Иван Костелянец уже бывал в России — восемь лет назад? — не по своей воле, ему просто приказали. Он распивал чаи у Никитина в батарее, когда прибежал дневальный и позвал его к телефону: «Срочно в полк, ты летишь с Фиксой». И он поспешил по белой пыльной дороге к полковому городку — скопищу палаток, щитовых модулей, глиняных и каменных грубо сложенных каптерок, бань, скопищу, над которым ало всплескивался флаг, вознесенный металлической мачтой в мутное небо. Почему выбор пал на него? Он не был другом Фиксы, плутовато улыбавшегося долговязого парня откуда-то из-под Брянска, всего лишь месяц назад прибывшего в полк; может, это было наказанием за что-то мало ли за что, всегда есть за что наказать человека, тем более солдата, или, наоборот, поощрением, наградой, — опять-таки: за что? — он не был лучше или хуже других, обычный солдат, предпочитающий держаться подальше от начальства, не лезущий на рожон… правда, несколько вдумчивее других - не так ли? — несколько начитаннее — это уж точно; умеющий на равных — если дело касается не службы — толковать с офицерами, некоторых он, как говорится, цеплял, и те, забывая о разнице в звании, годах, горячились, вступали в спор и при случае говорили ротному: «Да он у тебя философ!» — «Хм. Недоучившийся филолог».

По правде говоря, у него были большие амбиции. Ну у кого их нет в девятнадцать лет? Он бросил институт, чтобы тут же стать настоящим поэтом, ведь путь настоящего поэта необычен? Как, например, у Бродского. Он спускался в Аид, работал помощником патологоанатома в морге и поднимался в небеса, собираясь оглушить летчика и перелететь — кстати - за Окс-Амударью, в Афганистан, оттуда, конечно, дальше. Поэту нужен ветер, а не веяние затхлых фолиантов. Он должен лицезреть настоящих героев, а не геев типа профессора Шипырева и его эфебов… И что такое «неуд» по истории партии, если у поэта всемирный запой и мало ему конституций? И скоро я расстанусь с вами, и вы увидите меня — вон там, над дымными горами, летящим в облаке огня.

Так и вышло. Он попал за дымные горы блоковского романтизма и оказался на той стороне. Таня была восхищена (волновалась, разумеется), она писала ему толстые письма. Парчевский, уехавший в Питер и поступивший там в институт то ли железнодорожного, то ли речного транспорта, — тоже еще один пиит из «белых» азиатов, как они себя называли, — сулил ему большое будущее и завидовал: «Ты делаешь себя сам, ты можешь видеть пыль тысячелетий, вздымаемую колесницами новых македонцев; как герой Киплинга, ты несешь варварам…» А сам подался в Питер, свинья. Предал братство белых азиатов, окопавшихся волею судьбы в Душанбе. Парчевский, Слиозберг, Таня, Шафоростов — «поэты и музыканты и один дервиш», — они слушали Цеппелинов, Пурпурных, Квин, чуть-чуть косели и сами что-то кропали в «колониальном стиле» — что это такое, толком никто не знал, да это было и не важно, звучало красиво и придавало им (пишущим) особый статус, хотя в метрополии родилась одна Таня, но и она любила и считала родным этот город в чаше гор, насквозь просвеченный мощным солнцем, город просторных площадей, фонтанов и рощ, блещущих днем и мерцающих ночью бетонных арыков вдоль улиц, похожих на зеленые трепещущие туннели — ветви кленов, тополей и чинар сплетаются над асфальтом, — город, неизменно омываемый в летнюю жару каждый вечер горными прохладными бризами.

Костелянцу он вдвойне показался родным и чудесным по ту сторону Амударьи, в Афганистане, в полку близ Газни (где, между прочим, писал «Шах-наме» Фирдоуси, и в одной из газнийских бань он отдал всю полученную от султана мизерную плату за свой труд). Саманный Газни в пыли и древних руинах по сравнению с великолепным Душанбе был жалок.

Ну а палаточно-деревянный городок полка в степи, терзаемый всеми ветрами, терзаемый и болезнями — желтухой, тифом, — о нем вообще не хочется говорить, думать.

Но по ночам ты возвращаешься в него. Тебя доставляют туда в смирительной рубашке сна демоны ночи.

— Костелянец, будешь сопровождать Фиксу.

Фикса вымытый, в парадной форме.

Два пантюрка, здоровые, длиннорукие тамерланцы, братья Каюмовы, сказали: «Давай, Фикса». Высокий худоватый Фикса с облупленным носом посмотрел на братьев. Месяц назад он еще готовился в учебном лагере в Союзе к этой непонятной войне, готовился, как все: что-то копал, маршировал на плавящемся плацу, работал на местном заводе, выгружал ящики, ездил в горы чистить чьи-то пруды, один раз стрелял по мишени, один раз бросил гранату и время от времени получал очередную порцию сывороток под обе лопатки, в ягодицы, в плечи из медицинского пневмопистолета, — накачанный лекарствами и ежеутренними политинформациями, он наконец-то попал сюда, и вот она, реальность, так все и есть, и сильные, черные от солнца, ловкие ветераны посылают тебя, новичка, в темный зев дома, еще дымящийся от разрывов гранат: остался там кто живой?

— Чё смотришь?

Остальные молчат.

Фикса неуверенно встает, поправляет ремень с подсумками. Все ждут. Где-то хлопают взрывы, стрекочет вертолет. А здесь, возле глиняного дома с плоской крышей, тихо. Фикса перехватывает автомат и на полусогнутых ногах, сгорбившись, бежит.

Вперед, время пошло.

Солнце в зените, тень маленькая. Небо плавится. Глиняный сумрак не отзывается на его появление. Фикса к нему приближается, медлит мгновенье - и исчезает. Тут же раздаются выстрелы. Фикса цепляется за измочаленный дверной косяк, сзади в него вколачивают гвозди, и хэбэ на груди лопается, он падает, лавина очередей устремляется в проем, трассирующие пули горят в дереве, сверкают щепки, Фикса хватает пыль ртом, блестя золотым зубом.

Наконец утыкается лбом в землю.

Костелянец теперь должен сопровождать его.

Конечно, это наказание.

Неизвестно, за что.

Но и все-таки он побывает в Союзе, постарается попасть домой.

Из полка они полетели в Кабул, оттуда в Баграм. В Баграме морг сороковой армии, здесь паяют гробы. Зашел посмотреть. Справа цинки без окошек. На цинковых столах трупы в чистом белье. Солдат-очкарик, лысеющий уже, посмотрел на Костелянца с отрешенной улыбкой, как Будда. Как Будто.

Вечером, когда перестали заходить на посадку и взлетать самолеты, бомбящие недалекое Панджшерское ущелье с хитрым его львом Ахмад-шахом Масудом, устроившим в нем что-то вроде небольшого государства с тюрьмами, больницами, своими законами, — этот очкарик позвал Костелянца в тень, предложил чарс — он предпочитал чарс, остальные спирт.

— Чарс чарует, — сказал он, хотя и не был поэтом.

— Спирт оглушает, — продолжал он, утирая испарину, — это не то, я не рыба.

Костелянец привыкал к запаху. Этим запахом был пропитан воздух в Баграме. Даже в отдалении он ощущался. В столовой. Каждый день прибывали новые сопровождающие и новые убитые, некоторые прямо из Панджшера, в грязной разорванной форме, в кедах, кирзачах, босые, безногие. Начальник морга, толстый, бледный носатый белорус в форме без знаков различия, плавал в спиртовом облаке, отдавал распоряжения, пошучивал. Его сподручные натыкались на углы, виновато улыбались сопровождающим: те — воевали, а они всего лишь харонили. А сопровождающие в свою очередь смотрели на этих работников с тайным ужасом, представляя себя на их месте.

Баграмская муха залетела Костелянцу в рот, он отплевывался, потом пожевал веточку верблюжьей колючки.

Станок смерти продолжал где-то работать.

Привезли обгоревший экипаж вертолета.

Патологоанатом отсекал что-то, рассматривал, непринужденно беседуя с очкариком. Тот отвечал с блуждающей улыбкой.

Было жарко.

Мысли вязли.

Костелянцу уже начинало казаться, что они никогда отсюда не выберутся. Фикса исчез в цинковой ладье, он его больше не видел, временами забывал, зачем он вообще здесь. И остальные сопровождающие. Кто-то из них был даже в парадной форме, как будто на дембель собрался. Все маялись, как это обычно бывает на затянувшихся похоронах. Знакомиться ни с кем не хотелось. Все относились друг к другу со странным отчуждением. Или это было просто отупение. Все как бы слегка заснули. Что-то вяло говорили, смотрели, хлопая медленно веками… Баграмская истома одолевала всех.

— Не спите, замерзнете! — гаркал добродушно начальник, проплывая в спиртовом облаке.

Во всем этом было что-то нелепое. Но вот очарованный очкарик тихо сказал Костелянцу, что, когда привыкаешь, это становится понятнее, чем все остальное. Он подождал, что Костелянец ответит, и, не дождавшись, с ухмылкой опрокинулся в себя и больше ничего не говорил, только покачивал головой, хмыкал.

Некоторые цинки все же были с окошечками. Костелянец заглянул в одно. Желтое, странно старое лицо, чуть-чуть приоткрытый глаз. Надо чем-то смазывать веки. Он чувствовал отвращение к очкарику. Даже ненависть. Копошится, как муха, философствует.

К нему приближался начальник, бледный, с налитыми кровью глазами, обливающийся потом.

— Ничего, скоро, — сказал он, дохнув перегаром и похлопав по плечу.

Костелянцу захотелось вываляться в песке. Он сплевывал воздух, старался спать с закрытым ртом и вовсе не спал, ночь тянулась долго. И наступал день.

Но однажды они вылетели. Пришлось попотеть, загружая транспортник, цинки находились в деревянных ящиках. Среди сопровождающих было двое офицеров, капитан и подполковник, похожий на римлянина, подполковник принял лишку, на жаре его развезло, в самолете он вздыхал, как раненый бык, борясь с приступами тошноты. Капитан был недоволен, хмурился. Солдаты смотрели в редкие иллюминаторы. Железное нутро транспортника гулко гудело. Кастелянец подумал… Что? о чем он думал? Пока самолет трудно набирал высоту, погружался в небо, стремясь стать недосягаемым для стингеров и китайских «Стрел», а потом плыл в вышине, озаряемый солнцем, — ни о чем, ни о ком.

Первую остановку сделали в Ташкенте.

Вынесли все саркофаги, перевезли их на какой-то склад. Получили деньги — командировочные. Вдвоем с десантником Серегой — в последний день познакомились — отправились по адресу его сослуживца. В автобусе, казалось, ехали одни женщины. Воздух был напоен дыханием женских волос. Топорный Серега боялся повернуть голову. Как уставился, войдя, в одну точку, так и стоял истуканом. Но и сам Костелянец, наверное, со стороны выглядел не лучше. Это было похоже на мусульманский рай: автобус, наполненный женскими голосами, смехом школьниц, шуршанием юбок — или шумом твоей крови в ушах. Кадык на кирпичного цвета шее невысокого, широкоплечего, корявого Сереги судорожно дергался. Затвор, без лязганья. Только что они пребывали в сумрачном чреве, черномазые, потные, с потухшими взглядами, сами чем-то напоминающие мумии, — ведь их самолет был большим саркофагом, — и вот все переменилось, автобус, мягко покачиваясь, везет их в зеленых рощах, мимо беспечных толп, фонтанов, и уже самолет представлялся нереальным — и все, все. Но на ладонях чувствуется тяжесть сырых досок, нет, не тяжесть — занозы от неоструганных досок.

— Пошли, — вдруг сквозь зубы выдавил Серега.

И они вышли. Не на той остановке, как выяснилось. Но Серега не мог больше ехать в автобусе. Он старательно прикрывался пакетом. Как мы здесь раньше жили. Город был женским. Все здесь было подчинено женщине. Раньше это как-то не замечалось. Женщины всех мастей царственно-непринужденно выцокивали по тротуарам, доступные и в то же время запредельные. Серега с Костелянцем сидели на лавочке, курили.

— Черт! — Серега искоса взглянул на Костелянца.

Тот понимающе-цинично усмехнулся.

Вообще-то он был девственником, как и подавляющее большинство солдат 40-й армии. И кому-то смерть выпадало познать раньше. А кто-то ухитрялся лишиться невинности в каком-нибудь забытом богом кишлаке, с молчаливой, перепуганной добычей, с бессловесным, дрожащим трофеем в пыльном углу, на куче тряпок или хвороста. Костелянец однажды с трудом преодолел этот искус. Вдвоем с библиотекарем Саньком — тот порой напрашивался на операции с целью чем-нибудь разжиться, ротный не возражал — они вошли в хороший сад, обнесенный саманной стеной; дом был пуст, а вот в садовом арыке пряталась девочка, нет, скорее уже девушка, на Востоке они созревают быстро, Набоков «Лолитой» вряд ли кого-то удивил бы там, афганок отдают замуж в девять-десять лет. Она сидела в ручье, как птица, спасающаяся от жары. Ее платье вымокло, в черных косах блестели капли. Наверное, она была таджичкой, у них встречается этот большеглазый удивительный тип лица. Тень Костелянца упала на нее, она быстро подняла голову. Он разглядел серебристое ожерелье на ее смуглой шее, темно-красные намокшие шаровары, босые смуглые ноги под водой.

Сзади раздался свист. Он медленно оглянулся. Санек из дальнего угла, из-за осыпанного розами куста, кивком спрашивал: что там?

Костелянец, помедлив, перехватил автомат за ствол, повернулся и махнул свободной рукой: ничего.

Они вышли оттуда.

И потом он жалел, что не позвал Санька, веселого библиотекаря в бакенбардах, мечтающего после армии стать товароведом — да, товароведом, простым советским товароведом в Минске или любом другом столичном городе, да даже и не в столичном, у товароведа весь мир столица, товароведение — это такая любопытная штука, нечто вроде лампы Аладдина; хорошо бы еще получить какой-нибудь орден, товароведение — опасное занятие, чреватое неприятностями, а говорят, орденоносцы первые подпадают под амнистию… «Нет, кроме шуток, я люблю товар, вещи. В них есть что-то классное. Я люблю их гладить. Они похожи на аккумуляторы». До того как попасть в библиотеку, Санек трудился помощником в полковом магазине. Как-то проштрафился — и вылетел. Его перевели в пехоту. Но он как-то вывернулся и стал библиотекарем. Чем-то он был симпатичен Костелянцу. Нет, книг он не читал, презирал писак, даже именитых: «Туфта». Но он был наблюдателен, умен, крайне дерзок с офицерами. В нем было что-то упрямое, несгибаемое. За свои выходки он не раз кормил вшей на «губе». Будучи еще «молодым», он не отдавал тягостную дань традициям, с первых дней службы занял неколебимую позицию как бы постороннего. Как ему это удавалось? Костелянец тоже попытался — сразу был показательно избит. Утром — еще раз. И вечером. Это могло бы продолжаться каждый день, если бы он не смирился. В разведроте таких штучек не терпели. Но дело все-таки не в этом. Загадочен характер любого человека. Отчего-то Санек попал не в разведроту, а на почту. Это надо уметь — сразу стать почтарем. Потом помощником в магазине. И он не был трусом. Когда колонну обстреляли на перевале за Газни, будущий товаровед действовал четко, не суетился напрасно: залег на обочине, передернул затвор и открыл ответный огонь — это было у него в первый раз. И потом он не выглядел чрезмерно возбужденным, улыбался, поглаживая небольшие «унтерские» усики. Просто Санек не хотел и не мог быть ослом. И почему-то это ему удавалось.

Уходя все дальше от садика с арыком, Костелянец чувствовал себя ослом. Все равно идущая следом пехота найдет ее. Журчащая тихо вода вокруг ее бедер будоражила воображение.

Иногда все, происходящее здесь, представлялось Костелянцу одним долгим, грандиозным сном. А во сне чего только не бывает? Там происходят самые невероятные вещи. Во сне он, конечно, вернулся бы. Должен ли человек отвечать за свои сны?

Наверное, у десантника до армии была женщина, слишком он разволновался. Костелянец имел лишь опыт как бы случайных касаний ну и двух-трех поцелуев. Об этом много было разговоров в школе, в университете, и женщина казалась понятной глупышкой. Но вот ты оставался с ней наедине — и терялся от ее взглядов. В этих взглядах было что-то невероятное, всеобщее, можно сказать, вселенское: сама вселенная испытующе взирала на тебя — и как же тут остаться безбоязненным.

Они отправились дальше и нашли дом, квартиру, позвонили. Никто не открывал. Они вышли во двор, сходили в магазин, купили воды, сигарет, чего-то перекусить, вернулись, поднялись на четвертый этаж и снова позвонили. Потом сидели во дворе, пили газировку, ели. Еще раз взошли на четвертый этаж. И вдруг открылась соседняя дверь. Молодая черноволосая женщина в цветном халатике приветливо поздоровалась с ними и сказала, что давно заметила их…

— Служите вместе с Валерой? — осторожно спросила она.

— Да, — ответил Серега.

— Что-то… случилось? — еще тише спросила она.

У Костелянца мурашки побежали по спине.

— Нет, — ответил Серега. — Надо передать кое-что.

— Дядя Коля в поездке, тетя Фруза придет позже, — сказала женщина и шире открыла дверь. — Так что посидите у нас, заходите.

Но Серега шарахнулся, забормотал, что им надо еще кое-куда. Костелянец с трудом оторвал взгляд от ее оголенных плеч, лоснящихся теплым светом. «Какого дьявола?! — воскликнул он в сердцах на улице. — Куда нам еще надо?» — «Никуда, — буркнул мрачный Серега. — Ты что, не видел, там в кресле, в синем трико, с газетой ее мужик?» — «Ну и что», — откликнулся Костелянец. Но и сам уже почел приглашение молодой женщины не столь заманчивым.

Вечером они шли к дому и на противоположной стороне улицы заметили какую-то женщину, обычную женщину, одетую по ташкентской моде в пестрое легкое платье, косынку. Она куда-то спешила с авоськой и вдруг обернулась соляным столпом, увидев их. Она стояла и смотрела.

Они прошли дальше, пересекли дорогу, вошли во двор; подходя к подъезду, увидели выглядывающую издали все ту же женщину. Вошли в дом. Поднялись. Позвонили. Никто не открыл. Снизу раздались шаги, Костелянец с Серегой посмотрели вниз, — по лестнице поднималась женщина с авоськой и тоже смотрела — вверх.

Это была мать.

Она металась по квартире, чистила ванну, готовила ужин — и из кухни уже пахло подгоревшим мясом. Она засыпала их вопросами. Они бодро отвечали. Все было в порядке у ее Валеры. Все слухи — ложь. Несчастные случаи происходят даже в детском саду. Она резко смеялась. Глаза ее блестели, щеки раскраснелись. А болезни эти ужасные?.. Ну, если соблюдать правила личной гигиены, самые элементарные, — ничего не подцепишь.

Она хотела помыть их, «потереть спинки», Серега заперся в ванной, то же и Костелянец.

На ужин было горелое мясо, слипшийся переваренный рис, пересоленный салат. Они ели и сразу запивали водой, убеждая ее, что так уж привыкли там, все-таки, что ни говори, жарковатое местечко, пески. Курносая полноликая женщина сама ничего не ела, рассказывала о Валере, какой он был… то есть рос, да, каким он рос вежливым и добрым. Вежливый и добрый он, верно же? Угмм, мм, закивал Серега, пожалуй, слишком поспешно и энергично. Она вспоминала какие-то случаи, как однажды он играл с другом в рыцарей и друг разбил мечом люстру, но Валера взял все на себя… господи, какие мелочи, а мы ругали вас…

— Ну, бить люстры… все-таки, — заметил Костелянец.

— Накладно, — подтвердил Серега.

— Ах! ребятки! — спохватилась женщина. — А я ведь ничего вам такого… Сейчас! У соседки, Евсеевны… Надо же чуть-чуть выпить?

Серега сразу повеселел. Оживился и Костелянец. Она вскоре вернулась с бутылкой:

— Это на абрикосах.

Она достала рюмки, одна выскользнула и упала — не разбилась. Она схватила ее и бросила в раковину — вверх ударили осколки, сверкая в электрическом свете.

— Вот теперь так, на счастье! — воскликнула она голосом, полным слез.

— Я никаким приметам не верю, — авторитетно заявил Серега. — По приметам я бы уже давно… кхымм… — он перехватил взгляд Костелянца, …был разжалован. А так скоро старшину дадут.

Женщина налила абрикосовой розово-желтой настойки, взяла рюмку, пальцы ее подрагивали. Костелянец с Серегой приготовились выпить.

— Что же вы не чокаетесь?

— А… привыкли так, — растерянно пробормотал Серега.

— По-походному, — подхватил Костелянец.

— Нет, давайте… за ваше счастливое, за все счастливое…

Уже поздно они наконец-то легли в комнате Валеры, спавшего сейчас где-то в палатке, глотавшего душную кандагарскую ночь широко разинутым ртом, а может, стоявшего в охранении. Костелянец сразу не смог уснуть. Ворочался. День был непомерно растянут. Из одной системы они попали в другую. В пространство-время мира. Из средних мусульманских веков в эпоху развитого социализма. Из открытого моря грубых определений — на рифы умолчаний.

И это было только начало.

Костелянец прислушивался к звукам с улицы. Ничего настораживающего. И это настораживало.

Утром он открыл глаза и услышал храп десантника — и отдаленное пение? Выждав, пока опадет подсолнечник, он встал, натянул школьное трико Валеры и вышел из комнаты.

Мать Валеры выглаживала выстиранную — когда она успела? — форму и напевала. Увидев Костелянца, она лучисто заулыбалась, так что у него слегка потемнело в глазах.

Ночью вернулся из поездки отец Валеры, сухой, немногословный дядя Коля с крепкими, жилистыми коричневыми руками. За завтраком пришлось быть еще собраннее, отвечать точнее, осторожнее. Дядя Коля хмуро кивал, потирал руки.

— Коля, у них фрукты на завтрак, а?

— Не всегда, — исправил вчерашнее утверждение Серега.

— И сигареты выдают.

— А Валерка курит?

— Нет, правильно, и ему заменяют сахаром, — говорила она, разливая чай. — Со сливками?

Костелянец сказал, что англичане делают наоборот: сначала сливки наливают в прогретую чашку, а уже сверху чай.

— Правда? и вкус меняется?.. Коль, сделать тебе?

— Я не англичанин, без разницы.

— А я попробую, пока не налила… О, мм… действительно, эти англичане… хм… фф.

— Они там были до нас, — сказал Серега. — По Кандагару едешь — стоят еще виллы. Все в зелени. Красиво.

— Да? А что они там делали?

— Англичане? — Серега кашлянул в кулак.

— Закреплялись, — сказал Костелянец, — на Востоке.

— Ну а вы-то что сюда приехали? — вдруг спросил отец.

— Ах да. Действительно, — проговорила мать.

— За новой техникой, — баском ответил Серега.

— А, шоферы.

— Да.

А Костелянец в это же время отрицательно покачал головой. Отец взглянул на него.

— Он шофер, — сказал Костелянец, — а я сопровождаю.

После завтрака они засобирались, начали благодарить, отказываясь от новых порций чая, отступали в прихожую. Женщина вынесла сумку, стараясь не подавать виду, что ей тяжело. Все посмотрели на этот баул. Она сказала, что вот, собрала немного… Валере… и вам.

— Ну нет, — сказал Серега. — Мы же еще… нам надо туда-сюда. Еще дела. Где оставить?

— Действительно, мать, ты что? Что там у тебя такое? — спросил отец. Ты же слышала: фрукты, сахар вместо табака… Куда они это попрут?

Он расстегнул молнию сумки. Жена пыталась его оттеснить. Костелянец с Серегой переминались. На пол летели кульки, свитер, носки, были выставлены две банки варенья, появилась даже книжка.

— А это чего?! Да он здесь, кроме сказки про белого бычка, ничего не прочитал!

После долгих препирательств сумища была заменена пакетом с шерстяными носками, футболкой и банкой варенья.

Все вышли на лестничную клетку. Голоса забились в колодце подъезда. «Пусть новая техника будет прочнее старой!» — «Ага». — «Привет Валерке!» «Будьте осторожны». — «Ну да».

Открылась соседняя дверь, вышла бабка, маленькая, толстая, черноглазая, усатая.

— Вот, возьмите, — сказала она. — Не показывайте командирам.

— А это ты зря, Евсеевна, — сказал отец.

— Ничего не зря, — ответила та. — Раньше можно было, в прежние времена.

— В какие времена? — сурово спросил отец.

— В такие, — отмахнулась бабка и вручила Сереге плоский пакетик.

Наконец они пошли вниз, сопровождаемые взглядами и внезапной тишиной. Костелянец мельком посмотрел вверх. Мать была вновь такой же неподвижной, с глубоко темнеющими глазами, как и в тот раз, когда они ее впервые увидели на противоположной стороне дороги.

По утренним улицам Ташкента куда-то шли люди, тени, солнце вспыхивало в ветровых треугольниках автомобилей, лица шоферов были спокойны. Все эти люди делали какое-то нормальное дело, не требующее особой спешки, особого страха и особых ухищрений.

Перед перекрестком Серега развернул бабкин пакетик, Костелянец, заглянув через плечо, увидел картонку в металлической рамке, на знойно-золотистом фоне — темную фигуру с воздетыми руками, ладони повернуты к зрителю, посредине, на груди, круг с младенцем, внизу, под ногами, что-то вроде овального ковра или облака цвета раздавленных гранатовых зерен. Хмыкнув, Серега обернул картонку бумагой и сунул ее в большой пакет.

— Я думал, еще наливки даст. Или денег.

В двенадцать часов они погрузились в новый самолет, и начался их полет по Союзу.

Они сидели вдоль бортов, глядели в иллюминаторы, ни на мгновенье не забывая, кто в грузовом отсеке. Точнее — что.

Все-таки к этой роли, к этим обстоятельствам трудно было привыкнуть. Что там говорил баграмский гробовщик в очках? Что он имел в виду? Что смерть понятнее жизни?.. Кажется, так.

О, пошел он… со своей философией.

Вторая посадка была в Баку. На военном аэродроме оставили груз и тут же полетели дальше, в Махачкалу, здесь заночевали. Искали долго места в гостинице. Поужинали в кафе на берегу моря. Дагестанцы, как обычно, проявляли неумеренный гонор. Женщины оказались на удивление белокожи. Официантки смотрели княжнами. Впрочем, к ним, команде харонов, все относились с подчеркнутой любезностью, сразу, с первого взгляда, распознавая их. Все-таки выглядели они диковато, что ни говори. Костелянец посмотрел на них со стороны, выйдя покурить. Разношерстная вроде бы команда: кто в парадной форме, кто в полевой, двое грузин, калмык, хохлы, белорус, одни моложе, другие явно старше, но все чем-то неуловимо похожи, все одним миром мазаны, точнее — одной войной. Костелянец подумал, что теперь в любой толпе распознает себе подобного. Или он ошибался? И этот дикий блеск глаз со временем погаснет?

Запах моря. Не верилось. В порту что-то грохотало, гудел маленький катер. Тянуло искупаться. Но в порту вода была грязной. Да и надо было еще искать ночлег.

Отыскали гостиницу возле аэропорта же. Купили вина. Но пили как-то неохотно, только много курили.

Назавтра вернулись в гробовоз, заняли места в отсеке для пассажиров. Гробы, уложенные друг на друга вдоль бортов, находились в грузовом отделении; чтобы не рассыпались, их прихватили тросами. Запах проникал в пассажирский отсек. Но все, кажется, уже не обращали внимания. Запах гниющей плоти — что, собственно, в этом такого. Земля набита гниющими останками. Гниют деревья, цветы, звери, птицы. Цветут, разлагаются, рассыпаются. Круговорот молекул. Хотелось бы, конечно, чтобы с человеком было как-то по-другому. Как?

Чтобы он враз бесследно исчезал.

Тяжелый самолет тянул над Кавказскими горами, в иллюминатор они видны были. Летели в Тбилиси.

Оба грузина волновались. Один невысокий, гибкий, с большими влажными черными глазами; второй — тяжелый плечистый, рыжий, по виду годившийся первому в дяди, голубоглазый; Алик и Мурман… Косятся друг на друга. Скоро им придется смотреть в глаза грузинским женщинам. Сообщили им уже?

Вдруг среди гор в зелени возникли дома, купола, трубы. Алик взглянул в иллюминатор и мгновенно побледнел, судорожно сглотнул.

На склоне какой-то горы здесь у них похоронен Грибоедов. Россия давно ведет напряженный диалог с Востоком. Гибнут поэты. Костелянец усмехнулся.

Самолет пошел на снижение. Захлопало в ушах, потроха отяжелели. Идя на посадку, летчики всегда открывали хвостовые двери, проветривали грузовой отсек, чтобы можно было потом туда входить без противогазов. И сейчас они летели над чудесным старым городом поэтов, художников, пьяниц и древних христиан, над городом Давида Строителя, с его уютными кофейнями и забегаловками, площадями, театрами и академиями, фонтанами и рощами, над городом, захваченным движением дня, летели, осыпая невидимым смердящим прахом головы тысяч куда-то стремящихся или отдыхающих на террасах горожан.

Алик не выдержал и встал. Мурман смерил его мрачным взором, по его сине-черным бритым щекам плыл пот.

— Биджо, — сказал он.

Алик даже не взглянул на него.

Костелянец знал одного из тех, кого они сопровождали, это был шофер из батареи Никитина, Важа, погиб в колонне с продовольствием, вез муку, пуля попала прямо в затылок. Хрупкий и печальный был Важа. Но хрупкий — не значит изнеженный. Костелянцу не попадались изнеженные грузины.

Теперь все позади. Вот благословенный Тбилиси, Важа. Вонючей мумией, с червями в усах ты возвращаешься.

Плохо паяли ребята баграмские. Не только из-за спешки. Знали, что родители не поверят, будут вскрывать, надо же убедиться, говорят, иногда бывают ошибки, в цинке не тот оказывается или вообще вместо тела земля афганистанская, а то и ковры невиданных расцветок, женские шубы, японские магнитофоны — контрабанда, пришедшая не по адресу. Синей краской на досках выведены фамилии, чтобы не перепутали: Иванов, Головко, Васильев, Абдуашвили, — а там вместо трупов — несметные восточные сокровища.

Самолет, стремительно наливаясь тяжестью, коснулся посадочной полосы. Алик сел, его придавила эта тяжесть замедления. Самолет бежал по бетону, вздрагивая… остановился. Ну вот и все. Мурман надел фуражку.

В Тбилиси они пробыли не больше получаса. Но за это время умудрились попробовать чачи, непонятно кто прислал две бутылки. Техник в замасленном комбинезоне подошел, достал из широченных штанин, сказал, что просили передать. Неужели Мурман с Аликом? Так быстро достали? Да они же вроде бы сразу укатили на грузовике?

Неизвестно.

А чача всем понравилась. В ней играла веселая сила.

Из Тбилиси взяли курс на Моздок.

Оттуда в Астрахань. Вот куда течет река Волга. Сверху увидели зелено-желтые заросли, наверное тростника, рукава и озера дельты, веер, павлиний хвост вспыхивающих на солнце проток… Железнодорожный мост, на левом берегу зеленые скверы, дома, причалы, посреди города на холме астраханский кремль. Это уже Россия. В голове что-то из Хлебникова крутилось — так и не вспомнил… Было жарко. И от чачи, выпитой черт знает где, за Большим Кавказом, за тысячу верст отсюда, ну или сколько там? — еще пошумливало в голове.

Астрахань, как Венеция, стояла в воде, всюду мелькали каналы, мосты.

Здесь Костелянец распрощался с десантником Серегой.

Пора было обедать, их повезли в военную часть, там солдаты смотрели на них, как дети, щупали хэбэ, как будто солдатское хэбэ, пусть и несколько иного покроя, не одно и то же всюду, от Балтики до Владивостока, от Мурманска до Кушки и Термеза. Их отвели в столовую, поставили на столы железные миски с борщом, кашей и не отходили от них, расспрашивали, как там и что. После обеда тянуло поспать, но их повезли на аэродром, где ждал их самолет, все тот же самолет, мощный, вместительный катафалк.

Ну а Астрахань что? Ловила рыбу, загружала баржи, слушала новости там, наверное, и о них что-нибудь проскакивало: воины-интерр… А они были уже здесь, не там «строили дороги-сады», а здесь вот летели над страной, как воры, тени никому не известных событий на каменистых, пыльных дорогах в отрогах Гиндукуша, в ущелье Панджшер — и далее везде. Их самолет был тенью. О таких полетах не сообщалось. Да и как бы это могло звучать? «Черный тюльпан» пересек границу, бортовые системы корабля действуют нормально, опытный экипаж, команда сопровождающих лиц, столько-то героев, с честью выполнивших… Фикса, например. Погас навеки его золотой зуб. Но это был какой-то металл под золото.

Куда теперь? К другому морю, к другой реке — в Ростов-на-Дону.

Хотелось курить…

Близнецы Каюмовы держали всю роту, даже одногодки предпочитали с ними не спорить. Пантюрки. Оба высокие, плечистые, в случае чего без лишних слов пускавшие в ход ноги — били жестоко, сразу по морде, с первого удара высекая кровавую искру из носа, это обычно действовало гипнотически. Нижеслужащие опускали глаза перед ними. Один из них — Закирджан — идеолог. Как-то откровенничал с Костелянцем — кто же еще лучше поймет? Рассуждал о грядущем втором Возрождении Средней Азии. Первое, как известно, связано со священным для них именем Тамерлан, точнее, Тимури-ланг — хромой Тимур. Его империя была не менее огромна, чем держава Александра Македонского, под хромой стопой лежали Афган, Грузия, Армения, Ирак, Иран… В Индию он периодически заглядывал, как в собственный сундук с сокровищами. Былых господ подлунного мира — монголов Золотой Орды — он заставлял целовать плетку, пропахшую кобыльим потом и кровью багдадских, турецких, грузинских и прочих вельмож. В свое время Искандер заплакал, поняв, как мал мир и ему, в общем, уже нечего завоевывать. Тимури-ланг никогда не плакал. Но и он посетовал: «Все пространство населенной части мира не заслуживает того, чтобы иметь больше одного царя». Самарканд был столицей его империи. Здесь трудились лучшие из лучших: каменотесов, архитекторов, каллиграфов, художников, астрономов, поэтов, историков. Каюмов лениво перечислял: Омар Тафтазани, Ахмад Арабшах, Шами, Абру, Хафиз, Камал. Тимур строил мавзолеи, мечети и парки, базары, дороги, дворцы — чего стоит Аксарай в Шахрисабзе. Ремесленники чувствовали, что в них нуждаются. Тимур устраивал для них праздники. Вещи из самаркандских, гератских мастерских продавались по всему миру, Тимур писал королям письма, предлагая торговое сотрудничество… Ну, все это Костелянец и сам помнил из курса истории. Но и кое-что еще. Пирамиды из десятков тысяч голов — причем не только воинов, но и женщин, детей, замуровывание в стены живых людей или знаменитая Молотьба: когда в поле из захваченного города выгнали всех детей, уложили их и пустили по ним упряжки. Или трусливое бегство из Самарканда еще в самом начале тимуровской карьеры, когда город был оставлен наступающей армии моголов; горожанам пришлось срочно вооружаться, выбирать нового предводителя и отбиваться, что им и удалось. И тут вернулся Тимур… Закирджан заулыбался, выслушав смелую тираду Костелянца. «Чем ты и интересен, — сказал он. - Ну… что тебе ответить? Ты умный парень, Костелянец, сам ответ не знаешь?..» Костелянец молчал. Сослуживцы издали с недоумением и почтением наблюдали за ними, сидящими друг напротив друга в курилке и о чем-то беседующими. «Ну-ну», — произнес Каюмов, щуря и без того узкие глаза. Костелянец закурил и взглянул на него, наголо бритого, с отрубленной верхушкой уха — по чему его и отличали от Убайдуллы, — сидевшего расслабленно, свесив сильные смуглые кисти с колен. Он покачал головой. «Ты, — сказал Каюмов, — еще мало был на операциях». Костелянцу нечего было на это сказать. «Хорошо, — со вздохом произнес Каюмов. — Я напомню тебе, Костелянец. Я думаю, ты был плохой студент. У тебя девичья память? Ты ничего разве не слышал, например, о Кауфмане?.. Как он брал Ташкент? Или давил восстание в Самарканде, в Коканде? Как отбирал землю для ваших переселенцев? И заставлял в мечетях вывешивать портреты царя? А на ташкентском трамвае местным в своей одежде нельзя было садиться в один вагон с урусами? А если шел офицер-кафир или чиновник-кафир, правоверные должны были вставать и кланяться? Разве он был не дик, твой Кауфман? Ну скажи, скажи».

Первый генерал-губернатор Туркестана Константин Петрович фон Кауфман действительно не отличался мягкостью. Это общеизвестно. Азия его помнит. Но все-таки Костелянец ответил, что фон Петрович построил Публичную библиотеку в Ташкенте, Метеорологическую станцию, Астрономическую обсерваторию… Каюмов рассмеялся, показывая белые крепкие зубы: «Костелянец! Зачем нам ваш астроном Кауфман, когда у нас был Улугбек?»

Костелянцу нечего было возразить. Вывешивать портреты царя в мечети действительно свинство. Он, конечно, этого не сказал. Как и все, он побаивался Каюмовых, но не настолько, чтобы заискивать. Белому азиату трудно это делать, невозможно. Белый азиат, если уж честно, всегда немного презирал коренного, всегда чувствовал за спиной дыхание государства Романовых-Ленина. Которое, кстати, развратило аборигенов, наслав в Среднюю Азию слишком много спецов. Чем занимаются местные? Торгуют, выполняют какие-то незатейливые операции: хлопок собирают, пасут скот. А все остальное делают белые: строят заводы, гидроэлектростанции, охраняют границы. Чем был Душанбе до прихода русских? Грязным кишлаком… Но Костелянец постарался не думать о своем городе. Надо набраться терпения. Сначала он совершит круг по России, а потом, возможно, на обратном пути завернет домой.

Так думал он в воздушном саркофаге где-то между Астраханью и Ростовом-на-Дону.

…А духов выкурить можно было по-другому. Зачем спешить? Можно было дождаться артнаводчиков, и гаубицы накрыли бы этот дом. Или танкистов — в этот дом можно было въехать на танке.

Ну, теперь-то что… Фиксе уже все равно. И Каюмовым. И всем.

Тамерлан и Кауфман!.. Пустые споры. Достаточно одного Фиксы, чтобы возненавидеть конкретных узбеков Каюмовых.

…Внизу уже донские степи? Облака, тени облаков на земле, какие-то реки… Вдруг засинела мощная жила. Так это Дон и есть. Распаханные необъятные поля. На берегах села в зеленых садах…

Перед Ростовом-на-Дону летчики снова проветривали грузовой отсек.

Привет из Баграма. Дыхание смерти на ваши крыши, в ваши окна. Мир вашему дому.

Через час уже снова летели, кажется, в Донецк. Или сначала в Элисту. Но, возможно, в Элисту прилетели еще до Ростова-на-Дону. Потом садились в других городах, посадок было много. Кто-то даже вел маршрутный лист, но где-то этот штурман высадился, остался вместе со своим грузом, а продолжить, подхватить «перо» никто не удосужился: зачем? кому это надо?..

Летели и ночью. Земля зловеще светила цепочками огней, словно гигантскими фосфоресцирующими скелетами. Над большими городами сияли мутные лужи света. Черная земля казалась бездонной, безмерной. Кому принадлежит ночь? Самолет тяжело гудел, раздвигая тьму крыльями с пульсирующими, бьющими алым светом, неиссякаемыми ранами, кропили пашню, лес, холм, сад, как будто иссеченные свинцом и осколками тела еще кипели молодой кровью. И тут-то Костелянец вспомнил из Хлебникова, из его «Воззвания Председателей земного шара», призыв к юношам: скачите и прячьтесь в пещеры и в глубь моря, если увидите где-нибудь государство… Но это было совсем не то, что он силился вызволить из забвения над Астраханью, — там его охватило некое другое чувство. Ну, как, наверное, у блудного сына или Одиссея — при виде Итаки. А ночью уже в глубине России, в небе, забывшем разрывы, из лабиринта вдруг выплыл этот призыв.

Сам Велимир, кстати, в Первую мировую удачно закосил, его, уже мобилизованного и отправленного на фронт в серой шинели, положили в психушку, подержали там и списали. Это он имел в виду, приглашая скакать и прятаться в пещерах и пучинах? А Гумилев, наоборот, любил скакать в другую сторону — навстречу пулям. И когда его привели на расстрел, курил с улыбкой последнюю папиросу у края ямы.

Костелянцу не был близок ни пацифист, ни воин. Он предпочел бы не прятаться в пещере, но и лезть вместо Фиксы не хотелось.

Этот полет казался нескончаемым.

И потому Костелянец растерялся, когда вдруг остался на аэродроме один возле деревянного ящика с синими буквами, а самолет, вовсе не похожий на катафалк, обычный грузовой самолет, транспортник, уже отрывался от взлетной полосы со свистом и оглушительным басовитым гудением. Он уходил дальше, в Белоруссию. И Костелянец внезапно почувствовал неодолимую тяжесть. До сих пор он лишь наблюдал, как со своей миссией уходили другие. Теперь это предстояло делать ему. Он покосился на ящик, и ему почудилось, что там никакого Фиксы нет. Возможно, это кто-то по обкурке видит сон. Братья Каюмовы. Ведь настигнет же их когда-то воспоминание о Фиксе? И захочется, чтобы ящик был пуст и набит песком, а Фикса был жив и улыбался бы, сверкал «золотым» зубом.

Но зачем тогда его, Костелянца, сюда прислали? И главное, как он согласился. Мог бы наотрез отказаться. Нет, но кому-то надо было. Или все-таки захотелось побывать дома?

Костелянец озирался, стоя на краю взлетной полосы. Рядом глухо серел досками саркофаг. Может, о нем забыли? Приняли самолет — проводили, — а зачем он приземлялся, запамятовали. Костелянец закурил. Он выкурил сигарету, вторую.

Аэродром был пуст. То есть здесь находились самолеты, два или три, вертолет, у кирпичного строения стояла машина — не грузовик, «уазик». Но людей нигде не было видно. Низко нависало серое небо в облаках, вдалеке зеленели какие-то деревья. Холодный ветер срывал флажок с металлической мачты. Иван Костелянец оглядывался, и ему по-настоящему было страшно. Здесь он никого не знал, кроме Фиксы…

Но теперь, восемь лет спустя, он возвращался сюда налегке. Поездом он ехал к Никитину.