Гость сидел в углу, его невозможно было хорошенько рассмотреть. И спина папы-Никитина мешала. И что он говорил, трудно было разобрать. Его смех похож был на лай. Гость что-то привез. И взрослые смаковали гостинцы.
Ленка сказала: «Попросимся на двор». Катька ответила, что не пустят. Но Ленка открыла дверь. «Куда? Спать!» — «Мне надо», — сказала Ленка. «Горшок под кроватью», — напомнила мама. Ленка вернулась красная. «Придурки», сказала она. «Я что тебе говорила?» — спросила Катька. «У них на столе лимоны». — «Он привез лимоны?»
Наконец в комнату вошли обе мамы, всех разогнали по местам и сами легли, было уже поздно; потом, тяжело ступая по половицам, прошла баба Лена; а в столовой еще говорили, дед Карп чудно кашлял — высоко, с всхлипами. Еще позже дед Карп уже храпел у себя за перегородкой, а в щель из-под двери пробивался свет, резал золотым ножом сумрак.
Утром они рассмотрели гостя.
У него были темные волосы, крупное смуглое лицо, большие пристальные глаза. Одежду ему уже дали деревенскую — рубашку деда Карпа, трико, а вчера он был в другой, Ленка утверждала, что в чем-то пестром, павлиньем.
— Как спалось?
Костелянец с улыбкой спросил, кто это всю ночь вздыхал за стенкой.
— Корова!.. — выпалила Катька и потупилась.
— Ваш дом похож на ковчег.
У него был спокойный, приятный голос.
Синие треугольнички глаз Карпа Львовича потеплели. Он пообещал показать гостю свое хозяйство.
Обе мамы, темная и светлая, выглядели сегодня иначе: одна надела сарафан в красный горошек, другая подкрасила губы и скинула рваные шлепанцы — была босой. Карп Львович переводил с одной на другую синие треугольнички глаз, меланхолично барабаня толстыми пальцами по столу.
И вот от печи проплыл картофельный пароход. Правда, плыл он на ухвате. И за ухват держалась баба Лена. Одна мама хлопнула в ладоши.
— Руки вверх! — приказал дед Карп.
Дети — две белоголовые девочки и рыжий мальчик — вытянули к нему ладони.
— Вижу, вижу, мыли, — сказал дед. — А вы? — обратился он к дочкам.
Светлая иронично хмыкнула и ничего не ответила.
— Уже десять раз, — сказала темноволосая.
Дед покачал головой:
— Смотри, какие чистюли… Видно, спозаранку на ногах. — Он подмигнул Никитину: — Корову выдоили, свинью, кур накормили, кроличьи клетки вычистили, двор вымели, воды наносили, завтрак приготовили. Золушки.
Наконец из холодильника достали лимоны. Были они особенные, как в один голос все заявили: нежнокожие, красноватого оттенка и необыкновенно душистые. Дети попробовали — такая же кислятина. Но взрослые нахваливали. А вот вяленые полоски дыни действительно оказались вкусными, сладкими. Ленка с Катькой чуть не задрались за столом из-за дыни. У сестер редкие застолья, игры проходили без стычек. И сейчас они вмиг забыли о таинственном госте, приехавшем откуда-то почти из страны Чиполлино, — верно? — и сверкнули друг на друга синими глазами, сдвинули брови, скрючили пальцы, и одна другую уже двинула под столом ногой, и щеки их вспыхнули.
— Ну-ка! белянки! — воскликнул дед Карп.
Костелянец смущенно потер переносицу и сказал, что, наверное, надо было больше взять вяленой дыни… но там это обычная вещь, как здесь…
— Моченые яблоки, — подсказала с тихой улыбкой Елена Васильевна.
— У вас все по-другому.
— Ну! мы вообще особенный народ, — откликнулся Карп Львович. — Вот с утра в голове звон — отчего? как ты думаешь?
Костелянец усмехнулся.
— И не угадал! Тут одна купчиха виновата, Окорокова. Как ее звали, баб, не помнишь?
Елена Васильевна ответила, что вообще не знает никакой Окороковой.
— Как не знаешь? Это же та купчиха, что колокол заказала. И тот колокол здесь везли, по основной дороге, трассы еще не было, ее немцы строили. Ну а колокол везли на подводе в город. Купчиха церкви пожертвовала. А в этом месте то ли ось сломалась, то ли шина лопнула — если на мягком ходу воз был, — то ли просто яма глубокая попалась, — колокол свалился. Раньше люди были внимательнее. Города ставили там, где — ну вот лошадь заупрямилась с Владимирской, ее летом на санях князь вез к себе. И что, город поставили. Какой, Игорь?
— Боголюбов-град.
— Ну и тут был только трактир, а после падения колокола деревня взялась, Окорокова церковь с колокольней выправила, бухнула денег, — видел, заросшая стоит? Колокола давно нет. А звон по утрам в головах остался…
Все посмеялись. Костелянец вздохнул.
— Ну-ну, мужчины завздыхали, — сказала темная дочка Карпа Львовича.
— Мужчины не вздыхают, а выдыхают. Как рыбы, выброшенные на песок.
— Ох и мудрослов же, — сказала Елена Васильевна, уходя в комнату. Вернулась она с бутылкой.
— А! — воскликнул Карп Львович, как бы узнав старую знакомую. — Ну, мы землемерами по винной части служить не будем. Так только… зашибем дрозда!
Костелянец коротко просмеялся.
После завтрака они пошли осматривать достопримечательности, за ними потянулись было дети, но матери похватали их за руки и насильно вернули за стол, заставили есть манку.
Они прошли по неровной пыльной дороге до церкви, из которой при их приближении выметнулись галки. Церковь с колокольней представляла собой жалкое и мрачное зрелище. Внутрь они не пошли. Среди лопухов, крапивы и груд битого кирпича возвышались бугорки, — Карп Львович сказал, что это старинные могилы и что однажды сюда пожаловала особа в шляпке и белых панталонах, говорила с акцентом, искала могилу отца, — зашла в церковь и чуть не стравила. Утончился у нее нюх там, в Мюнхене. И понятия другие стали. А мы здесь привыкли.
— А что рядом дымится?
— Баня колхозная. Раньше как? грехи отмаливали. Теперь — отмывают.
Они обошли вокруг школы, полюбовались на стожки среди яблонь. Карпу Львовичу из-за изгородей то и дело кричали: «Здравствуйте, Карп Львович!» Он в ответ помахивал старой фетровой шляпой, пошучивал, с кем-то заговаривал.
На обратном пути они приостановились у лип, перед заметным бугром, ярко зеленеющим рядом с темными стволами, над канавой с черно-прелой листвой. Карп Львович сообщил, что это Французская могила. Никитин тут же заметил, что это не значит, будто здесь похоронены французы.
— Но Наполеон здесь шел, — сказал Карп Львович.
— Кто же здесь похоронен? — тускло спросил Костелянец.
Никитин ответил, что древние люди, так в народе всегда называют их захоронения.
— Археологи копали?
— А в этой деревне каждый археолог, — сказал Карп Львович. — Тут уйма археологов. А я как часовой у Наполеона.
Никитин покачал головой, улыбнулся:
— Ведь это мне приходится их гонять, гробокопателей. Так и платили бы. Как археологическому сторожу. Птеродактилю… это меня так окрестила одна девочка… Они и в церкви все изрыли, археологи, ночью огород и чуть ли не всю усадьбу бывшего попа перекопали. Таисия Федоровна вышла — рухнула на крыльцо… Горшок с золотом им блазнится! Лежат на печке, думу думают, самогон кончается — хвать лопату. Ладно что не топор или дубину.
Они прошли в сад, Карп Львович рассказывал о некоем Монченке, промышлявшем на дороге, как говорится, портняжьим ремеслом — шитьем дубовой иглой; всех в страхе держал прохожих, но как-то раздел одного до исподнего и только хотел уходить, как тот его окликнул и сказал: а вот это ты забыл, не возьмешь, собака? — и показывает нательный золотой крестик. Монченок: возьму, а-тчего ж не взять, возвращается, тот крестик бросает, Монченок только нагнулся — и ему шарах в темя, как будто тьма вошла.
Эту историю теща Карпа Львовича рассказывала, Екатерина Андреевна Кутузова. А ей рассказывал однодеревенец, который в дороге попросился на постой к одной женщине, та пустила, а позже пришел ее мужик, глянул - бежать некуда, коли за плечом смерть, шапку снял — напрочь безволосый, блестит лысиной, как мокрым булыжником. Огонь зажег и успокоил прохожего постояльца рассказом о своем прошлом: все, мол, в былом, как пышные кудри, не думай. Это и был сам Монченок. Завязал, как говорится. После того случая. Ведь ловкий прохожий сам его раздел и оставил под дождичком.
— Вот Екатерина Андреевна все рассказала и умолкла. А я не забыл, с чего начиналось, и спросил: ну а лысым-то через что он стал? А, вспомнила теща, видно, нерву потревожил. Тот, который шарахнул тьмой в затылок. Позже тоже выискивались «портные», да и сейчас бывает. И я, если пешком из города иду, то всегда в кармане несу камень, — сказал Карп Львович. — Как ты думаешь? — спросил он у Костелянца.
— Я жалею, Карп Львович, что студентом у вас не поселился.
Карп Львович поднял белесые брови.
— По древнерусской литературе имел бы пять, — сказал Костелянец, - тут все ею сочится.
Карп Львович высоко закашлялся, синие треугольнички глаз блеснули, и он велел Никитину идти к бабе. Никитин нехотя подчинился, а Карп Львович с Костелянцем прошли еще дальше, в глубь сада.
Возвращаясь, Никитин сорвал с грядок пучок укропа, несколько луковых перьев. Бутылку он водрузил на березовый, черный от дождей пень с вбитой «бабкой» — маленькой наковальней для косы.
— Ну, мастер пишущих машинок, — пригласил Карп Львович Костелянца.
Никитин откупорил бутылку, налил в липкий, захватанный дежурный стаканчик, припрятанный в одном из ульев, водки одному, другому, потом себе. Закусывали укропом, сочным сладким луком. Над их головами реяли ласточки. Среди зелени возвышалась охряная железная крыша с еловой мачтой на углу, увенчанной металлическими усами антенны. В самом деле, подумал Никитин, этот дом напоминает ковчег.
— Может, баньку тебе истопить? — спросил у Костелянца Карп Львович.
Тот отказался, сказав, что выкупался в речке.
— Я тебя сразу узнал, — говорил Никитин, когда осоловевший Карп Львович ушел домой отдыхать и они сели на скамейку у бани. — Но не поверил.
Костелянец достал сигарету, предложил Никитину. Тот покачал головой. Костелянец хмыкнул, прикуривая. Сбоку он посмотрел на Никитина. Тот обернулся, слегка улыбнулся.
— Надоело, — сказал он, — бросил.
— Это философский поступок, — заметил Костелянец.
После каждой затяжки с сигареты сам осыпался пепел. Костелянец был старый и страстный курильщик. Впрочем, как и Никитин. Когда полковую колонну из Кабула обстреляли и сожгли машину именно с коробками сигарет и примерно месяц не завозили новую партию табака, Никитин обменял свои новые летние ботинки на две пачки пакистанских «Рэд энд Вайт» у афганских крестьян, приходивших в полк работать на грейдере — так осуществлялась программа взаимопроникновения двух культур: они выглаживали дороги, мы перепахивали поля «Градами» (ну, вообще-то тоже строили дороги, мосты, дома — и вскоре поневоле разрушали). С кем Никитин прокурил свои ботинки — ясно.
— Может, добавим? — спросил Костелянец.
Никитин ответил, что уже неудобно просить.
— Ну так сходим в магазин.
Никитин сказал, что талонов уже нет.
— На что это похоже, на военный коммунизм, а, Геродот? Или на распад Рима?
— Ляг отдохни, — сказал Никитин, кивая на раскладушку.
— Ох-хо-хэ, значит, наши чаши останутся пустыми.
— Не все сразу.
— Ты, как обычно, прав. В тебе всегда это было — чувство края.
Костелянец сначала сел на хрупко-скрипучую раскладушку. Потом лег в тени, заложил руки за голову.
— Черт возьми, — пробормотал он.
Со всех сторон его окружали травинки, листья, отдаленные и близкие звуки деревенской жизни, он был в центре этого оазиса, отделенный от всего мира пеленой синевы, солнца, хмеля, и только черно-белые ласточки и черные стрижи пронзали яркоцветную толщу, тревожно циркая.