Я на фронте все больше ожоги получал. И варило меня, и пекло, и смолило. Ну, об этом речь впереди. Начать же надо с того, что неправильно меня воспитывали.

Родился я маленьким, рос мелконьким, грудь, что у зайчонка, столько же и силенки… Тут что надо было? Закалять надо было меня всячески. К физкультуре поощрять, дух во мне поднимать, отчаянность воспитывать.

А заместо того собирается отец на охоту:

— Тятя, я с тобой пойду?

— Сей минут! Сейчас вот за патронташ тебя заткну и пошагаем.

Когда забраковали меня в военкомате, уставился он жалостливым таким взглядом — вздыхал, вздыхал да и высказался:

— В кого ты, Аркадий, уродился? Сестры вон — хоть в преображенцы записывай. А ты… зародыш какой-то…

Оттого я и рос такой… виноватый. Неполноценный вроде. Зато, когда приказали мне на втором году войны «в десять ноль-ноль» с бельем, полотенцем и с продуктами в военкомат явиться, у меня чуть сердце не заглохло от радости. Через правое плечо поворот сделал!

Направили нас, свежепризванных, в военные лагеря Черемушки. Едем. «Че-ре-му-шки», — раскладываю я по слогам. «Нежненько-то как!» — думаю. Представляются мне молоденькие такие, с прозрачной, чуть зелененькой корой, деревца, все в цвету, а запахах — белокипенные, кудрявенькие. Посреди этой природы — лагеря. Навроде пионерских… Только слышу-послышу их еще и «Чертовой ямой» поминают. Это-то название поточней оказалось.

Впоследствии на вопрос, почему Черемушки, взводный Ляшонок мне так разъяснил:

— Это намек солдату дается… Принюхивайся, мол. Черемушкй-цветочки, а ягодки — впереди. Без обману чтобы…

В этих-то вот Черемушках и познакомился я с поварским черпаком, будь он трижды неладен. Направили наш взвод на подсобное хозяйство. Километров за шестьдесят. Задача — картошку из овощехранилищ на машины грузить. Котлы с нами едут, сковороды, прочая посуда… Палатки растянули — ужин варить надо.

— Кто может? — взводный Ляшонок спрашивает. Он у нас бедовый мужик был. Длинный, поджарый, лицом смуглый, верблюжьего цвета шинель на нем. Английская. В госпитале выдали. По самы пяты. Заглазно мы его звали «Чтоб я этого больше не слышал». Любимое изречение.

Ну, ладно… Поваров во взводе не оказалось. Прошелся он вдоль шеренги, да меня и облюбовал:

— Корнилов, кажется?

— Так точно, товарищ младший лейтенант!

— Назначаетесь, боец Корнилов, поваром!

— Я не умею, товарищ младший лейтенант. Отродясь не варивал.

— Не умеешь — научим, не хочешь — заставим, — говорит. — Притом и грузчик из тебя — наилегчайший вес. Одним словом, надевай халат, и чтоб я этого больше не слышал — «не варивал».

И проклял я потом не раз эту лихую минуту. Вся моя служба шиворот-навыворот отсюда пошла. На погрузке, верно, благополучно все обошлось. Картошки вдоволь. А это при третьей тыловой норме ох как вкусно! Наворочаю два котла, салом заправлю — хвалят ребята. Зато в период подготовки — погорел.

Отправляется наш батальон на трехдневные ученья. Без захода в казармы причем. Весь день и всю ночь перед этим дождь лил. Утром большой перестал — густой пошел. Мелкой капелькой… Строимся мы на плацу, а он до того рассолодел — воробей след оставляет. Ветер рвет. Собака Жучок к кухонному крыльцу бежит и хвост в нужной форме сдержать не может. Ломит его, гнет, зад из-за этого заносит. Аж закружится песик. Кое-кому такое зрелище направление мысли испортило. Бывалые, верно, молчат, а свежепризванные непорядок усмотрели.

— Мыслимо разве по такой погоде… — ворчат. — Добрый хозяин собаку… а тут — на трое суток…

— Это кто про собаку? — навострил свое чуткое ухо Ляшонок. — Кто собаку помянул, какой нации?

— Русская поговорка, русский, значит, и помянул, — невесело отвечают из колонны. — Ну, тут и турок помянет, не токмо что…

— Вот турок пусть и поминает, — отозвался взводный. — А мы — забудь! Забудь про собаку, ежели ты русский. Так-то, сынки…

Он, независимо от возраста, сынками нас звал.

— Забудешь тут… За воротник вон напоминает, — доложил кто-то из строя.

— Все равно забудь, — подытожил взводный. — Немец на Волге, река солдатской стала, а вы — про собаку… Отставить про собаку! Чтоб я этого больше не слышал! После войны — пожалуйста…

Двенадцать часов мы сквозь всякую грязь шли. По жидкой, по густой и по паханой. Полную выкладку несли, плюс к тому каждую ниточку на тебе мелкой капелькой напитало. Ужинали сухим пайком. Ночевать в поле, — по цепочке передали, — костров не разводить: «противник» близко. Греться по-пластунски и другим подобным способом. Ко всему этому, в порядке утешения, суворовское присловье: тяжело, мол, в ученье — легко в бою.

К полночи вызвездило, и принялся молодой морозец наши шинели отжимать.

— Грейся, как пресмыкающие греются! — раздается голос взводного. Он падает в длинной своей, до пят, шинели на живот и ползет. Ползет и приговаривает: сто метров туда — сто обратно. Сто — туда… сто — обратно.

Ну, мороз — он командир звонкий… Всему батальону Ляшонкову команду донес. Ползаем. Греемся. Кое-где ребята на «петушка» сходятся. Плечо в плечо сбегаются, локтями наддают. Тут же приемы «Лежа заряжай», «Встать!» изучаются, на спинах друг дружку взметывают — оживленно ночуем!

Неподалеку от меня два солдата разговор ведут, вроде сказки сказывают:

— Случись сейчас в нашем батальоне черт и спроси, например, у тебя: «Какого счастья в первую очередь хочешь?» — чего бы ты ему на ушко шепнул?

— А чего! Печку бы железянку… докрасна чтобы… Высохнуть. Согреться…

— К этому бы еще соломки сухой охапку. Ох и рванул бы!..

Впрочем, на темнозорьке некоторые и без соломки ухитрились, И на корточках дремлют, и лежа — бочком, подбородок в коленки. Другие опять ноги шинельными полами запеленали, спина в спину храпака дерут. Сорок верст как-никак отчмокали. А морозец — свое… «Подъем» скомандовали — такая рать воспрянула, куда там черти годятся. У одних шинели пышные, в складках, звенят, гремят — что твои балерины заприплясывали. Которые пеленались — вскочат и тут же хрусть об землю. В три слоя им на ногах сукно сморозило.

Отмяли мало-мало шинелишки, хлебушка с селедкой перекусили и по звонкой земельке где бегом, где форсированным шагом затопали опять к родным Черемушкам. За восемь часов надо было успеть вернуться и тут же с ходу пойти в «наступление». Первые километры из ртов парило. Потом лбы задымились, спины, плечи. «Шире шаг!» — подбадривают командиры и тут же от Суворова… насчет пота и крови.

К обеду небо опять седеть начало, синеть. И повалил снег, густой, лохматый, ленивый… Хоть губой его лови.

Достигли мы нужного ориентира, развернулись в цепь и давай короткими перебежками белую землю пятнать. Пороша тоненькая, липкая. А падать надо да снова бежать. На «ура» пошли — мокрее вчерашнего. Заняли «неприятельские» окопы — отдыхай, ребята. Блаженствуй. А в них жиденько, склизко. Топчемся с ноги на ногу. Мысли какие-то разбивчивые в недоспанную голову лезут.

Переступишь — чмокнет глинкой, отлетят бредни. Стоим.

А ветерок с севера заворачивает, а индивидуальный палец у рукавицы, которым на спусковой крючок нажимать, твердеть начинает, ледком подергивается. Поземка закружилась. И не в ноги она метет — в глаза солдатские. Секет, пронизывает. Стынем, синеем, потряхивать нас начинает.

— Товарищ младший лейтенант, разрешите: сто метров туда, сто — обратно?

— Пока светло…

Это потому, что по темноте придут из третьего батальона разведчики. «Языка» у нас брать. Ползаем, в запас обогреваемся. Печку бы железянку, соломки бы сухой… Другого счастья нет.

Сейчас, бывает, встретишь обиженного такого, «несчастненького», судьбой недовольного и без ошибки определяешь: «А не бывал ты, паря, в Черемушках! Да, да… В тех самых, которые „солдатскими цветочками“ назывались. Знал бы, какое такое счастье бывает! Поменьше бы высказывался».

Ну, ладно. Братва, конечно, на сей раз единогласно решила: повезло Аркашке. Вызвали меня к командиру роты, и получил я приказанье отправиться в глубину своей обороны, в распоряжение повара. Горячий ужин батальону готовить. Через полчаса я уже, что говорится, на седьмом небе был. Дрова подкладываешь — топка греет, крышку откинешь — паром тебя до глубины души прохватывает, а спиной к кухне прислонишься — тут уж вовсе несказуемо. Теплынь, и каша там, внутри, будто райская птица скворчит.

Поужинали поздненько. В двенадцатом примерно часу. Выскреб я с разрешения повара остатки каши в ведро, другое полненько кипятку нацедил — несу в свой взвод. Мысли у меня приятные играют. «Ай да Аркашка, — скажут ребята. — Вот это товарищ! И кашки спроворил, и кипяточку догадался. Сто сот парень…» И вдруг как секанут этого «сто сот парня» телеграфным проводом по ногам — сразу подешевел. Кипяток в снег, каша набок, самому — затычку в рот и руки-ноги опутывают. Опутали и потащили. Дышу я через нос и постепенно догадываюсь, что я теперь не Аркашка Корнилов, а «язык». И волокут меня не куда иначе как в третий батальон. Ну кому охота в плен попадаться, хоть бы и к своим? Задрыгался я по возможности, заизвивался… А братишка из третьего батальона уставил мне кулачину под нос и поясняет шепотом:

— Свинцом налита, смертью пахнет…

Вот уж вижу сквозь поземку — через линию окопов меня переносят. И никакого окрика! Никакой тревоги! Перестал я уважать свой батальон. Так запросто отдать бойца на произвол «противника» — это не каждая часть сумеет. А произвол сразу же начался, как только окопы миновали. Во-первых, Карлушей меня назвали.

— Тих-ха!.. — говорят. — Карлуша… Тиха. Погоди ногами скать…

По пути к тройке, которая меня захватила, прикрывающая группа присоединилась. Потом еще одна. И началось тут надо мной групповое издевательство. Поважит, повзвешивает который меня одной ручкой на веревках и выскажется:

— Бараний вес взяли…

Другой, после такой же процедуры, еще злей кольнет:

— Такого эрзаца под мышкой унесешь.

А братишка, который кулак мне подносил, тот вовсе конкретно:

— Где Гитлер? — спрашивает. — Сознавайся. Все одно твоя фрау заговела теперь.

И чем дальше от окопов относят, тем нахальней становятся. Не кладут уж, а прямо бросают. Как саквояж какой…

— Давайте, — рассуждают, — расшлепаем его в чистом поле, а кашку съедим.

И тут кто-то славную мне мыслишку подкинул.

— Каша-то, поди, наркомовская, пайковая… Попадет еще.

Братишка, который кулак мне показывал и про Гитлера спрашивал, неподмесным звонкоголосым чалдоном оказался:

— Не обязательно наркомовская. Левака это он сообразил. Тожно кухольну крысу мы захватили… Сухохонька… сытехонька… Ишь — икает..

— Может, он задыхается?! Ототкнуть ему рот да спросить, — посочувствовал кто-то.

— Верно! А то дразним соки…

И только мне успели затычку изо рта вынуть, закричал я сквозь все Черемушки, на всю «Чертову яму».

— «Чэпэ» захотели? Там два отделения без ужина, а вы!..

И связанными руками, помню, с присеста, ведро стал к спине приподнимать. С гирей еще такой прием практикуют.

— Не цокотись, не цокотись… — отопнул меня чалдон. — Сами чичас выясним… Ну дак как, ребя? — обратился он к разведчикам.

— Мда-а… — промычал кто-ко. — Хороша кашка, да наркомовская…

— С адресом кашка! — отозвался второй.

— Не расстрелявши «языка», эту кашку не тронь… Продаст! Продашь ведь? — спросили у меня.

— Продам! — пообещал я твердо.

— Ну вот…

— Да чего с ним разговариваете?! — задосадовал чалдон. — Учат вас, учат, лопоухих!.. Сто раз эть командиры тростили: действуй, как в боевой обстановке. Ну, ладно… Действую! Захватил «языка» с кашей. Вынес на безопасно расстоянье. Жрать захотел. Как, спрашивается, должон я распорядиться. Соболезновать, что противник натощак спать лягет? В штаб ее волокчи? Ежель по- настоящему, как Суворов учил, действовать, то при сичасном нашем аппетите должны мы эту кашу оказачить и будет это само применительно к боевой обстановке. Нам ишо благодарность за расторопность вынесут, ежель хочете знать.

Разведчики засмеялись:

— Брюхо тебя, Сеня, учило, а не Суворов…

— Именно! — закричал я. — Суворов говорил, сам голодай, а товарища накорми. А ты — чужую кашу жрать. Там не такие же бойцы?!

— Слышишь, Сеня, — закивали на меня разведчики. — «Язык» не с проста ума это… Ну ее к шуту и благодарность. Пусть плачут в эту кашу да благодарят бога, что не перевелись еще рыцари в третьем батальоне.

— Так разе… — заотступал чалдон, — в знак благородства разе…

«Сейчас отпустят!» — заликовал я и опять к ведру посунулся.

— Ккуда-а! — опередил меня чалдон. — Не цокотись, сказано! Без тебя доставят… Из которой роты, взвода?

Представил я, что стою перед строем, а взводный Ляшонок длинным своим костлявым пальцем указывает на меня и приговаривает:

— Видали благодетеля? Из плена кашки прислал!

Представил я такую картину и говорю:

— Ладно… Ешьте, паразиты. Не наркомовская это. От раздачи поскребки.

Чалдона вдруг муха укусила:

— Нет уж, дудки, чтобы я ее теперь ел. Подвести хочешь?! Пиши перво расписку, что левака сообразил, тогда съем ложку.

— Развяжите руки, — говорю, — напишу.

Разминаю пальцы, дую на них, а чалдон вне себя от радости:

— Говорил — кухольная крыса, так и есть! Сухохонька! Сытехонька! Ус в пшене. Ай да мы, дак мы!

Расписку он даже не прочитал. Где стоял, тут и к ведру плюхнулся:

— Ротны минометы — к бою!!!

В момент у кого из-под обмотки, у кого из-за пазухи засверкали над ведром ложки. Ведро сначала басом пело, но уже через минуту звенькать начало. И не успел я попытку к бегству предпринять, как чья-то ложка уж донышка добыла. Чалдон облизывает «ротный» свой миномет и приговаривает:

— От это «язык» дак «язык»! Чуть, ястри тя, язык с таким «языком» не проглонул. И где таки родятся — ишо бы одного засватать… С конпотом.

Дали мне в руки порожнее ведро — повели. На допросе я отвечать категорически отказался. Даже фамилию свою не называю. А им ее надо. Маялись они со мной, маялись, и опять же чалдон — цоп с меня шапку и читает на подкладке:

— Кор-ни-лов А. Ондрей, Онтон, Олексей? — перечислил он. — Кто будешь?

— Окулька, — сказал я.

— Чего?! — воспрянул чалдон. — А пошто же ты в поле не сказал нам, что ты Окулька? И мы тоже добры?.. — развернулся он к разведчикам. — Вязали человека, рот затыкали, а что Окулька и недощупали. — Ай-я-я- я-яй, — засожалел он. — До свежих веников себе этого не простю.

Вернулся батальон в обед. На плацу разбор учений состоялся. Где ладно, где неладно. Неладно, конечно, оказалось, что «языка» украли. Притом незаметно. В этом случае часть вины с меня как бы скидывалась. Один против троих все-таки.

Ну, разобрались. Отдана была команда оружье чистить. Чистили полусонные. Обед заодно с ужином выдали. Чтоб не будить лишний раз. Уж и так один браток воткнул нос в кашу и спит.

Я это к чему рассказал? К тому, что в таких вот учениях, если правильно понимаю, не только боевое качество в солдате воспитывалось, а и зло росло, ненависть. Сначала в виде досады на командиров. Вроде той, что добрый, мол, хозяин собаки не выгонит. А когда поползаешь рядом с ними, на посинелые их губы насмотришься, уверишься, что и от мокра, и от мороза одинаково вам льготы отпущены — другое тут начинает твоя голова соображать. Поточнее адреса выбираешь. И накапливается тогда в солдате истинная драгоценная злость. Сердце от нее, говорят, разбухает, к горлу удушье подступается. Ляшонок не раз повторял:

— Желези душу, ребята. Фашиста — его на лютость берут, на беспощаду. Без злости ты — как винтовка без бойка.

Начну я свою душу проверять, сколько в ней злости накопилось, нет в ней ни рожна. Пакость какая-то около сердца копошится, а настоящей злости нет. Наоборот. Рад я даже, что наравне с другими всякое такое претерпеваю. Ей-богу, рад! Потому что таился во мне постоянный страх. Вот явится, думаю, из Сибирского военного округа генерал, увидит он меня и спросит у взводного:

— А этого молекула кто в строй поставил? Отчислить его, чтобы левый фланг не позорил!

Сам себя подозревал! Вроде какой обман я совершил, что в военной шинели оказался. А все оттого, что заторкали меня с малолетства. Как гусек я с подстриженными крыльями… Однако не сдаюсь! Много ли, думаю, Суворов рослей меня был. А закалялся человек — ледяной водой обливался, на жестких постелях спал, военные упражненья — и вот, пожалуйста. От Суворова к будущим боевым действиям перейду. Тут примериваться начну. Вот стрелил командир заветную ракету, и бегу я через гремучее поле. Земля подо мной пружинит, в четыре глаза вижу, пальцы к винтовке прикипели, сила во мне дикая — ввухх! Повстречайся-ка с таким головоотпетым!

Как видите, не кашу варить-развозить замышлял.