Страничка краеведа

Благодатные лесостепные угодья, плодородный старопашенный район. Древний по сибирскому летосчислению... Древнейший. Ермак еще сюда зернышко нес.

Спустя время здесь встали казачьи острожки – Усть Ламенский, Карасульский, Ишимский и прочие. Крепостцы строились на чистых, дозорных местах, дабы издали и заблаговременно скараулить лисий огненный малахай, что, не ровен час, даст-повыдаст вдруг зверьковый, неистовый, супротивный для русского уха клич, и взобьют боевые копыта оскаленных, злобных коней пыльцу с обомлевших соцветий, развихрят и взволнуют сутулость седых ковылей. Следом прянут внезапные, дерзкие стрелы, и зажмется, обмякнет в своей борозде зазевавшийся пахарь-казак. Вырвет с плотью живой оперенную злыдню, стиснет алую рану над роковым, над девятым ребром, а над русой его головой уж не стрелы – арканы поют.

Подрастал, выходил в ковыли его сынка. Немудрящей сохой наиспод оборачивал буйную зелень степей. Брал лукошко на грудь и разметывал вширь и окрест животворное хлебное зернышко.

Где прошел, укрепился казак, там пройдет и рисковый проныра-купец. У купца уши длинные, а земля- матерь слухов полна... Сказывают: выпекаются на Вагае да на Ишиме-реке сладкие и пышные, как невестина грудь, караваи. Неисчислимо и вольно пасутся в лугах и подлесьях, на сладостных травах мясные говяда. За едину охоту коробами настреливают косачей, по мешку выбирают из петелек рябчиков, золотистых, что лапти, трясут карасей, в дюжины дюжин укладывают горностайкины снежные шкурки – на себя же шьют волчьи гулебные дохи, износу и веку не знающие.

Пошаливали еще степняки.

Купеческие обозы в непредвиденном и опасном пути стереглись глуховатых урочищ, оврагов, соседнего близкого леса, «слепых» понизовий. Под становье избирался «голыш» – безлесная и господствующая возвышенность. Штыковато взодрав по окружью оглобли телег, зимним делом – саней, выставляли торговые люди дозоры, пили чай, выкармливали лошадей. Так, по преданиям, и появилось на облюбованном одном голыше – Голышманово. Постоялый, само собой, двор. Рядом с ним для проезжего люда – трактир. Вскоре мельница... Там – вторая и третья. Дальше – больше: явились окрест маслодельни, кожевни. Про купцов голышмановских говорили: «С хлеба выбился», «С масла взялся».

В краеведческом местном музее есть прелюбопытнейшие экспонаты. Вот громадные зубы мамонта, испещренные по «рабочей» поверхности желобками и выступами наикрепчайшей, нетленной эмали. Составив зуб с зубом, ими запросто можно дробить, растирать зерно. Старики-посетители часто путают, принимают их за куски и осколки разбитого жернова. Разобравшись же, тотчас выводят догадку: вначале был мамонтов зуб, а потом голышмановец-пращур, по подобию его, догадался – постиг насекать жернова.

Изжелта-глянцевитый моржовый клык.

Перед боевой заостренной его оконечностью выбрано узенькое, продолговатое отверстие. Несомненно, рука человека работала. Но зачем! Для чего! Для какой голышмановской надобности!

– Второе колено цепа, – поясняют мне старые пахари. – Длинная палка – державка, а клык – вместо навязня. Дырка в нем для ременного гужика выбрана. Славное было, навесистое... Эким грянь по снопу, по сухому-то колосу – ручейками зерно истечет...

Замечаете! Не в резьбу, не на бляшки обсудил- приспособил моржовую кость голышмановец– для насущной крестьянской нужды досмотрел. Как попал, как проник этот клык со студеных морей в Голышманово – тут иной интерес. Тут и клык нам – не чур... Потому что в музее похлеще диковинки есть.

Забросил милицейский шофер с сослуживцами рыбный бредень в безобманный один, добычливый водоем – тянут-потянут, вытянуть не могут. Или рыба сдурела – косячно пошла, не то корча-коряга какая в снастях позапуталась. Понатужился-понапружился милицейский шофер с сослуживцами, и выволокли они на берег страхолюдных два, несказуемых черепа. Безразмерные окаменевшие чьи-то рога... Лобная кость – тоже каменная – толщиною в броню с современного танка. Опешил шофер с сослуживцами: «Это чьи же такие башки-головизны! И какую эру мы выловили! Погоди, погоди... Может, древний состав преступления!..»

Позднее установили: бизоны в бредень попали. Бизоны, оказывается, когда-то по голышмановским землям бегали. Вон еще чьим прилежанием наращивались и удобрялись голышмановские черноземы.

Еще рога. Современники наши – лоси.

Две сцепившиеся, сомкнувшиеся боевые головушки... Бились, ярые, гонные, на заре... При последнем свирепом, ревнивом разбеге громыхнули, как выстрел, рога в предрассвете, мигнули искрой и замкнулись навек. Тяжко рухнул на землю один, обронивши с копыт другого.

Старожитель сих мест мерит четвертью широченный, словно лопата, материк музейного рога.

– Не зря сохатым прозвали, – строит он некоторые предположения. – В старо время соху, должно быть, из подобных рогов конструировали. Тут и делов-то отростки спилить, конец заострить и – пожалуйста... Природный плужок получается. Рог, он хоть не железный, а терпкий.

Зубы мамонта в Голышманово – жернова.

Клык моржа – к цепу навязень.

Рог лосиный – соха.

Древняя и современная кость тяготеет здесь к зернышку, к хлебопашеству. Аграрная кость.

Здесь, в Усть-Ламенке, в давнем бывшем казачьем острожке, родился, водил первый трактор легендарный Петруша, Петр Дьяков – «огненный тракторист». В музее ему посвящен целый стенд. Фотографии. С боевыми стоит орденами. Он и в Отечественную «горел, горел да не сгорел». После войны работал машинистом на голышмановском элеваторе. Здесь и разыскал его поэт Иван Молчанов, автор текста песни, ставшей народной. Гордой и скорбной, сердечно-пронзительной... Фотографии. Обнялись они, старый поэт и Человек-песня…

Но есть, есть на этой земле экспонаты, которые, если их попытаться собрать воедино, не разместятся в самом огромном музее. Братские могилы... По сей день ознобляют сердца холодною жутью рассказы сибирских, теперь уже дедушек, бабушек, засвидетельствовавших ребячьими памятливыми голубень-синь глазками кошмарные сцены немыслимых казней, бессудье кулацких расправ, в дни кулацко-эсеровского мятежа в феврале 1921 года.

Вот стоят они – кто как схвачен был, – коммунисты, комсомольцы, первые коммунары, сочувствующие, бойцы продотрядов... Полураздетые, связанные через-Седельниками и супонями по рукам, стоят они против церкви, против глумливой, звереющей банды захмелевших вершников. Обреченных пригнали сюда, «прихлестали плетями», кончать, «контропупить», да чего-то немного замешкались. Сведя коней к храпу храп, сговорившись вполголоса и в полную глотку, погоготав, отсылают за кем-то кошевку с медвежьею полостью. Через малое время привозят ослепшего от старости, потрясучего от лютой, незрячей злобы кликушествующего патриарха местных и окрестных банд.

Я оставляю безвестной его фамилию, дабы не содрогнулись, не застудили сердечек его праправнучки, на груди у которых сегодня горят «пионерские зорьки».

– Дедонько! Ты слепенькой!.. В тебе правда зрит. В тебе око господне, – юродствуют, лицедействуют, слюнят поцелуями черную борчатку слепца каленые, ражие морды бандитских фельдфебелей.– Послужи крестьянскому миру, дедонько. В низки ножки поклонимся. Сокруши святокрепкой рукой врагов рода крестьянского... Кумоньки это, дедонько…

К слепому подводят правофлангового:

– Шшупай, дедонько, роги есть? В тебе бог наш бдит... Шшупай, родненькой!

Трясущаяся, костлявая рука когтится над обреченною головой.

Вооруженные конники сгоняют на площадь все новые толпы испуганного, оглушенного происходящим народа.

– Родню – в первые ряды! – раздается команда. – Имеющий уши – пусть видит! Покажем сибирску варфоломеевску ночь!..

– Есть роги, дедонько?

– Есть! – тощенько взлаивает пергаментно желтый кадык. – Ушшупываю, православные!!

Слепцу вкладывают в правую руку длинное хомутное шило:

– Мы придержим... попридержим анчихриста. Не усумнись, дедонько. Нашшупывай на виске убиенную жилочку – и благословясь... Коли до упору.

Глаз не завязывали.

Холодные, пахнущие тленом и ладаном пальцы ищут на пульсирующем виске «убиенную жилочку». Блескучим холодненьким жалом поклевывает его четвертное хомутное шило. Шестеро дюжих рук намертво держат да стискивают на мгновение живого еще коммуниста:

– Пли, дедонько!! Стрель!..

Шило по обруч вонзается в мозг.

...Еще одну осиротевшую учетную карточку скорбно погладит Владимир Ильич...

К слепцу волокут следующего.

– Роги есть! – щерятся изгальные, беспощадные зубы.

– Есть! – тявкает желтый кадык.

– Пли, дедонько!!

Девятнадцатым подводили к закровеневшему по бороду извергу совсем уже парнишечку.

– Нездешний. Ни родимой души круг него, – вспоминают сибирские бабушки.

Столетний и восемнадцатилетний – были они одинаково белыми. Местная монашенка, увещевавшая палачей, забилась в припадке.

– Ищи жилочку, дедонько. Пролетарей. Продотрядовец. Хлебушка твоего захотел, голод-дрранец!

– Алеша я! – выкрикнул юноша. – Из Питера! Напишите маме...

– Пли, дедонько!!

...Сколько крови, сколько же чистой и праведной крови □ твоем черном слое, земля!..

Еще один стенд. Гордая и горькая страница истории.

Из 12 600 мобилизованных голышмановских пахарей 8000 бесценными зернами нашей Победы пали под огненный лемех войны. Широко, широко, между Черным и Северным морями, между Волгой и Эльбой рассеяны. Десять Героев Советского Союза, живых и посмертных, насчитывают среди своих земляков голышмановцы. Один Герой на 5000 сегодняшнего населения района. Поискать по Союзу такую пропорцию! А ведь – пахари! Пахари!.. Самые мирные люди земли. Грача, суслика не обидят.

Когда остры все ножи…

Страничка «голышмановского краеведения» не случайна. Это типичный по истории заселения и освоения, по социальной истории, по землям, природным условиям район юга области. Типичен район и как сельскохозяйственная единица. Середнячок. «Не рвется грудью в капитаны...»

Как и у всей «южанки», у него в достатке горячих проблем. Их оставим мы «на потом», а в этом очерке мне хотелось бы рассказать о подспудных резервах человеческого «могу».

Еду в «Колос» – единственный в районе колхоз. Во время повальных реорганизаций к нему присоединили четыре маломощных окрестных собрата с деревнями – Дербень, Дранково, Кармацкая, Винокурово. «Колос» дрогнул, зажмурился, однако же выстоял. Сейчас это крепкое, деятельное, перспективное хозяйство.

Весна того года шла по его полям, как и всюду по области, зяблая, затяжная, бессолнечная, многоводная. Речка Вагай, гусиная благодать, утиная ладушка, вышла из берегов, ринулась на луга, поглотила низинные пашни, повздымала местами торфяники. На многие километры распростала невзрачная синяя ниточка холодную, хмурую зыбь. На область, исчерченную, испещренную ручейками, речушками, речками, реками обрушилась «большая вода».

Земля черным зевом пара и зябей пила, пила и пила привольную шалую воду – устала касаточка пить. Уж и речка отпрянула в русло, а в ее бороздах снует и беспечно резвится рыбья всякая мелочь: щурята, карась. Вороны с грачами незамедлительно занялись рыболовством. Печатали их птичьи лапки «кресты» с «елочками» в рассолодевшие проймы пластов. Долго квасилось черное тесто: мало солнца, к тому же то дождь, то снежок.

Сеять начали поздно и в холодную землю. Столь холодную, что даже всесильные, неприхотливые овсюги не успели пустить своих корневищ.

Увязали и грузнули до «живота» в черном месиве самые сильные тракторы. Высоко и натужно, на пожарной отчаянной ноте, выли, нудились их «лошадиные силы». Подошедший на помощь железный собрат вскоре сам зарывался по ноздри, и тогда полз к месту бедствия третий, четвертый...

Но сеяли! Вопреки всему, чертыхая все, сеяли. Это мудрыми жизнелюбцами сказано: умирать собирайся, а нивку паши.

Лето тоже ни разу не извинилось, не попросило прощения у «Колоса». Проковыляло бестолковое, донельзя скупое на искренний солнечный день, на тепло. Ни веселой тебе бесшабашной грозы, что случаются жарким прозрачным полуднем, ни крутогривых красавиц радуг, обещающих долгое вёдро.

Хлеба упивались обильными сладкими соками, тучнели, нежились. Август уж увядал, а у рослых, сильных пшениц – сизый стебель, жив лист, не загорел и не побледнел колосок, стиснешь зернышко – капелька молока.

Прогнозы грозились опять же дождями, снежком, минусовыми ночками, прочей непогодой. Жогнет вот молодой, резвый утренничек по наивному, млечному зернышку – и не хлеб соберешь, а горючие мышкины слезки.

Урожай – это всегда многозависимая, относительная величина. Доля риска заложена пахарем уже в первую борозду. Хлебороб настороженно ждет...

Вот приняло поле упругое, сильное зернышко и на какое-то малое время умиротворилось. Стало тихим, загадочным, тайным. В темных недрах его напиваются зернышки дерзкой, живительной силы, чтобы стрелить однажды, в заутренний час, смелым, победным росточком в призывное солнышко. И не насытит он, пахарь, отрадного взора, любуясь, лаская тяжелой рукой мягкую шубку проснувшейся нивы, не наслушается стоголосого жавороночьего благовеста. Каждый грядущий ее колосок опоет, озвенит вдохновенная птичка, и растет, поднимается к песенке хлеб.

Вот уже не шубка, а разгульное сизое море всколыбалось под теплыми июльскими ветерками. Чу! Чу! – зазвенели, сошли на межу молодые перепелята. Колосок сосет молочко, раздается в плечах, матереет, усатеет... Заигрывают с ним по ночам озорные зарницы. В самый яркий цветной сарафан наряжаются в полдни их сиятельства – радуги. И не сизое море, а тучную желтую ниву провидят отрадные очи пахаря. Ляжет завтра на бережную его ладонь колосок, и отвеют на ней ветерки золотую тяжелую щепоть зерна.

Так в идиллии. В розовых снах.

И свершись все, случись по-написанному – всё равно затаилась в колосьях тревога, ходит-бродит по полю незримый, невидимый риск, Впереди сторожат во внезапных засадах градобои, ветробои, ранний снег, затяжное ненастье, полеглость.

Так случалось не раз: был хлеб, сами видели. На ладошке баюкали. И вот...

Лежит помертвевший, тусклый валок, до земли пробитый дождями. На поверхности колос не держит зерна – изнемог, изветшал. Развернешь у валка середину – плесень белая. Антибиотик... Кругами, лепешками. Под самим же валком – глупенький бледный пророст молодого зерна...

Сникли плечи, ком в горле, тоскуют глаза.

Сибирская осень – она самовольница, «шатун-медведица, неверная женка».

А в ту осень прогноз лишь ураганов не обещал на сентябрь.

Осень до предела напрягла нервы и волю двадцати двух хлебопашенных районов области. Косить! Что косить! На глаз хлеба зелены, на ощупь, как лыко, гибки и податливы. Стиснешь зернышко – капелька молока. А листочки календаря, знай, спешат-поспешают, срываются с деревца августа, с последней его малой веточки.

Онемели газетные полосы. Две строчки об уборке и точка. В прошлые годы в такую-то пору хлебам посвящались страницы.

Истекали все допустимые сроки, наступали недопустимые, риск – сиднем-сидючи, погубить на корню урожай – неотвратимо и грозно взрастал. С каждым днем, с каждым часом взрастал.

Ожидание – всегда состояние нервозное.

И загудели, и обомлели поля. Жатки вышли вначале на выборочную, но уже через день или два откровенно вонзились в массивы. Впрозелень, в малахит.

«Приступили к массовой уборке пшеницы совхозы: Ражевский, Слободчиковский и Голышмановский»,– шапками извещала районная газета о... горьком мужестве хлеборобов.

Был изобретен и душеспасительный термин – «ранневосковая спелость». Воск – он мягкий... Как хочешь мни.

Через пятидневку в газете пошли столбцом сводки с перечислением хозяйств и процентов, достигнутых каждым хозяйством.

Против колхоза «Колос» (рожь и горох были убраны), в графе «Прирост за пятидневку», покоились прочерки. Не жнут там, не чешутся, олимпийцы... Лен только дергают.

Подобное состояние дел обеспокоило в первую очередь районных руководителей. Председатель колхоза Винокуров Михайло Максимыч, выражаясь на номенклатурном жаргоне, вызван был на «ковер». Должен был объяснить свое, из ряда вон неноменклатурное, обывательское спокойствие, граничащее... Дело осталось за формулировкой.

Максимыч – потомственный здешний житель. Винокуров из Винокуровой. «Родчий наш председатель» – как его называют колхозники. Ему пятьдесят. Из них восемнадцать возглавляет колхоз.

– У нас двадцать семь «ножей»,– прохромал на «ковер» Винокуров. – За любые пятнадцать минут, крайний срок – полчаса, они могут быть в поле. Заправленные стоят. Пшеницу мы скосим на свал за шесть дней. Догоним других...

– А прогноз! Прогноз читали вы, председатель! Понимаете, чем вам это грозит!

– Не жди милостей от природы, Мичурин еще сказал... – миролюбиво поддакнул Михайло Максимыч.

– А вы в «Колосе» ждете! По головке она вас погладит, природа!

– Из-за страха перед вояками не должен же собственноручно прирезать своих овец!!– сманеврировал верхом на пословице, извильнулся Михайло Максимыч.

Пауза…

– Хлеб – дитенок еще. Юной совсем, – продолжал Винокуров. – Механизаторам худо, неславно, товарищи... Труд свой на мусор...

– Стало быть, самоустраняетесь!

– Хлеб губить – устраняюсь. Спасать всяко буду. Говорите с правлением колхоза...

Районные руководители адресуются к секретарю колхозной партийной организации. Что скажет секретарь!

Винокуров упирал на «ножи». На железо.

– У нас двадцать пять коммунистов, – называет свои резервы секретарь Людмила Андреевна Смольникова. – Пшеницу мы скосим на свал за шесть дней. Механизаторы надежные, опытные. С ними, с каждым, беседовали. К молодым комбайнерам прикреплены члены партии.

Людмила Андреевна Смольникова довольно молодая еще женщина. В юности Она закончила Тобольский библиотечный техникум. Работала в «Колосе» библиотекарем. Затем учила младшие классы. Присмотревшись, коммунисты колхоза избрали ее своим вожаком. Муж у Людмилы Андреевны – механизатор.

– А не идете ли вы на поводу у вашего председателя! – задают вопрос Людмиле Андреевне. – Ему, по всей видимости, «прошлогодние лавры» спать не дают...

Удар. Губу куснул Винокуров. Под самые вздохи-болони угадано. Да, действительно, было – в 1969 году пятьсот гектаров пшеницы накрыл ранний снег. По многим хозяйствам ударила эта напасть. Но реплику-то адресовали тебе, Винокуров!

– Нынче случится – буду готов отвечать, – поднимается снова Михайло Максимыч.

А все ли умеют вот тан прямо, честно и коротко плечи свои – под ответственность! Не вывелся еще тип руководителей, выжидающих циркулярную сосочку «сверху». Нервничающих и потерянных, если таковая замешкалась. Самостоятельность этому типу лишь в бане нужна. И то когда спину некому потереть. Сам потрет, в эдаком случае... Лихой человек ты, Михайло Максимыч. Отчаянный человек.

Вторая уборочная сводка в газете.

Против «Полоса» – прочерки, прочерки, прочерки... Лишь в графе «Заготовка кормов» – перевыполнен план. Застоговано 3728 тонн сена. Лен еще славный...

В ту тяжелую, сложную осень Голышмановский район курировал член бюро обкома, председатель комитета народного контроля товарищ Пахотин. С понятной тревогой и беспокойством ехал он в «Колос». Побеседовал с Винокуровым, Смольниковой, с главным механиком, с бригадирами, с механизаторами. Слово в слово... Сверху донизу уверенно называют одни и те же цифры, сроки, рабочие планы уборки, маршруты движения, маневра техники, очередность полей, личные задания и обязательства, условия соревнования, размеры и меры материального поощрения. Сверху донизу – спокойная эта уверенность: «Пшеницу мы скосим на свал за шесть дней. Машины готовы в ночную работу. Мы тоже готовы». Все продумано, взвешено, обеспечено, подстраховано. Председатель комитета народного контроля уехал из «Колоса» хоть и не совсем, но успокоенным.

И тут мне хотелось бы поговорить о «тихом творческом часе» руководителя, в ранге того же Винокурова, о часе, в который семь раз отмеряют и раз, один, режут. Не секрет, не открытие – заполошная жизнь от весны и до осени у агрария-администратора.

Кампания погоняет кампанию. Две, три кампании подчас состыкуются. Как железно необходимы бывают в такой обстановке продуманные, четко выверенные, оптимально рассчитанные решения и планы. Не суматохой рожденные, не в текучке-толкучке, с подхвата подхваченные, а высиженные в тихий-тихий творческий час. Пусть он длится неделю – в секунды сожмется разумный и верный маневр. Он не с маху, он «высижен». Те же маршруты движения уборочной техники. В Ражевском, к примеру, совхозе, что ни день, гоняла с места на место за 20–25 километров новенькие комбайны – «Сибиряки». Конвульсивные, судорожные броски. Владычили суматоха, текучка. Без тихого часа руководитель иной похож на хлебосольного Ванюшку. Собрал гостей и печалится: «Была бы мука, пельменей настряпал бы – мяса, язвило, нет!» Дай в твой тихий и творческий час простор и свободу предвидению. Одолей, покамест один, наихудшие предполагаемые обстоятельства, а потом приди на совет. Ум – хорошо, совет – лучше.

У Винокурова был этот тихий творческий час. Был потом и широкий сосет.

Итак, слово решения – косить или не косить, валить или не валить – осталось за хлеборобами, хозяевами земли. За Винокуровым же и Смольниковой осталась нелегкая ноша ответственности – партийной и государственной. Они в коллективе – головы.

Девятое сентября. Хлеб чуточку, да не гож под «нож». Пашни у «Колоса» обрамлены повсюду лесами. Больше влаги и тени. Меньше солнца. Здесь бессилеет и остужается теплый сухой ветер. И не поднимается у Михайлы Максимовича рука, чтобы взмахнуть ею, предательски дрогнувшей, зажмуриться и повелеть комбайнерам: «Вали!»

Не поднимается.

Коротка председательская ночь. Да и не ночь вовсе, а четыре действия арифметики. Еще раз, много раз, до мельчайших деталей выверяет он, корректирует тихий свой творческий час.

Не спит и Людмила Андреевна. Здесь своя арифметика. Люди, лица, характеры, доблести-слабости каждого, опыт, умение, здоровье, семейный настрой... Случаются среди ночи звонки. На том конце провода тревожные, беспокойные голоса.

И только двенадцатого сентября, только двенадцатого вышли в поле «ножи». Начали выборочно. Через день перешли на массивы. Через шестеро суток на площади 3325 гектаров пшеница лежала в валках. За шесть суток (не путать с днями) «Колос» подмял, обогнал, оставил на «собственноличном хвосте» остальные хозяйства района и взобрался по косовице на первую «красную» строку. 97,5 процентов! 2,5 – семенные участки и поздний овес. Оки косятся. Позабыты и баня, и бритва, и праведный сон. Председатель однажды (подкачал «Москвичом») погнал по участкам на красной пожарной машине. Выл изловлен инспектором Госпожнадзора. Товарищ грозился оштрафовать. Листал инструкцию...

– А у меня и в самом деле пожар, – радостно скалил зубы Михайло Макснмыч, обводя широким намахом руки рокочущие, грохочущие, возгудающие, дымящиеся от пыли, солярки и мелкой половы поля.

– Пожа-а-ар, братушко-о-о... – пропел боевым петушком почему-то в румяное ухо инспектору председатель, тряхнул ему плечи, и озорной, по-мальчишечьи верткий, вскочил на спецтранспорт и помчал на «пожарнице» дальше.

Первое зерно. Тяжелое, янтарное, мускулистое, вызревшее... Не зерно, а картечь. Засыпай поверх пороху и по гусям-казаркам пали!

– Машин нам, машин нам! Любых самосвалов! – стонает, звонит и стучится повсюду Михайло Максимыч. – Тока загрузил – арараты! Комбайны на поле стоят под завязку с зерном...

Бригадир Дербеньского производственного участка Шааф Богдан Богданович позднее в заметке «Наша выстраданная победа» писал: «...При обеспеченности транспортом механизаторы работали до двух часов ночи. И как же обидно, когда среди погожего дня комбайны часами простаивали в ожидании машин. Душа болит...».

Болит, видимо.

Двадцать третьего сентября видел я председателя на районном активе. Он весел и бесноват от веселости. Брызжет энергией. Радостно возбужден. Молодцевато хромает по коридору. Чуть куражлив и чуточку хвастлив.

– Машин нам, машин!! Наш хлеб исть можно. Баб ромовых можно пекчи, Девкам пряники... Помогите машинами.

Про «баб» и про девок отнюдь неспроста... «Шприц» коллегам, что вывозят на элеватор «сморщенную зелененькую кикимору». Семян просят у Винокурова.

– Посмотрим на ваше дальнейшее поведение, – подмигивает Винокуров.

Тридцатого сентября «Колос» выполнил план-задание по сдаче зерна государству, а через пятеро суток (не путать с днями) в хозяйстве был обмолочен последний валок.

Одоление

Звонко бьет поутру в наковальню кувалда, сладок сон поутру человеческий.

– Вставай, сынок... Заря счастье кует! – будили крестьянские матери в страдную пору своих младопахарей. – Воспрянь, сынок, с перепелочкой...

– Заря счастье кует, заря годы дает, сон – смерти брат, – вторили матерям, хрустели суставами и самоей своей грудью их вещие, мудрые деды.

– Хлеб на стол, вот и стол – престол! – разрезали старинушки молодым жнецам теплый подовый каравай...

Да... Под самые вздохи-белони Михайле Максимычу было ударено.

В том, 69-м, 500 гектаров отличной пшеницы отправил «Колос» под снег.

Скреб и драл свои бывшие русые кудри Михайло Макснмыч. Ведь каких-нибудь пару погожих деньков – и управились бы. В закромах был бы хлебушко! Да откуда их взять, где добыть и с какой базы выписать эту пару погожих деньков! Весной, правда, обмолотили валки. Восемь центнеров дал подснежный гектар. Размололи перезимовавшее в поле зерно, выбрали самую жоркую свинью... Ничего. Жива кумонька. Во благоутробие пошло. Жрет да благодарственно хрюкает. Но все равно... Не на стол пошел хлебушко, а в корыто. В графу под названием «Привет поросенку».

– Ох, шатун ты медведица! – клял сибирскую осень Михайло Максимыч.

И все-таки разыскал, разыскал он ту пару погожих деньков!

Вспомнил, с какой прохладцей, с каким благодушием принимались в тот год за уборку: с дремотой, с перекуром. Позабытым осталось суровое, словно команда «в ружье», старинное русское слово – страда. Страда – и прямой становился горбатым, страда – и горбатый являлся прямым.

А вспомнить Некрасова...

Баба порезала ноженьку голую, Некогда кровь унимать...

Закат солнышка определяли, глядя на серп: перестал или нет пускать «зайчиков». Хлеб, живой хлеб обнимала живая ладонь...

Сейчас машины. Могучие, умные и безустальные машины. «Не от них ли нисходит на нас благодать! – задумывается Михайло Максимович. – Сладкогубая этакая подремотка. Обнадеянность. Мол, все могут! Могут, конечно, ежели человек…»

Да. Человек и комбайн – в поле воины. Краснодарский механизатор, приехавший на уборку в Сибирь, подсчитал: он намолотил столько хлеба, что хлеб этот за год действительной службы не съесть современной дивизии. Разве это не силища – человек и комбайн!! Но всегда ли и в каждой ли механизаторской душеньке жив тот тревожно-набатный порыв одоления, личной отмобилизованности, совестливого непокоя поспешения на зов отягченного колосом поля! В страду не день принадлежит человеку, а человек – дню. Живой хлеб сберегают, спасают ладони твои. Он – могущество Родины, а ты ей присягал. Он – румянец и мускул родного народа. Оцени же себя, человек! Взвесь в себе два различных глагола: «могу» и «могу».

Выйди парни с таким вот настроем на ту, снегом битую, жатву – нашлись бы они, два погожих денька. Три нашлись бы!

«Маху дал ты, Михайло Максимыч... Не встревожил парней, не ударил в набат».

Хорошо, что урок пошел впрок.

Как дотошно, придирчиво принимают механизаторы вышедшие из ремонтных мастерских «Сельхозтехники» трактора и комбайны. Носом – в каждую щелочку, пальцем – в каждый зубок шестеренки. Молодцы. Ведь бывалое дело: комбайн, числящийся до уборки в «ножах», после третьего круга, оказывается, даже и не в «серпах» – в дураках. Хлеб стоит, и гора железа стоит. Не позорище ли! Не отменнейшее ли головотяпство! Не лора ли хозяйствам заручаться гарантийными обязательствами «Сельхозтехники» на отремонтированные в ее мастерских машины и в случаях несостоятельности, недобросовестности, когда, как говорят, сделано «на соплях», «на живульку», предъявлять этой уважаемой организации материальные санкции! Хватит шутить с урожаем. Преступно с хлебом шутить.

Комбайны у «Колоса» были тщательно загерметизированы, обкатаны, опробованы на малой страде – на горохе и ржи. Опробованы в скоростях, в диапазонах нагрузок, шла «пристрелка», примерка к грядущей «пшеничной страде». За любые пятнадцать минут, «крайний срок – полчаса», как докладывал Винокуров, его козырные «ножи», словно бы по сигнальной ракете, готовы и жаждущи были вонзиться в хлеба и по двадцать часов в календарные сутки не укладывать в ножны свои лезвия.

«У нас двадцать семь ножей»,– потрясая «холодным оружием», защищал Винокуров «дитенка зеленого» – хлеб.

«У нас двадцать пять коммунистов»,– ставила в этот остро отточенный ряд Людмила Андреевна Смольникова двадцать пять нацеленных и отмобилизованных человеческих воль.

Опытнейшие механизаторы, они с первого круга повели за собою бывалых, умелых товарищей, ободряли и опекали зеленую молодежь, вставшую первый сезон за штурвал, они первыми зажигали (идем в ночь) подсветы и фары и последними выключали мотор. Двадцать пять отмобилизованных, нацеленных, словно лезвия, воль – они-то и взгорячили и сотворили тот страдный и упрямый настрой, когда каждому жаждалось, звалось отдать хлебу силу, полсилы, еще четверть силы, да еще разыскать в себе силы на круг.

...Вчитываюсь в строки постановления ЦК нашей партии «О дальнейшем улучшении организации социалистического соревнования» и ухожу памятью в тот нелегкий и грозный «колосовский» сентябрь. Какую же, воистину, неодолимую силищу, какие подспудные резервы человеческого «могу» способна вызвать к жизни ревнивая, честолюбивая, высоконравственная атмосфера соревнования!

Механизатор с механизатором, бригада с бригадой, сам «Колос» со всем районом – так сшибались и будоражились в том сентябре высокие волны соревнования...

Истлевали, дымились рубашки на людях, горела, сверкала работа в их дельных, умелых руках – и при всем подивленном народе свершилось районное чудо.

...Утром снова сойдутся они на заре. Механизаторы широкого профиля... Железная наша косточка на шенной необъятной Руси.

Степан Михайлович Торопов. Нынче он получил новый комбайн «Сибиряк». С сорок восьмого года, словно бы намагниченный, к железу прирос. Двадцать третью страду добивает он нынче. Степану Михайловичу всего сорок лет, а четверо сыновей и две дочери по плечо. И повыше плеча... Двое старших пошли на комбайн. Спал Михалыч сегодня четыре часа.

Фрицлер Готфрид Готфридович. Сибиряк он пока еще в первом колене, но подгонисто, дружно растет у него и второе. Супруга, Ирма Давыдовна, распорядилась: два сына, две дочери. Парни – механизаторы. Много лет держит Готфрид Готфридович в «Колосе» среди братьев-механизаторов профессиональное первенство, У него «Знак Почета» и именные часы. Может точно, минута в минуту, сказать, что и он спал сегодня четыре часа.

Чалков Григорий Васильевич. Горяч и азартен в работе. Ждет не дождется поэтому скоростного комбайна. Спал он сегодня четыре часа.

Тимофеев Иван Романович – не больше...

Гоша Батурин. После восьмилетки пошел на комбайн. Брат Юрка – тоже. Спал Гоша четыре часа и двенадцать минут. Сам ни за что не проснулся бы. Побудили.

Гладилов Федор Ефимович. Семьдесят лет. Вовсе не спал. Дежурил по току. Ворошил между делом зерно.

– Заря счастье кует, заря годы дает, сон – смерти брат! – щекочет он соломинкой сонного Гошу Батурина.

Сегодня они собрались поднимать из валков семенную пшеницу. «Потопчусь», –- обещал на активе Михайло Максимыч. Потоптался. Часть семян – 3860 центнеров – отдано в Ражевский совхоз.

...Вот оно, поле.

Я стою на мостике рядом с черным, как матерь- земля, человеком – кормильцем родного народа, радетелем и попечителем плодородного кусочка Родины.

Механизатор широкого профиля.

Это только на фотографиях они без конца улыбаются – посмотрите сейчас... У моего – упрямо насупленные брови, как подорлик в выси, он приметлив и бдителен. Поигрывают, живут желваки на давненько не бритых щеках.

Комбайн подбирает, грабастает, втягивает в железное чрево широкий и пышный валок. Не валок, а перина в приданое... Земля-матерь ночей не спала.

Поджигают запламеневшие молодые осинки с околиц матерые крепи лесов. Медью, бронзой и золотом плавится, догорает неотболелый березовый лист. На молодцеватом еще солнцепеке рьяно буйствует дерзкой ягодой уцелевший овражек шиповника. Сияя выхоленным пером, вздымается из-под колес и снова падает в молодое жнитво первоприлетная птица грач.

Механизатор широкого профиля. На поворотах, на взгорках, на особо набористых, толстых валках начинают поигрывать, жить желваки на его припорошенных пылью щеках. Желваки напрягаются в лад усилиям плеча, потом замирают, пока высоко и отчаянно воет комбайн, и надолго потом каменеют. Желваки одоления... «Я пройду тебя, поле! Осилю! Я возьму, я спасу тебя, батюшка-хлеб».

Древняя наша святыня – хлеб.

Не к идолу и не к богу протянулась впервые человеческая рука – протянулась она к колоску. Не идолу и не богу отдал свой первый поклон человек – поклонился он колоску. Это уж потом, познав и уразумев, чем оплачивает поклоны его колосок, одарил он равнозначной почестью и своего обретенного бога. Кланялся, но отнюдь не совсем бескорыстно. Не с дуба упал... «Хлеб наш насущный даждь нам днесь», – напоминал он пораньше с утра запредельному своему интенданту о потребном ему земном, немудрящем калачике, о горбушке, с каленой, присоленной корочкой. Не молитва на небеса отсылалась, а, похоже... купон с продовольственной карточки. И опять... Даждь- то даждь, но для пущей сугубой уверенности, постучавшись по зорьке на небеса, кланялся он до другой темной зорьки земному своему божеству – колоску.

«Хлеб – батюшка. Хлеб – кормилец. Хлеб – спаситель», – славил, ласкал и лелеял свой хлеб человек.

Предок наш, напитавшись от сладкой груди синеглазой славянки, столь же сладостно и подолгу мусолил меж розовых десен ржаную душистую корочку. Перед ним, несмышленышем, умиленно виляя хвостом и повизгивая, ронял живоструйную слюнку пес. Он отказался быть волком, отведав человечьего хлеба. Коня на Руси пословица советовала «погонять не кнутом, а овсом». Поросенка, купленного за грош, «чтобы стал он хорош», пословица рекомендовала «засадить в рожь». Сегодняшняя доярка и при механической дойке подносит к шершавым губам несговорчивой первотелки присоленный, лакомый «кусочек».

Хлеб.

Всюду хлеб.

Токует на молодых всходах, напитавшись потерянным зернышком, боевой, вдохновенный перепел. Стрижет колоски зоревой журавль и неутомимый суслячий зуб. Медведь, пока не созрела малинка и не напасли пчелы меду, сосет, пес солощий, овсы. «Обливаются» жиром на жнитвах перелетные утицы, гусь. Снует на прикормленной заводи рыбка, хватает на тесто, на мякишек. Как же ты лаком, как вкусен и сладостен, батюшка-хлеб, если все, что норится, летает, прядает и плавает, отчуждает тихонько и тайно у пахаря твою сытную толику, твою силу-пресильную!

Твоя сила-пресильная...

...Он лежал у меня в уголке вещмешка, разъединственный мой сухарь из НЗ, из солдатского неприкосновенного запаса.

Помню, рыженький-рыженький был... Табачинки, помню, на нем.

Я был голоден много часов, помню, съел я его неразмеченным.

А наутро была контратака врага.

И я высек наутро оружием моим синюю искру из подвздошно нацеленной вражеской стали, и приподнял чуть-чуть на штыке от земли я врага моего и его одолел.

А еще... Это был Ленинград после снятия блокады. Не цветы, а сухарь протянул я любимой.

Рыженький мой сухарик...

Моя сила – пресильная!

Цветок мой, жарок-огонечек, протянутый в изможденные, бледные руки возлюбленной!

...Поздней ночью устало спускается с мостика черный, как матерь-земля, светлый наш Человек, в чьих отерпших ладонях и свадебный праздничный торт, и корявый солдатский сухарь из НЗ.

Недавно в одном уборочном репортаже встретил я строчки: «Комбайн тронулся, и в ореоле всклубившейся пыли...» Ореол и пыль здесь поставлены рядышком. Соседство несколько необычное, малоизученное, но простится, простится автору репортажа. Он искал о тебе, товарищ механизатор, высокое, доброе слово. Он найдет его, гордое, благодарное. Не крестьянская матушка-мать – сама Родина в страдный сегодняшний час склоняется к твоему изголовью:

– Вставай, сынок! Заря счастье кует!

А из седых отошедших веков, из дописьменных уст народа – чу!! То не голос ли самого первопахаря, Микулы того Селяниновича:

– Хлеб на стол, вот и стол – престол!