Утром его в глаза и заглазно Петром Андреевичем все навеличивают. В полдень он тоже еще – Петр Андреевич. Вечером же вдруг слышишь, оповещает какая-нибудь доярка:
«Девки! Свекровка идет – блокнот несет!» «Болельщик на горизонте!» – сообщает такую же новость и скотник.
– Явится наш Гурушкин, сядет перед молоковесом и граммочку в грамм начнет его показания записывать. Блокнот заранее разграфлен: фамилия доярки, вчерашний ее суточный надой, сегодняшний. Меньше надоила – не укорит. Вздохнет только да нижнюю губу себе пососет.
Прозвали его за эти подсчеты «свекровкой».
Поначалу такое «свекровкино поддежурство» смешило доярок: «Чего сидит, чего высидит! Хоть гармошку бы, что ли, принес...». Поначалу смешило, а потом потихонечку злиться начали, и тоже эти же самые граммы подсчитывать.
Все реже и реже уходила наша «свекровка» в расстроенных чувствах. Все чаще и чаще – взвеселенная. И странное дело: «свекровкино» настроение передавалось «невесткам». Они или хмурились, или, согласно надоям, пели, дурачились, озоровали...
Рассказ этот записывался мною в 1967 году. Зоотехник Вознесенской фермы Валентина Тихоновна Иренкова продолжала:
– В тот год надоили мы по 3759 килограммов молока на среднефуражную голову.
«Округли, Петр Андреевич! – просили доярки. – Пусть шестьдесят будет. Из дома тот килограмм донесем».
«А это видели!» – расстелил Гурушкин вырезку из областной газеты.
Среди десятков хозяйств, занесенных на областную Доску почета, было подчеркнуто красной чертой только три:
Вознесенская ферма Маслянского совхоза;
Совхоз «Тополя» ЗауралНИИСХоза;
Отделение № 1 учхоза сельхозинститута.
Внизу гурушкинской рукой красным карандашом был дан комментарий: «Тополя» недоросли до нас на 740 килограммов, а учхоз перерос нас на 624 килограмма».
Так началось оно, так вступила малая деревенька в тайное соревнование с прославленными учебноопытными показательными коллективами. Душою его и, скажем, его «поджигателем» стал управляющий фермой Петр Гурушкин.
...Среди добротных домов Вознесенки стенка в стенку с высоким многооконным красавцем осталась соседствовать старенькая избушка глуховатого бобыля- старика. Нет ни крыши на ней, ни дверей, ни рам. Сам бобыль живет теперь в другом домике, но нередко бывает и на своем прежнем подворье. Постоит, помолчит, повздыхает. Развалюшка его вросла в землю, в крапиву, в бурьян. Все соседство новому гордому дому портит, весь вид деревенский конфузит. Сколько раз уж подсказывали управляющему подогнать сюда минут на пять бульдозер...
Не подгоняет.
– Может быть, у старика здесь какие-нибудь добрые домовые живут, – отшучивается Петр Андреевич.
Всерьез же он скажет вам так:
– Это след человеческой жизни. Ее память. Как же можно бульдозером! Направлю на развалюху, а свалю старика...
Скажет так и припомнит те ночи, когда клятвенные приходили слова...
Военкоматы отбирали грамотных, рослых, вертких, крутогрудых парней. И были эти восемнадцатилетние парни сибиряками. И были они комсомольцами.
В часы самоподготовки расстилали ребята в казармах шинели и с завязанными глазами разбирали и собирали отечественное пехотное оружие. Начинали с «максима», кончали спусковыми механизмами автоматических винтовок, взрывными устройствами мин и гранат. Зрячий выбирал из вороха железа винт, крючок, пружину и не целиком давал ее пощупать незрячему, а только какую-то кромочку, срез, изгиб. Незрячему надо было определить, какая это деталь, какому оружию принадлежит, отсортировать ее в отдельную грудку для сборки.
Так разбирали и собирали. Доводили пальцы и руки, тело свое до «автоматизма». Термин этот в устах командиров определял наивысшую степень боевого мастерства.
Нет, не ради спорта, не ради какого-то первенства играли они б в эти жмурки – ради неминуемого, нещадного боя завтра. К нему готовились профессионально, неотвратимо. Война, тяжкая, многокровная война, где, обыграв мгновение, выигрываешь победу, жизнь – к такой готовили их командиры. И они были готовы, эти восемнадцатилетние – цвет русской юности. И телом, и духом, и шестым чувством они принадлежали войне.
И была уже у Великой Отечественной Космодемьянская Зоя, и комиссарила в их душах ее лебединая верность поколению и Родине, ее лебединая смерть.
Саднящим стыдным укором прикоснулась та петля ко всему рыцарственному в мужестве. А они были рыцарями, эти восемнадцатилетние, и в тайной присяге своей самую накаленную спрессованную капельку ярости определяли для первого взноса по этому счету, для первого хрипа из вражеской глотки – в отмщение! В отмщение! За окровавленную, поруганную русскую Снегурочку, светлую трагическую Невесту всех восемнадцатилетних.
Такие это были ребята, сведенные летом сорок второго в эшелоны, которым все семафоры России давали «зеленую улицу».
Их привезли в знойное степное междуречье Волги и Дона. И встали солдаты против вырвавшихся ша оперативный простор вражеских танков.
Поводили над ними гремучими жалами железные выползни Рура, а они жгли их, жгли и жгли. Сколько могли. Сколько хватило бутылок с зажигательной смесью.
Окруженные автоматчиками в балочках и оврагах, забрасываемые гранатами, избиваемые воющими на крутых траекториях минами, солдаты лишь до полдня звались солдатами. После полудня те немногие, кто не стал еще мертвым телом, звались уже пленными.
По фляжке воды на войне не успели выпить.
Притекал к гортани – не проглотить и не выплюнуть, – отравлял каждый вдох, обессиливал выдох – медленный яд позора, обиды.
Солдаты не знали, что совершили подвиг. Они готовились к большему и могли большее. Но танки тоже могли большее. Танки могли вырваться к Волге. Сейчас они смрадно чадили, застопорив свой торжествующий яростный, грозный разбег...
А в конце войны сержант Петр Гурушкин форсирует Одер. Есть еще у фашистского рейха и на его лоб осколок. Не на смерть. Подлечившись, он участвует в штурме Берлина. Припасены у Родины и на его грудь ордена.
До марта 1947 года стоит на зональной границе в Германии. Перекликается с американцами: «Привет».
Наконец демобилизация.
На подступах к деревеньке заслышал он петухов, и захмелели, подсеклись солдатские ходкие ноги. Посидел на проталинке. Погрыз березовой веточки. Потом, у отцовских ворот, обнимал задичавшего пса. Терся об его жесткую песью шерсть мокрыми скулами.
Дома.
...В который-то раз на веках, одолев Идолище поганое, порубив Змею головы, доконав шведа под Полтавой, накормив одной русской вороной нашествие «двунадесяти язык», возвращается ратный русский человек на свою запустевшую пашню. Хоронит под тяжкий он камень свой меч-кладенец, свищет «маленьку кобылку соловеньку», и опять благовестит над русой его головой звонкий жавороночий звон, бой жавороночьего горлышка.
Вот и Петр... Выровнял на вальках постромки, надраил до яркого блеска перо лемеха, поплевал, по незапамятному мужицкому обычаю, в полусогнутые ладони, и бороздой, бороздой зашагала его победная, бывшая в огненном употреблении кирза.
Жила с жилой сбегались, жила жилу бодрила, взмокал широченный лоб, гимнастерку съедали белесые выцветы соли. «Бороздой! Бороздой, бурка-каурка!»
Послевоенная деревенька глазастая. Каждый дельный прилежный мужик – опора ее и надежда, и упование. Вскорости правление колхоза «Труд» утверждает Петра в должности бригадира полеводства. Старый Гурушкин при голосовании воздержался, но барашка в домашности освежевал:
– Применительно к сказке кадры растут, – мудрственно обгладывал он грудинный барашкин хрящик.– Подобно тому, что в правое конское ухо залезаем, в левое вылезаем, и пожалуйста...овчины выскочим...
Сам же между тем, стреляный колхозный воробей, глаз с «малого» не спускал. Наставлял. Предостерегал:
– Ты, парень, почтительнее, милее народ осознавай. Доброе слово глубоко пашет. Кинь его позади – окажется впереди. И главное, помни – один воз тянете.
Вспоминал бригадира военной поры:
– Был такой «патриот», костыль ему в горло. Без матерка двух слов не свяжет. И под чох, и под вздох, и под отрыжку...
– Будет тебе, отец, – оставшись наедине, оговаривала старого Гурушкина супруга. – Мало ли навидался парень, мало ли натерпелся всякого?.. Он не жестокое сердце с войны принес. Кабыть даже помягче... Нам, матерям, приметливей.
Шли годы. При укрупнении колхозов Петр по-прежнему остался вознесенским бригадиром. Только теперь уж не за одно полеводство взыскивали с бригадира, а и за коровье, овечье благоденствие, за телячьи недуги, за куриный авитаминоз.
Было с кого и взыскивать. Старался, учился, мужал, постигал. С заботами ложился, с хлопотами просыпался. Врос в хозяйство, глаз наметал.
В одну из ночей 1956 года, между второй и третьей петушиной побудкой, проставил он подпись над заглавными строчками своей биографии: «Прошу принять меня кандидатом в члены КПСС...»
– Прошу голосовать! – предложил собранию председательствующий.
Руки товарищей. Высокие руки.
В Вознесенку вернулся запоздно. У старого Гурушкина светилось оконце.
– Как, Петя!
– Поздравь, отец.
– Я знал! Я предчуял, – засуетился с сухими лучинами старый Гурушкин. – Как же иначе! Предположительно этому даже барашка освежевал... Ма-а-ать! Воспрянь!..
Колхоз «Труд» вливается в Маслянский совхоз. Теперь Петр начал именоваться управляющим фермой,. Должность сия – это то самое многотрудное «среднее» звено в управленческой цепи, располагающееся в аккурат между административным «молотом» и производственной «наковальней». Соответственно этому и а подтверждение сему 365 дней в нормальном году «звено» наше бьют, куют, гнут, плющат, наждачат, закаливают в огне и в воде, испытывают на разрыв, на износ, на гипертонию, неврастению, инстинкт самосохранения. Как исхитриться тут, чтобы бока не болели, затылок терпел!
С целым роем вопросов иду я к Петру Андреевичу.
– Исхитряюсь, – смеется Гурушкин. – Стаж, по- видимому, помогает. Двадцать четыре года – «звено». В меру спорю, в меру не спорю... В нашей должности самое главное – загад свой иметь. Имеют-то, может, многие, а вот отстоять его – тут со стерженьком надо жить. Иначе налепят из тебя свистулек, А загад свой – великое дело! Без него, прямо скажу, неинтересно работать. Хорошо, когда он большой. Хорошо, когда людям он по душе, когда честолюбие он в людях разыскивает. Другой раз ради дела и с «лукавым», иным, пересвистнешься...
Артиллеристы, дабы поразить цель, ведут поначалу пристрелку. Зенитчики высвечивают свои цели прожекторами.
Поскольку народная мудрость доселе твердит, что чужая душа – потемки, а простак мой Гурушкин кроме всякого прочего «пересвистывается» еще и с «лукавыми», решил я его «пристрелять» и «высветить».
С этой нуждой и пошел я по людям.
Человеческие петушки
Ковалев Лука Кирьяновнч, бывший работник райпотребсоюза, так загадал мне про Гурушкина:
– У этого мужика, парень мой, и петухи кладутся. Выехал одно лето наш райпотребсоюз помогнуть сенокосом Маслянскому совхозу – половину из нас направили к Данилову, управляющему Станичеекой фермой, другую половину – в Вознесенку, к Гурушкину.
Данилов нас ласковым словом не привечал, рук наших крепким пожатием не жал, Обедом-ужином не обеспокоился – проще простого мужик рассудил... Поскольку вы, люди, по разверстке приехали, довольствуйтесь тем, что в сумках с собой привезли. Мы и довольствовались. Слегка поработали, слегка покурили, потом поискали смородины, опять покурили, про снежного человека поговорили, потому как – жара. И вот... Не то сорока на хвосте принесла, не то одна баба сказала. Гурушкин-то, оказывается, своих гостеньков- сенокосчиков лапшой с петушатиной кормит, яишню им жарит, холодным, погребным молоком потчует, резкий квас в лагунах им подвозит. Взроптала даниловская половина и безо всякой там разнарядки переметнулась к Гурушкину.
Точно баба сказала! И лапша с петушатиной, и яичница, и квасок.
Вот говорят: брюхо-злодей. Добра, мол, не помнит... По-о-омнит небось! Умнешь с утра петушка, а он тебе после-то в совесть клюется, клюет. А силушка-то в тебе соответственно кукарекает, задорится. И работа тебе не в работу, а в гостевание. Мно-о-го стогов поставили эти петушки вознесенцам. Стократ потом молоком окупились. Человеческие петушки. Душевные.
Сват или пустосват
Как и во всякой уважающей себя деревеньке, есть в Вознесенке... свахой ее назвать – не резон. Слишком громко. Короче, бывают такие неравнодушные кумоньки, без которых не обходится ни одна свадьба. Вот что поведала мне такая неравнодушная кумонька:
– До этого года я без конкурентства жила. На каждой-те свадебке губа мокренька. А на этой осеклась. Гурушкин помешал.
Заприметил он, стало быть, что кустовой киномеханик и молоденька наша учителка лепестки с ромашек... по штучке все да по штучке все. «Стоп! – укольнуло' его тем же моментом. – Стоп! А нельзя вам это самое, «Горько» воскликнуть!»
Идет, едет ли (это я по себе знаю), голова об одном зудит: «Сколь славно было бы огород им в пятнадцать соток нарезать».
У юношества первая неоглядная любовь, может быть, а из него голимая, язви ее, корысть выпирает: «Двух молодых специалистов с культурного фронта словлю-закапканю. Регулярное кино будет ставиться. Ребятишки-детишки под одним учителем курс науки пройдут. Квартиру просторную выделю. Огородим, как перину вспушу. Живностью обзавестись помогу...»
В школу зачастил, в кинобудке дела разыскал.
Тут и там прославлял, восхвалял русскую народную тройку с колокольцами.
Наконец-то он сват!
Подарил брачующимся петуха.
Звонче с тех пор на одно петушиное горло поет деревенька.
Конкурент мой. Голимый мой конкурент!
О вечерних гурушкинских бдениях у молоковеса, где с блокнотом в руках он, бывало, «вздохнет да губу пососет», рассказывала мне зоотехник фермы Валентина Тихоновна Иренкова.
– Сейчас у меня гостит мама, – продолжала она. – Изо дня в день уговаривает она меня вернуться домой, на Пензенщину. «Коровы для тебя и там есть, зоотехники и там всюду требуются», – доводы выставляет. А я не могу! Свыклась с Вознесенкой, сроднилась. Чудесный же коллектив! И не нарадуюсь, что пришлось мне работать, молоденькой, с таким управляющим, как Петр Андреевич. Сейчас он меня уже своим «приводным ремнем» называет, – улыбается Валентина Тихоновна.
Посмеявшись, досказывает:
– В последнее время «смилостивились» доярки: перестали свекровкой его называть. Но «болельщик идет – блокнот несет!!» – это клич. «А сами-то мы – кто! Сами-то мы – не «болельщики»? – втайне хочется мне спросить у них. Ведь годы и годы следим по газетам: «А как там идут по надоям соперники наши совхоз «Тополя» ЗауралНИИСХоза, учхоз сельхозинститута!». Даже дети здесь стали «болельщиками»! Даже наш глуховатый бобыль...
От Валентины Тихоновны узнал я и следующее...
Ни в печати, ни на трибуне, ни при высоком начальстве Гурушкии не выступал, не называл поименно своих избранных знатных соперников, но коллектив, коллектив знал, с какими великанами схватилась, тягается маленькая деревенька. По-прежнему в вырезках из газет подчеркнуты были жирной чертой три строки, три хозяйства. У соперников – породистый скот, современные типовые коровники, корма, наука. У вознесенцев же – все на уровне среднесовхозной фермы плюс тайный загад. Правда, дойное стадо здесь на отличку. Но выведено оно не селекционерами, не зоотехниками, а чисто народным доглядом. Еще с колхозных времен пестовалось, лелеялось. А теперь свой зоотехник на ферме. Каждая телочка – эксперимент. И растет в дойном стаде процент элиты и рекордисток.
Деревеньку, где петух петуха кумом зовет, где чихнешь на одном конце – на другом многолетствуют, навещает, как гром среди ясного неба, известие: тремя орденами Ленина и орденом Трудового Красного Знамени награждены три доярки и управляющий. Могучее подкрепление, новые силы, жажду дерзания впитал в себя, приобрел Вознесенский «тайный загад». Тринадцать доярок, скотники еще с большей прилежностью, самоотвержением, рвением делают свое трудное дело. Килограммы... Еще килограммы... Центнеры. Витают над маленькой деревенькой «тайные духи» соревнования.
Шли годы.
В 1970-м вознесенцы обогнали своих соперников. В 1971-м – опять обошли. Надоено от каждой фуражной коровы по 4157 килограммов молока. Это на 765 килограммов больше, чем по учхозу, и на 175 больше, чем в ЗауралНИИСХозовских «Тополях».
Тайное стало явным.
Весною 1971 года Гурушкину Петру Андреевичу присвоено звание Героя Социалистического Труда.
* * *
Летом над Вознесенкой дожди-косохлесты.
Снимет фуражку Андреич и ловит лысеющей головой поднебесные чистые струйки. Над деревенькой, над лугом, над стадами и пашнями, над умытыми звонкими рощами бежит на запятках дождя, хороводит, кудесит высокая яркая радуга. Орут захмелевшие журавли, мокрые кукушки срываются с белесых сушин и с хохотом, с воплями бросаются за нею в погоню. «Покррась перрышки? Покрась перрышки?» – тянет под радугу ржавую шею, клянчит птица-дергач.
Когда это было! Спрашивал маленький Петя отца:
– Тятя! У каждой деревни своя, что ли, радуга!
– У каждой своя,– посмеивался отец.
Стоит под солнечным чистым дождем человек с лысеющей головой сын этих пашен, солдат русской роты, творец и работник на этой земле, коммунист. Острием волосинки затмишь на глобусе Вознесенку, ан не затмишь! Не затмишь! Для него она – самое звездное место земли.
И своя у нее радуга.
И своя у нее слава.