки на клавиатуре, трубку прижимает к уху плечом. Она без дела не сидит: или печатает, или гуляет по интернету, или в руке у нее бумажный стаканчик с кофе. И всё это время параллельно говорит по телефону. Надо сказать ей, чтобы купила себе гарнитуру, как у операторов телефонных станций, диспетчеров или работников справочных служб.

Элис — двадцатисемилетняя совершенно восхитительная мулатка, похожая на Уитни Хьюстон. У нее шелковистая кожа цвета молочного шоколада, изумительной формы нос и — единственная негритянская черта ее лица — чуть оттопыренная чувственная нижняя губа. Волосы у нее завиты на африканский лад и торчат во все стороны, но так сейчас ходят и датчанки. Одевается она, не думаю, что в магазинах на Мэдисон-авеню, но с какой-то изысканной простой элегантностью. При этом Элис окончила колледж и говорит, кроме английского, по-испански, по-французски и немного по-немецки.

Я до сих пор не понимаю, что она делает в моем агентстве. Ей место в Голливуде, на Бродвее или в фотостудии, снимающей рекламу какого-нибудь практически невидимого бюстгальтера. Более того, если бы я сам не нашел ее по объявлению три года назад, я бы постоянно мучился, думая, что Элис, конечно же, подстава. Хотя она у меня нормально зарабатывает — сорок тысяч долларов в год плюс три процента с полученной прибыли, — иногда я говорю себе, что только какие-то немыслимые государственные преимущества в зарплате, страховке и будущей пенсии офицера секретного подразделения ФБР заставляют эту явную угрозу для психического здоровья мужской части человечества каждый будний день являться в наш офис над ветеринарной клиникой на углу Лексингтон-авеню и 83-й улицы.

— Пако, я звоню по двум вопросам! — голос у Элис низкий, теплый, такой же сексуальный, как и ее тело, поддерживаемое в безупречной форме занятиями аэробикой каждые вторник и пятницу. И в сексе по телефону она бы уже заработала себе состояние. — Звонил Жак Куртен. Он не может вам дозвониться, а послезавтра, в воскресенье, он уже улетит в Конакри. Так что вы обязательно должны встретиться сегодня или завтра. Наберите его прямо сейчас!

Это ее стиль — ткнуть своего рассеянного босса носом в дела, чтобы не отвлекался. Меня эта игра, когда тебя немного ведут на помочах, устраивает на все сто. Я про Жака действительно забыл начисто. Мало того, что пропал наш агент с контейнером, в котором я понятия даже не имею, что за сокровища находятся, так я наткнулся на Метека, и теперь даже главная причина моего приезда в Париж отошла на второй план. Что уж говорить про официальный повод?

— Пако, вы услышали меня?

Деликатность! Элис не говорит: «Вы поняли меня?», как если бы у меня были проблемы с мыслительными функциями. Просто уточняет, не отвлекся ли я в этот момент.

— Да-да, прямо сейчас ему позвоню.

— Теперь, что еще я нашла. Оказывается, русские организуют каждое лето круиз на Северный полюс на атомном ледоколе. Сквозь все эти вечные льды с белыми медведями, моржами и тюленями. Стоит это каких-то безумных денег, чуть ли не двадцать тысяч, но сумасшедших ведь всегда хватает! Нас это интересует?

Нас это интересует. Я зарабатываю на жизнь всем нам, да еще и Конторе подбрасываю, своим туристическим агентством Departures Unlimited. По-английски звучит красиво — это я сам придумал. Американцы, как и англичане, ставят после названия определенного типа компаний Ltd., то есть Limited, общество с ограниченной ответственностью. А так получается Неограниченные Отъезды, или путешествия.

Мое турагентство специализированное. Сначала это был только культурный туризм для элиты. Какая-нибудь пара престарелых миллионеров ехала на месяц в Италию с профессором искусствоведения, который в любом музее знает, какая картина висит слева за следующей дверью. Такой тур — перелет первым классом, размещение в палаццо эпохи Возрождения, ужины с официантами в камзолах и с кружевным жабо — обходится в кругленькую сумму, и в Конторе даже думали, что я в первый же год пущу на ветер выделенный мне первоначальный капитал. Но в Нью-Йорке, где крутятся деньги всего мира, это оказалось золотым дном. Мои первые клиенты стали обращаться к нам постоянно, почти все привели друзей, знакомых и партнеров, и за пятнадцать лет мы от итальянского Кватроченто через, по-моему, все известные на сегодняшний день художественные школы и течения дошли уже до кельтских дольменов и полузаросших буддистских храмов в джунглях Камбоджи.

Все эти индивидуальные поездки с искусствоведами до сих пор пользуются популярностью, но делать каждый год одно и то же скучно. И клиентам, и нам самим. Так что мы стали развивать необычный туризм. Типа ловли пираньи на Амазонке или путешествия на плотах по рекам Горного Алтая.

— И кто именно организует эти круизы на Северный полюс?

Это я и так знаю — Мурманское морское пароходство, то самое, которое раньше обеспечивало навигацию по Северному морскому пути. Только у него есть атомные ледоколы, которым и в самое благоприятное время года, в разгар лета, приходилось прорубать путь для караванов грузовых судов. Но этой информацией я, по идее, располагать не должен.

— Это где-то на севере России, сейчас скажу. О, Мьюрманск!

— Мурманск, — поправил свою ассистентку более образованный шеф. — Звони туда и узнавай всё.

— Вы думаете, они там говорят по-английски?

— Если нет, попроси Веру! — Вера — это эмигрантка из Москвы, которая обеспечивает наш до сих пор живой алтайский проект. — Что, сама не знаешь?

Я спешил закончить разговор — боялся упустить Метека.

— У меня пока всё.

Голос у Элис прозвучал холодно. Это очень самостоятельное и эмансипированное существо на самом деле очень ранимо, его нельзя так обрывать.

— Прости, я просто уже убегаю, — соврал я и добавил, чтобы загладить свою резкость. — Да, я не спросил, что тебе привезти из Парижа?

— Ничего!

— И всё-таки?

Молчание.

— Ну, прости, прости! Элис, я прошу прощения!

— Французского сыра.

Смилостивилась.

— Всех четырехсот сортов? Каждого понемножку?

Элис рассмеялась:

— Я еще позвоню.

— Пока!

На самом деле, не женись я в свое время на Джессике, романа с Элис нам было бы не миновать. Да и теперь, стоит нам оказаться в одном помещении, мы — как два магнита на околокритическом расстоянии. Мы оба это знаем, и когда в моем присутствии Элис по телефону назначает кому-то явно интимное свидание, она всегда отслеживает мою реакцию: задевает это меня или нет. Задевает, но мне кажется, что вида я не показываю. Ну, а поскольку в английском нет различия между «ты» и «вы», определить, насколько мы на короткой ноге, сложно. Джессике не удается, что иногда нарушает гармонию наших супружеских отношений. И всё же, когда Элис говорит мне you, это скорее «вы», а когда я ей — «ты». Так мне, по крайней мере, кажется.

Тем, кто не живет в Америке, вряд ли понять, насколько такие отношения — редкость. В этой стране главная сфера экономической деятельности — не финансовые инвестиции, не компьютерные технологии, не производство автомобилей, самолетов или вооружений, не приготовление гамбургеров или яблочного пирога и даже не кино. Это юриспруденция. Она вряд ли укрепляет экономическую мощь государства, но в перераспределении средств внутри страны участвует самым непосредственным образом. По любому поводу любой человек обращается к адвокату. Если у него недостаточно воображения, множество адвокатов сами постоянно ищут человека, у которого есть хоть малейшее основание получить энную сумму с другого человека. Например, ваша собака нагадила на границе с соседним участком — ведь все эти чистюли норовят делать свои дела на чужой территории, — а вы этого не заметили и оставленное там не убрали. Или у вашей машины, которую вы заводите в шесть тридцать, чтобы ехать на работу, двигатель дизельный, более шумный, чем бензиновый. Адвокат истца позаботится, чтобы вы предоставили машину на экспертизу, принесли массу других заключений, и даже если получить с вас ничего не удастся, ко времени суда вы уже потратите кучу денег и нервных клеток на адвоката, которого придется нанять вам.

Именно так: адвокат у вас, разумеется, всегда есть, но он может специализироваться на чем-то одном. Например, он следит за вашими договорами с клиентами и партнерами. У вас наверняка есть и другой специально обученный человек, который старается уменьшить сумму ваших налогов — часто на меньшую сумму, чем та, которую в итоге вы заплатите ему. Но если вы надумаете продавать или покупать дом, если вам предстоит получить наследство, если вы на скользкой дороге врезались в фонарный столб или рекламный щит, если, не дай бог, решили разводиться, — обращения к другому адвокату вам не избежать. А юристы других специальностей, которые тоже мечтают когда-нибудь зарабатывать столько же, сколько адвокаты, следят за производством всё новых и всё более сложных законов, чтобы представители этой, возможно, не древнейшей, но не менее востребованной профессии не остались без дела.

Но это так — просто пар вышибло из-под крышки. Я говорил про Элис.

Так вот, последняя мода в этой процветающей индустрии — сексуальные домогательства. Многие мои друзья теперь боятся даже задержать взгляд на своей секретарше — независимо от ее возраста, форм и даже стажа совместной работы. Что далеко ходить? Пол Черник, который страхует все наши поездки, веселый польский еврей, разговаривая с одной из своих помощниц — он стоял, она сидела за компьютером, — положил ей руку на плечо. Дама — сорок два года, страшная, как сон про атомную бомбардировку, ноги в форме буквы «Х», проработавшая в его агентстве восемь лет — подала на Пола в суд. Все знали, что она давно пыталась уложить босса к себе в постель, что это ей не удалось и что она пыталась таким образом отыграться. Поэтому свидетели, хотя и не могли отрицать факт предумышленного физического контакта, были на стороне Пола. Только благодаря этому требуемые 200 тысяч долларов дама не получила, однако суд запретил Полу ее увольнять. Эта страхолюдина до сих пор у него работает, хотя все инструкции получает теперь от него письменно через курьера.

Пол, с которым мы, можно сказать, дружим, после того случая постоянно предлагает мне совершить обмен. За Элис он дает свою мегеру, ранчо неподалеку от Палм-Спрингс, куда он всё равно не ездит из-за занятости, и свою старую мать Голду, с которой у нас с первой же встречи возникла нежная любовь, но которая живет в доме престарелых в Коннектикуте около Гринвича, на берегу моря, с собственной клиникой, ресторанным питанием и ежемесячным счетом в 2400 долларов.

Элис! Теплая волна в груди с неизменной примесью сожаления! Но я был прав, что закруглил разговор. Занавеска на окне Метека вдруг резко втянулась в глубь комнаты, а потом разом сникла. Видимо, он вышел из номера.

Я подошел к окну. «Бальмораль» казался вымершим. Колыхалась лишь занавеска в номере Метека на втором этаже. На моем уровне все окна были закрыты ставнями. И лишь еще выше, на четвертом этаже, прямо напротив моего номера, в двух распахнутых окнах жили своей жизнью тюлевые паруса. Видимо, обитатели этих комнат уже давно топтали размякший асфальт туристических маршрутов, наивно полагая, что ветер с улицы сохранит прохладу.

Я угадал. Блеснула стеклянная дверь, отразив припаркованные у тротуара малолитражки — основу автомобильного парка Парижа и вообще всей Франции, — и на пороге возник Метек. Он был всё в той же дурацкой черной майке с Эйфелевой башней и синих джинсах с торчащим из заднего кармана бумажником. Я злорадно усмехнулся — карманники, которых в Париже раз в пять больше, чем полицейских, оприходуют его в два счета. Метек нацепил на нос элегантные темные очки и развинченной походкой туриста двинулся вверх по улице, к Триумфальной арке.

Я вздохнул с облегчением. Вот что бы я делал, если бы он вышел сейчас с чемоданом, к дверям подкатило бы заказанное им такси, и через двадцать секунд его бы и след простыл? Меня даже пот прошиб. «Сегодня надо всё закончить, кровь из носу!» — сказал я себе.

Что? Вы бы пошли за ним, надеясь улучить момент, когда вокруг никого не будет? Поэтому вы и продаете миксеры или что там еще! Профессионал всегда обнаружит за собой слежку — а он безусловно профессионал. Это чудо, что мне удалось вчера провести его от Елисейских Полей до «Бальмораля» и снять номер в гостинице напротив. Вполне возможно, учитывая, что произошло тогда, семнадцать лет назад, Метек бы меня тоже узнал. Так что мне лучше было дожидаться его возвращения.

А если он вернется затемно и сразу задернет шторы? А если он вышел купить сигарет, потом вернется и тут же уедет? «Нет, — сказал я себе, — по всему его виду ясно, что он намерен насладиться еще одним погожим днем в столице мира. Но нужно быть начеку и времени больше не терять».

В номере даже не было минибара, но оставаться в нем теперь смысла не было. Я вышел в коридор, подождал, пока горничная с тремя эйр-бэгами по фасаду выключит пылесос, попросил, чтобы она немедленно убрала мой номер, и спустился на улицу.

Было так жарко, что голода я не чувствовал. Я вышел на авеню Карно, повернул налево к вылезшей из-за домов Триумфальной арке, дошел до следующего угла и зашел в бистро. Меня встретила прохлада кондиционера и невытравляемый запах пивных опитков. Пожилой официант в белом фартуке принес мне пол-литровый круглый бокал бочкового «гримбергена» — плотного, янтарного, горьковатого бельгийского пива. А чуть позже — я почему-то тупо уткнулся в него глазами, как будто увидел впервые — и греческий салат с крупными кусками брынзы, белеющими на ложе из зеленого салата, огурцов, помидоров и красного лука. Что-то говорило мне, что Метек вернется не скоро, а, может быть, я просто оттягивал решающий момент.

Расправившись с салатом, я, чтобы не заснуть, заказал двойной эспрессо. По непонятной причине разница во времени при перелете из Европы в Америку переносится намного легче, чем в обратном направлении. В Нью-Йорке я часто прямо с самолета еду в свой офис, а в Европе целую неделю хожу, как сомнамбула. И, когда втянусь в жизнь по местному времени, как правило, уже пора возвращаться в Штаты. Я двумя большими глотками допил кофе и заказал еще. Я сидел за вторым от застекленной стены столиком, и, защищенный отблесками от взглядов прохожих, наблюдал за тротуаром, по которому, скорее всего, он будет возвращаться в отель. Наблюдаемый тоже любил наблюдать.

Почему-то — каждый из нас в чем-то извращенец — люди вызывают у меня чувство жалости. Но мне жалко их не тогда, когда им плохо — тогда срабатывает другое чувство, — а когда они думают, что им хорошо, или пытаются себя в этом уверить. Мне жалко людей, бегающих по утрам, чтобы долго жить. Жалко выехавших на пикник с толстыми крикливыми детьми, двумя корзинами, бадминтоном и надувной лодкой. Жалко сидящих на трибунах в бейсболках и смакующих выдохшееся теплое пиво из бутылки перед футбольным матчем. Жалко парочек, идущих рядом, но еще не в обнимку, устремив затаенный взгляд в пустоту и перебрасывающихся фразами, полными сознания собственной значимости. Жалко вот этого красноносого немца с бесцветными глазами, торопливо и жадно уписывающего в одиночестве третью порцию улиток с белым вином. Жалко эту старую даму с фиолетовыми волосами, которая ложечкой крошит пирожное и с апломбом описывает подруге превосходство собственной аргументации в полемике с консьержкой.

Элис была права, проявляя деловую настойчивость, но, к сожалению, контролировать меня каждую минуту она не могла: в это время я прекрасно мог бы позвонить Жаку Куртену. Но — у меня это просто хронический симптом, хотя такое, наверное, случается со всеми, — когда дел невпроворот, я позволяю себе минуты полного штиля. Это, оправдываю я себя, позволяет мне мобилизоваться на сто процентов, когда решения нужно принимать мгновенно. И, поскольку я сам и контролирующий, и контролируемый, вывод, к которому я неизменно прихожу: эта система работает.

Главное, жить в гармонии с самим собой.

Телефон зазвонил так неожиданно, что я вздрогнул. Это был Моцарт — мой выстраданный парижский мобильный, арендованный на несколько дней. Тем не менее, поскольку любой звонок можно потом проследить — кто вам звонил, откуда, когда и как долго вы разговаривали — риск всё же был. Поэтому, как мы договорились, Николай произносил буквально несколько слов, как если бы кто-то ошибся номером.

— Анри, как условились, через три часа, — произнес по-французски голос в трубке.

— Вы ошиблись, — по-английски ответил я.

Это означало, что через час я смогу быть в условленном месте, на стрелке острова Ситэ. Тем хуже, если я упущу Метека. Как у героев трагедий Корнеля, в конфликте долга и чувства у меня неизбежно верх брал долг. Тем более, что от моих действий могла зависеть человеческая жизнь. Одна человеческая жизнь, правда, и так от меня зависела — жизнь моего неожиданно обретенного врага. Но вторую, если Штайнер был еще жив, я мог, наоборот, спасти. На самом деле, это наверняка послужило бы мне утешением. Я себя знаю — после того, как я совершу акт праведного мщения, на меня налетят демоны, и такой обмен — одну жизнь отнял, зато другую спас — пролил бы бальзам на мои раны. Но как там всё обернется? И когда я смогу вернуться в свою засаду на улице генерала Ланрезака?

«Господи, не дай ему исчезнуть за это время», — кощунственно взмолился я.

 

3

Такие ЧП в нашей профессии, разумеется, обычное дело. И подробностей мне, как водится, сообщили строгий минимум. Меня это раньше бесило. Всё понятно — чем меньше вы знаете и чем меньше людей что-то знает, тем меньше риск утечки. The need to know, необходимая информация. Но на деле, это как если бы вам предлагали выбраться из города на броневике, глядя в узкую смотровую щель впереди себя. И вокруг вы уже ничего не видите — кто там за вами едет сзади, кто залег на балконе с базукой на плече. Но это полбеды, пока хоть можно продвигаться вперед, надеясь, что пронесет. Но если, не дай бог, вы вдруг упретесь в стену, вам придется давать задний ход уже совершенно вслепую. Дурацкая ситуация, но других не бывает. А дальше — поскольку у нас из игры выйти практически невозможно — ты либо пьешь, либо становишься фаталистом. Я стал фаталистом. Ну, так мне кажется.

Так вот, нашего пропавшего курьера звали Томас Штайнер. По крайней мере, под этим именем он поселился в гостинице «Клюни» в самом сердце Латинского квартала, на пересечении бульваров Сен-Жермен и Сен-Мишель. Это было неделю назад, в четверг. Штайнер вышел на связь, но на условленную встречу не явился. Не появился он ни на запасной явке, ни в основном месте в запасное время. При этом из гостиницы он не выписался и сигнала SOS не подавал. Штайнер просто пропал.

Пропал и привезенный им контейнер — с чем-то очень ценным, раз парижская резидентура подключила к его поискам своих сотрудников. Но все они работали под прикрытием российских учреждений, и их дальнейшее использование становилось чреватым. Чреватым не столько для них: по крайней мере, половину наших людей местная контрразведка, ДСТ, наверняка давно раскрыла. Да и чем особым они рисковали — высылкой на родину? Опасности подвергался агент — человек, которого ищут одни, сразу привлекает внимание других.

Штайнер исчез в пятницу, сегодня пошла вторая неделя. С позавчерашнего дня, с тех пор, как Драган, мой нью-йоркский связник, передал мне просьбу срочно вылететь в Париж, все поиски были приостановлены. Лишь утром и вечером проверялась стена в подземном переходе у фонтана Сен-Мишель, недалеко от отеля «Клюни». Если бы Штайнер снова появился, он наклеил бы там розовую жвачку на первой плитке кафеля от пола у входа в метро. Вот эту деталь мне сообщили, поскольку именно я должен был с момента приезда проверять это место. Что было логично: фешенебельный отель «Де Бюси», в котором я остановился под своим обычным именем, находился в десяти минутах ходьбы. Но «флажка» не было ни вчера, ни сегодня утром, когда я перебирался на свою засаду в «Феникс».

Такси, в котором я ехал на встречу с Николаем, повернуло на Новый мост и высадило меня у памятника Генриху IV. Я расплатился с водителем-китайцем и потянулся на солнышке. Жест, имитирующий разморенную беспечность, позволял мне не спеша окинуть взглядом окрестности. Ехавшая за нами от площади Согласия черная «Пежо-605» с пожилым и, как я сейчас заметил, нездорово румяным господином за рулем проехала мимо, пересекла второй рукав Сены и свернула направо на набережную. И другие машины проезжали, не останавливаясь, чуть колыша плотный знойный воздух. Поправив на плече полупустую сумку с камерой и прочим снаряжением, я спустился по лестнице и шагом туриста направился к стрелке острова.

Николай — он работал под прикрытием посольства, так что, вполне вероятно, это было его настоящее имя — уже закрепился на местности. Это был ничем не примечательный лысеющий блондин лет тридцати пяти, довольно полный — такими бывают бросившие спорт атлеты. Он был в белой рубашке с короткими рукавами и мокрыми пятнами под мышками и на спине, в руке носовой платок, которым он то и дело промокал лоб и шею.

Место встречи он выбрал грамотно — на самой оконечности острова, откуда окрестности просматривались в обе стороны. На тротуаре между газоном с деревьями и круто спускающимися к грязно-серой воде каменными плитами довольно плотно сидела обычная праздная парижская публика. Группа молодых людей, по виду служащих, может быть, даже из находящегося по соседству, на набережной Ювелиров, здания криминальной полиции, расположилась на пикник на самом проходе. Они сидели на покрывале, постеленном прямо на тротуар, среди откупоренных бутылок белого вина, вскрытых банок с паштетом и разломанных на куски багетов. Багет — я почему-то вспомнил сейчас об этом — в литературной записи немых фильмов Чаплина, моем любимом чтением в детстве, в котором не было видеомагнитофонов, назывался «батон, длинный, как флейта». Парочка без особой страсти, скорее демонстративно — «в Париже так полагается», — целовалась в засос, сидя с вытянутыми ногами на самом краю спуска. Справа пристроились японцы с видеокамерами и бутылками воды в специальном мешочке через плечо, ставшие привычной частью пейзажа любой части света, где было хоть что-то, заслуживающее внимания. Слева группа латиноамериканцев довольно стройно пела под гитары и индейскую флейту. Ближе к присевшему на бортик газона Николаю старик академического вида в очках и клетчатой рубахе читал газету; еще целая стопка прессы лежала справа от него.

Лицо Николая чуть дернулось, когда он увидел меня, и я сообразил, что не снял свое фениксовское облачение — усы, брови и парик. Но Николай уже хрюкал в нос, он вообще был смешливым. Мы встречались здесь же вчера и, хотя работали вместе в первый раз, у меня он вызывал и доверие, и симпатию. В нашей профессии слишком много сухарей с мышлением ефрейтора.

— Привет! — сказал он по-русски.

Благодаря латиносам мы не рисковали, что нас услышат.

— Привет, привет! — отозвался я.

Я хлопнул его по плечу и сел на целлофановый пакет, который Николай услужливо подстелил мне под задницу. Мой новый товарищ достал два сэндвича, две банки с кока-колой и протянул мне мою долю. И тут он был прав — жующие люди привлекают меньше внимания. Но после греческого салата есть мне не хотелось. А вот банка с холодной кокой была кстати. Ее Николай, видимо, купил поблизости — она вся запотела.

Начало разговора было не просто в телеграфном стиле. Это было как запись на арабском языке, где фиксируются только согласные, а гласные подразумеваются.

— Новостей нет? — спросил я.

— А у тебя?

— Понятно.

Николай замялся:

— М-м-м… Короче, вот тебе еще паспорт.

Он протянул мне потрепанную книжицу карманного формата, между страницами которого было что-то вложено. Я, вздохнув, уставился на него:

— Отель «Клюни»?

Николай усмехнулся и слегка развел руками: куда деться?

Я раскрыл книгу — это был «Желтый пес» Сименона, по которому я когда-то, еще в Москве, учил французский. Паспорт был не новым, блекло-красного цвета — Европейский Союз. Не вынимая его из книги, я отогнул пальцем первую страницу. Испанский, фотография действительно моя, имя уже не важно.

— Говорят, больше некому, — извиняющимся тоном промычал Николай.

С тех пор, как он избавился от книги, рука его снова завладела сэндвичем, и челюсти вернулись в рабочий режим. Точно бывший спортсмен: организм привык к нагрузкам и постоянно требует энергоносителей для переработки!

Решение было логичным. Штайнер мог быть убит, а контейнер спрятан у него в номере. Но для меня останавливаться в один приезд в третьей гостинице с тремя разными паспортами было перебором. Хотя ведь в Конторе не знали, что мне совершенно нежданно представилась возможность рассчитаться с призраком прошлого.

— Хорошо. Ну, давай, приступай к подробностям.

Николай расплылся в улыбке. С неприятной частью — отправить на дело чужого вместо кого-то из своих — было покончено.

Вокруг захлопали в ладоши и засвистели: музыканты закончили песню. Аплодисменты не стихали — публика требовала продолжения концерта. Гитарист — у него были такие же смоляные волосы, как у моего парика — оглядел товарищей и взял аккорд. Мы с Николаем тоже ждали. Латиносы довольно стройно грянули следующую песню — чилийскую, революционную, я не раз слышал ее на Кубе. «El pueblo unido jamas sera vencido» — «Когда народ един, он непобедим!». Возможно, это были чилийские эмигранты, не вернувшиеся домой после ухода Пиночета. Хотя эти песни стали популярны по всей Латинской Америке.

Но Николай не отвлекался на историко-художественные ассоциации.

— Значит, смотри. Штайнер — человек очень дисциплинированный и надежный. Он — не агент, офицер. Ну, понимаешь?

— Из Мишиных, что ли?

Николай кивнул. Мишей все звали Маркуса Вольфа, начальника разведки бывшей ГДР. После падения берлинской стены и объединения Германии ненавистная Штази, естественно, была расформирована. Сам Маркус Вольф — я видел его по телевизору: рафинированный интеллигент, выросший в Москве и говоривший по-русски, как на родном языке, — едва не попал в тюрьму. Несмотря на все эти неприятности, Конторе удалось взять под контроль часть глубоко законспирированных сотрудников Штази: кто-то был внедрен в западных землях ФРГ, а кого-то даже пришлось перебросить из Европы. Этим ребятам, как правило, отступать было некуда, и все они были исключительно эффективны.

Подробности были такие.

— Откуда он приехал, — продолжал Николай, — я не знаю, и никто из наших не знает. Он должен был передать нам какой-то порошок. Какой, неизвестно, но неопасный. В чем — тоже непонятно, но, судя по количеству — около грамма, — контейнер может быть очень маленьким.

Точнее не скажешь.

— И есть шанс, что контейнер спрятан где-то в его вещах?

— Именно. Штайнер забронировал номер на десять дней. В гостинице они прокатали его кредитку, так что вопрос оплаты никого не волнует. Ночует ли он в своем номере или нет, его хватятся только в воскресенье, то есть послезавтра. Так что, если ты заселишься сегодня, у тебя две ночи и один день. Но, разумеется, сделать всё лучше поскорее. И нам, и тебе лучше!

— Известно хотя бы, в каком номере он остановился?

— В 404-м. Мы проверили: он сообщается внутренней дверью с 405-м. Так что если бы тебе удалось поселиться в 405-м…

Разумеется, это было бы гораздо проще, чем ковыряться в замке чужого номера из коридора. Николай протянул мне маленький, но увесистый нейлоновый несессер.

— Справишься?

— Там не электронные замки?

— Да нет, прошлый век.

— А вы не сообразили забронировать мне номер?

Это я так спросил, не подумав. Просто потому, что мне всё это не нравилось, и хотелось ребят из резидентуры ткнуть носом, что они что-то сделали не так. С одной стороны, забронировать мне номер действительно было несложно — ведь мой новый паспорт был у них. Но Николай только сморщил нос — он прав. Когда бронируешь, всегда остается или твой факс, или твой мейл. А если в гостинице вообще нет свободных номеров?

— Да и, сам понимаешь, именно 405-й номер всё равно было бы странно резервировать, — добавил Николай.

И тут он был прав.

Николай доел свой сэндвич, посмотрел на тот, от которого я отказался, почесал щеку, видимо, вспомнил про свой вес, и сунул сэндвич обратно в бумажный пакет. «Многие люди постоянно едят из-за стресса», — подумалось мне. В нашей профессии принято снимать напряжение алкоголем. Но, может, Николаю повезло, и он нашел способ, менее травмирующий для организма. Николай достал из пакета еще одну запотевшую баночку кока-колы и с наслаждением прокатил ею по лбу и шее.

На проезжающем мимо теплоходике с туристами девочка, держащаяся за поручень, приветливо помахала нам рукой. Мы махнули ей в ответ.

— И это всё? — уточнил я.

Я, вообще-то, имел в виду подробности, благодаря которым я должен был провести расследование исчезновения курьера. Но Николай понял меня по-своему:

— Пока всё — только проверить номер.

— А следующий шаг?

Николай улыбнулся.

— Сообщат дополнительно.

Возражать было бесполезно. Николай здесь ни при чем — передаточное звено.

— Фотография-то его хоть есть?

— Там же, в книге.

Я снова пролистнул Сименона. Фотография была на обычной бумаге, компьютерная распечатка, но приличного качества. Не знаю, каким Штайнер был разведчиком, но, по крайней мере, один его недостаток был налицо — внешность у него была запоминающейся. Это мягко сказано! Лошадиное лицо, половину которого занимала нижняя челюсть, а вторую — тонкий, приплюснутый, видимо, когда-то сломанный на ринге, нос. Зато лба практически не было вовсе — светлые волосы начинались чуть ли не от тонких, почти не различимых на снимке бровей. Глаза были маленькими, застывшими в напряженном вопрошании. В целом, Штайнер походил на тупого упрямого солдафона, который всегда действует строго по инструкции и помешать которому может только смерть.

— Теперь, как мы дальше действуем, — Николай отогнул воротничок рубашки и промокнул шею. — Ё-моё, когда эта жара кончится! Значит, если получилось попасть в его номер — не важно, найдешь контейнер или нет, — звони. Встречаемся здесь же через час, если это в нормальное время, или в бистро напротив Восточного вокзала, если это между десятью ночи и десятью утра.

— А если Штайнер вдруг объявится?

Николай улыбнулся во весь рот. Странный у нас всё-таки подобрался контингент, не важно, старой закваски люди или молодые. Человек пропал. Судя по его виду, не забыл про встречу, не запил, не уехал с красивой девушкой на Канарские острова. Лежит где-нибудь сейчас в леске под слоем извести, а то и просто в канаве, забросанный прошлогодними листьями. А этому весело! Для него это игра! Но, самое интересное, хотя в минуту опасности такой вот Николай готов будет разорвать противника зубами, да и чувство страха ему наверняка не чуждо, он в целом и к себе-то относится как к элементу игры. Все больные, все!

Николай сунул бумажный пакет с оставшимся сэндвичем и не начатой банкой коки в портфель. Потом осмотрелся и, откинувшись, ловко закинул второй пакет с пустыми баночками из-под кока-колы в ажурную зеленую урну.

— Баскетболист? — спросил я, проверяя свои догадки.

— Ага! Это потом меня укоротили на полметра! — съязвил Николай. — Нет, я водным поло занимался.

И вдруг Николай вцепился мне в локоть.

Мимо нас проплывал очередной теплоходик, на этот раз плавучий ресторан. От обедающих нас отделяло не более пятнадцати-двадцати метров, и окна, учитывая жару, были откинуты кверху. Так что сомнений быть не могло: человек, оживленно беседовавший за столиком с полной, ярко накрашенной женщиной лет пятидесяти с блеснувшими на солнце крупными золотыми серьгами, был Томас Штайнер.

 

4

Я снова сидел в своем номере в «Фениксе». Окно номера Метека было закрыто, видимо, горничной, так что, скорее всего, он в «Бальмораль» еще не возвращался.

Новостей о Штайнере у меня не было, и вряд ли что-то появится до завтрашнего дня. Увидев пропавшего агента, Николай умчался со скоростью стрелы, выпущенной из легендарного лука Одиссея. Он ничего мне не сказал, но предугадать его будущие действия было несложно. Я не успел дойти до памятника веселому королю Генриху Четвертому, как из подземного паркинга, визжа шинами, вылетела белая «рено-меган». Она пересекла мост и с ревом устремилась по набережной в направлении пристани, где базировались плавучие рестораны. В принципе, у Николая были все шансы оказаться там раньше теплоходика и проследить, куда направится Штайнер.

Но дальше… Только Джеймс Бонд принимал решения быстро и самостоятельно. В Конторе две общие заботы: все просчитать и прикрыть свою задницу. Шеф парижской резидентуры, наверное, сейчас отправляет в Лес срочную шифрограмму о последних событиях. В Лесу тоже сгоряча ничего предпринимать не станут. Запросят из архива досье Штайнера, начнут внимательно его изучать. Где, кто, когда мог его перевербовать? Почему ошиблись люди, подписавшие подшитые к делу характеристики? Поднимут и их досье.

Первоначальный план послать меня обыскать его номер в «Клюни» тоже подлежал пересмотру. Конечно, меня кто-то мог подстраховать с улицы, чтобы предупредить по мобильному, если Штайнер вознамерится вернуться в гостиницу во время моего визита. Но как опытный агент он наверняка принял меры, чтобы точно знать, залезали в его вещи или нет. Какой-нибудь волосок, приклеенный к дверце, который порвется или отклеится, если шкаф открывали. Или крошечный клочок бумаги, который вылетит из ящика от притока воздуха. Или промеренное с точностью до миллиметра положение одного предмета относительно другого. Все эти хитрости предугадать невозможно. Пока мы считали, что Штайнер мертв, это не имело значения. Но раз он жив, он будет точно знать, что его номер обыскивали. Нужно ли это, если его подозревают в двойной игре? Такое решение могли принять только наверху, а на это требовалось время.

Так что, на самом деле, в этой медлительности и перекладывании решения на тех, кто должен знать больше, есть свой смысл. Это я так, по злобе, прошелся насчет прикрывания собственной задницы большими и маленькими начальниками. Я-то — вольная птица и могу позволить себе действовать по обстоятельствам и собственному разумению. А в Лесу на самостоятельные действия могут решиться только уникумы вроде Эсквайра, который всё равно всех переиграет. Но, так или иначе, на принятие решения уйдет время, и я мог спокойно заняться своими делами.

Где-то приглушенно запел мой мобильный — Бах. Я тут же вспомнил, что так и не позвонил Жаку Куртену. Чертыхаясь, я бросился к сумке и отрыл телефон прежде, чем звонок прекратился. Но это была не моя ассистентка с очередным напоминанием. В трубке был неподражаемый, всегда чуть сонный, голос моей жены Джессики.

— Солнышко, а я только проснулась. У тебя всё нормально?

В Париже было почти шесть вечера, значит, в Нью-Йорке около полудня.

— Да, всё нормально, радость моя.

— Я проводила Бобби в школу, и меня сморило. Я даже разделась и легла в постель, чтобы побыстрее выспаться. Но вот, не помогло!

— Ну, тебе же не к станку!

Моя жена работает редактором в издательстве, специализирующемся на новейшей истории и всяких шпионских делах. Что, кстати, для меня очень удобно. Если я вдруг ненароком обнаружу свои познания в этой области, странные для человека, занимающегося туризмом, я всегда могу сказать, что знаю об этом благодаря профессии жены. Я действительно иногда читаю ее рукописи с познавательной целью и предусмотрительно не даю никаких советов.

Джессика, как, впрочем, множество других женщин на земле, не знает о своем муже почти ничего. То есть она, конечно, знает меня очень хорошо. Всё-таки мы вместе живем уже пятнадцатый год, вместе завтракаем и часто ужинаем, когда я в Нью-Йорке, вместе ходим в музеи, в кино и на концерты, вместе занимаемся нашим тринадцатилетним сыном Робертом; вместе, часто втроем, ездим в отпуск в экзотические места — классические уже все объезжены. Джессика знает, на какую мелочь я могу разозлиться и какое большое несчастье меня ничуть не затронет. Что надо делать, когда мне грустно, и как остановить меня, если я вдруг заведусь. Она знает меня, как любящая женщина знает человека, который ее тоже любит. И даже если бы я рассказал ей о себе всю правду, в ее знании и понимании моей сути это ничего не изменит. Кроме, конечно, лжи о моем прошлом и о моей настоящей работе. В качестве вруна она меня не знает.

Моя жена — классический продукт Ирландии и Новой Англии. От родины предков у нее рыжие волосы, покрытые веснушками нос, щеки и плечи, белая кожа, очень чувствительная к солнцу, спокойная вера католички, которой чужды показное ханжество большинства ее сограждан-протестантов, гордый и упрямый характер. Не-ирландкой ее делают отвращение к виски и пиву (Джессика в рот не берет никакого спиртного), неприятие любого насилия, даже справедливо-революционного, и отсутствие восхищения ирландскими писателями, составившими славу увядающей английской литературы, типа Оскара Уайльда, Джойса и Бернарда Шоу. От Новой Англии у Джессики спокойная аристократичность манер, элегантный стиль в одежде, интеллигентная мягкость, ироничная отстраненность от мелкого и суетного в жизни, в общем, она производит впечатление скорее европейки, чем американки. От себя самой, то есть, наверное, от детских огорчений — наследственность здесь ни при чем — у Джессики крайняя чувствительность и болезненное стремление не причинять никому беспокойства. И, как у большинства типичных американцев, в ней нет никакой чопорности, никакого высокомерия: в общении она проста, открыта и доброжелательна по отношению ко всем.

Именно эти качества позволили ей полюбить кубинского эмигранта без гражданства, лишь с грин-картой в кармане, который на момент знакомства нигде не работал, чьих родителей она никогда не видела и единственной рекомендацией которого был открытый взгляд. Это я о себе. Проблема была в том, что Джессика была из нестандартной американской семьи.

Вообще, в Штатах в порядке вещей выпускать детей в одиночное плавание, едва они закончат школу. А дальше идет только видимость теплых семейных отношений. Вот вы слышали когда-нибудь, чтобы в России дети и родители говорили друг другу на каждом шагу: «Я тебя люблю!»? Нет! И не потому что они друг друга не любят. Просто, когда это есть, зачем об этом говорить? В Штатах — да возьмите любой американский фильм! — такими признаниями обмениваются каждые десять минут. И тем, и другим — и родителям, и детям — нужно, для самих себя, подтверждение тому, чего совсем мало или нет вовсе.

У Джессики отец — Джеймс Патрик Фергюсон — профессор Гарварда. Преподает как раз ирландскую, то есть современную английскую беллетристику (может быть, аллергия Джессики на эту литературу вызвана именно этим?). Это высокий, сухой, рыжий, очень подвижный джентльмен, совсем не похожий на книжного червя. Он похож на попугая: у него такой же выдающийся горбатый нос и та же манера быстро вертеть головой. Я про себя называю его Какаду. Джиму — он предложил мне называть его просто Джим лишь лет через пять после нашего брака с Джессикой, до этого он оставался для меня мистером Фергюсоном — чуть за шестьдесят. Однако выглядит он моложе — у него только-только стали седеть виски, на рыжей голове это выглядит очень экзотично. Так вот о книжном черве, каковым он не является. Джим, помимо того, что читает лекции, ведет семинары и пишет книги, очень цепкий и хваткий бизнесмен. Он играет на бирже, продает и покупает недвижимость и знает, сколько стоит каждая пепельница или галогеновая лампа в его домах — их он тоже покупал сам!

Домов у мистера Фергюсона два, даже три. Во-первых, большая двухэтажная квартира в Кембридже с видом на залив (я ведь говорил уже, что они живут в Бостоне?). Джим терпеть не может автомобили и даже не имеет водительских прав: поэтому он купил квартиру в двадцати минутах ходьбы от университета и в любую погоду добирается туда пешком. Еще у него есть участок с двумя домами в Хайянис-Порте, в том самом городке, где находится огромное имение семейства Кеннеди. Профессорская территория намного скромнее, но, если учесть, что это одно из самых дорогих мест Америки, сам факт можно не скрывать. Какаду говорит об этом со смехом, впроброс, он вообще опытный светский лев: «Я поеду на недельку на свои земли в Хайянис-Порт. Вообще-то, конечно, это земли Кеннеди, но, к счастью, Америка никогда не была феодальной страной!»

Теперь, почему на его участке в Хайянис-Порте два дома. В одном живет его первая жена, мать Джессики. Пэгги — художница, на мой взгляд, очень неплохая. К тому же она умница, образованная, веселая, всё еще очень красивая. У нее только один недостаток: она много курит, и поэтому смех у нее — а смеется она часто — хриплый и, как некоторым кажется, звучит немного вульгарно. Мне так не кажется: когда кого-то любишь, любишь целиком.

Но вообще-то Джессика пошла в нее даже внешне. Пэгги из тех женщин, над которыми время не властно. Когда мы познакомились с Джессикой, их с матерью можно было принять — и принимали — за сестер. Так вот, с тех пор ничего не изменилось! Джессике сегодня дают тридцать-тридцать пять, а вот Пэгги как выглядела на сорок пятнадцать лет назад, так и выглядит сейчас. Эти мать с дочкой и внутренне очень похожи. Как и Джессика, Пэгги меня почему-то сразу полюбила. В момент горячих семейных дебатов по поводу нашего предполагаемого брака она не раз говорила дочери: «Имей в виду: если ты не пойдешь за Пако, я женю его на себе! Я не шучу!» Сказать вам правду? Я бы женился на ней! Я не шучу!

В момент, когда мы познакомились с Джессикой, ее родители уже были в разводе. Профессор Фергюсон влюбился в свою ученицу. В пуританской Америке роман преподавателя со студенткой автоматически положил бы конец его карьере. Но как только Линда получила диплом, он пошел на бракоразводный процесс и раздел имущества, чтобы прожить долгие-долгие годы с женщиной своей мечты.

Линда-то, по-моему, мечтает только о том, чтобы этих лет совместной жизни осталось как можно меньше. Это маленькая хищница с фарфоровым личиком. В двадцать пять ее можно было назвать хорошенькой, но в сорок ее лицо выглядит, как маска. Линду заботят только две вещи: ее физическая форма и зависть подруг. В том смысле, что ей хочется постоянно вызывать их зависть. Поэтому она два раза в неделю ходит в тренажерный зал, два раза — в плавательный бассейн и еще два — в сауну и на массаж. А остальное время проводит на приемах и вечеринках или устраивает их для нужных людей. Мне кажется, что совсем не глупый профессор Фергюсон уже давно понял, какую глупость он совершил, но еще одного развода его алчность не выдержит. «Если у вас еще остались сомнения, существует карма или нет, посмотрите на Джима!» — говорит Пэгги.

Но весь этот родительский треугольник — отдельная история для отдельной книги. Вернемся к нам с Джессикой.

Итак, Пэгги была за нас. Линда — это единственное ее доброе и разумное дело, хотя и продиктованное эгоизмом, — тоже была рада избавиться от падчерицы, которая была лишь на несколько лет моложе ее. Но отец Джессики, уже оставивший значительную часть своего состояния первой жене и понимавший, что вторая заберет всё остальное, и слышать не хотел о браке дочери с недавним эмигрантом без гроша в кармане. Он понимал: чтобы сохранить свое движимое и недвижимое имущество, ему достаточно не давать Линде поводов для развода. А дочь надо было выдать в семью, благосостояние которой навсегда исключило бы вероятность того, что когда-нибудь вдруг ей понадобится материальная поддержка.

Но пострадать мог и социальный статус профессора Гарварда. Взять в зятья парию из-за железного занавеса, чьи соотечественники сплошь и рядом попадали в газеты как разоблаченные, арестованные или убитые наркодельцы, сутенеры, наемные убийцы и мошенники! Какаду встал на дыбы: или он, или я! Однако Джессика показала свой ирландский характер и, чтобы придать необратимость своему решению, публично объявила о дне нашего венчания. Профессор, скрепя сердце и скрипя зубами, счел благоразумным отнестись к необъяснимому поведению дочери как к тяжелому заболеванию. Чтобы сохранить хорошую мину при плохой игре, он даже предложил оплатить свадебный прием. Мы, разумеется, отказались.

Мы венчались в главном католическом храме Нью-Йорка, Сейнт-Джон-зе-Дивайн. Прямо оттуда мы на спортивном «кадиллаке» Пэгги поехали в свадебное путешествие во Флориду, а Пэгги подсела в машину Джима с Линдой и отправилась в Хайянис-Порт. Им все равно было ехать в одно место! От старого дома, который после развода достался Пэгги, до нового, построенного для профессора с юной тогда женой, от силы метров тридцать.

Однако всё это давно позади. Сомнительный профессорский зять получил наследство (от Конторы), открыл собственное дело, быстро сделал его преуспевающим, не втянул его дочь в какие-либо темные авантюры, которыми живет, по его мнению, большинство латиносов, и даже не побоялся обзавестись ребенком. Надо ли об этом говорить, отпуск профессор с женой проводят исключительно через Departures Unlimited по тарифам, которыми пользуемся только мы сами, Пэгги (но она скорее домоседка) и еще разве что Элис. Короче, теперь я тоже желанный гость на День благодарения. Обычно мне и приходится резать индейку за столом, где сидят Джессика с Бобби и профессор с женами, теперешней и предыдущей.

Но это, опять же, отдельная история, как-нибудь в другой раз. Сейчас мы разговаривали по телефону с Джессикой.

— Ну, как ты развлекаешься в Париже?

Как я развлекаюсь в Париже?

— Да никак особо не развлекаюсь. Сейчас вот сижу у брата Эрве, пью кофе и листаю Мишленовский ресторанный гид, пока он где-то ходит.

С симпатичнейшим братом Эрве из Парижской консистории мы готовим постоянный тур по средневековым аббатствам Франции. Чтобы сделать его привлекательным для людей, в глазах которых религия, история, архитектура и искусство вообще лишь темы для светских разговоров в гостиных — а таких клиентов у нас большинство, — мы решили включить в программу в качестве полноценной составляющей региональные кухни. Не надо быть французом, чтобы понимать, что на горе Сен-Мишель монахи готовят утиный паштет совсем не так, как в Фонтенэ, а вот порассуждать об этом со знанием дела смогут только счастливцы, избравшие Departures Unlimited.

— Да, я знаю, я звонила тебе в гостиницу.

Кто изобрел мобильный телефон? Этому человеку надо поставить памятник. Сколько бы было разрушенных судеб, разбитых браков, разоблаченных шпионов, если бы не это гениальное изобретение! Нет, действительно, кто-нибудь знает, кто его изобрел?

У Джессики, в сущности, нет оснований сомневаться в моих чувствах к ней. Конечно, соблазны внешнего мира продолжают испытывать на мне свою силу и время от времени одерживают верх. Однако все эти короткие любовные приключения в разных концах земного шара не только не имеют последствий, но и началом своим обязаны случаю, а не умыслу. Другими словами, я ничего не ищу, хотя и не считаю возможным оскорблять жизнь, отказываясь от радостей, которые она преподносит нам в своей безграничной доброте. Не знаю, как бы отнеслась к этому Джессика, знай она и эту тайную сторону моей жизни. Правда, не знаю. Хотя… Я не говорил? Она ведь еще и очень умная — и интеллектуально, и житейски. Однако, как любая женщина, Джессика в этих вещах уязвима, и, несмотря на нашу близость, иногда на нее накатывает сомнение. Она никогда не выражает свои подозрения в словах, но я чувствую их, как если бы вдруг запотело разделяющее нас стекло.

— Может, ты всё-таки присоединишься ко мне? — немного неожиданно для себя выпалил я.

— Да? — Джессика даже издала короткий счастливый смешок. — Ты считаешь? Но ты ведь правда вернешься через день-два?

Я всё-таки хорошо знаю свою жену. Один вопрос, и облачко пролетело.

— Надеюсь. Скорее всего! Ну, прилетай поужинать!

Мы можем себе это позволить. Тем более, поскольку я работаю в туристическом бизнесе, у нас скидки буквально на всё. Но Джессике просто важно знать, что я хочу ее видеть. Я проделываю этот трюк уже не в первый раз, зная, что ей будет нелегко пристроить Бобби и нашего английского кокер-спаниеля мистера Куилпа. Но что я буду делать, если она вдруг решит всё бросить и приехать? Вот сейчас возьмет и скажет: «Да, я соскучилась, мне как-то тревожно. Давай прилечу к тебе и вместе вернемся завтра или послезавтра!» И что? М-м? И что тогда? Что делать со Штайнером, который, как выяснилось, никуда не исчезал? Я сто процентов упущу Метека — и шанс избавиться от кошмара, который преследует меня уже семнадцать лет. И, вспомнил я, с Жаком Куртеном я до сих пор так и не встретился! Как я всё это разведу?

— Нет, мой хороший! Лучше приезжай скорее домой!

Я перевел дух.

— Но смотри, если мне придется задержаться, я вернусь к этому вопросу, — предупредил я.

Мы еще поболтали с четверть часа. Но всё это время я неотрывно смотрел в окно, на тихую улочку с редкими прохожими, шагающими, как все парижане, глядя себе под ноги, чтобы не наступить на кучу собачьего дерьма. И тут я снова увидел Метека, бредущего к своему отелю. Ему повезло, его задний карман джинсов был по-прежнему оттопырен бумажником. Он даже прикупил какой-то путеводитель или книгу — утром у него в руках ничего не было.

— Джессика, — поспешно сказал я, — возвращается брат Эрве. Я тебя целую.

С братом Эрве Джессика не знакома, так что опасности, что она попросит передать ему трубку, никакой.

— Целую, — заторопилась Джессика, чтобы меня не задерживать. Я уже говорил: она очень деликатная. — Я позвоню тебе перед сном.

— Моим, — уточнил я. — Ты помнишь, что у нас шесть часов разница.

— Конечно, дорогой. Чао!

— Целую.

Я отключил телефон. Теперь всё мое внимание сосредоточилось на доме напротив. Вот Метек берет ключ у стойки, ждет лифта, поднимается к себе на второй этаж, открывает дверь, вступает в застоялый воздух комнаты, кидает путеводитель на кровать и идет открыть окно. Ну, вот сейчас! Хорошо, еще немного — сейчас! Но ничего не происходило. Прошло пять минут, десять, пятнадцать — за его окнами не было никакого движения.

Что делать? Ситуация со Штайнером, которую анализировали светлые головы в Москве, вряд ли прояснится до утра. Но догнал ли его Николай? А вдруг Штайнер что-то заподозрил? Вдруг он напал на Николая или выехал из гостиницы? Всё в любой момент могло обостриться, и тогда палочкой-выручалочкой парижской резидентуры снова стану я. Я даже не был уверен, что смогу вернуться сюда, в «Феникс». Действовать нужно было немедленно!

И тут в номере Метека распахнулись шторы, потом раскрылась рама, и в окне появилась его курчавая седеющая голова с мокрыми волосами, которые он тер полотенцем. Конечно, он сначала пошел принять душ. Метек был в хорошем настроении и насвистывал что-то неразличимое из-за шума улицы. В этот миг он представлял собой идеальную мишень — я мог бы попасть в него яблоком, конфетой, домашним тапком.

А я был не готов.

 

5

В Контору я попал, в общем-то, и случайно, и закономерно.

Мой отец, Мигель Таверас Сорра, был испанцем из Сарагосы, которого в четырнадцатилетнем возрасте вместе с другими детьми поверженных республиканцев вывезли в Советский Союз. Из его рассказов о родном городе мне запомнилась вытянутая пустая площадь, ограниченная с одной стороны собором, а с другой — зданиями с аркадами, под которыми прятались магазинчики и рестораны. В соборе — чудотворная статуя Девы Марии на столбе, от которой и пошло столь распространенное в испаноязычном мире женское имя Пилар, на самом деле означающее «столб». И — это больше всего поразило мое воображение — мутно-желтые воды реки, рассекающей город.

Сам я попал в Сарагосу в зрелом возрасте, разумеется, в связи с работой на Контору. Постояв на мосту над действительно желтыми водами, посетив собор, пройдясь по площади, я понял, что осмотрел всё, и остаток дня — меня должен был забрать связной на машине — провел в ресторанчике на той самой площади с видом на собор. Там я съел большую порцию паэльи с морепродуктами, черную от соуса из каракатиц, осушил два полулитровых кувшинчика терпкого белого вина и чуть не заснул, разморенный переездом из Мадрида, едой, питьем и жарким днем. Так что у меня от города моих предков воспоминания остались еще менее содержательные, чем у отца.

Могилу своего испанского деда я даже и не искал. Он был по профессии каменщиком, а по убеждениям — анархистом. Как кто-то, наверное, помнит, во времена республики анархисты были сначала соратниками коммунистов, а потом, когда сражаться за свободную Испанию приехали русские, превратились — троцкисты! — в их злейших врагов. Моему деду — его звали Хавьер — повезло: он погиб в бою против франкистов и был похоронен где-то под Севильей. Повезло и нам: людей, которые дали моему отцу кров и вторую родину, упрекнуть было не в чем.

Разговоры в семье, в которых участвовала мама или кто-то из друзей, неизменно проходили по-русски. Но когда мы с отцом оставались наедине, он всегда говорил со мной по-испански — чтобы этот язык был для меня родным. Так что в Испании меня все принимали за своего, и я мог проколоться только на незнании какой-то реалии, типа сертификата из налоговой инспекции, или сленга, например, новомодного словечка для штрафа за неправильную парковку. Но чувствовал ли я себя испанцем? Мне нравились плавающие в раскаленном воздухе оливковые рощи на склонах холмов, несмолкающий стрекот цикад, белые, больше похожие на минареты, колокольни на фоне высокого ярко-синего неба, зеленые волны Средиземного моря, приносящие на берег пахнущие йодом обрывки водорослей, обломанные ракушки и пустые клешни крабов. Однако все эти двадцать лет, которые я прожил за границей, мне снятся перелески, сменяющие друг друга за окном поезда, заросли иван-чая с зелеными и серыми ящерками, шныряющими по поваленным сосновым стволам, золотые звезды на синих куполах церквей и речные излучины с песчаными отмелями посреди темных еловых боров. Дома мы в воспоминаниях детства — в остальных местах мы лишь туристы.

Я помню свой ужас при виде религиозной процессии в свой первый приезд в Испанию. Я бродил по переулочкам в центре Валенсии, когда вдруг совсем рядом, как взрыв, раздался мерный бой барабанов. Потом сквозь него прорвались траурные стоны труб, и из-за угла показались женщины в черных одеждах с каменными скорбными лицами. Такие же застывшие, лишенные всякого выражения черты были и у мужчин в строгих костюмах, и у статуи святого, которого они несли на носилках, украшенных искусственными розами. Я оказался не на родине, а на другой планете.

Чем была Россия для моего отца? Ощущал ли он себя там инопланетянином? Мы не говорили с ним об этом, как и о множестве других вещей, которые я теперь хотел бы знать, но уже никогда не узнаю. Отец казался мне вечным, а умер слишком рано — мне едва исполнилось двадцать.

Как бы то ни было, испанец Мигель Таверас прожил всю свою сознательную жизнь в стране, на языке которой он до самой смерти говорил с легким акцентом, хотя, в остальном, как настоящий русский. Он не поменял ни своего испанского имени, ни фамилии, но на улице его принимали за армянина или вообще кавказца. И в остальном отец стал типичным советским человеком.

Он жил в детском доме в Орле и окончил школу в Ташкенте, куда детдом эвакуировали в 1941-м. Семнадцатилетним добровольцем он попросился в армию, но его направили в офицерское училище. Там обнаружились его исключительные математические способности, и отца откомандировали в школу шифровальщиков. Однако он рвался на фронт — уверенный, что Красной Армии предстоит дойти до Пиренеев и ему посчастливится освободить родной город от Франко. Отцу удалось попасть в действующую армию лишь зимой 44-го, но, к счастью, его часть закончила войну вдали от берлинской бойни, в Румынии. У отца на всю жизнь осталось ощущение, что он не вернул долг приютившей его стране, и он хотел, чтобы это сделал его сын. То есть я.

Моя мать — к счастью, она жива и здорова — русская. Она, скорее, была названной сестрой отца, чем его женой. Кем были ее родители, мы так и не знаем — они исчезли в 1938 году, когда маме было всего четыре года. Мы даже не знаем ее настоящей фамилии. Те, кто хотели стереть ее прошлое, отправили маму в детдом с документами на имя Любови Васильевны Непомнящей — обычная фамилия для сироты того времени.

Мамины воспоминания о прежней московской жизни отрывочны. Она с родителями и двумя бабушками жила в одной большой комнате в коммунальной квартире где-то на Сретенке. Ее отец, мой дед, работал инженером в Сибири, мать часто и надолго уезжала к нему, и маленькую Любу воспитывали баба Вера и баба Нюра. На самом деле, они были сестрами — одна из них была маминой мамой, а другая — тетей, но кто именно, я сейчас не помню, а, может, мама и сама не помнит. Еще один непреложный факт — у соседей напротив, через коридор, была худая трехцветная кошка Ласка, которая из своей комнаты не выходила, но мою маму иногда пускали к ней поиграть. Ласка была действительно ласковой и позволяла ребенку наряжать себя в платье из лоскутков и таскать за задние лапы. Да вот, наверное, и всё, что я знаю о маминой прежней жизни. Так что с корнями у меня плохо, дальше родителей мое генеалогическое древо не идет.

Познакомились родители так. Мама появилась в детском доме во время обеда. Она остановилась на пороге, оглядела столы с жующими детьми, потом без колебаний направилась к отцу и, отодвинув его руку, залезла к нему на колени. Кто-то из воспитателей был умным и отзывчивым человеком — к столику отца (это всё он мне рассказывал) приставили стул, посадили на него маму, и больше она от отца не отходила. Напомню, отцу было четырнадцать, а маме — четыре.

Когда отец ушел в армию, маме было уже скоро восемь — это было в Ташкенте. Их давно все считали братом и сестрой, но пути их разошлись надолго. Отца оставили служить в Румынии, отпуск ему не давали, и ему удалось демобилизоваться лишь через три года после Победы, в 1948 году. Он тут же поехал в Орел, куда вернулся детдом. Вместо заплаканного ребенка, которого он оставил в Ташкенте, к нему, сияя, бросилась в объятия бледная нескладная девушка, которая уже тогда была чуть выше его — отец был небольшого роста. Ситуация была непонятной. Удочерить ее? Отцу было 24, но маме — уже 14. Жениться — тоже невозможно, да отец об этом и не помышлял. К тому же, его как фронтовика без экзаменов приняли на математический факультет МГУ, и жить ему предстояло в общежитии.

Так что им пришлось еще три года провести порознь, встречаясь пять-шесть раз в год то в Москве, то в Орле. Но в семнадцать лет мама окончила школу, и отец забрал ее в столицу. Его как способного математика углядел КГБ, и параллельно с учебой отец вернулся к разработке шифров. Этот заработок позволил ему снять для мамы угол в большой коммуналке в Даевом переулке у интеллигентной пожилой дамы, родителям которой раньше принадлежал весь дом. Более того, начальство отца помогло оформить для нее прописку. Мама хотела стать детским врачом, и устроилась медсестрой в обычную городскую клинику.

Я видел мамины фотографии того времени — она была прелестной. Ясный взгляд, застенчивая улыбка, кокетливые завитки волос, удивительное выражение чистоты и свежести, исходящее от ее лица. Однако — я совершенно точно это понял — отец не собирался жениться на девушке, которую он всегда считал своей сестрой. Но для мамы этот вопрос никогда и не стоял — она просто знала, что так будет. И в день, когда ей исполнилось восемнадцать, мои родители расписались. Смешное выражение!

Ребенка они хотели сразу, но мешал квартирный вопрос. Сдавать комнату людям с постоянно кричащим младенцем никто не рвался, а — несмотря на расхожие представления — всесильными были вовсе не все подразделения КГБ. По крайней мере, для человека уровня моего отца власть Лубянки была весьма ограниченной, хотя он по своему характеру вряд ли и сам проявлял настойчивость. Так что прошло пять лет прежде чем в недавно полученной квартире на улице Богдана Хмельницкого 7 июня 1957 года на свет появился их первый и единственный ребенок — понятно, кто.

Ну, мой отец оказался в Конторе по очевидным причинам. Он был одновременно убежденным коммунистом и испанским патриотом. Всё, что он делал, было направлено на то — по крайней мере, так отец считал, — чтобы самый передовой общественный строй победил и у него на родине. Его не смущало, что органы, в которых он служил, в свое время стерли с лица земли родителей его жены — людям свойственно находить оправдание не только для своих собственных поступков, но и для прошлого, которое они разделяли со своей страной. Странно другое. Почему-то те самые органы не смущало, что они взяли в сотрудники иностранца, да еще и женатого на дочери врага народа. Но это факт! В России вся жизнь сплетается из необъяснимых вещей и исключений из правил.

А вот как меня туда занесло, это вопрос другой. Ну, их интерес понятен. Сын сотрудника одного из самых засекреченных управлений КГБ. Говорящий по-испански, как испанец, но воспитанный в духе советской идеологии — октябренок, пионер, комсомолец. Будущий офицер — студент военного института иностранных языков, изучающий параллельно английский и французский. А я действительно, при всей моей нелюбви к армии, провалился на экзаменах в Московский инъяз и вынужден был довольствоваться его военным младшим братом.

Однако и моя биография пятен унаследовала достаточно. Главное — родители мамы. Конечно, ее прошлое было стерто так тщательно, что даже в анкетах в графе «Были ли Вы или Ваши родственники репрессированы, сосланы или лишены гражданских прав» я писал «не были». Несомненно, что при проверке все эти факты всплывали. Так что не знаю, почему это мне не мешало. Может, к тому времени мои дед с бабушкой уже были реабилитированы, только мы об этом не знали. Или в брежневскую эпоху уже мало кто верил, что люди могут тратить свою жизнь на то, чтобы выглядеть благопристойными и лояльными гражданами, а потом при первой возможности отомстить государству за уничтоженных родственников особо изощренным и болезненным для него способом.

Но и, что касается отца, мне в анкетах приходилось врать. В пункте «Есть ли у Вас родственники за границей» я неизменно писал — на вопросы нужно было давать полные ответы — «родственников за границей не имею». Я о таковых действительно не знал, но не мог не понимать, что в семье отца было, кроме него, еще четверо детей, что у моего деда тоже были братья и сестры и так далее. Не могли не понимать этого и проверяющие товарищи. Но, повторяю, поскольку в Советском Союзе политические установки, идеологические соображения и прочие абстрактные построения существовали сами по себе, а реальная жизнь со своими законами — тоже сама по себе, побеждала поочередно то одна сторона, то другая.

Не думаю, что в те времена, когда мне еще не было двадцати, я всё это ясно осознавал. Я вообще стал взрослым — если стал — в двадцать семь лет. По крайней мере, с этого времени я себя узнаю. Всё, что я делал в более раннем возрасте, с такой же определенностью можно приписать совершенно другому человеку.

Так вот, как я попал в КГБ. Контора действовала через отца. Меня никуда не вызывали — поначалу. Просто в моей жизни появился некий сослуживец отца (который, как я позднее узнал, познакомился с ним за день до меня). Это был тихий, мягкий, молчаливый еврей лет шестидесяти, его звали Семен Маркович. В разговоре он собирал информацию не ушами, как большинство людей, а глазами. У него они были бархатные, очень внимательные, по проникающей способности не уступающие рентгеновскому лучу. Устремившись на вас однажды, эти глаза вас уже не отпускали.

Нашим излюбленным местом встреч был Чистопрудный бульвар — мы жили поблизости, в конце Маросейки, тогда улицы Богдана Хмельницкого. Мы с Семеном Марковичем гуляли по аллеям, покрытым мокрыми скользкими листьями — это было в конце сентября. Он задавал мне очередной вопрос, один из трех-четырех за полтора часа прогулки, типа: на кого из своих знакомых я хотел бы быть похожим и почему. Отвечал я достаточно односложно: жизнь моя тогда только начиналась, так что и мыслей, и воспоминаний у меня было кот наплакал. Поэтому большую часть времени мы молчали — я, испытывая от этого крайнюю неловкость, а он — совершенно естественно. Возможно, его тактика заключалась в том, что, испытывая неловкость, люди начинают заполнять молчание словами. Я этого не делал — не в силу своей искушенности, а по застенчивости. Короче, от этих прогулок у меня осталась такая картинка: я молча шагаю по аллее, опустив взгляд и ковыряя носком ботинка упавшие разлапистые листья клена, а Семен Маркович, повернув ко мне голову, высвечивает меня своими доброжелательными бархатными прожекторами.

Сейчас бы — даже не зная, что меня ждет, — я бы на их предложение ответил нет. В двадцать семь лет, когда я уже был я, я бы сказал нет. Тогда, в девятнадцать, я согласился. Для меня это был переход из одного мира в другой. Мое решение не было связано с идеологией — в душе я никогда не был миссионером, тем более тайного фронта. Оно не было продиктовано соображениями карьерного роста или материальными стимулами — хотя в те времена сотрудники КГБ считались элитой, а разведчики — элитой элиты. Для меня предложение пройти подготовку и под чужим именем навсегда переселиться за границу звучало как приглашение выйти из темной комнатушки со спертым воздухом, приехать на берег моря, с горсткой смельчаков сесть на корабль и отправиться на поиски исчезнувших миров.

Я и сегодня готов отплыть куда угодно в поисках приключений. Но сейчас я знаю, что тот корабль отправлялся в совсем другое плавание.

 

6

Разумеется, моя специальная подготовка теперь уже очень давняя. И даже если где-то раз в год, когда я попадал в Москву, или еще при советской власти в одну из дружественных стран, меня просили день-другой уделить новейшим достижениям в области идеальных убийств, я всегда знал, что это не про меня. А вот поди ж ты, пригодилось!

Самым простым было бы бросить Метеку в стакан кристаллик, который через два часа спровоцирует сердечный приступ, а еще через два от яда в организме и следа не останется. У меня такой возможности нет — если я расположусь с газетой за соседним столиком в ресторане или баре, он меня узнает. Кольнуть его моей шариковой ручкой, у которой, если одновременно нажать кнопку и повернуть нижнюю часть корпуса влево, вместо стержня вылезает иголочка? Вот так поравняться с ним на тротуаре, кольнуть, потом подхватить, когда он будет падать, крикнуть прохожему: «Подержите его! Наверное, сердечный приступ. Я сейчас вызову скорую». Нет, не смогу! Мне между жертвой и орудием смерти нужна дистанция.

Не знаю, использует ли еще кто-то из таких гастролеров-любителей, как я, огнестрельное оружие? Стреляю-то я отлично. Но — шум, следы пороха, гильза может потеряться, в самолете не провезешь, в кармане носить не будешь…

У меня на такой случай есть маленькая цифровая видеокамера. С виду совсем обычная, кстати, я ей же могу и снимать. Но с помощью маленькой отвертки за десять минут она превращается в арбалет с оптическим прицелом. Я представляю, как смешно это звучит сегодня: арбалет. А это именно так. Внутри камеры есть крошечный лук и тетива, которые через небольшое отверстие бесшумно выстреливают маленькую тяжелую стрелу всё с той же иголочкой на конце. Объектив и видоискатель служат оптическим прицелом, а полезная и для видеосъемки струбцина позволяет свести выстрел к простому нажатию на небольшую кнопку, выпирающую после превращения камеры в арбалет. Я опробовал это оружие года два назад на нашей базе в Подмосковье — 92 очка из ста на расстоянии двадцати метров. А здесь было от силы десять.

Я усмехнулся, вспомнив один свой приезд на спецбазу. Это сейчас, после распада Союза, всё разболталось, а до конца 80-х в Конторе всё было продумано до мелочей и соблюдалось неукоснительно.

Я имею в виду конспирацию и секретность. У меня было ощущение, что люди, с которыми нам, нелегалам, приходилось сталкиваться — инструкторы по стрельбе, по спецподготовке, по шифросвязи — просто никогда не покидали закрытую территорию. Здесь они работали, женились (о разводе или романе на стороне не могло быть и речи), рожали детей, проводили отпуск, старились и умирали. Они жили в двухэтажных домиках на четыре семьи с огородами и цветниками под окнами, их дети ходили в детский сад, потом в школу на той же территории.

Мне всегда было интересно, что с ними, с детьми, делали дальше. Выпускали ли их в большой мир, чтобы они могли избрать себе другую, менее нужную для страны, профессию, поступить в институт, жениться по собственному выбору на свободной женщине? Неужели им позволяли жить своей жизнью, не считаясь с риском для всех нелегалов, которых они могли мельком увидеть? Ну, это так, грустная шутка. Не усыпляли же их, в конце концов!

Такие же меры предосторожности принимались и со стороны нелегалов. Это сейчас люди во всем мире одеваются примерно одинаково — футболка и джинсы. А в 80-е годы мне по приезде в Москву даже выдавался штатский костюм советского покроя, чтобы я не отличался от старшего оперуполномоченного какого-нибудь Камчатского УКГБ, прибывшего на переподготовку.

Однако дураками эти люди не были. В тот приезд мне в тире выдали «макаров». Я снял его с предохранителя, передернул затвор, но потом опустил ствол, чего, видимо, делать не полагалось. Или не надо было снимать с предохранителя, или посылать первый заряд в патронник. Во всяком случае, капитан, взглянув на меня, сказал лейтенанту, который должен был сопровождать меня на позицию:

— Ты смотри, чтобы они себе ногу не прострелили!

Он так и сказал, «они». Это была вежливая форма для обозначения присутствующего человека, чьего имени он не знал и знать не должен был. А обратиться напрямую к такому неумехе капитан, видимо, счел ниже своего достоинства.

Следующая фраза, которую он сказал по моему поводу, была такая:

— Ох, ни х… себе!

И даже оторвал взгляд от своего стола с темными липкими следами от чайной кружки и ожогами от бычков по правому краю и посмотрел на меня. Это было через пятнадцать минут, когда лейтенант положил перед ним мою мишень. Я разрядил в нее два магазина: одна пуля попала в девятку, одна — на границу девятки и восьмерки, остальные лежали в яблочке, превратившемся в клочковатую дыру.

Капитан перевел взгляд на лейтенанта. Тот подбоченился, как будто это он показал такой класс стрельбы. Потом их лица расплылись в улыбке. Только что я был темной лошадкой, интеллигентом, фарфоровой статуэткой, возможно, какой-то шишкой, а они всех их не любили. Теперь я стал одним из них! Мы бы, конечно, и выпили вместе, если бы это допускалось правилами.

Мужское братство греет. Глупо, наверное, но мне до сих пор эту сцену приятно вспомнить. А тогда я пребывал в приподнятом настроении весь день. Собственно, пока не попал к Эсквайру. Тот бросил свеженький отчет о спецподготовке в папку с моим личным делом, даже не взглянув на него. Это мои аналитические справки, написанные в Москве, он читал в моем присутствии, посматривая на меня поверх скрепленных страниц и своих очков и изредка задавая вопросы. У него было свое представление о мужских играх.

…Я залез в пакет и стал выгружать прямо на постель его содержимое. Чуть повыше по тротуару, почти на углу авеню Карно и улицы генерала Ланрезака, в любое время дня и ночи можно купить себе пропитание у, как сейчас здесь модно говорить, ADC, chez l’Arabe du coin, то есть у местного араба. Возвращаясь со встречи с Николаем, я взял бутылку хорошего белого вина, «сансерр», килограмм нектаринов, и большой, полукилограммовый пакет фисташек. В сумке у меня всегда швейцарский нож со множеством бесполезнейших отверточек и крючочков, но и такими базовыми орудиями, как штопор. Стакан в этом номере за 50 евро был только один — для зубной щетки в ванной. Я вытащил щетку — новую, но которой я специально почистил зубы, чтобы на ней остались подтеки пасты — сполоснул стакан и вернулся в комнату.

«Сансерр», на мой взгляд, лучшее французское белое вино — если не считать всяких раритетов, — но пить его рекомендую всё же охлажденным. И хотя холодильник в номере был, ждать, пока вино дойдет до оптимальной температуры, мне не хотелось. Я налил себе еще стаканчик, выпил и его и снова убедился, что с таким же успехом можно было бы пить дешевый рислинг. Я открыл холодильник и сунул бутылку в морозильную камеру.

По-моему, я уже говорил, что люблю выпить. Мне больше всего нравится пиво. Но когда я попадаю в винодельческую страну — Францию, Италию или ту же Испанию, — я прохожу, как я это называю, курс винотерапии. Это не отбивает у меня желания выпить пива, но здесь главное — знать, в каком порядке это делать. Насколько мне известно, ни в английском, ни в испанском языке такое правило не сформулировано, так что я следую русскому: «Вино на пиво — диво, пиво на вино — говно».

Как известно, ничто не снимает стресс так быстро и так надежно, как алкоголь. Поэтому — вы можете прочитать это в любой книге — все разведчики пьют. И многие погорели именно из-за этого. Я тоже пользуюсь этим лекарством, но пока, как мне кажется, в разумных пределах. То есть я могу пить, а могу и не пить. Пока.

Моя теща Пэгги, которая тоже, что называется, мимо рта не пронесет, говорит о себе то же самое. Возможно даже, я просто повторяю ее слова и ее подход к этому делу. Мы с ней как-то почти уговорили за один присест литровую бутылку «текилы», пока активная часть семьи — Бобби с Джессикой и Джим с Линдой — целый день ездили на катере на Кейп-Код. Джессика наблюдает опасную тенденцию среди своих близких с равной тревогой и за меня, и за свою мать. Так что мы в тот день воспользовались отсутствием действенного контроля, устроились на террасе и, естественно, в какой-то момент вышли на эту тему.

Помню, я сказал тогда Пэгги:

— Со мной в жизни не случится трех вещей: я не покончу с собой, не сойду с ума и не сопьюсь.

Пэгги задумалась на секунду и кивнула:

— Я тоже ни за что не откажусь от той, кто я есть. Даже понимая всю свою малость и ничтожность.

Я уже говорил, мне с Пэгги легко и хорошо. В каком-то смысле намного проще, чем с Джессикой. Потому что с Джессикой мы спим вместе. Вывод: у нас с Пэгги никогда ничего подобного не будет, хотя, я уверен, эта мысль Джессику иногда посещала. Если честно, она изредка посещает и меня — на Пэгги и сейчас, в ее пятьдесят три, оборачиваются двое мужчин из трех. Посещает ли эта мысль Пэгги, я не знаю — по крайней мере, она ни разу не выдала себя ни двусмысленным взглядом, ни паузой, ни чем-нибудь еще. Надеюсь, и я себя не выдал.

За этими трогательными человечными воспоминаниями я подготовил свой арбалет к бою. Я закрепил струбцину на раме окна, что позволяло передвигать прицел по горизонтали, а потом плечом зафиксировать нужное положение. У струбцины был еще шарнир, благодаря которому камеру можно было перемещать по вертикали. Повозившись пару минут, я навел прицел на занавеску, мечущуюся под порывами ветра. По моим подсчетам, где-то на уровне груди — попасть в голову было бы намного сложнее, да и яд всё равно действует мгновенно, как только попадает в кровь, хоть с мизинца ноги.

Эти расчеты заставили меня вдруг увидеть ситуацию со стороны. Я что, в самом деле собирался убить этого человека? Я поднял голову туда, где на расстоянии двух вытянутых рук за мной наблюдал наблюдающий, и он понял — и я вслед за ним, — что действительно собирался.

 

7

Есть вещи, которые вы не записываете, потому что знаете, что их вы не забудете никогда. Есть события, воспоминания о которых, вы уверены, не сотрутся и не потускнеют, сколько бы вам ни было суждено прожить.

Увы, это не так. Самый яркий сон, пружиной поднявший вас среди ночи, не сохранится до утра и полностью сотрется из сознания через несколько дней — поэтому дома у меня в тумбочке у кровати лежит наготове блокнот с ручкой. Вот и тот день, который я уже давно стараюсь не оживлять в своей памяти, отказывается предстать во всей своей полноте.

Это как немое кино. Память моя не зафиксировала не только шум проезжающих машин, голоса прохожих, чириканье птиц, музыку из чьего-то открытого окна и прочие вещи, на которые мы не обращаем внимания, но и грохот выстрелов, которые я тогда не мог не слышать. Вся та сцена на Рыбацкой пристани как будто была снята на кинокамеру без звука.

К тому времени — это случилось в 1984 году, 27 января, в день рождения Моцарта — мы прожили в Сан-Франциско уже пару лет. Мы — это я, моя жена Роза (на самом деле ее звали Рита) и наши двойнята, родившиеся в Москве, но названные уже в виду предстоящей работы Карлито и Кончита.

Но сначала про Риту. Мы познакомились в клубе испанской общины наискосок от «Детского мира», на улице Жданова — после очередной русской революции она снова называется как и до первой, по-моему, Рождественка. Это было в промежуток между второй и третьей, на Новый, 1976-й год. Я тогда учился на втором курсе своего военного инъяза, Рита — на четвертом в МГУ, тоже на филфаке. Она была старше меня на два года.

Я не могу сказать, что Рита была писаной красавицей. У нее были красивые волосы — это да: густые, прямые, тяжелой волной падавшие ей на плечи и спину. Красивые глаза — карие, лучащиеся, глубокие. Пухлые нежные губы — я ненавижу людей с маленьким ртом. Нос прямой, кожа смуглая, глубокая ямочка на левой щеке, когда она улыбалась. Нет, я не прав, она была восхитительной! Просто ее нужно было заметить, но потом уже глаз не отвести. И ей тогда был двадцать один год.

Конец декабря в тот год был теплым, улицы покрылись черной скользкой кашей. Но 31 числа с наступлением темноты вдруг пошел снег. Он падал пушистыми хлопьями, которые за пару часов превратили мрачные проходы в городском лабиринте в идиллию с новогодней открытки. Чокнувшись после боя курантов с родителями, я около часа ночи подъехал на такси к испанскому клубу, где собиралась в основном молодежь. Большие снежные пушинки продолжали медленно падать с неба — эта деталь важна.

Мы с Ритой и раньше несколько раз пересекались там по разным поводам — чаще всего это был показ фильмов на испанском языке. Однако хотя мы и знали друг друга в лицо, формально мы даже не были знакомы.

В ту новогоднюю ночь в клубе был организован фуршет (мы все скинулись заранее), а потом танцы под рок-группу студентов инъяза, которые пели латиноамериканские и испанские песни. Случилось так, что мы с Ритой одновременно подошли к столу с закусками. На ней было черное платье, которое спереди завязывалось на шее черной же тесемкой. К тесемке были привязаны два шарика, красный и синий. Они были надуты обычным воздухом, так что тянулись не кверху, а, наоборот, к полу. Рита потом от них избавилась, но в тот момент они были заброшены на спину, чтобы не мешали. Эта деталь тоже имеет значение.

Я сказал ей: «С Новым годом!», она сказала мне: «С Новым годом!», и мы оба стали думать, что положить себе на тарелку.

Я до сих пор помню, там были соленые помидоры — зеленые, с розовыми бочками, очень аппетитные, но крупные. Я хотел взять, но их осталось всего три-четыре на целую ораву, и они были действительно слишком большие для одного. Я отвлекся на что-то другое, а когда снова переместил свой взгляд на тарелку, на ней лежала половинка помидора. Я посмотрел на соседнюю тарелку с такой же половинкой, потом поднял взгляд на Риту.

— Хочется попробовать, а для одной много! — сказала Рита, улыбаясь и привычным жестом отбрасывая за плечо тяжелую волну волос.

Мы познакомились — мы все там говорили по-испански, выпили шампанского, потом еще и еще. Мы даже потанцевали с ней пару раз, а потом она исчезла. Так бывает: музыка, грохот, хлопушки, конфетти, народу было много, все выпили… Я отвлекся, и ее уже не было. Я обошел все комнаты — Рита уехала, не попрощавшись.

А дальше — вы скажете, что я это выдумал — произошла совершенно необъяснимая вещь. Хотя, на самом деле, закономерная. Мне приснился сон. Я шел по летнему лугу с Кончей — это дочь отцовского друга, с которой мы вместе росли. Она тоже гуляла на той вечеринке и, как выяснилось, была нашей общей знакомой. Мы шли с ней под руку просто как друзья, как оно и было. А сзади, шагах в семи-восьми, под руку с моим однокурсником Мигелем, который тоже встречал Новый год с нами, шла Рита. Они тоже были просто друзьями. На самом деле, невидимый луч связывал нас с Ритой.

Мы шли так по траве, из которой кое-где торчали высокие, мне до пояса, жесткие, почерневшие побеги. Я не знаю, какое это растение, но оно реально существует. У него маленькие, как у укропа, семена, каждое прикреплено снизу к большой разлапистой, как шар, пушинке (вы уже поняли, в них превратились вчерашние огромные снежинки). Я взял готовый отлететь от стебля пушистый комочек, легонько подкинул его в воздух и подул на него, чтобы он полетел к Рите. Ветерок подхватил пушинку, Рита поймала ее и улыбнулась мне. Я послал ей еще один такой привет — и она снова поймала пушинку и улыбнулась. Я шел с Кончей, она — с Мигелем, но мы их не замечали, и они нас, похоже, тоже. Мы были только вдвоем.

Я к тому времени — мне в наступившем году должно было исполниться девятнадцать — уже прочел (по-испански) обе теории сновидений: и Фрейда, и Юнга. Хотя я сразу сделался юнгианцем, оба великих старца утверждали, что человек, который вам приснился, проникает тем самым в ваше подсознание. То есть приобретает над вами реальную власть. Власть Риты оказалась настолько сильной, что я бросился разыскивать ее на следующее же утро.

Это оказалось не сложно. Сделав пару звонков — испанский мир в Москве был тесен, — я узнал, где она собиралась продолжать праздник. Еще один звонок — меня с радостью пригласили присоединиться к этой компании. Увидев меня, Рита кивнула в знак приветствия, но осталась сидеть на диване. А я пошел прямо к ней, позвал ее на лестничную площадку покурить и сходу рассказал свой сон.

Рита долго молчала. Из квартиры на площадку вышло еще несколько человек, но поняв, что у нас разговор, побежали курить на улицу — это всё происходило на первом этаже.

— Я тоже расскажу тебе свой сон, — решившись, сказала Рита. — Ты (у меня сердце подскочило к горлу)… Ты стоял на балконе «Детского мира». Там почему-то были балконы, хотя я не уверена, есть ли они на самом деле. Ты взял воздушный шарик и бросил его мне. А я стояла внизу и поймала его. А ты уже бросил мне еще один шарик, и я снова стою и жду, пока он упадет мне в руки. И ты кидаешь мне шарики еще и еще, и они уже не помещаются у меня в руках, а я всё пытаюсь их ловить. И смеюсь все время — я счастлива, как ребенок!

Через полгода, летом, мы поженились.

А в сентябре появился Семен Маркович, и начались наши тягомотные прогулки вокруг Чистых прудов. И как-то сразу стало ясно, что планы Конторы распространяются не только на меня, но и на Риту.

У Риты испанцами были оба родителя. Они были одногодками, познакомились на корабле, который вез их из Барселоны, попали в один детский дом, в общем, не расставались. Оба работали переводчиками в испанском издании газеты «Московские новости», и Рита подрабатывала там корректором. Ее испанский был несравненно лучше моего, и вообще она была толковее и бойчее. На самом деле, мне кажется, она представляла для Конторы больший интерес, чем я.

Наступил октябрь, и мы с Ритой — уже оба — пару раз съездили в Лес (так прозвали новую штаб-квартиру внешней разведки, построенную за кольцевой дорогой). Разговоры пока шли обтекаемо: мы понимали, что нас хотят, и думали, хотим ли мы, а там, видимо, считали, что мы подходим, но не были уверены, справимся ли. Но потом наступил момент, когда нам предложили принять решение.

Рита уже была беременна, ее постоянно тошнило. Мы с ней жили в одной из комнат нашей квартиры на Богдана Хмельницкого, где слышимость была такая, что для серьезных разговоров мы выходили на улицу. На те же Чистые пруды. Так что для меня Контора связана не с Лубянкой и не с Лесом, а именно с этим невинным бульваром в центре Москвы.

К тому времени мы с Ритой уже много проговорили всего и про режим, и про реальный социализм, Прагу 68 года, «Доктора Живаго» и Солженицына. Предложение Конторы переселиться за границу в качестве нелегалов означало, в какой-то степени, освобождение от всего этого. Но одновременно и переход на сторону людей с одинаковыми старыми лицами, чьи фотографии носили на демонстрациях и вывешивали на общественных зданиях. Так что, отказываясь от предложения, мы соглашались продолжать несложную, достаточно безбедную, но монотонную серую жизнь, которую своим отказом мы могли еще и подпортить. Согласившись, мы отказывались от себя или шли на компромисс. По сути дела, это был выбор между тем, чтобы быть честными по отношению к Конторе и к режиму или быть честными по отношению к себе. Положение было безвыходным.

Рита была умнее меня — хотя она так не считала.

— Забудь про то, о чем мы думали и говорили до сих пор, — сказала она, когда мы вышли к пруду. — Просто спроси свое сердце…

Рита фыркнула — это прозвучало пафосно, но всё же повторила:

— Спроси свое сердце — не голову, только сердце. Абстрактно — независимо от того, что там придется делать. Ты хочешь уехать или ты хочешь остаться здесь?

— Я хочу…

Я всё равно задумался. Сердцу тоже были нужны слова.

— Я хочу оттолкнуться от этого берега, а там — куда вынесет!

Рита кивнула и отбросила волосы с плеч на спину:

— Тогда мы должны придумать, как, несмотря ни на что, нам оставаться порядочными людьми. Из любой ситуации есть достойный выход. Мы должны его найти!

— Для начала давай договоримся, чего мы не будем делать, — развил ее мысль я. Мне нужно было только дать правильное направление, дальше я уже тоже соображал. — Мы не будем предавать себя.

— Именно. Мы не сделаем ничего, что идет вразрез с нашими представлениями о добре и зле, как бы этого ни хотела Контора.

Рита первая стала говорить «Контора». Отец говорил «моя работа»: «На моей работе хотят…», «На моей работе это не понравится»… Семен Маркович говорил «Служба». Мы с Ритой говорили «Контора»: она сама по себе, мы сами по себе.

— Из-за нас никто не умрет, и мы будем стараться, чтобы никто не попал в тюрьму, — продолжала Рита. — Мы не сделаем ничего, что принесет зло другим ради выгоды этих людей в Кремле. Мы будем делать только то, что будет хорошо для всех.

— Коммунизм неизбежен, — процитировал я ходячую шутку. — Но ты уверена, что это хорошо для всех?

— Мы не будем ничего делать только для этого. Есть вечная Россия и ее интересы. Через двести лет кому будет важно, во имя чего в середине XX века укреплялось государство? Была Российская империя, потом СССР, потом, может быть, будет еще что-то совсем другое. Ведь правда, если бы не разведка, у нас не было бы атомной бомбы. Были бы мы слабее, Америка могла бы напасть на нас. И тогда не было бы не только Союза, но, может быть, и вообще всего мира.

— Точно! — я понял, что это снимало все противоречия. — Мы будем действовать в интересах вечной России, как часть поколения, которое унаследовало на время ее судьбу. И это должно быть в интересах всех.

Рита, шагавшая рядом с кислым лицом — ее всё время тошнило, — вдруг расхохоталась.

— Мы с тобой, как Герцен и Огарев.

Мы обнялись, смеясь. Мы понимали, что были наивны, но даже не предполагали, в какой степени.

 

8

Следующие почти полтора года мы прожили в подмосковной Балашихе, в большой двухэтажной даче за глухим зеленым забором. Дача примыкала к территории Лесной школы, где учились разведчики, которые должны были работать под прикрытием. Мы иногда ходили туда на занятия в разные спецкабинеты и пользовались их библиотекой, но в принципе нас старались не светить. И я, и Рита готовились на равных, и в нашей группе вначале был еще только один человек. Это был наш сверстник по имени Лешка Кудинов, который просил звать его на французский манер Алекси. Странный человек для Конторы — эстет, денди и лоботряс, но очень обаятельный и способный.

Потом к нам присоединился Ромка Ляхов. Еще более странный — большой, некрасивый, с высоким голосом кастрата. Хотя он потом женился… Ну, не знаю. Эта особенность его натуры меня не касалась и никогда не интересовала. Ромка был, как сейчас бы сказали, ходячим компьютером. Он не только помнил всё, что когда-нибудь прочел, но и очень умело манипулировал этими данными. У меня самого аналитические способности средние, но достаточные для того, чтобы понять, кто чего стоит. Так вот, как аналитик из людей, которых я знаю, Ромка был на голову выше всех. Кроме, разумеется, Эсквайра, но подстать ему. Ляхова даже много раз пытались сманить в Аналитическое управление, но он не соглашался. Ромка тоже хотел уехать: подальше и на подольше.

В сущности, ближе Лешки и Ромки у меня друзей и не было. Странно, мы провели вместе полтора года, а с Ромкой и того меньше — год. Но то ли оттого, что мы жили коммуной, то ли потому что на нас уже падала тень от опасностей, которые нас ожидали в будущем, мы чувствовали себя частью целого. Не случайно же говорят, пошел бы я с тем или другим в разведку или нет!

Нас и вправду судьба сводила потом по работе: с Лешкой мы участвовали в общей операции в Лондоне, а с Ромкой — в Германии. Потом, уже после смерти Риты. Но действия в боевой обстановке к нашему взаимному доверию ничего нового не добавили: мы уже всё знали друг о друге со времен Балашихи.

Лешка, которого забросили на оседание в Лондон, во время той злополучной операции засыпался. С тех пор он работает в Лесу, время от времени выезжая за границу на разовые операции под прикрытием, то есть уже с российским паспортом, хотя и на чужое имя. Так что мы с ним видимся где-то раз в год то в Москве, то в самых неожиданных местах. А Ромка, внедренный под видом еврейского эмигранта в Германию, вышел в отставку и перебрался в Израиль. Это темная история. В Конторе подозревают, что его перевербовал Моссад. В это плохо верится только нам двоим: мне и Лешке Кудинову. Почему? Читай выше.

Кроме нас троих, на даче жила еще одна супружеская чета, но ее с тем же успехом могла заменить пара роботов, один из которых водил бы машину и помогал второму, который умел готовить, стирать, гладить и убирать комнаты. От роботов у Василия и Анны — так они представились, и так мы их неизменно называли — была неукоснительность, молчаливость и отсутствие какого-либо стремления к человеческим контактам. В доме они были заметны не больше, чем стоячая деревянная вешалка в холле или консоль в каминной гостиной, напоминавшие о царственной роскоши советских 50-х. Говорили, что на нашей даче раньше жил председатель КГБ Меркулов, лишенный этой привилегии одновременно с жизнью — скорее, даже раньше.

По поводу планов Конторы относительно меня и Риты первое предположение сделал Лешка. У нас были свои ритуалы: мы, тогда еще втроем, часами пили вечерний чай в гостиной под огромным оранжевым абажуром с бахромой тех же благословенных номенклатурных 50-х годов.

— Вам добавили по два часа английского? — своим привычным барским тоном осведомился Алекси. — Получается теперь, по четыре часа в день, да?

Он обмакнул овсяное печенье в чай, пошевелил им, чтобы ускорить процесс, и отделил губами намокшую часть.

— Вас, друзья мои, готовят не на Латинскую Америку, а на Штаты!

Мы с Ритой в ужасе завращали глазами по всем углам. Это помещение, как и все остальные, наверняка прослушивалось.

— Ай! — отмахнулся Лешка и повысил голос для подслушивающих. — Ребята, это у меня не случайно вырвалось. Я себя контролирую.

Мы на время забыли об этом разговоре. В марте 77-го Рита родила близняшек, мальчика и девочку. Поскольку жить нам всем предстояло за границей, мы представили на утверждение начальства имена, которые мы хотели бы им дать: Карлито и Кончита. И наш выбор был одобрен.

— Видишь? — напомнила Рита Лешке за очередным вечерним чаем. — Если бы ты был прав насчет Штатов, нам порекомендовали бы назвать их Чарли и Конни.

Алекси осклабился:

— В Нью-Йорке даже надписи в метро на английском и испанском.

Небоскребы Манхеттена он тогда, конечно, видел только в кино, но его тоже готовили основательно.

Лето того года я помню плохо: у отца обнаружили опухоль в легком, и он сгорел за два месяца. А осенью мы узнали, что нас посылают на Кубу.

Нам разрешили сказать об этом и Лешке, и Ромке — он тогда уже жил с нами на даче. В Конторе планировалось, что нам, хотя и заброшенным в разные страны, возможно, придется работать вместе. И раз так, доверие между нами было важнее, чем конспирация.

— Вас хотят заслать в Штаты под видом кубинцев, — заключил Лешка.

— Это очевидно, — подхватил своим высоким голосом Ромка. — Мы же с кубинцами не работаем друг против друга.

Мы с Ритой опять судорожно замотали головой в сторону вентиляционной решетки, за которой, как мы полагали, и был установлен микрофон.

— А что такого? — нимало не смутясь, продолжал Лешка. — Пусть все знают, какие у нас с Ромкой незаурядные аналитические способности.

Мы тогда решили, что Лешка просто не хотел признать свое поражение. Однако люди, которые прослушивали наши разговоры, могли бы забеспокоиться. Их стажер никак не мог быть в курсе операции, которая разрабатывалась Конторой вместе с кубинцами в строжайшем секрете. Мир знает о ней как об операции «Мариэль».

Мариэль — это порт на Кубе, километров 80 к западу от Гаваны. Наш первый куратор Некрасов возил нас туда однажды на прогулку. Тогда это была военная база, сейчас — не знаю. Мариэль — идеальная гавань, как и Гавана (о чем и говорит имя этого города). Это как бутыль с «кьянти»: глубокая бухта, вся застроенная причалами, которую узкий, как горлышко бутылки, естественный пролив соединяет с морем. Именно отсюда 21 апреля 1980 года отправились во Флориду первые две яхты с кубинскими эмигрантами.

Суть была вовсе не в том, что, как заявил Фидель Кастро, строительство социализма — свободное дело свободных людей. И даже не в том, что он предложил всем желающим — главным образом, кубинцам, живущим в США, — приехать на своих судах и вывезти с Кубы, кого захотят. Лидер массимо, так тогда называли Фиделя, послал янки отравленный подарок — среди ста с лишним тысяч человек, уехавших в Штаты за несколько месяцев, были тысячи уголовников, отсидевших больше половины срока. А среди этих тысяч бывших заключенных были люди, для которых такой, совершенно официальный, переход на Запад был идеальным способом внедрения. Даже мне пришлось провести последние три месяца перед отправкой не в закрытой зоне нашей военной базы в Валле Гранде, а в общей камере тюрьмы города Сантьяго, в которой Фидель сидел за двадцать лет до меня. Разумеется, по всем бумагам я был недоучившимся студентом Гаванского университета, схлопотавшим пять лет за распространение антикоммунистических листовок.

Наш отъезд из Мариэля — это произошло в начале мая 1980 года — был одним из самых трогательных моментов моей жизни. Не из-за нас — мы с Розой (я к тому времени уже забыл, что она Рита) всего лишь выполняли очередной этап операции. Из-за той смеси радости и горя, которая, как облако, накрыла причал. В нашу прогулочную моторную яхту, пришедшую из Майями-Бич, набилось человек сорок. Практически без вещей — у большинства был лишь целлофановый пакет со сменой белья и едой на дорогу. Семьями, как мы, уезжали очень немногие. Основная масса отъезжающих были сыновьями, дочерьми, братьями, отцами — чьи матери, сестры, дочери, сыновья по той или иной причине должны были остаться на причале. И к радости, что через несколько часов — до Ки-Уэст, первой точке на земле США, всего 180 километров — их близкие окажутся в свободной и благополучной стране, примешивался страх видеть их в последний раз.

Это, конечно, лучше, чем гражданская война. Как кто-нибудь скажет, лучше проливать слезы, чем кровь. Но когда нашу яхту багром оттолкнули от причала и она, попыхивая сизым выхлопом через отверстие в борту, начала медленно разворачиваться, мы с Розой обнялись и заплакали.

Это была не наша страна, мы не оставляли близких. Нас, из предосторожности, даже никто не провожал до причала. Мы не боялись будущего — мы были уверены, что в Штатах всё будет хорошо. Мы плакали, потому что в эту минуту мы были ими — теми людьми, стоящими в два ряда вдоль всего причала. Никто из них не рыдал, не кричал, не бился в истерике. Они просто стояли и смотрели, как отчаливает яхта. Смотрели, вцепившись друг другу в руку или в плечо, кусая губы и не утирая слезы, бежавшие по щекам.

Карлито и Кончите тогда уже исполнилось три. Они до этого мирно стояли, уцепившись за подол Розиного платья. Но когда мы обнялись, они заревели в голос и потянулись к нам. Мы взяли их на руки: место Карлито было у Розы (Эдипов комплекс), Кончиты — у меня (комплекс Электры это называется?). Свободной рукой мы стали махать этим людям на причале, среди которых не было ни одного знакомого лица.

Потом Роза посмотрела на меня и улыбнулась сквозь слезы. Я знал, почему: нам повезло, мы-то были вместе.

 

9

В Штатах произошел один эпизод, который навсегда определил мое отношение к этой стране. Так что, мне кажется, о нем стоит рассказать подробно.

Во Флориде нас поселили в небольшой мотель — США к наплыву беженцев были не готовы. И уже через пару недель — мы только что получили грин-кард, одновременно вид на жительство и право на работу, — меня снова вызвали в иммиграционную службу. Было ясно, что мне хотят предложить работу. О Рите — пардон, Розе, — речь как-то не шла, может быть, из-за того, что у нас были маленькие дети.

Мы, конечно, обрадовались, хотя тогда это показалось нам само собой разумеющимся. Мы считали, что всё-таки представляли собой особый случай. Во-первых, мы были одними из первых кубинских эмигрантов за почти двадцать лет. Во-вторых, у нас не было родственников, а по прибытии три четверти наших попутчиков разобрали по домам. В-третьих, хотя официально я и вышел из тюрьмы, я числился бывшим политзаключенным, что здесь считалось дополнительным признаком добропорядочности. Наконец, я эмигрировал с женой и двумя маленькими детьми.

Мы обрадовались повестке, но я даже еще не успел понять к тому времени, нравится мне в Америке или нет. Мне предстояло узнать это в ближайшие двадцать четыре часа.

Шестиэтажное здание иммиграционной службы, окруженное разлапистыми пальмами — после Кубы они у нас восторга уже не вызывали, — находилось на широком городском проспекте. По другую сторону его начинался пляж. Мы сели на автобус, который ходил каждые два часа, и к 9.00 я отправился на свою встречу, а Роза и дети пошли купаться.

Инспекторы принимали посетителей за стойкой, их было трое. Пожилой, очень смуглый мексиканец с пышными усами. Белая женщина лет тридцати пяти в очках, очень некрасивая и бесформенная, похожая на беременную белую мышь. И небольшого роста пуэрториканец лет сорока, который гонял во рту зубочистку. Он освободился первым, и, хотя мне инстинктивно не нравятся люди с зубочистками во рту, я двинулся к нему.

— В очередь! — не вынимая зубочистку, рявкнул пуэрториканец. — Начинайте приучаться к порядку!

Тут я понял, что делал смуглый парень, который торчал в полном одиночестве прямо в центре зала. На нем была мятая майка, волосы были закрыты косынкой с изображением американского флага. Парень был здесь уже не впервые, поэтому знал, что ждать надо на почтительном расстоянии. Он стоял в расхлябанной, почти вызывающей позе, плечи у него были покрыты татуировками. Я потом, пока стоял за ним, успел их рассмотреть: на одном плече был краб, на другом — красавица, прикрывшая лицо веером, так что виден оставался только один кокетливый глаз. При малейшем движении оба образца изящного искусства оживали: краб шевелил клешнями, а красавица начинала обмахиваться веером. Говорю же, это были настоящие музейные экспонаты!

— За мной будешь, братишка! — сказал ценитель живописи. — Кубинец?

Я кивнул.

— Они нас тут за людей не считают! — громко, чтобы все слышали, заявил парень. — Я хожу сюда уже месяц. Всё, что мне предлагают — это собирать их пакеты с мусором или убирать их объедки со столов. Не знаю, зачем надо было менять одну тюрягу на другую?

Я чувствовал себя неловко. Все трое инспекторов оторвались от своих бумаг и смотрели на нас: мексиканец с мягким неодобрением, пуэрториканец — с откровенной враждебностью. Если бы у него был пистолет и такое право, он бы уже уложил нас на каменные плиты и сейчас застегивал наручники. Про белую мышь я не понял — стекла ее очков отсвечивали, и глаз видно не было.

Вступать в дискуссию я не хотел, просто молча встал в очередь. Теперь освободился мексиканец, и тот парень вразвалочку двинулся к нему. «Только бы мне досталась женщина!» — подумал я. Но та занималась пожилой, глуховатой гречанкой, которая пришла с сыном. Ей приходилось всё не только переводить, но еще и кричать по три раза. А пуэрториканец — мне всегда везет на такие вещи — уже быстренько спровадил своего посетителя и теперь ожидающе смотрел на меня.

Я подошел и назвал свое имя (меня уже тогда звали, как и сейчас — Пако Аррайя). Инспектор сделал вид, что не разобрал его, попросил мою грин-кард и положил ее на стол перед собой. Потом достал из крутящегося стеллажа мое досье, вынул анкету с фотографией и начал ее изучать. Очень скоро он ухмыльнулся и ловко перекинул зубочистку из одного уголка рта в другой.

— Вы освободились из тюрьмы в Сантьяго? — и через паузу добавил. — Сэр!

Он явно собирался поразвлечься за мой счет. «Сэр» нужен был, чтобы к нему потом нельзя было придраться. Еще один момент: он обратился ко мне на английском языке, на котором он говорил с акцентом, вместо того чтобы общаться на нашем общем родном испанском. Инспектор-мексиканец говорил с тем кубинцем по-испански.

— Вы же умеете читать? — ответил я.

Мой тон означал, что ссоры я не ищу, но и в обиду себя не дам.

— А вы умеете читать? По-английски?

— Умею.

— Тогда читайте!

Он бросил передо мной на стойку машинописный листок, заверенный в муниципалитете города Сан-Франциско.

Некий американский гражданин кубинского происхождения прочитал о массовом приезде соотечественников и был готов взять на работу трудолюбивого семейного человека, вырвавшегося из-за железного занавеса. Работодателя звали Энрике Мендоса, и у него был ресторанчик «У Денни» на выезде из Сан-Франциско. Он собирался купить лицензию на второе заведение у той же ресторанной сети. Заправлять там должен был его сын, а для нового работника могло найтись занятие и в конторе, и в зале — в зависимости от способностей.

— Что, братишка, предлагают метлу в руки? — повернулся ко мне мой товарищ по несчастью и расхохотался.

Теперь уже все присутствующие смотрели на меня. Кроме пуэрториканца — он пристально глядел на кубинца. Таким образом он подчеркивал, кто здесь главный, хотя и не возражал против подобных реплик. Для спектакля, который он разыгрывал, его такой партнер устраивал.

— Разумеется, это предложение не совсем для вас. Там придется работать руками. А вы ведь, — пуэрториканец снова заглянул в мою анкету, где было сказано, что я учился в университете, — хотите работать головой? Сэр!

Весь яд был в слове «сэр».

На самом деле, такое предложение было для нас подарком небес. Это была реальная работа, далеко от Флориды, где среди массы кубинцев риск проколоться был всё же велик. Сан-Франциско был университетским городом, а мне в любом случае хотелось получить американский диплом. Не говоря уже о том, что это было чистое предложение, не имевшее никакого отношения к Конторе. И еще одно, хотя это глупость. Уточняю для тех, кто далек от испано-язычного мира: Пако — уменьшительное от Франсиско. Жить в городе, носящим имя моего небесного покровителя, показалось мне знаком судьбы.

Я мгновенно прокрутил всё это в голове, но сейчас это было только фоном. Главным была неприкрытая провокация со стороны инспектора. Я не собирался на нее поддаваться.

— Если мы примем это предложение, — подчеркнуто вежливо произнес я, — когда нам нужно будет ехать в Сан-Франциско?

Я не хотел соглашаться, не поговорив — даже чисто формально — с Ритой. Она и так, с тех пор, как мы перебрались в Штаты, чувствовала себя довеском. Здесь разговаривали только с главой семьи.

— Кто это мы? — не упустил случая пуэрториканец. — Кто должен принять решение?

— Мы с женой, — ответил я, уже понимая, куда он клонит.

— Вы с женой? — медленно повторил инспектор. — М-м, мне показалось, я разговариваю с мужчиной.

Пуэрториканец перекинул зубочистку в середину рта и теперь играл ею на языке. Вы никогда не замечали, что, в сущности, мы иногда выставляем на всеобщее обозрение отвратительный внутренний орган — розовый, бесформенный, покрытый слизью?

— Не жди от них ничего хорошего, приятель! — громко сказал кубинец, приподняв майку и почесывая загорелый, без татуировок, живот. — Прибивайся к своим!

— Если у вас есть деньги, — ответил, наконец, пуэрториканец на мой вопрос, — вы можете ехать хоть сейчас.

У нас с Розой было восемьдесят два доллара шестьдесят центов плюс талоны на питание на неделю вперед.

— А если нет, будете ждать, пока вам оформят чек, — продолжал он. — Хотя вообще, если я могу дать вам совет, в этой стране деньги принято зарабатывать, а не просить! Сэр!

Он уже не ждал ответа. Его усмешка так и приглашала меня дать ему в морду. Он знал, что этого не случится.

— Ты, мелкий вонючий сукин сын! — не выдержал я. — Ты-то сам приехал сюда на «Мэйфлауэр»?

Я не думал, что курс страноведения в Балашихинской лесной школе пригодится мне так скоро.

Теперь все смотрели на нас, уже оставив свои дела. Гречанка громко теребила сына, видимо, требуя, чтобы он объяснил ей, что происходит. Кубинец прилег плечом на стойку и откровенно наслаждался зрелищем — но он был на моей стороне. Разговаривавший с ним инспектор-мексиканец осуждающе смотрел на своего коллегу.

— Я попрошу всех вести себя в рамках! — неожиданно звучным голосом произнесла белая мышь.

Видимо, она там была старшей. Но на чьей она была стороне, было для меня по-прежнему непонятно.

— Имейте в виду, это приглашение не именное, — женщина повернула голову ко мне. — И есть масса желающих поехать туда вместо вас.

Корпоративная солидарность оказалась сильнее. Хотя, возможно, она не слышала всего нашего разговора. Получив поддержку, пуэрториканец осмелел.

— Я напишу рапорт об оскорблении офицера иммиграционной службы, — заявил он. — И задержу вашу грин-кард!

Она по-прежнему лежала перед ним на столе. А без нее я был никем.

— Верните мне мою карту! — потребовал я, перегнувшись через стойку и пытаясь схватить ее.

— Я аннулирую ее!

Пуэрториканец открыл ящик стола и смахнул карту туда.

— Говорил тебе, держись своих! — снова встрял кубинец. — Дождись меня у выхода, мои друзья помогут тебе с работой!

Я уже не слушал его. Пуэрториканец с прежним наглым выражением лица жевал зубочистку — он наслаждался тем, как я усугубляю свое положение. Я одним движением перемахнул через стойку. Противник пытался подняться, но он сидел в кресле на колесиках, которое поехало назад. Я сам помог ему встать. Я схватил его обеими руками за рубашку, поднял с кресла и с силой притянул навстречу своей голове. Я научился этому в день, когда оказался в общей камере тюрьмы в Сантьяго. Он хотел напомнить мне, что я сидел на нарах? У него получилось!

Естественно, я не пытался бежать и спокойно дождался полиции, сидя в кресле пуэрториканца. Его самого держали мексиканец с кубинцем — латинскую кровь не обманешь, он собирался оторвать мне голову. Но руки у него были блокированы, и старая гречанка, которая, как все южанки, была по призванию сестрой милосердия, пыталась промокнуть ему кровь на лице. Его повезли прямо в больницу — у него, как и у его предшественника в Сантъяго, был сломан нос. Меня сначала отвезли в участок, а уже потом — в ту же больницу. Обоюдоострая зубочистка пуэрториканца проколола мне щеку. У меня до сих пор в этом месте, если присмотреться, крошечная ямка.

На ночь меня вернули в участок, где я провел бессонную ночь, крутясь на жесткой кушетке в зарешеченной камере. Когда меня привозили в участок в первый раз, я сказал полицейским, что Рита с детьми ждали меня на пляже, и их на патрульной машине отвезли в наш мотель. Рита потом сказала мне, что тоже не сомкнула глаз.

Было отчего! Особенно всё-таки мне. Операцию по внедрению я провалил в любом случае. А завтра утром судья должен был решить, отправить ли меня обратно на Кубу немедленно или мне придется отсидеть какой-то срок в американской тюрьме. Денег на штраф у меня не было, так что я мог расплатиться только натурой. В любом случае, со Штатами нам придется распрощаться. Я не жалел об этом — жить в такой стране мне не хотелось.

Слушание моего дела было назначено на десять утра. Полицейский расстегнул на мне наручники и сел на места публики, за барьер. Публики, кроме него, не было — Роза сидела дома с детьми. Мы с ней вообще не виделись с тех пор, как меня задержали.

Судья — толстый, сопящий на всё помещение грек с волосатыми руками (во Флориде много кубинцев и греков) — выслушал сначала меня. Мотивы его не интересовали — только факты. А все они свидетельствовали против меня.

Потом наступила очередь пуэрториканца. Он, в отличие от меня, пришел с адвокатом (странно, почему у меня его не было?). Нос у него был заклеен пластырем — продольно и дважды поперек, на переносице и у ноздрей. Пуэрториканец и говорил немного в нос, с трудом — не знаю уж, притворялся он или нет. Это было выступление человека, стоящего на страже большой, прекрасной и щедрой страны, в которую отовсюду пытается проникнуть всякая нечисть. Этого слова пуэрториканец не сказал, но дух его вдохновенной речи был именно таков.

Я приготовился увидеть и всех остальных свидетелей сцены — посочувствовавшего мне мексиканца, моего кореша-кубинца и гречанку с сыном, но их в суд не вызывали. Свидетель был один — та самая белая мышь, начальница пуэрториканца. Ее выступление длилось едва ли минуту.

— Ваша честь, — сказала она, — я была свидетелем конфликта, который произошел у инспектора Вальдеса с г-ном Аррайя, с начала и до его отвратительной развязки.

Она так и сказала: «отвратительной развязки».

— Должна вам сказать, что инспектор Вальдес, которому я и раньше неоднократно делала замечания по поводу непозволительного тона, которым он разговаривает с посетителями, вел себя с г-ном Аррайя откровенно провокационно.

Мы с инспектором Вальдесом обменялись изумленными взглядами. Не знаю, кто из нас был поражен больше.

— Управление иммиграционной службы сожалеет, что г-н Аррайя проявил невыдержанность, — тут ее прорвало на личное. — Насилие отвратительно в любой своей форме! Однако, — продолжила она прежним ровным тоном, — Управление не собирается поддерживать иск инспектора Вальдеса. Тем более что с этого дня г-н Вальдес уже не является нашим работником. Вчера вечером был решен вопрос о его служебном несоответствии.

Я посмотрел на судью. Он, если и был удивлен, ничем этого не выдал, только его сопение усилилось.

— Ваша честь! — вскочил адвокат Вальдеса. — Мы протестуем! На моего клиента напали и нанесли ему тяжкие телесные повреждения, потребовавшие хирургического вмешательства. Это дело не может быть оставлено без последствий!

— Это решает суд, — отрезал судья и снова натужно засопел. Потом, после паузы: — Кто оплатит лечение?

— Ваша честь, — вскочил адвокат, всё еще не пришедший в себя после такого поворота событий, — у моего клиента страховка государственного служащего, и мы по…

— Г-н Вальдес уже не является нашим служащим, — отрезала его бывшая начальница.

С этой минуты она перестала казаться мне некрасивой и бесформенной. Таким женщинам надо смотреть в глаза — сейчас они пылали. Я понял про нее еще одну вещь — она была еврейкой, может быть, даже недавней эмигранткой.

— В таком случае, расходы потерпевшего должны быть отнесены на счет виновного! — выкрикнул адвокат.

— Но у виновного — если таковой является лицом, отдельным от потерпевшего, — съязвил судья, — денег нет.

На меня он даже не посмотрел — он был уверен, что нет. Я молчал. Я всё время молчал.

— Но мы отказываемся платить за человека, который опозорил нашу службу, — не сдавалась моя новая симпатия.

Она хотела крови пуэрториканца. Возможно, у них и раньше были стычки. Или тот ее подсиживал. Или она так думала.

Судья жестом отмел все возражения. Наверное, так он дома затыкал жену.

— Суд снимает с г-на…

Он посмотрел в бумажки перед собой.

— Франсиско Аррайя обвинения в нападении и нанесении телесных повреждений. Произошедший инцидент никак не будет отмечен в его судебном досье, как я понимаю, пока девственно чистом. Надеюсь, это послужит ему предупреждением. В этой стране, г-н Аррайя, — судья впервые посмотрел мне в глаза, — существует закон, и граждане не обязаны защищать себя кулаками.

Он закончил с лирическим отступлением и снова перешел к своему решению:

— В связи с произошедшим инцидентом, суд обязывает Управление иммиграционной службы штата Флориды оплатить медицинские расходы г-на Вальдеса, который в тот момент являлся его служащим, — он стукнул деревянным молотком по специальной дощечке на своем столе. — Следующее дело!

Адвокат вскочил:

— Ваша честь, вы вынуждаете нас подать апелляцию!

— Это ваше право! — Судья перевел взгляд на начальницу Вальдеса, как бы заново взвешивая ее аргументы. — Однако в таком случае будет заново рассматриваться и решение по поводу возмещения медицинских расходов.

Адвокат с Вальдесом пошли к выходу. Оказавшись спиной к судье, пуэрториканец провел большим пальцем по своему горлу. Теперь, когда он остался без работы, он не боялся мне угрожать. Но я его тоже не боялся.

Прямо из зала суда мы с моей нежданной защитницей поехали на ее машине в офис Иммиграционной службы. Мне вернули мою грин-кард и вручили чек на дорожные расходы и подъемные. Не помню, на какую сумму, но она тогда показалась мне огромной. Я предложил мисс Горелик — ее звали мисс Горелик, я был прав относительно ее национальности — угостить ее обедом, но она отказалась.

Я вернулся в наш мотель на такси. Я любил Америку.

 

10

Энрике «Сакс» Мендоса был шестидесятилетним мулатом с широким носом, толстыми негритянскими губами, пучками седых волос в ноздрях, ушах, а также на бровях, под которыми прятались трогательные детские глаза. Все его звали Сакс. Он действительно был саксофонистом в кубинском оркестре, перебравшемся в Штаты в середине 40-х. От золотых времен у него осталось две афиши: одна, застекленная, висела в зале ресторана, вторая, без рамы, с уголками, съеденными несколькими поколениями кнопок, была закреплена на внутренней стороне двери его спальни. Когда оркестр распался, Сакс попробовал играть в паре-тройке других, но чары были разрушены. Он ушел из шоу-бизнеса и вложил заработанные деньги в свой ресторан. В сущности, «У Денни» — это не ресторан в европейском понимании; так, закусочная, хотя и не забегаловка.

Однако, хотя Сакс и оставил эстраду, его сверкающий баритон-саксофон с влажным волнующим звуком («От него у мертвого встанет!» — подмигивая, говорил Сакс, неважно, в отсутствие женщин или при них) всегда лежал на полке под прилавком. Иногда, когда посетителей было немного или на него просто находил такой стих, он доставал инструмент и давал бесплатный концерт минут на пятнадцать. Играл он классно. И голос у него был, как у джазового певца — глубокий и мелодичный. Сакс говорил короткими фразами, нараспев, так что нам с Ритой — с Розой! Розой! — постоянно казалось, что он вдруг запел спиричуэлс.

Сакс понял, кто мы такие, едва мы вышли из такси. Рита взяла за руки детей, а я прихватил два чемодана со всем нашим имуществом. Он вышел из-за прилавка, вытирая руки о фартук, и, дождавшись нас в дверях, с шутливой церемонностью поздоровался за руку с каждым, включая Карлито и Кончиту, которым тогда было по три года. Потом усадил нас за длинный столик у окна, сел с нами сам и попытался впихнуть в нас всё свое меню. Я сдался после буррито с фасолью и зеленым чили, омлета с грибами и гренками и трех толстых гречишных блинов с кленовым сиропом. Мое давно отвалившееся семейство смотрело на меня, как на сказочного великана, способного поглотить целый город.

А подавал нам сын Энрике с неподходящим для него именем Серафин. Возможно, он возненавидел меня именно с того завтрака. Хотя, не исключено, что и заочно — с момента, когда его отцу пришла в голову мысль выписать на работу соотечественника. Серафин — у него в 30 лет было уже четверо детей — жил со своей семьей в городе, и мы, к счастью, общались с ним мало.

Сакс казался недалеким: он громко хохотал по малейшему поводу, шлепал по заднице Амалию, страшную, как черт, кривоногую посудомойку, тоже кубинку. Брызжа слюной, рассказывал по-английски анекдоты, из которых я поначалу понимал половину, но смеялся вместе с ним. Однако отношение к нам своего младшего сына — двоих старших ресторанный бизнес не привлекал, и они, получив образование, давно разъехались по стране — Сакс просек сразу. Поэтому, даже когда через две недели после нашего приезда новый ресторан был открыт, он оставил нас у себя. Мы вздохнули с облегчением — Серафин стал управляющим, дел у него прибавилось, и теперь он появлялся у нас редко.

Мы поселились в пристройке, в двух небольших комнатах, в которых в первую ночь были лишь кровати и шкаф. Сакс — он был вдовцом — занимал еще две, такие же маленькие. И ресторан, и пристройка были одноэтажными, что нам с Ритой казалось странным. Мы воображали себе, что цены на землю в одном из крупнейших мегаполисов Штатов должны были быть заоблачными, в крайнем случае, на уровне небоскребов даун-тауна.

Жилой флигель занимал почти половину участка, огороженного проволочной сеткой. Вторая, большая, часть была отведена под лужайку, на которой рос кустарник, цветущий круглый год, стоял стол и перед ним на железных столбах была закреплена садовая качалка. Это явно была зона для барбекю, и мы с Ритой поначалу были уверены, что Карлито и Кончите вход сюда будет запрещен. Как раз наоборот — Сакс сам показал им, где что растет и где лучше прятаться, так что наши дети весь день качались на качалке или играли в индейцев, с криками продираясь сквозь кусты, чтобы напугать нас. Нам — нам всем — повезло, что у нас были двойняшки: они занимали друг друга целый день, и вспоминали про взрослых, только когда хотели есть. Так что взрослые могли спокойно заниматься делом.

Мне эти годы запомнились как время долгих дней. Я начинал работу в половине шестого, хотя вставать по будильнику мне не приходилось. Нас всех будил Карлито. Зимой и летом он просыпался в пять, откидывал одеяло и радостно кричал: «Ночи больше нет!» Мы вставали, крутились до десяти-одиннадцати вечера, потом — дети уже давно спали — тоже закатывались в постель. Засыпали мы совсем поздно — мы всё еще были влюблены друг в друга.

Я работал официантом, а Рита помогала на кухне. Окно кухни выходило как раз на задний двор, так что наши двойняшки играли у нее на виду.

Сакс относился ко мне… Чуть не сказал, как к сыну, что было бы неправдой: Серафина он недолюбливал, а с другими я его не наблюдал. Но на самом деле, когда я чуть не сказал «как к сыну», я имел в виду, в первую очередь, не теплоту, а строгость. Энрике строжил меня, как сына, от которого многого ждет. Теоретически я ему даже годился во внуки: мне было 23. Я тогда часто считал, что он придирается.

— Хотел бы я знать, черт побери! — произносит добрый дядюшка Энрике своим густым, как нижние ноты саксофона, голосом, заполняющим весь ресторан. И это звучит, как «Я знаю, Иисус меня любит!» — Сможет ли кто обслужить… (Пауза — фразы короткие, как строки песнопения.) Это симпатичнейшее терпеливое семейство…

Сакс выглядывает в окно, где припаркована машина симпатичнейшего семейства из двух отвратных молодящихся старух и прыщавого отрока в ярко-зеленой футболке, чья монументальная задница заняла весь диван напротив. Они уселись от силы пять минут назад и только-только оторвали головы от меню в прозрачных пластмассовых стойках.

— Из далекого штата Аризона? — разглядев их номерной знак, допевает свой спиричуэлс Сакс.

Я в мыле собираю грязную посуду со стола компании шоферов. У нас любили перекусывать дальнобойщики — не столько из-за качества пищи, сколько из-за колорита заведения. Пальцы у меня в кетчупе — а я ненавижу, когда у меня липкие руки, — стопка тарелок в неустойчивом равновесии прижата к груди.

— Черт побери, Сакс! — чем хороша Америка: какова бы ни была дистанция между хозяином и работником, вы не обязаны терпеть помыкания. На уровне слов вы на равных, особенно, если хозяин не прав. — Я у вас на глазах с половины шестого. Я что, танцую здесь самбу с клиентами?

Клиенты с интересом ждут продолжения: случайные — с напряженным, постоянные — с оживленным. Услышав мой голос на повышенных тонах, из кухни вылетает Роза — мы всегда были готовы защитить друг друга.

Но добрый дядюшка Энрике подмигивает ей и наклоняется к своему тайнику под прилавком:

— А что, я, может, был бы непрочь… (пауза). Если бы здесь танцевали самбу!

Он достает саксофон и начинает играть, приплясывая. А когда я прохожу мимо со своей грудой тарелок, готовых рухнуть, Сакс шутливо пытается поддеть меня бедром.

Посетители счастливы. А симпатичнейшее семейство из Аризоны, закусив, награждает меня королевскими чаевыми — они считают, что я из-за них пострадал. Нет, Саксу надо было покупать не закусочные, а настоящие рестораны, где вечером пьют и танцуют. Это был — и есть, хотя ему уже под восемьдесят, — мастер по созданию настроения.

Я не сразу разобрался, сколько в таких сценах было желания вышколить нового работника и сколько — игры, в первую очередь, на публику. Рита — я всё-таки думаю о ней как о Рите, хотя все эти годы она была Розой, — поняла это раньше. Они с Саксом вообще очень быстро спелись. В частности, они были двумя умудренными жизнью наставниками, на попечении которых оказался молодой строптивец.

Сейчас я знаю, что именно Сакс научил меня работать и, возможно, именно благодаря этому я выжил. Но в те времена мне иногда казалось, что он пережимал. У нас даже возникла условная фраза. Я говорил:

— Карамба, Сакс!

И он знал, что я считаю, что он перешел черту. Это случалось не часто — раз в два-три месяца. Сакс извиняющимся жестом выставлял между нами светлую, как у всех черных и мулатов, ладошку — это был его белый флаг. Потом, как правило, он накладывал две вазочки мороженого и сам относил его Кончите и Карлито. Вот их он точно любил, как своих внуков.

Так прошло три с лишним года.

 

11

Когда я вспоминаю это время, я думаю, как бы повернулась моя жизнь, не только в связи с тем 27 января. Нет, что бы было с нами, если бы к тому же мы действительно были кубинскими эмигрантами, перебравшимися в Штаты?

Я всегда думал, что мог бы прожить любую, ну почти любую жизнь почти любого встреченного мною человека — не важно, в какой стране, молодого или старого, богатого или бедного. И, наверное, я мог бы так еще несколько лет работать в ресторанчике у Сакса, помогая ему в конторе, в зале или на кухне, смотря по надобности, постепенно отложить деньги, чтобы закончить учебу и начать преподавать американскую или испанскую литературу (я любил читать), снять квартиру или перебраться в отдельный дом и по воскресеньям приезжать навестить со всем семейством доброго дядюшку Энрике. Более того, я думаю, что я был бы вполне счастлив в своей семье, со своими книгами и всем миром, открытым перед нами. Я серьезно говорю: не случись то, что случилось, и не будь за мной Конторы — а эти два обстоятельства вступили в трагическую связь, — я прожил бы эту, вторую по счету, но, как оказалось, не последнюю, жизнь, ни о чем не сожалея и ни к чему другому не стремясь.

Но судьба постучалась в дверь в форме почтового служащего — черные брюки и черная же рубашка с короткими рукавами, хотя в то утро в солнечной Калифорнии шел снег и было чуть больше нуля.

— Пако! — крикнул Сакс. — Тебе письмо.

Я в тот момент работал за стойкой. Почтальон попросил показать мои права — я уже получил их, хотя машину мы еще не купили, — попросил расписаться в журнале и вручил мне конверт. Я вскрыл его, замирая в душе: вдруг это привет от Конторы? Я не ошибся.

Привет назывался наследство.

Их тоже можно понять. Вы засылаете сотрудника на оседание, то есть на постоянное жительство в чужой стране. Он там — абсолютный ноль: ни должности, ни связей, ни особых перспектив. Сколько лет должно пройти, пока безвестного кубинского эмигранта примут на работу, где он может получить доступ к интересующей Контору информации? Поколение! Да-да, на самом деле, интерес может представлять сын сотрудника. Если, конечно, он не будет считать своей родиной Соединенные Штаты Америки и не заложит отца со всеми его шпионскими связями.

Второй вариант — связной. Вам передают на связь уже завербованного агента, который в состоянии добывать нужную информацию, но не доставлять ее по назначению. Нужно передаточное звено, не вызывающее подозрений в среде обитания агента и, с другой стороны, вполне способное совершать поездки в города, где есть советские представительства. Большинство из нас к такой работе и готовились.

В первую же неделю после приезда в Сан-Франциско я послал открытку своей единственной старой тете на Кубу. Я ее даже видел перед отъездом — старушка была цветущим тридцатилетним мужчиной, курящим сигару под полосатым тентом. И вот теперь, почти через три года после нашего отъезда с Кубы, тетя умерла, оставив своему единственному племяннику акции, которыми еще с докастровских времен управляла брокерская контора в Майами. Распорядившись об их продаже, мы с Розой выручили не безумно большую, но позволяющую новый старт сумму, которая после вычета налогов составила 11 тысяч 628 долларов.

Мы сидели на скамейке в университетском парке на холме с работником советского консульства, представившимся либо честно, либо из-за недостатка воображения Арменом. Внизу проходила дорога, за нашими спинами раздавались веселые голоса и смех студентов, расположившихся прямо на траве.

Я всё думал о том, как бы было хорошо, если бы меня оставили в покое, и мы продолжили бы проживать наши долгие, долгие дни. Мы с Розой любили друг друга, у нас росли чудесные двойняшки, Калифорния была открытой и дружелюбной. (Та сцена с пуэрториканцем в Майами была боевым крещением: с тех пор и по сей день я никогда не сталкивался в Штатах с чем-либо подобным.) В свой выходной, во вторник, мы часами гуляли по улицам Сан-Франциско, радуясь, что живем среди всего этого очарования. И вот теперь всё придется менять!

— Да вы не слушаете меня! — вдруг заметил мой собеседник. — Вас что-то беспокоит?

Я посмотрел на него. Ему было под пятьдесят, почти лысый череп, большой крючковатый нос и глубокие печальные армянские глаза.

— Мы слишком долго не объявлялись, — сказал он за меня.

Я промолчал. Мы жили своей жизнью почти четыре года.

— Давайте так, — решил Армен, — определяйтесь не спеша. Нас пока устраивает, что вы в Сан-Франциско, и пока мы готовы ограничиться разовой помощью. Я бы на вашем месте вложил полученные деньги в бизнес вашего хозяина, если он согласится. Я так понимаю, отношения у вас хорошие.

— Хорошие.

— Я не настаиваю. Если эта сумма покажется ему слишком маленькой, оставьте ее себе на учебу. Потом еще что-нибудь придумаем.

— Хорошо. А какая помощь от меня нужна сейчас?

— Сущая ерунда. Вот посмотрите!

Я взял фотографию. Она была сделана на «поляроиде» и запечатлевала пару, сидящую за ресторанным столом с возвышающейся среди тарелок плетеной бутылкой вина. Судя по багровому цвету лица и масляному блеску в глазах, мужчина лет пятидесяти пяти от этой бутылки успел отхлебнуть уже немало — или это была не первая. Чувствовал он себя королем и, позируя для снимка, небрежным жестом приобнял свою спутницу. Женщина была полной крашеной блондинкой лет под сорок с невероятной, советского вида «халой» на голове и в розовой кофточке с люрексом. Довольно миловидное лицо, но банальное и уже округлившееся, что называется, мечта гарнизона.

— Кто из них? — уточнил я.

— Официант.

Я присмотрелся. Действительно, на снимке был и третий человек, в белой рубашке, красной бабочке и с подносом в правой руке. Он, видимо, не желая мешать фотографирующимся, а, возможно, и по другой причине, отошел назад, и вспышка едва-едва осветила его. Так что уже при скромном поляроидном качестве лицо его было лишь бледным пятном с темными подтеками от недостатка света. Единственной чертой, которую можно было выделить, были очень тесно посаженные друг к другу глаза. Я сам интроверт, и глаза у меня поэтому сдвинуты к переносице, но у этого официанта это была просто двустволка. И выражение взгляда было напряженным, пугающим, как наставленные тебе в лицо два ствола.

— Мы пробовали увеличить фотографию, но получалось только хуже, — извиняющимся тоном произнес Армен.

— И что этому привидению может от меня понадобиться? — спросил я, возвращая фотографию.

— Он может подойти к вам в любой момент — он знает, как вас искать. Он скажет: «Давненько вы к нам не заходили». И на ваш вопросительный взгляд уточнит: «Пицца наполетана». Тогда вы его вроде бы узнаете и ответите: «Да, действительно. Но когда ты сам работаешь в ресторане, хочется домашней пищи». После этого он объяснит, что ему нужно, скорее всего, он вам что-то передаст. Он не знает ни кто вы, ни на кого работаете.

— То есть…

— Мы с ним работаем под чужим флагом. Так что никаких лишних разговоров — возьмете, что он даст, и до свидания.

— А язык?

— Английский. Если получите передачу, на доске перед входом в ваш ресторан — ну, там, где вы пишете меню, — в левом верхнем углу нарисуете треугольник. Начиная с завтрашнего дня, кто-то из наших будет проезжать мимо каждый день.

Они действительно долго не объявлялись. Я и не думал всё это время, что так и не выходил из их поля зрения. А они присматривали за мной и знали, что каждое утро именно я расписывал цветными мелками большую грифельную доску, которая уголком ставилась у входа. Это была моя идея — помимо меню, напечатанных типографским способом и вставленных в прозрачные стоечки, каждый день предлагать отдельным номером какое-либо блюдо. Или объявлять счастливый час, обычно с четырех до пяти, когда напиток подавался бесплатно. Доска была хорошо заметна для проезжающих машин и, как мы быстро выяснили, действительно приводила в нашу закусочную дополнительных клиентов.

— Лучше солнце, — сказал я.

— Что?

— Солнце! Я нарисую на доске не треугольник, а солнце. Такое, с лучами.

— А! Да, так лучше! Ну, успехов! — Армен встал с травы, отряхнул рукой брюки и остановил меня жестом. — Я пойду, а вы еще посидите здесь пару минут.

Это было 26 января, в теплый, почти весенний день, какие в Москве бывают в мае. Пока мы сидели, пролетела бабочка. Назавтра была пятница, но поскольку в прошлый вторник нам с Ритой пришлось работать, Сакс дал нам выходной. Мы с детьми собирались погулять по Рыбацкой пристани.

Я тогда этого не знал, но это был, несмотря на сознательно избранный мною путь приключений, последний беспечный день в моей жизни.

 

12

Сейчас, когда катализаторы у машин стали обязательными, во всех мегаполисах Америки, включая Манхэттен, воздух достаточно чистый. В Сан-Франциско, построенном на мысе и продуваемом всеми ветрами с океана и со стороны бухты, так было всегда. Так что это один из тех городов, по которым хочется перемещаться пешком — разумеется, спускаясь с холмов, а не поднимаясь. Машины у нас не было — мы доезжали на автобусе до центра, а там уже гуляли не спеша, по той его части, рельеф которой придавали лишь небоскребы.

В тот день 27 января было так же тепло, как и накануне. Мы шли по солнечной стороне улицы, и я даже снял ветровку, оставшись в одной рубашке. Через знаменитые разноцветные ворота мы вошли в Китайский квартал. Там, конечно, небольшой холм, и на обратном пути мне иногда приходилось нести детей на руках — они иногда и засыпали так, уткнувшись лицом мне в шею. Но тогда день еще только начинался, и Кончита с Карлито вприпрыжку открывали шествие. В обнимку — они ощущали себя одним существом и в публичных местах до сих пор протестовали, когда их приходилось разлучать, чтобы развести по разным туалетам.

Дети проскочили мимо лотков с сувенирами, с двухдолларовыми складными зонтиками и неизменными деревянными скребками на длинной ручке для чесания спины. Как обычно, они застряли перед дарами моря. Мы с Ритой (я всё же буду говорить Рита, теперь это уже не имеет значения), мы с Ритой и сами всегда останавливались, как завороженные. Поводящие усами живые лангусты, груды креветок, разложенных по размерам; на отдельном деревянном подносе большая, дивной перламутровой расцветки зеленая рыбина, уже разрубленная пополам, всё еще шевелила жабрами.

— Мама, она же живая! — с ужасом проговорила Кончита.

Рита беспомощно взглянула на стоящую в проходе старуху-торговку. Та еще теснее собрала морщинки на темной пергаментной коже вокруг глаз, оттянула к ушам уголки губ — это у нее заменяло улыбку — и с готовностью двинулась к нам.

Рита поспешно сказала дочке:

— Ничего, детка, она сейчас заснет!

Я остановил китаянку жестом — мы ничего не собирались покупать — и подтолкнул детей. Но они замерли снова — там квадратные ячейки, на которые был разбит деревянный лоток, были до краев заполнены разноцветными экзотическими крупами, орехами, сухофруктами, сушеными водорослями, кальмарами, каракатицами. Прямо перед ними — о ужас! — была целая братская могила сушеных морских коньков.

— Это леденцы? — спросила Кончита.

Рот у нее не закрывался. Карлито был скорее созерцателем.

— Нет, это сушеные рыбки! — честно сказал я. (Я помню даже — столько лет прошло! — цену, типично американскую: $ 4,99.)

— Купим?

Я спросил у китаянки:

— 4,99 это за сколько — за фунт?

Старуха что-то затарахтела по-китайски, не сделав, однако, ни подтверждающего, ни отрицающего жеста.

— Она не понимает, — сказала Рита и потянула детей дальше. — Ты что, не знаешь? — обернулась она ко мне. — Это такое лекарство. Тебе пока не надо.

— Это не лекарство, это рыбки! — уточнил Карлито, впрочем, не сопротивляясь.

Я почему-то помню вот этот разговор с детьми как последний, хотя мы наверняка что-то обсуждали и позднее. Точно обсуждали — куда мы пойдем обедать! Но в памяти у меня больше почему-то ничего не осталось.

Мы прошли Маленькую Италию — это заняло еще минут двадцать, обед надо было заработать — и вышли к Рыбацкой пристани. Уже и тогда, двадцать лет назад, это был туристический пятачок. Торговцы сувенирами, рыбные ресторанчики, прилепленные друг к другу, зазывалы, сующие вам в руки листовки своего заведения с фирменными блюдами и ценами. И, по-моему, единственный в мире магазинчик разных товаров для, как их назвать, левшей? Я имею в виду тех, у кого левая рука главная. Я, правда, не знаю, чем отличается кружка для левши от кружки для правши — ну, может, картинка наклеена в другом месте. Но авторучка, зажигалка, бумажник! Безусловная и исключительная ценность таких товаров нам так и не открылась.

Не помню, почему и как, но, хотя мы далеко не шиковали, мы выбрали тогда не самый дешевый Crab House на 39-м пирсе. Скорее всего, это случилось потому, что рядом на деревянных плотах лежали морские львы, оглашая окрестности коротким трубным лаем. Они то безвольно соскальзывали в воду неповоротливыми толстыми телами, то неуклюже забирались на плот, помогая себе передними ластами и отталкиваясь от воды широким хвостом. Наверное, мы думали, что в Crab House на втором этаже была терраса, с которой дети могут продолжать смотреть на морских львов — не помню.

Террасы в ресторане не оказалось, зато над столиками висели модели старинных кораблей, что тут же отвлекло детей. Помню еще, что в этом ресторане подавали эль — а мы с Ритой пристрастились именно к этой разновидности пива и поэтому с радостью заказали себе по пинте. Пиво с кока-колой уже принесли, и, пока дети еще бегали по этому музею каравелл, мы с наслаждением отпили по глотку и, довольные, посмотрели друг другу в глаза.

— Вещь! — сказала Рита.

— Не говори!

Между собой мы говорили по-испански, иногда переходя на английский, чтобы не переводить местные понятия и реалии. Странно, как быстро люди перестраиваются — мы уже очень давно не говорили друг с другом по-русски, даже в постели.

Последний раз это было в конце лета, сразу после получения наследства, где-то в октябре. Мы поехали на пикник на берег океана. Дети играли у воды и не могли нас слышать. Я даже вздрогнул, когда Рита вдруг обратилась ко мне по-русски:

— Ты бы хотел сейчас вернуться в Москву?

Я невольно посмотрел по сторонам, но мы были совсем одни.

— Хотел бы?

— Нам лучше не привыкать снова говорить по-русски, Роза, — по-испански сказал я.

— Я Рита. Забыл уже? — Она по-прежнему говорила по-русски.

— Хорошо, — я тоже перешел на русский. — Чего ты хочешь?

Почему-то я сразу почувствовал, что этот разговор будет напряженным. Наверное, я догадывался, что и моя жена постоянно перемывает в голове те же неприятные мысли.

— Я хочу жить либо здесь, либо там.

— Мы живем здесь, — твердо сказал я.

— Но мы оттуда! И там считают, что мы по-прежнему с ними и всегда душой будем там.

Рита задумалась — я ее не прерывал.

— И я, правда, хотела бы жить в Москве — мне там всё родное, мне там было хорошо. Правда!

Она, похоже, забыла, с какой радостью мы оттуда уезжали. Любить легче на расстоянии.

— Давай воспринимать это как командировку, — сказал я голосом старшего.

— Ты сам знаешь, что это не так. Мы до конца своих дней будем жить здесь.

— Но тебе же в Америке тоже нравится!

— Очень нравится! И эта страна могла бы стать моей. Если бы я не думала всё время, что здесь должно находиться только мое тело, а душою я должна жить там. Что я обманываю каждого человека, которому я говорю «Hi!». Что завтра неизвестно, что мне прикажут с этим человеком сделать.

Роза — Рита! — посмотрела на меня, и глаза ее, до этого напряженные, почти злые, вдруг смягчились. Наверное, по моему лицу было понятно, что я тоже отнюдь не наслаждаюсь нашей ситуацией.

— Они могут про нас забыть? — помолчав, спросила она.

— Вряд ли.

— Тогда давай или вернемся в Москву, или переедем в другое место и никому не скажем, куда.

Я молчал.

— Нет? Что, это невозможно — собрать вещи и перебраться куда-нибудь в Аризону? У Сакса там сын — он поможет нам найти работу. Он наверняка знает кучу народа!

Я молчал.

— Нет? Так не получится? Почему? Кто нас будет искать? Как?

— Это кризис вживания, — казенным голосом сказал я. — Нас предупреждали.

Рита хотела что-то сказать, но передумала. Я ждал. Через минуту она уже открыла рот, но снова передумала. Просто поднялась на ноги, отряхивая с икр прилипший мокрый песок, и заключила:

— Хорошо, поживем еще. Время покажет.

Это было за несколько месяцев до того дня, когда, после трехлетней жизни в качестве кубинских эмигрантов надежда на то, что про нас забыли, улетучилась с получением злополучного письма.

И вот накануне эта встреча с Арменом в университетском парке. Я, разумеется, поскольку мы оба были сотрудниками, подробно пересказал Рите весь разговор, заранее опасаясь, что она не сумеет сдержать эмоции. Но Рита ничего не сказала, только как-то отгородилась и от этой темы, и от меня. Это ее короткое «Вещь!» было первым словом, когда она была сама собой и обращалась ко мне как к человеку, которого она любит. Я не успел развить успех.

Людей в ресторане было немного, дети уже устраивались за столом пить кока-колу, и, отвлекшись на них, я не заметил, как вошел тот самый человек со вчерашней фотографии. Я отметил даже не силуэт, а два тесно посаженных глаза, направленных прямо на меня.

Вживую это не было похоже на двустволку. Однажды в России, в Псковской области, я столкнулся в лесу с волком. Поперек тропинки упало большое дерево, ствол которого из-за толстых ветвей повис где-то в метре над землей. Я нагнулся посмотреть, чтобы понять, пролезать мне под стволом или лучше обойти, и встретил по другую сторону два напряженных глаза. Волк трусил мне навстречу метрах в десяти, не больше — видимо, задумался. Я еще решил было, что это просто большая дворняга. Но в следующую секунду животного на тропинке уже не было. Оно наверняка отскочило в сторону, но я этого не видел, хотя и не отводил взгляда. Я понял, что это был волк не только потому, что собака не боится человека, во всяком случае, рассмотрела бы его. Взгляд зверя был немигающий, холодный, а глаза были посажены совсем близко.

И вот такие же глаза уткнулись в меня в Crab House. Буквально на долю секунды — человек, который явно вышел со мной на связь, скользнул взглядом дальше и пошел, видимо, собираясь присесть за столик позади нас.

К нам вслед за ним шел официант — не тот, с фотографии, который только что вошел, а работник Crab House’а. Помню еще, что боковым зрением я видел двух мужчин за столиком слева от меня. Одним из них, тем, кто сидел лицом к нам, был как раз он, Метек, мой теперешний сосед из «Бальмораля». У него были те же вьющиеся волосы, та же курчавая борода — только еще без седины. Я запомнил его, потому что смутно подозревал, что уже видел его на Кубе. Пялиться на него было неудобно, и я потянулся к пиву.

Я подносил свою кружку к губам, когда справа раздался сильный хлопок. Кружка разлетелась на осколки у меня в руке. Это было рефлекторно: прежде чем я понял, что в меня стреляли, я стал падать на пол. Но это была лишь первая пуля. И, мне иногда кажется, кто-то палил еще и очередью, из автомата — не понятно, в кого, и вообще я в этом не был уверен.

Я уже говорил, звуки того дня в моей памяти не сохранились — только изображение. Причем — в кино это показывают совершенно правильно, это так и есть — окружающий мир перед моими глазами превратился в череду сменяющих друг друга кадров, в слайд-фильм. Первый слайд — лица Карлито и Риты (они сидели напротив меня, а Кончита — справа). Вот их болтающие лица, и вот — я падаю — столешница скрывает их от меня. Слайд номер два — через частокол ножек столов и стульев поднимаются сидевшие напротив меня мужчины, в том числе и Метек. Следующая картина ужасная — дальше я уже видел всё как через запотевшее стекло. Отлетает в сторону стул, и на пол скользит Рита. Два других слайда я никогда не вспоминаю. Потом — опять Рита, уже неподвижная, с нелепо подвернутой рукой. Я вскочил, и последнее, что я увидел, был убегающий с пистолетом в руке Метек. Почему-то он не выстрелил в меня еще раз, хотя и мог это сделать.

Может, он понял, что я и так уже уничтожен.

Я совершенно не помню приезда полиции. В сущности, в памяти у меня не осталось ничего из того, что случилось дальше в тот вечер и в последующие дни. Пару лет назад Сакс рассказал мне, что я после этого месяц пролежал в клинике, на уколах. Он не уточнил, но я понял, что это была за клиника — психушка! Но я этого абсолютно не помню.

Я вернулся к жизни внезапно: я сидел в нашей комнате на кровати, вещи уже были собраны. Оказывается, был конец марта, и я уезжал на Восточное побережье. Сакс сидел рядом со мной, обняв меня за плечо. Его шоколадная щека — я впервые оказался к ней так близко — была выбрита неровно, из уха торчал пучок седых волос.

— Ты точно хочешь уехать? — спросил он нараспев своим глубоким голосом, как будто пропел «Иисус любит тебя».

Я кивнул. Сакс стиснул меня рукой и тяжело поднялся на ноги:

— Ты знаешь, что здесь тебе всегда рады.

Сакс не обманывал меня. Я проверяю это уже много лет — каждый раз, когда приезжаю в Сан-Франциско.

 

13

Я не то чтобы заснул. Но уже вступил в пограничную зону между явью и сном, сидя на стуле у открытого окна. Во всяком случае, когда послышалась увертюра из «Женитьбы Фигаро», мне пришлось пару секунд соображать, где я нахожусь и что происходит. Мой французский телефон, не переставая играть, мелко подскакивал на поверхности стола, как кружочек кабачка, не желающий ложиться на раскаленную сковородку.

Разговор был столь же содержательным, что и обычно.

— Через три часа, — по-французски сказал Николай.

— Вы ошиблись, — по-английски ответил я. И, нажав на кнопку отбоя, также по-английски выругался вполголоса: «Черт! Черт! Черт!»

Я взглянул на часы — мой «патек-филипп» показывал без нескольких минут семь. Я не сноб и при своих неплохих доходах, тем не менее не стал бы, конечно, покупать себе часы тысяч за сорок долларов — даже зная, что мой внук сможет продать их за сумму раз в тридцать большую. Я получил этот банковский актив год назад по завещанию г-на Мортимера Зильберштейна, несомненно, самой образованной и деликатной акулы Нью-Йоркской фондовой биржи. Он двенадцать лет ездил отдыхать исключительно через Departures Unlimited, и мы с ним, можно сказать, подружились. Подаренные им часы, как меня заверили знающие люди — может быть, слегка преувеличивая, чтобы сделать мне приятное, — уже сегодня стоят полмиллиона. Это изящный хронометр 1952 года в корпусе матового желтого золота. Будь у меня всего лишь «ролекс», в глазах наших клиентов я был бы похож на разбогатевшего торговца джутовым волокном, и наши расценки могли показаться им завышенными. Я перед каждой поездкой обещаю себе оставить часы в банковской ячейке, но поскольку, как правило, я еду в аэропорт с деловой встречи, мой «патек-филипп» и на этот раз остался на руке.

Я привычным взглядом проверил себя в зеркале — усы не отклеились, парик на месте — и вышел из номера.

Внизу приветливый алжирец не стал напоминать мне оставить ключ. Хотя я, по обыкновению, выходил со своей сумкой, в которой помимо камеры теперь увесистой гирькой лежал и переданный Николаем несессер с инструментами.

— Приятного вечера, месье! — улыбнулся он.

— И вам того же!

Я пошел наверх по направлению к метро. Постояльцы гостиницы типа «Феникс» наверняка заказывают такси лишь в исключительных случаях. Разве что собираясь на вокзал или в аэропорт, хотя автобусы Эр-Франс в Руасси отправлялись как раз с авеню Карно, сразу за подземным входом в метро. Стоянка такси, к которой, на самом деле, я направлялся, была напротив. После рабочего дня на такси, которые могут ездить по ряду, предназначенному для автобусов, добираться даже быстрее, чем на метро, где поезда иногда приходится ждать нескончаемо долго. Да к тому же это был июль, и часть парижан уже уехала отдыхать.

Мне повезло — на стоянке была лишь одна чета туристов, белокурых длинноногих скандинавов лет тридцати. Так что я прибыл на место минут на двадцать раньше. Напоминаю, на нашем с Николаем условном языке «через три часа» означало «через час» — если нас прослушивали, это путало карты контрразведчикам.

Мой связной тоже приехал пораньше: я заметил его уже от памятника Генриху IV. Николай теперь стоял по правую руку от стрелки острова Ситэ и смотрел в мою сторону. Он был всё в той же утром белой, а теперь уже серой рубашке с короткими рукавами. Я усмехнулся: конечно, времени съездить домой и переодеться у него не было.

Николай убедился, что я не привел хвоста, и пошел мне навстречу. Хотя жара уже спала, он по-прежнему был в мыле — рубашка темными пятнами прилипала к телу.

— Пойдем пешком, по дороге всё расскажу, — сказал Николай, вытирая пот посеревшим платком.

Мы повернули направо, в сторону Латинского квартала, и, прежде чем мой связной заговорил, я уже понял, что вопрос об обыске номера Штайнера был решен положительно. Николай докладывал как грамотный и дисциплинированный офицер — сухо, без эмоций, ничего не упуская. Мне оставалось только слушать, время от времени кивая или бросая на него вопрошающий взгляд.

— На бато-муш был Штайнер, — как и все русские, живущие за границей, Николай легко вставлял иностранные слова, когда не находил точного соответствия в родном языке. Действительно, для теплохода эти кораблики были слишком малы, для катера — слишком велики. — С женщиной они расстались на пристани — видимо, по мобильному заказали два такси, так что я поехал за Штайнером. Скажу сразу, что наш человек подъехать так быстро не успел. Так что кто эта женщина и откуда, мы пока не знаем. Зато за Штайнером я проследил. Он вышел из такси на бульваре Себастополь, у метро Шато д’О. Мне пришлось включить мигалки и бросить машину прямо на проезжей части. Из подземного перехода он вышел с целлофановым пакетиком, видимо, купил каких-то фруктов. Из чего я заключил, что он идет домой. Он действительно зашел в обычный жилой дом — номер шесть по улице Де-Петитз-Экюри, там напротив универсам. И всё — пропал.

Обожаю названия улиц в центре больших городов: рю Де-Петитз-Экюри. В Москве это был бы Малый Конюшенный переулок.

— Это что за район? — спросил я.

— Такой, народный. Черные, арабы, югославская бакалея, курдский ресторан…

Это было разумно. Там, где всякой твари по паре, быть незамеченным проще, особенно человеку с лошадиным лицом.

— И что решили делать?

— Всё-таки осмотреть его номер. Он вряд ли носит свое сокровище с собой.

— А наш друг не надумает всё же вернуться в гостиницу?

— За домом установили наблюдение. Если что, позвонят мне, а я — тебе. Не выключай свой мобильный!

— Никогда не выключаю. А в его гостинице есть свободные номера?

— Попробуй!

Николай достал карточку отеля «Клюни», которую он предусмотрительно носил в бумажнике, а я вытащил свой французский мобильный.

— Какой, говоришь, номер сообщается с тем?

— Четыреста пятый.

— Большой? Маленький?

Николай скорчил смешную гримасу и пожал плечами.

На том конце провода уже пошли звонки. Трубку сняли сразу, голос мужской, с африканским акцентом:

— Отель «Клюни», добрый вечер!

— Добрый вечер! Проблема такая: мне неожиданно пришлось задержаться в Париже, и нужен номер на одну ночь.

— Ах, месье, боюсь, что у нас ничего нет. Но подождите, подождите, я всё же посмотрю в журнале.

В журнале! Люблю гостиницы, в которых всё по старинке. Николай промокнул шею платком, который уже больше походил на тряпку, и вопросительно посмотрел на меня. Я кивнул, мол, ищут.

— О, на одну ночь есть номер, — произнес голос. — Но только на одну!

— Именно! — радостно откликнулся я. — Следующую ночь мне предстоит спать в самолете, а еще следующую — в Токио!

Ложь подобного рода срывается у меня с языка автоматически. И она отнюдь не невинна — такой текст портье запомнит и быстренько воспроизведет, в случае чего. Так что, по крайней мере, в первое время искать меня будут на другом конце света.

— Как ваша фамилия, месье? И когда вы приедете?

Черт! Откуда я знаю, как моя фамилия! Я уцепился за последний вопрос.

— Я буду… Я буду, — протянул я, как бы размышляя.

На самом деле, я сорвал с плеча сумку и стал судорожно возиться с молнией.

— В сущности, я в центре. И мог бы вот прямо сейчас взять такси и приехать. Почему нет? Пожалуй, прямо сразу.

Вдвоем с Николаем мы, наконец, справились с молнией. Книга Сименона с паспортом лежала во внутреннем боковом кармашке. Это еще одна молния.

— Приезжайте, когда вам угодно. Это месье…

Николай развернул паспорт и поднес его к моим глазам. Фантазии в Конторе было немного. Хотя распространенные фамилии самые удобные — проще затеряться.

— Лопес, Эрнесто Лопес.

— Хорошо, месье. До скорого!

— Спасибо. Уже еду!

Я повесил трубку.

— Ведь чем раньше, тем лучше? — по инерции спросил я у Николая по-французски.

— Конечно! — ответил он на том же языке.

Произношение у него было еще почище, чем у меня, хотя с носовыми и у меня проблема. Как, впрочем, у большинства испаноязычных.

До гостиницы было минут десять пешком. Мы перешли южную часть Пон-Неф — это, кто не знает, самый старый мост Парижа, который когда-то назвали Новым — и повернули на набережную в сторону Нотр-Дама. Букинисты закрывали свои ящики, народу оставалось совсем немного. Наступило то самое любимое мною время дня, когда полуденный зной сменяется мягким, обволакивающим теплом. Так, наверное, чувствует себя ребенок во чреве матери.

Мы подошли к парапету и прислонились к прогретому камню. Я положил в книгу Сименона свой паспорт на имя Эрнесто Родригеса и присмотрелся к фотографии на новом документе. Эрнесто Лопес был без усов, но я с равным успехом мог заявиться в «Клюни» в парике или коротко стриженным — в конце концов, паспорт был выдан три года назад.

Я достал платок, якобы, чтобы высморкаться, и отнял его от лица уже с усами. Теперь утереть пот со лба! Здесь мне повезло меньше — оторвать удалось только одну бровь. Оторвать было подходящим словом — бровь была приклеена на мою собственную и наверняка отделилась вместе с моими волосками. Заранее сморщившись, я резким жестом оторвал вторую. Николай сочувственно следил за моими манипуляциями.

— Парик?

— Нет, оставлю.

Николай взглянул на фотографию и согласно кивнул. Взгляд его снова упал на лежащий в сумке несессер, который он передал мне днем, и он довольно хрюкнул — видимо, любит предусмотрительных. Но, кроме несессера, в сумке была только моя видеокамера со струбциной.

— Вещей только у тебя маловато! — сообразил Николай. — Слушай, я получил рубашки из прачечной — они у меня в багажнике. Давай вернемся, машина в паркинге на острове!

Я хлопнул его по плечу. Мне давно не работалось так спокойно.

 

14

Надеяться, что свободным окажется как раз нужный мне номер 405, граничило с глупостью. Уже хорошо, что он оказался на том же этаже. Портье — высокий африканец, молодой, но уже с наметившимся брюшком и тусклыми коровьими глазами, выслушал мою обычную историю с кредиткой и желанием заплатить наличными.

— Как вам будет угодно, месье. Тогда вы можете заплатить за комнату сейчас, а если будут телефонные звонки и минибар — при выписке.

На паспорт он взглянуть не пожелал, только уточнил последнюю букву моей фамилии — «z». У них всё-таки, помимо журнала, имелся и компьютер, куда он и забил эти данные.

Чтобы добраться до портье, мне пришлось подняться по лестнице на второй этаж, и я приготовился к дальнейшему восхождению. Ан нет, дальше уже был лифт — крошечный, как в большинстве трехзвездочных отелей Парижа, пахнущий дезодорантом, но всё же лифт.

По гнусному французскому обычаю, в коридоре четвертого этажа было темно. Я нажал светящуюся красную кнопку выключателя, зажигая тусклый свет. Передо мной была огражденная перилами винтовая лестница, а вокруг нее размещались номера — семь-восемь, не больше. Мой 401-й был сразу справа.

Номера в «Клюни» были в два раза дороже, чем в «Фениксе» — 119 евро с завтраком, — но, разумеется, не в два раза лучше. Постояльцы платили за место — сердце Латинского квартала. Большая, на двоих, кровать с тумбочками по обе стороны, а также холодильник и шкаф оставляли лишь узкий проход; телевизор был закреплен на кронштейне слева от кровати. Я открыл окно и распахнул ставни. Комнату заполнил прогретый воздух вместе с шумом машин и чириканьем воробьев на соседнем дереве. Окно выходило на бульвар Сен-Мишель. Левее, на противоположной стороне, я увидел Николая, сидящего на террасе кафе «Бриош доре» перед большой чашкой кофе с молоком. В руках у него была газета, но глазами он следил за гостиницей. Встретившись со мной взглядом, он отпил глоток кофе и снова уткнулся в газету. Чтобы избежать прокола, мы решили установить наблюдение не только за домом, в котором исчез Штайнер, но и за гостиницей.

Терять время было бессмысленно. Я снял пиджак, раскрыл сумку и вытащил нейлоновый несессер. Найди такой у вас в вещах полицейские, раньше, чем они прокатают по делам все нераскрытые кражи за последние двадцать лет, вас не отпустят. Это был полный рабочий комплект домушника-профессионала. Предполагая, что все замки в дверях — одной марки, я по своему ключу подобрал похожую отмычку и сунул ее в карман вместе с универсальной отверткой, складными пассатижами и крошечным фонариком.

В несессере были и тонкие, но прочные перчатки из синтетической ткани. На первый взгляд они выглядели как детские, но оказались просто влитыми. Я пошевелил пальцами — перчаток на руке как будто не было. Что еще, чтобы ничего не забыть? А! Я выключил свой американский мобильный и отключил мелодию звонка на французском. Чтобы получить сигнал тревоги от Николая в случае появления Штайнера, достаточно и вибрации.

Я приоткрыл дверь и прислушался. На этаже было совсем тихо. Туристы, заплатившие 119 евро за ночь, стремились насладиться столицей развлечений в полную силу. Я прикрыл за собой дверь и, не зажигая света, двинулся по коридору. 402-й, 403-й, вот этот должен быть 404-м. И еще одна дверь совсем рядом. Правильно, он же должен быть смежным с соседним номером. На всякий случай я посветил фонариком — точно, 404-й!

Дверь примыкала к косяку неплотно, похоже, она была всего лишь захлопнута на защелку. Я уперся в нее носком ботинка и стал шарить в щели отверткой. Вот она уперлась в защелку, я поднажал, пользуясь косяком, как точкой опоры — дверь бесшумно отворилась. Хотя и немец, а закрывать свой номер на два оборота замка Штайнер не стал. Или это горничная поленилась. Скорее горничная — я вспомнил, что Штайнер не появлялся здесь уже несколько дней.

В глубине коридора, за лестницей раздался шум — включился и поехал вниз лифт. Николай сигнала мне не подавал, так что я вошел в номер Штайнера и тихонько захлопнул дверь за собой.

Смежная дверь в 405-й номер была сразу слева. Я приник к ней ухом — оттуда не доносилось ни звука. Я не стал терять время и принялся за поиски.

Как говорил великий соотечественник Штайнера Фридрих Ницше, для достижения цели есть два пути: насилие и методичность. Я всегда был противником насилия в любых его формах. Хотя с тех пор, как в моей жизни снова возник Метек… Ну, не будем отвлекаться.

Когда я проходил подготовку в балашихинской даче за зеленым забором, наши преподаватели всегда старались внушить нам мысль, что и самая скучная, рутинная сторона профессии разведчика так же романтична и захватывающа, как и ее экранное воплощение. Это не так. Рутины в ней — 90 %, романтики, когда с ней уже столкнулся, — 0, остальное — адреналин, но он то есть, то нет. Рутина, в основном рутина. Вот тому пример.

Сразу за дверью в 405-й номер — холодильник минибара с телевизором наверху. Открываем холодильник. Банки с пивом, перье, оранжина, кока, минералка — всё нетронутое. Дальше — «твикс», «киткэт», чипсы, арахис в ярких пакетиках. В дверце — две крошечные бутылочки с «рикаром» — и это весь алкоголь на случай крайней нужды! Вы пробовали когда-нибудь «рикар»? И не пробуйте, даже в случае крайней нужды, разве что вам в детстве нравилась касторка. За холодильником и под ним — пусто.

В 404-м, в отличие от моего, было не одно окно, а целых три — и сам номер был в два раза больше. Два окна были в закутке, уходившем за холодильником влево: одно выходило на бульвар Сен-Жермен, раскопки Клюни и здания Сорбонны, второе — в проулок. У стены — письменный стол с выдвижным ящиком. Большим писателем Штайнер не был — в ящике лежали носки, трусы и аккуратно выглаженная допотопная белая майка с лямочками, какую носил Аккатоне и другие герои итальянского неореализма. На столе — настольная лампа. Я приподнял ее и осмотрел донышко цоколя — не разборное. Над столом большое зеркало в желтой латунной окантовке — сзади плотно задраено картоном, следов вскрытия нет.

Напротив стола — платяной шкаф, где на единственной полке лежали две запасные подушки. На всякий случай я их тщательно прощупал. Внизу — серый сейф с кнопками, но дверца была полуоткрыта — внутри ничего не было. В шкафу же валялась черная дорожная сумка с разными мелочами. На вешалках — светлый костюм, пара рубашек.

Я методично переходил от предмета к предмету, ощупывая шторы, отвинчивая облицовку розеток, проверяя швы на матрасе, залезая в сливной бачок унитаза. Только однажды у меня появилась надежда — в навесном потолке в ванной отошло обрамление одной из лампочек. Но в крошечной полости было пусто.

Где еще? И было ли вообще что-либо спрятано? Может быть, Штайнер уже отдал свой контейнер, или хранил его в квартире, куда он пошел, или где-нибудь в парке, или всё же носил при себе?

Я уже готовился выйти, когда из-за двери смежного номера вдруг донесся натужный кашель. Я вздрогнул от неожиданности — я мог поклясться, что в 405-м никого не было. Кто-то проснулся или вошел, пока я обследовал ванную? Хорошо, если бы это было так — всегда неприятно сознавать, что ты где-то прокололся.

Кашель повторился, и пожилой женский голос пробормотал проклятие на языке, который я определил как венгерский.

 

15

Выйдя из «Клюни», я пересек бульвар Сен-Мишель, направляясь к «Одеону». Мы договорились с Николаем, что, если мне нечего будет ему сказать, я, чтобы не проверяться, просто пройду мимо. А дальше — остаемся на связи.

Жить тремя жизнями всё же немного сложнее, чем двумя. Значит, у Эрнесто Лопеса из «Клюни» — парик, но ни усов, ни бровей. У Эрнесто Родригеса в отеле «Феникс» — хоть имена совпали! — и парик, и усы, и брови. В отеле «Де Бюси» я был самим собой — ну, почти, — добропорядочным американским гражданином Пако Аррайя. В пустынном проулке я быстро стянул с головы парик и сунул его в сумку. Я просто физически ощутил, как кожа моего стриженного черепа, мокрая от пота, расправилась под вечерним ветерком. Как только женщины носят на голове этот компресс?

Гостиница «Де Бюси», завсегдатаем которой я являюсь уже много лет, в десяти минутах ходьбы, между Сен-Жермен и набережной Сены. С виду она выглядит не роскошнее, чем «Клюни», но это только видимость. Ее холл похож на антикварный магазин — мебель «ампир» красного дерева, гобелены на стенах, метровые китайские фарфоровые вазы и зеленые нефритовые кошки в натуральную величину. При всей этой изысканной роскоши четырехзвездочного отеля в уголке дивана привычно спал маленький, словно игрушечный, йоркширский терьер.

За стойкой менялись очень элегантные парни в хороших костюмах, пахнущие дорогим одеколоном и изысканно вежливые. Как ни странно, при всем при этом они не производили впечатление голубых. Лиц их, поскольку они менялись каждый день, я не различал, но не дожидаясь, пока я назову свой номер, портье подал мне ключ. Как они всех запоминают?

Я поднялся к себе в номер, обставленный намного скромнее, чем холл. Хотя на стенах висели гравюры, кресло кожаное, постель мягкая и удобная. Я с наслаждением постоял минут десять под душем, варьируя температуру и закончив, с учетом предстоящего выхода на улицу, холодной водой.

Возвращая ключ портье, я предупредил, что, возможно, останусь ночевать за городом.

— Хорошо, месье. Желаю приятно провести время!

Парень каким-то особенным движением перехватил ключ и ловко вставил его в ячейку. Так в вестернах ковбои крутят на пальце револьвер, прежде чем сунут его в кобуру.

Напротив гостиницы был хороший рыбный ресторан, где, заплатив 25 евро, вы можете съесть столько устриц, сколько в вас влезет — не считая вина, разумеется. Я вспомнил, что после съеденного утром греческого салата у меня во рту была лишь пара нектаринов и горсть фисташек, но, как ни заманчиво было в этот момент подкрепиться, решил не рисковать: было девять двадцать, уже смеркалось. Метек вряд ли успел завалиться в постель, но к моменту его возвращения я должен быть на своем посту. «Я что, действительно собрался его убить?» — в очередной раз спросил я себя, садясь в такси у метро «Одеон».

Я отпустил машину у булочной, в самом низу авеню Карно, где купил себе сэндвич с сыром. Только тут я вспомнил, что забыл вытащить начатую бутылку «сансерра» из морозилки — ее, наверное, уже разорвало. Поэтому проходя мимо ADC, местного араба, я прикупил у него еще бутылку — теплую. В «Фениксе» портье-алжирец пожелал мне спокойной ночи, хотя еще не было десяти. Я поднялся в свой номер.

Я зажег свет только в ванной — его хватало, чтобы не натыкаться на мебель, но было недостаточно, чтобы видеть меня из «Бальмораля». Еще проходя мимо, я отметил, что окно Метека было открыто — занавеска влетала и вылетала, повинуясь потокам воздуха. Вытащив из морозильника ледышку, которая, к счастью, еще не успела разорвать бутылку, я сел перед открытым окном. Постояльцы «Бальмораля», похоже, не были любителями моральных танцев и наслаждались жизнью на стороне. Свет горел только в двух окнах четвертого этажа, прямо напротив моего номера, хотя вскоре и он погас.

С моего наблюдательного пункта была видна почти вся короткая улочка генерала Ланрезака, от авеню Карно до авеню Мак-Магона. Достопримечательностей на этой стороне тротуара было немного, помимо отеля — только итальянский ресторан «Сормани». Я помню, когда меня впервые повел туда… Кто же? А, как раз Зильберштейн — хищник с Уолл-стрит, завещавший мне свой «патек-филипп»! Он сказал: «Это один из лучших итальянских ресторанов Парижа. У него только один недостаток — лучше, чтобы вас туда пригласили». Я потом и сам пару раз приглашал туда людей, в том числе того же Зильберштейна, и убедился в правоте его слов.

Последний раз я был в «Сормани» года три назад. Тогда проблема была с ливийцами. Еще давно, в конце 70-х, Контора подготовила у нас в Союзе группу их сотрудников — восемь человек. Подготовка включала не только классический набор — разработка, вербовка, оперативная работа, связь, тайнопись, шифры, но и полный курс спецназа, включая боевые искусства и подрывное дело. В результате, в каждого такого агента было вложено средств, как в пилота сверхзвукового истребителя — только сотрудников спецслужб, в отличие от летчиков, не списывают в 35 лет. И вот эти люди — большинство которых было внедрено по всему миру с чужими паспортами — начали исчезать. Один испарился по пути с работы домой в Чикаго, второй пропал во время командировки в Рим. Тело третьего нашли в баварском лесу — человек, способный справиться со взводом солдат, был убит ударом ножа в живот.

Ливийцы забеспокоились. Проанализировав ситуацию, они установили, что все трое были из той самой группы, которую готовили в Москве. Пока они думали, обращаться к нам или нет, ликвидировали четвертого — что решило дело. Хотя новая Россия официально относилась к Ливии с тем же высокомерием, что и никогда не помогавшие ей западные демократии, связи — уже не сотрудничество — между конторами сохранились.

У нас в Лесу хорошо помнили дело Иванова — завербованного в начале 70-х в Алжире грушника, который сдавал подобные группы американцам. Всех этих ангольцев, мозамбикцев и прочих представителей революционных движений потом перехватывали где-нибудь в Риме, Франкфурте или Вене, где они стряхивали следы недавнего пребывания за железным занавесом, и на родину они уже не попадали. Наших отцов-командиров, несомненно, мало заботила судьба ливийцев — теперь это были парии. Но вероятность того, что в наших рядах был очередной предатель, который, не исключено, до сих пор являлся штатным сотрудником, заставила их прислушаться к просьбе бывших друзей.

В Лесу взяли в разработку всех людей, причастных к подготовке группы ливийцев, и вышли на некоего Виталия Мальцева. В 70-х именно он, тогда еще молодой сотрудник парижской резидентуры, поселял их в один загородный дом, снятый для таких целей. Затем Мальцев работал в разных африканских странах, в промежутках по 2–3 года сидел в Москве. Распад Союза застал его снова в Париже, где Мальцев был тогда заместителем торгпреда. Новые российские ведомства, в первую очередь МИД и Министерство внешней торговли, потребовали от Конторы, чтобы она вывела своих сотрудников из-под их прикрытия. Мальцев, которому было уже под пятьдесят, воспользовавшись этим, попросился в отставку. Контора не возражала, но, вопреки ее ожиданиям, Мальцев не вернулся в Москву, а остался в Париже в качестве «чистого» дипломата. Более того, в середине 90-х, когда ему пришло время отправляться домой, он открыл в Париже частную консалтинговую фирму, помогавшую французским компаниями найти партнеров в России. То, что бывшему разведчику Мальцеву — а французским властям этот факт был, безусловно, известен — дали вид на постоянное жительство, наших насторожило, но прежних рычагов у Конторы уже не было. Во время кораблекрушения никого не волнует, что твой сосед плывет, зажав в руке серебряный подсвечник из ресторана.

Проблема была в том, что Мальцев прекрасно знал не только методы работы Конторы, но и большинство сотрудников французского отдела. Именно поэтому в Париж попросили приехать человека, которого он знать не мог — меня.

Я встретился с Мальцевым под видом мексиканского бизнесмена, якобы по рекомендации одного его партнера из Мехико, недавно умершего, так что проверить это было бы непросто. Я сказал ему по телефону, что нахожусь в Париже по делам, и хотел бы воспользоваться этим, чтобы попытаться найти в России партнеров по нефтяному бизнесу. Может быть, я могу пригласить его поужинать на следующий день? Ресторан, поскольку приглашал я, выбирал тоже я — и это был «Сормани».

План был такой. Если ливийцев сдавал Мальцев, он, будучи профессионалом и зная все стандартные процедуры, наверняка должен быть настороже. А во время обеда за соседним столиком окажется ливиец — или просто человек соответствующей наружности, меня в подробности не посвящали. В зависимости от реакции Мальцева он будет действовать более или менее настойчиво, чтобы вызвать у того явные опасения за свою жизнь. В такой ситуации Мальцев постарается не остаться в одиночестве — даже вызвав такси к дверям ресторана, он не был бы в безопасности. То есть он так или иначе выдаст себя нервозностью и желанием уехать из ресторана вместе со мной, что изначально не предполагалось. Контора заверила меня, что для ливийцев я буду лишь деловым партнером Мальцева, сведения о предстоящем ужине с которым удалось заполучить от его секретарши, и что никакие шаги в отношении Мальцева не могут быть предприняты в моем присутствии.

План мне не понравился. А если Мальцев поведет себя естественно? Докажет ли это, что он к исчезновению ливийцев непричастен? Зачем понадобился я — третий человек, которого специально вызвали из Штатов с чужим паспортом и со всеми рисками, которые подобная операция представляет для хорошо законспирированного агента? Почему это не мог сделать кто-то из своих — какой-нибудь бывший русский коллега Мальцева, оказавшийся по делам в Париже и точно так же пригласивший его поужинать? Что, он не заметил бы его нервозности? Но высказать свои возражения мне было некому — в тот приезд я ни с кем из резидентуры не встречался, а инструкции получил от своего связного в Нью-Йорке.

Не победив сомнений, я пошел на этот ужин скрепя сердце. Мальцев оказался живчиком небольшого роста, довольно полным. Он был почти лысый, и поэтому сбривал под ноль остатки волос по бокам головы. Что было неглупо — вместо того, чтобы, как провинциальный бухгалтер, закрывать лысину длинной набриолиненной прядью из-за уха, он выглядел даже стильно. У Мальцева была сладкая улыбка и внимательные, порою даже колючие глаза, которые плохо вязались с внешней приветливостью. Короче, он мне не понравился.

Мы еще не расправились с пастой, когда официант провел за соседний столик ливийца. Он был один, что уже было странным — в дорогие рестораны ходят обычно с женщиной или нужными людьми. Это был красивый смуглый мужчина, похожий на Омара Шарифа — атлетического сложения, слегка за пятьдесят, с седыми волосами и черными, как смоль, усами. Он был одет в европейский костюм, но в руках перебирал четки из тяжелых черных агатов, сталкивающихся с громким щелканьем. «Омар Шариф» не стал делать вид, что сначала рассеянно осматривает зал, а потом вроде бы заметил Мальцева. Он уселся и сразу уставился на него, как бы говоря: «Ну, вот я и пришел!»

И сразу Мальцев повел себя подозрительно. Ну, что бы сделал обычный человек, когда на него вдруг начнет пялиться какой-то араб? Посмотрел бы на него таким же твердым взглядом, пока тот не отвернется. Спросил бы его: «Мы знакомы?» В конце концов, поинтересовался бы у меня: «Это не ваш знакомый? Чего он на нас так уставился?» Мальцев же повел себя совсем по-другому. Он сделал вид, что не замечает ливийца, и пустился в долгие объяснения по поводу российской нефти, пытаясь своей увлеченностью отвести от араба и мое внимание.

Ливиец же, похоже, в актерском мастерстве Омару Шарифу не уступал. Он то вроде бы забывал о нем — и Мальцев переводил дух, то снова останавливал на нем свой тяжелый восточный взгляд с поволокой. Когда нам принесли основное блюдо — в меня лазанья уже не лезла, а Мальцев, пользуясь передышками, жадно поглощал своего петуха в вине — «Омар Шариф» позвонил кому-то по мобильному телефону. Он говорил односложно, вполголоса, как бы опасаясь, что мы можем понимать по-арабски.

Лоб у Мальцева покрылся испариной, хотя в ресторане работал кондиционер. Я физически ощущал, как его мозг, словно арифмометр, просчитывает комбинации. В Конторе были правы, что не стали рассчитывать на то, чтобы проверить Мальцева с помощью какого-нибудь нашего человека — меня он не опасался. Однако у него хватило выдержки дождаться конца ужина, чтобы прояснить мои дальнейшие планы.

Когда официант принес нам кофе и счет, он попытался отобрать у меня кожаную папочку.

— Нет-нет, это я вас пригласил! — запротестовал я.

— Нет, позвольте мне! Вы всё же на моей территории.

Чтобы заставить Мальцева раскрыться еще больше, мне следовало бы уступить. Но ведь его в самом деле пригласил я!

— Об этом не может быть и речи!

— Хорошо, не в последний раз! — с облегчением согласился Мальцев. Он догадывался, что цифра в графе «итого» была не маленькой. — Но вы что сейчас намереваетесь делать?

— Поеду в гостиницу. Кстати, — обратился я к официанту, вставившему мою кредитку в переносный терминал, — вызовите мне, пожалуйста, такси. Отель «Крийон».

— В таком случае мы выпьем на ночь по коньячку за мой счет в вашей гостинице! — наигранно веселым голосом заявил Мальцев.

Он точно был перепуган до смерти! Я уже заметил, что Мальцев был прижимист, а выпивка в одном из самых дорогих отелей Парижа стоила, наверное, даже больше, чем в «Сормани».

— Ну, что вы? — мой голос звучал довольно решительно. — Мы же действительно не в последний раз видимся.

В глазах Мальцева на какую-то долю секунды промелькнул страх.

— Я настаиваю! — с шутливой твердостью в голосе сказал он и добавил уже нормальным тоном. — Я хотел бы обсудить с вами еще один вопрос.

Мы уже давно говорили ни о чем — что мешало ему сделать это четверть часа назад?

— Ну, хорошо! — согласился я.

Мы вместе вышли из ресторана — «Омар Шариф» проводил нас смурным взглядом, — доехали до отеля «Крийон» и просидели еще с полчаса в баре за «арманьяком». Мысли у Мальцева, видимо, были в таком смятении, что он и не попытался придумать то дело, о котором он так хотел со мной поговорить.

Выйдя из отеля на следующее утро ровно в 11.30, чтобы ехать в аэропорт, я нес в левой руке внушительных размеров атташе-кейс, который вполне можно было поставить на тележку швейцара, подвозившего мой багаж к такси. Проверяющей от Конторы была совершенно французского вида дама с белой болонкой на поводке. Она зафиксировала мой знак и поспешила дальше по парку к Елисейским Полям. Атташе-кейс в левой руке означал крайнюю степень нервозности Мальцева, не оставляющей у меня лично сомнений в его виновности.

Как это часто бывает, чем завершилось для Мальцева мое последнее посещение «Сормани», я так и не знал, да и не стремился к этому.

 

16

Я доел свой сэндвич и теперь уничтожал фисташки с нектаринами, запивая всё это смесью оттаивающего вина из морозильника и только что купленного теплого «сансерра». Температура напитка получалась как раз такая, как надо. Ход моих неспешных воспоминаний был прерван Бахом. Он предварял голос моей жены Джессики, как всегда, чуть сонный. Я был рад, что она позвонила: все эти операции для Конторы — и та давняя, и эта — не оставляли у меня ничего, кроме ощущения, что меня используют. А тут еще моя специальная видеокамера с арбалетом, закрепленная в боевом положении на струбцине. Я хотел в Нью-Йорк, в наш несуразный, переделанный из отеля, дом на 86-й улице рядом с Центральным парком.

— Солнышко, я звоню тебе из-за Бобби! — с места в карьер начала Джессика.

По ее голосу было понятно, что с нашим сыном ничего страшного не случилось, просто он ее чем-то огорчил.

— Что с ним?

— Он пришел из школы, наглотавшись гадости.

— Типа виски?

— Хуже! Ему ребята постарше дали какую-то прозрачную пластиночку, которая растворилась на языке.

— Экстази?

— Наверное.

— Дай мне его.

— Если он в состоянии. Сейчас посмотрю!

Началось! Я всегда с ужасом ждал момента, когда взрослая жизнь доберется до нашего мальчика. Это случилось в тринадцать лет. Джессика в такие моменты теряется.

Бобби взял трубку.

— Да!

— Что скажешь, сын?

— Папа, я знаю, что ты мне скажешь.

Бобби был всё еще навеселе, но уже и немного напуганным.

— И что именно?

— Что я дурак.

— Ну, почему же? Ты что, так дорого заплатил за свое счастье?

— Нет, они мне дали бесплатно.

— Да? И как ты думаешь, это потому что они такие хорошие люди? Им хорошо, и они хотят, чтобы всем было хорошо!

— Нет.

— А почему?

— Наверно, они хотят посадить меня на колеса. Сначала будут давать бесплатно, а потом, когда я без них не смогу, будут требовать денег.

— И как тебе такая перспектива?

— Пап, ну я же не дурак!

— Ты только что утверждал обратное.

— Нет, это ты должен был решить, что я дурак. А я просто решил попробовать, чтобы знать, что это, и больше уже не стремиться узнать. Один раз, на халяву!

— Тебе что, не понравилось?

— Нет, у меня башка трещит.

— Ну, алкоголики, знаешь, как похмелье снимают? Рюмочку с утра, и всё по новой!

— Нет, я больше не хочу.

Бобби замолчал. И я тоже ничего не говорил. А что тут скажешь?

— Пап, мне жаль, что я огорчил вас с мамой.

— Это хорошо, что тебе жаль, — вздохнул я, но всё же счел нужным усугубить. — Возможна еще одна причина, по которой эти хорошие люди хотели сделать тебе хорошо. Помнишь, мы говорили с тобой, чего могут добиваться от тебя определенного рода мужчины?

Это был точно выверенный удар. Я с полгода назад, не дожидаясь, пока за меня это сделают они сами, объяснил Бобби, кто такие гомосексуалисты и педофилы. И сейчас сознательно наслал на него вторую волну отвращения.

— Папа!

Первый взрыв возмущенного отторжения, потом задумался. Его мать ведет себя точно так же.

— Хотя, ты знаешь, один из этих парней, Вик… Он так погладил меня по щеке… Ой, меня сейчас вырвет! Мам, держи!

Он, видимо, передал телефон матери и выбежал из комнаты.

— На первый раз хватит? Джессика! Ты здесь?

— Не знаю, от твоих ли слов, или как запоздалая химическая реакция, но нашего мальчика сейчас рвет в туалете, — бесцветным голосом отозвалась моя жена.

— Это хорошо! Это от моих слов. Наверное, для первого разговора достаточно.

— Прости, я пойду посмотрю, как он, — заторопилась Джессика. — Я позвоню тебе перед сном.

— Я уже ложусь, у нас полночь. Но если что не так, конечно, звони.

— Конечно, милый. Целую тебя.

— Звони, звони! И, может, в школу его завтра не пускать?

— Я позвоню тебе завтра утром, и мы решим по его состоянию.

— Хорошо, спокойной ночи!

— Это тебе спокойной ночи — у нас шесть вечера. Целую тебя.

Я даже встал и сделал несколько шагов по темной комнате — свет я не зажигал.

Мое отношение к сыну меняется, как колебания маятника. То мне хочется, чтобы он никогда не взрослел и оставался маленьким, занятным, рассудительным кузнечиком, цепляющимся за мою руку, когда мы шагаем куда-то вместе, и болтающим, болтающим без передышки, время от времени забегая вперед и заглядывая мне в лицо. В другие моменты, когда я замечаю, как он уже вырос и как разумно иногда рассуждает, я хочу, чтобы он как можно скорее стал взрослым — человеком, с которым мы можем поговорить на серьезные темы, пойти выпить пива, поехать отдыхать вдвоем как два приятеля. Промежуток между двумя этими состояниями меня пугает — мне кажется, что Бобби может покинуть одно состояние и не перейти в другое, что он пойдет по кривой дорожке, что я его потеряю. Я вдруг подумал о Кончите с Карлито — для них этот самый опасный период был бы сейчас уже давно позади.

Эта мысль заставила меня выглянуть на улицу — дежурное сканирование. Окно Метека по-прежнему открыто, и занавеска мечется в нем парусом. Сквозь решетчатые ставни светятся несколько окон на третьем этаже. На четвертом, прямо напротив моих, два окна открыты, но света в них нет.

Куда делся Метек? Вернулся до меня и давно спит в своем номере? Загрузился куда-нибудь в «Фоли-Бержер» и появится только на рассвете? В любом случае, вернуться в отель он может только на такси, я его услышу.

Еще одна мысль пришла мне на ум — ночь, как известно, усиливает пограничные состояния. Я весь вечер проторчал у открытого окна, пусть в глубине комнаты и не зажигая света. А если и за мной кто-то следит? Вон хоть из этих открытых окон напротив?

Я встал и прошел в ванную. Уходя, я тоже расставил ловушки, чтобы знать, рылся ли кто-нибудь в моих вещах. Поскольку я здесь расположился ненадолго и разложил по ящикам лишь пару рубашек и трусов, без которых любой постоялец выглядит странно, ловушек было ровно три.

Моя кожаная туалетная сумочка лежала уголком к стене, вроде бы так, как я ее и оставил. Я недозакрыл ее молнию ровно на три зубчика слева и, соответственно, четыре справа. Подняв сумочку, я замер — молния была закрыта до упора. Горничная могла бы сместить ее, как угодно, протирая кафель, в который была врезана раковина, но залезать внутрь она не имела права.

Я подошел к шкафу и засунул туда голову, чтобы посмотреть на воротничок рубашки, висящей на вешалке. Я оставил его загнутым с одной стороны — так вот теперь воротничок был расправлен. Я вытащил рубашку и с величайшей предосторожностью залез двумя пальцами в нагрудный карман. Туда я положил засохший лист бука — я постоянно и именно с этой целью использую как закладки в книги, которые читаю, листья растущих под боком деревьев. Как бы аккуратно человек ни прощупывал карман с высохшим листком, тот обязательно раскрошится, а люди моей и смежных профессий вряд ли постоянно носят с собой гербарий с листьями основных пород деревьев, произрастающих на земном шаре.

Странное дело — листок был совершенно нетронутым, каждый зубчик был на месте. Но в туалетную сумочку и в шкаф точно лазили — и не случайные люди. Что это значит? Рубашку осмотрел человек, которого готовили так же хорошо, как и меня? Почему же тогда он прокололся с сумочкой? Или их было двое, и совершенно случайно опытному досталась сама комната, а в ванную пошел новичок? Как бы то ни было, мысль о том, что и меня, возможно, кто-то пасет, уже не казалась мне параноидальной. Хотя, разумеется, это мог быть дежурный негласный осмотр номера силами местной полиции, и ребятам не пришло в голову прощупать нагрудный карман летней рубашки.

Или мои вещи всё же просмотрела горничная — у меня не один раз в номерах пропадали деньги, даже в дорогих отелях. Лет пять назад здесь же, в Париже, в гостинице по ту сторону Елисейских Полей, как её?… Не помню, по имени какого-то короля, но не важно! Короче, только что прилетев из Нью-Йорка и взяв в банкомате немного денег на текущие расходы, я пошел завтракать без пиджака. Вернувшись в свой номер, я обнаружил, что вместо шести пятисотфранковых банкнот в бумажнике лежало пять. И как ни убеждал меня директор, что я, наверное, перепутал или за что-то уже платил (но тогда где сдача?), я точно знал, что кто-то из персонала засек, что я пошел пить кофе в одной рубашке и тут же залез ко мне в номер. Скорее всего, именно это и случилось здесь, в «Фениксе».

Успокоив себя этими соображениями, я вернулся к окну. Паранойя всё же делала свое дело — я опустил тюлевую занавеску. Потом присел поближе к раме окна, раскрытой внутрь, приложил к стеклу подушку и припер ее головой. Постель это не заменяло, но закрыть глаза уже хотелось — день был длинный. «Черт! — вспомнил я. — Я так и не позвонил Жаку Куртену». Но сейчас было уже поздно. И со Штайнером у меня наверняка была передышка до утра. Из проблем в активном состоянии оставался только Метек, но будет лучше, если я встречу его не такой убитый, как сейчас.

Иногда достаточно точечного, буквально минутного отключения, чтобы снова почувствовать себя в фокусе. Я же знал, что у меня будет время от одной проезжающей машины до следующей. Ночью, на пустынной односторонней улице генерала Ланрезака это давало мне люфт минут в пять-десять. Я посмотрел на часы — было половина первого — и закрыл глаза, предвкушая эти пять минут, за которыми последуют еще пять, и еще, и еще.

Но я был слишком большим оптимистом.