Всю ночь штабные скрипели перьями. Всю ночь возле штаба толпились солдаты, отслужившие свой срок. Увольнение задержали на три месяца. Все это время солдаты, отслужившие свой срок, считали, что они живут чужой жизнью; они ходили в рейды и иногда гибли. Вчера они вернулись из очередного рейда и не сразу поверили приказу явиться в штаб с военными билетами. Всю ночь штабные оформляли документы. Эта ночь была душной и безлунной, в небе стояли звездные светочи, блажили цикады, из степей тянуло полынью, от длинных, как вагоны, туалетов разило хлоркой, время от времени солдаты из боевого охранения полка разгоняли сон короткими трассирующими очередями, — эта последняя ночь была обычной, но тем, кто курил у штабного крыльца в ожидании своей очереди, она казалась сумасшедшей.

Наступило утро, и все уволенные в запас выстроились на плацу.

Ждали командира полка. Двери штаба отворялись, и на крыльцо выходил какой-нибудь офицер или посыльный, а командира все не было.

Но вот в сопровождении майоров и подполковников, плотных, загорелых и хмурых, по крыльцу спустился командир. На плацу стало тихо. Командир шел медленно, хромая на левую ногу и опираясь на свежевыструганную трость. Командир охромел на последней операции — спрыгнул неловко с бронетранспортера и растянул сухожилие, но об этой подробности почти никто не знал. Командир шаркал ногой, слегка морщась, и все почтительно глядели на его больную ногу и на его трость и думали, что он ранен.

Остановившись посредине плаца, командир взглянул на солдат.

Вот сейчас этот суровый человек скажет какие-то странные теплые слова, подумали все, и у сентиментальных уже запершило в горле.

Постояв, посмотрев, командир ткнул тростью в сторону длинного рыжего солдата, стоявшего напротив него.

— Сюда иди, — позвал командир.

Солдат в зауженной, ушитой, подправленной на свой вкус форме вышел из строя, топнул каблуками, приложил руку к обрезанному крошечному козырьку офицерской фуражки и доложил, кто он и из какого подразделения. Командир молча разглядывал его. Солдат переминался с ноги на ногу и виновато смотрел на белую деревянную трость.

— Ты кто? Балерина? — гадливо морщась, спросил командир.

Командир так и не успел сказать прощальную речь своим солдатам, — пока он отчитывал офицеров, не проследивших, что подчиненные делают с парадной формой, пока он кричал еще одному солдату: «А ты? Балерина?», пока он кричал всем солдатам: «Вы балерины или солдаты, мать вашу...», — из Кабула сообщили, что вертолеты вылетели, и посыльный прибежал на плац и доложил ему об этом. Командир помолчал и, махнув рукой, приказал подавать машины.

МИ-6, тяжелые и громоздкие вертолеты, не приземлялись в полку — для взлета им нужна хорошая площадка, в полку ее начали строить, но никак не могли продолжить и закончить, — и поэтому крытые грузовики с демобилизованными солдатами поехали под охраной двух бронетранспортеров в центр провинции, где был военный аэродром.

От полка до города было не более пятнадцати километров, дорога шла по ровной и пустой степи, так что нападения можно было не опасаться. Вот только забыл командир пустить впереди «трал» — тяжелую толстостенную машину навроде танка, вылавливающую мины; у командира нога ныла, да и вообще дел было невпроворот — через два дня полк выступал на Кандагар.

Машины катили по пыльной дороге, старательно объезжая старые и свежие воронки.

Вдоль дороги зазеленели картофельные и хлебные поля, потянулись запыленные пирамидальные тополя, колонна въехала в город, и все стали последний раз глядеть на город. Они смотрели на глиняные дома, башни, дувалы, желтые арыки, грязные сточные канавы и неправдоподобные сады с ручьями, цветниками, лужайками и беседками; на купола мечетей и на покрытые цветочным орнаментом глиняные пальцы минаретов, на прилавки дуканов, заваленные всякой разноцветной всячиной, на украшенных бумажными цветами маленьких лошадей, запряженных в легкие повозки, на бородатых, рваных, босых нищих, возлежащих в тени платанов, на женщин в чадрах, на мальчишек, торгующих сигаретами и презервативами, на ослов с вязанками хвороста...

На аэродроме штабные и офицер из полка, приехавшие вместе с демобилизованными, построили всех в две шеренги, и началось то, что у солдат называлось шмоном. Офицеры приказали все вещи вынуть из портфелей, «дипломатов» и карманов и положить на землю. Они быстро двигались вдоль шеренг, иногда останавливаясь, заглядывая в портфель, принуждая кого-нибудь выдавить зубную пасту из тюбика, прощупывая чей-нибудь погон или фуражку. Анашу ни у кого не нашли. Нашли и отобрали коран, четки, колоду порнографических карт, пакистанский журнал с фотографиями затравленных пленных, окруженных улыбающимися усачами в чалмах. А у Нинидзе отняли пять штук солнцезащитных немецких очков, заметив, что многовато. Нинидзе стал горячиться и доказывать, что он не собирается спекулировать, а просто везет подарки друзьям. На шум пришел старший лейтенант из особого отдела. У него было бледное потное лицо и морщинистые толстые веки с красными ободками.

— Что вы? — спросил он Нинидзе. Во всем полку он был единственным офицером, обращавшимся к солдатам на вы. Он спокойно глядел на Нинидзе, и у того пропадала охота доказывать, что он хотел просто сделать приятное друзьям. Но Нинидзе все же объяснил, в чем дело.

Старший лейтенант вытащил платок, промокнул свое бледное лицо и спросил:

— Откуда у вас японская штучка?

— Какая?

— Вот, приемник.

— Купыл, — ответил Нинидзе, бледнея.

— Чек.

— Какой же чек, я в дукане купыл, там ныкаких чеков не дают. — Нинидзе попробовал улыбнуться.

Старший лейтенант взял радиоприемник, осмотрел его. Нинидзе почудилось, что он даже понюхал своим костлявым носом приемник.

— Купили, — пробормотал офицер, — купили. А может быть... Может?

— Что?

— Все может быть.

— Нет, — возразил Нинидзе, — эту вещь я купыл.

Старший лейтенант болезненно улыбнулся.

— Да? Проверим?

— Как?

— Просто, очень просто. Для этого придется вернуться в полк.

— Вы шутыте, — сказал Нинидзе.

— Нет, вовсе не шучу.

— Товарищ старший лейтенант, — сказал Романов, кареглазый, скуластый, плотный сержант.

Офицер взглянул на него.

— Товарищ старший лейтенант, мы ведь вместе, вот впятером, от начала и до конца, — сказал Романов, кивая на своих соседей и на Нинидзе.

— Понимаю, — откликнулся офицер. — Что ж, можно всем пятерым вернуться в полк. Найдется, что проверять. Откуда вы? Из разведроты? Ну-у, братцы...

— Не надо, товарищ старший лейтенант, — сказал Романов.

— Не надо? — Офицер скользнул взглядом по соседям Романова, задержался на тусклых глазах худосочного маленького Реутова, опять посмотрел на Романова и спросил у него:

— Зачем он обкурился?

— Кто? — удивленно переспросил Романов.

— Вот этот. — Офицер показал глазами на Реутова. — Вы обкурились? — спросил он у Реутова.

— Нет, — ответил Реутов.

Старший лейтенант молчал полминуты. И пока он молчал, «дембеля» из разведроты вообразили, как они опять будут подъезжать к полку и смотреть на его окопы, каптерки, длинные туалеты, ряды прорезиненных палаток и как присвистнет ротный, увидев их, а замполит скажет: я предупреждал, я же предупреждал, что рано или поздно все тайное становится явным.

— Ну что ж, — вздохнул старший лейтенант и, опять замолчав, устремил взгляд поверх солдатских голов. И все услышали храпящий стрекот, оглянулись и увидели в небе над сизыми горами черные штуки.

— Да, в самом дэле, это много очков, — пробормотал Нинидзе.

Старший лейтенант весело посмотрел на него.

— Вот как, — сказал он.

— Да. Так точно, — проговорил Нинидзе.

— А вы? — обратился офицер к Реутову. — Что скажете?

Реутов тупо посмотрел на него и пошевелил тонкими губами:

— Я не курю анашу.

Стрекот нарастал, штуки, перевалив горы, уже двигались над картофельными и хлебными полями предместий, делаясь длиннее и толще.

Всех «дембелей» уже распустили, и они громко разговаривали, выколачивали пыль из кителей и фуражек и, не приближаясь, смотрели на разведчиков и старшего лейтенанта из полка.

— Товарищ старший лейтенант, — позвал подошедший к ним пехотный майор-отпускник, он сопровождал партию до Ташкента.

— Да вот не знаем, что нам делать: то ли в полк возвращаться, то ли в Советский Союз лететь, — отозвался старший лейтенант.

Майор поднял брови.

— Что-нибудь серьезное? — спросил он, глядя вверх.

Вертолеты заходили на посадку.

— Всегда есть что-нибудь серьезное. У каждого есть что-то серьезное.

Майор пристально взглянул на старшего лейтенанта и отвел глаза.

Вертолеты сели и, тяжело и неуклюже покачиваясь, покатили по аэродрому. Ударил ветер, и солдаты схватились за фуражки.

— Так что же? — прокричал майор, придерживая фуражку и отворачиваясь от ветра.

— Ладно, — ответил старший лейтенант, снисходительно улыбаясь. — Хотя вот этого обкурившегося и стоило проучить. — Он погрозил Реутову пальцем. — Ладно уж, — сказал он и пошел к офицерам, стоявшим возле белокаменного домика на краю аэродрома.

Романов не удержался и сказал словечко. Майор, не расслышавший, но по губам Романова понявший это словечко, покачал головой. Но словечко было что надо, и пехотный майор не мог не улыбнуться.

В Кабуле вертолеты успели приземлиться до того, как всю долину накрыл самум. Солдаты выходили из вертолетов и сразу смотрели на замеченную еще с воздуха гигантскую крылатую машину, выкрашенную в белое и голубое, на борту которой было написано «Ту-134». Потом они поворачивали головы на восток, и их глаза гасли, — с востока бесшумно двигалось по долине, закрывая небо и горы с тускло мерцающими ледниками, застилая сады и склоны, застроенные глиняными жилищами, косматое и коричневое; и оттого, что на аэродроме еще было безветренно и с голубого неба светило солнце, а совсем рядом все было непроницаемо и грозно, надвигавшийся самум казался чем-то сверхъестественным и последним, как семитрубный глас.

Когда все солдаты покинули вертолеты, майор повел их по аэродрому к пересыльному лагерю.

Обнесенный колючей проволокой лагерь был неподалеку от аэродрома, у подножия гор, жарких и бурых внизу и холодных и сизых, обляпанных снежниками и ледниками вверху.

— Быстрей! — покрикивал майор, и все споро шагали за ним, оглядываясь на город.

Город был уже наполовину поглощен самумом, и солдаты уже различали клубы и видели, как вихри гонят бумажки, листья и какие-то серые обрывки и лоскутья. Майор побежал, и все побежали, сухо топая по бетону. Они бежали, держа фуражки в руках. Они бежали за своим быстроногим майором, но на них уже лежала желтая тень самума. И на полпути эта коричневая метель накрыла их.

Они заблудились и только через час, иссеченные песком и камешками, запыленные, злые, задыхающиеся, оказались на пересыльном пункте. Начальник лагеря разместил их по палаткам. В палатках тоже было пыльно, но песчаный ветер не резал и не жег лицо, и по голове не стучали камешки, и, главное, наконец-то можно было покурить.

Самум стих поздно ночью. В лагере все, кроме часовых, спали. В лагере было полно уволенных в запас солдат и новобранцев, и все они спали, видя разные сны, и надеялись во сне на разные вещи: «дембеля» верили, что завтра они улетят навсегда отсюда, новобранцы мечтали о добрых командирах и «дедах» и местах, где мало стреляют.

Глубокой ночью на руке Нинидзе затрещал будильник наручных часов. Нинидзе очнулся, встал, вышел из палатки, огляделся. Было тихо, темно, вверху светились голубым, зеленым и красным звезды. В столице горели редкие огни. Над городом висели черные вершины. Нинидзе вернулся, вытащил из «дипломата» радиоприемник, надел на голое тело китель, сунул приемник за пазуху, вышел из палатки и, озираясь, направился в дальний конец лагеря.

Он шел в дальний конец лагеря, неся за пазухой радиоприемник, липнущий к потной груди, и просил своего Старика сделать так, чтобы не напороться на дежурного офицера.

Никого не встретив, он достиг цели — длинного дощатого сооружения. Он прошел в узкую дверь и остолбенел, увидев в темноте горящую сигарету. Он хотел выскочить вон, но, опомнившись, прошел до задней стенки, нашел дыру и, спустив брюки, сел. Сосед молчал, куря и сплевывая. Нинидзе сидел и ждал. Наконец сосед ушел, и, немного выждав, Нинидзе вытащил свой облитый потом трофей и опустил его в дыру. Радиоприемник громко шлепнулся.

Нинидзе вернулся в палатку, разделся и лег на голую железную сетку, — опасаясь вшей, все матрасы они стащили с коек и сложили в углу. Несколько минут он напряженно слушал, но ничего, кроме сопения и храпа соседей, слышно не было, и он расслабился, глубоко вздохнул, попросил своего Старика сделать так, чтобы они утром улетели, и уснул.

Утро пришло солнечное.

После завтрака большую партию «дембелей» повели на аэродром. Оставшиеся видели через колючую проволоку, как час спустя эта партия садилась в самолет, видели, как самолет выехал на взлетную полосу, разогнался, оторвался от серого бетона и пошел вверх, сделал полукруг над городом и полетел на север.

Оставшиеся сидели в курилках, дымили сигаретами и хмуро смотрели на новобранцев, казавшихся им какими-то ненастоящими солдатами, прилетевшими сюда не воевать, а играть в спектакле про войну, — такие у них были свежие светлые лица, и так неумело они старались скрыть свой страх, натужно смеясь и шутя, насупливая брови и обильно матерясь. Но как бы грубо и бесстыдно они ни матерились, как бы они ни хмурились и ни ерничали, было видно, что новобранцам страшно и что они и сами недоумевают, как это они будут делать два года то, что делали эти загорелые, усатые мужчины в фуражках и кителях со значками и медалями.

На аэродроме больше не было видно никаких крупных самолетов, и «дембеля» говорили друг другу: «Ла-а-дно, позагораем».

Но в полдень прилетел транспортный самолет, и кто-то вспомнил, что уволившийся год назад земляк писал, как их партия летела домой на грузовике, и все оживились и начали спорить, правда это или нет.

Прошло полчаса. Появился пехотный майор. Он собрал свою партию и отвел ее к воротам лагеря. Здесь какой-то капитан в очках зачитал списки, и вся партия откричалась: я! я! я!

Прошло еще полчаса. Солдаты смирно стояли перед воротами под прямыми лучами солнца. Пот струился по лицам. Солдаты стояли и покорно глядели на своего майора, курившего в стороне. Но вот опять появился капитан в очках, и все уставились на него. Капитан кивнул майору, прошел в голову колонны, приказал часовым отворить ворота, и часовые отворили ворота, офицер махнул рукой, и солдаты пошли.

Офицеры на таможне оказались веселыми и снисходительными, еще совсем молодыми ребятами. Они так же быстро и ловко, как и полковые проверяльщики, осмотрели вещи, выдавили всего лишь один тюбик пасты и разрезали пару кусков мыла. В одном куске была афганская ассигнация. Офицеры посмеялись: зачем это тебе в Союзе? Солдат ответил: на память. И офицеры вернули бумажку. Анаши ни у кого не нашли. Да они и не лезли из кожи вон, чтобы найти ее. На очки, джинсы, пакистанские сигареты и все такое они не обращали никакого внимания, хотя на пересылке и поговаривали, что уж на кабульской таможне такие звери, не то что проверяльщики из родного полка, — все к чертовой матери отберут, что приобретено не в советских магазинах. Нинидзе был мрачен, когда они вышли со двора таможни и направились к транспортному самолету.

— Мурман, ты что? — спросил Романов.

Нинидзе молчал.

— Мурман, — снова позвал Романов, — а Мурман, чачу сегодня пить будешь. А?

Нинидзе печально улыбнулся.

— Ну, допустим, не сегодня, — возразил Шингарев.

— Но ташкентское винцо попробует, — сказал Романов, — сегодня.

— Мы с Сашей пьем только водку, — пробасил плечистый, толстый Спиваков. — Да, Саша?

Маленький Реутов беззвучно улыбнулся.

— Всё будем пить, — сказал Романов. — А вино обязательно красное. Это вино победы. Так, Шингарев-Холмс?

— Так, — кивнул недоучившийся студент Шингарев. Кличку Шингарев-Холмс он получил с легкой руки ротного, — когда его ранило под Кандагаром осколком разрывной пули в ягодицу и он расстонался, ротный сказал ему в утешение, что Шерлок тоже был ранен в Кандагаре.

— Всё будем пить: и водку, и вино, — повторил Романов.

— И пиво, — сказал кто-то.

— И плюс бабы! — воскликнул еще кто-то из соседей.

— А что, дорогие в Ташкенте телки?

— Четвертной, если у клиента морда кирпича не просит.

— А если просит?

— Полсотни.

— Вот же спекулянтки! У нас в Токмаке за шоколадку отдаются!

Посмеиваясь, они остановились перед транспортным самолетом. Майор-отпускник пошел к летчикам, стоявшим в тени крыла.

Поговорив с ними, он вернулся и сказал, что самолет еще не разгружали и им придется еще раз потрудиться для армии.

— Так что, еще машины ждать? — уныло спросили его.

— Нет, прямо на землю сложим.

— Вообще надоело грузить и разгружать. Вообще это скотство. Мы уже свободные, — сказал кто-то.

— Ты, свободный, заткнись! — оборвали его. — Разгрузим, товарищ майор, о чем речь.

— Ну, ты и разгружай, — послышался голос «свободного».

Майор выматерился и спросил: что, домой никто не хочет? — и все, раздевшись до пояса, пошли разгружать самолет.

Они выносили и складывали в стороне от самолета ящики, мешки, коробки и синие пахучие бараньи туши. Они сновали по трапу и выносили и выносили ящики, коробки, мешки и туши, и солнце обжигало их простоволосые головы и блестевшие от пота спины. Разгрузив самолет, они обтерлись носовыми платками и надели рубашки и кителя.

Потом они входили в жаркий самолет и рассаживались вдоль бортов; сидений было мало, и нерасторопным пришлось садиться на «дипломаты», портфели и газеты. Реутов успел занять место у иллюминатора, и тут же к нему подошел круглолицый артиллерист и просто сказал:

— Дай-ка я сяду.

Реутов посмотрел на него своими тусклыми глазами.

— Сядь-ка, — сказал Спиваков.

Артиллерист взглянул на Спивакова и молча отошел.

— Артист-артиллерист, — пробормотал, ухмыляясь, Спиваков.

Немного погодя в кабину прошли летчики в своих красивых бледно-голубых чистых комбинезонах, и через несколько минут трап в хвосте плавно поднялся и вверху зажглись неяркие плафоны.

Самолет тронулся и легко покатил на взлетную полосу. Дышать было трудно. В душной полутьме лоснились лица, казавшиеся черными. Пахло потом и бараниной.

Самолет затрясло, и все напряглись, как будто это им сейчас предстояло, собрав все силы, побежать и прыгнуть. Самолет сорвался, понесся, наливаясь тяжестью, и вдруг плавно заскользил, и все поняли, что он взлетел, что они улетают навсегда.

Город женщин, Ташкент, освещали лучи вечернего солнца. Его окна, обращенные на запад, сияли, в его тенистых, особенно зеленых в этот час кущах прохладно булькали бесчисленные фонтаны. Ташкент был шумен, огромен, высок; по его улицам ходили хорошо одетые люди с лицами сытыми, нетрусливыми, немрачными. Это был город женских глаз, волос и губ. Женщины были всюду, куда бы «дембеля» ни смотрели: на витрины, на автобусы, машины, окна домов, подъезды, ларьки, — всюду видели женщин, женщин молодых, зрелых, старых, юных, стройных, некрасивых, узкобедрых, рубенсовских, раскосых, глазастых, черноволосых, рыжих, женщин с родинками на щеках, с голыми плечами, в юбках и в прозрачных платьях. В общем, это был потрясающий город, и «дембеля» на его улицах чувствовали себя примерно так же, как новобранцы на кабульской пересылке.

Они шалели и не знали, куда им идти и что им делать. Побывав в аэропорту и на железнодорожном вокзале и выяснив, что билеты в нужном им направлении распроданы чуть ли не на неделю вперед, они побрели по улицам, останавливаясь возле желтых бочек и накачиваясь квасом, и споря, и рассуждая, что им предпринять теперь. Спиваков предлагал на все наплевать, купить водки, отыскать какой-нибудь укромный уголок и хорошенько попировать. Шингарев возражал: а если патруль накроет? Сидеть на ташкентской губе никому не улыбалось, и все, кроме Спивакова, колебались: пить или не пить.

Они шли по улицам, спорили и рассуждали, умолкая при встрече с девушкой или женщиной и разглядывая ее с ног до головы.

Нинидзе предложил купить билеты и жить неделю в гостинице. Эту фантастическую идею сразу же отвергли, — какая гостиница?! Спиваков все твердил, что лучше всего купить водки, отыскать укромное место и надраться, а утром уж думать, что и как. Шингарев предложил заплатить проводникам и ехать в тамбуре хотя бы до Оренбурга, — оттуда, наверное, уже легче будет улететь или уехать в Тбилиси, Москву, Куйбышев, Ростов-на-Дону и Минск, а пир можно устроить в поезде, не боясь никаких патрулей. Это понравилось всем. Нинидзе мгновенно нарисовал портрет проводницы, с которой будут договариваться: молоденькая, толстенькая, с розовыми ушками и щечками и без предрассудков.

Они повернули к вокзалу.

По дороге на вокзал зашли в магазин и купили рыбные консервы, рыбные котлеты, хлеб, огурцы, вино и водку. «Приятного аппетита, мальчики», — сказала им продавщица, рыжая и губастая.

— Мм, какие бесстыжие глаза, — простонал Нинидзе, когда они вышли из магазина.

Дотемна они толкались на перронах и уламывали проводников, суля сначала пятьдесят рублей, потом семьдесят пять, сто, — но им отказывали.

Стало совсем темно, и Спиваков сказал, что хватит клянчить, но объявили о прибытии поезда, и они решили попытать удачи еще раз. Поезд прибыл, покряхтел тормозами и остановился, и к вагонам бросились галдящие люди, а «дембеля» поспешили к последнему вагону, — им почему-то казалось, что зайцами удобнее всего ездить в последних вагонах. Они поспешили к последнему вагону, и Нинидзе попросил своего Старика: «Ну, сделай так, чтобы...»

Люди протягивали билеты седоватому, грузному проводнику. Проводник держал в углу рта папиросу. Он попыхивал папиросой, брал билет, клал его на ладонь, подставлял ладонь под свет из дверей, возвращал билет и кивал: проходи.

Толпа возле него иссякла, и Шингарев доверительно сказал проводнику:

— Тут такое дело...

Проводник окинул быстрым взглядом всех солдат, посмотрел на Шингарева и буркнул:

— Ну.

— Вот в чем дело.

— В чем?

— Вот в чем. Мы вам заплатим... — начал Шингарев.

— Нет-нет, — перебил его проводник.

— ...сто рублей...

— Нет. — Проводник посмотрел на часы. — Все, лавочка закрывается.

Он повернулся и шагнул в тамбур.

— Дядя, а вы служили? Вы сами-то служили когда-нибудь? Послушайте, в чем дело-то...

Проводник поглядел из тамбура поверх их голов на перрон — не бежит ли кто опоздавший, — и, не отвечая Шингареву, начал закрывать тяжелую дверь. Дверь почти затворилась, но в последний миг Романов сунул в щель ногу.

— Но! — удивленно вскрикнул проводник, распахивая дверь.

— Ты по-человечески можешь ответить? — сказал Романов.

Ударом ноги проводник сбил с порога ногу Романова и захлопнул дверь. Романов застучал кулаком в толстое пыльное стекло. Проводник стоял за дверью и смотрел на них. Он достал папиросную пачку, вытащил папиросу, подул в мундштук, прикурил и опять уставился на солдат. Вскоре поезд тронулся, Романов плюнул в мутное стекло. Когда поезд отъехал, проводник открыл дверь и крикнул:

— Засранцы!

Покружив вблизи вокзала, они нашли сквер. Там была река, неширокая и прямая. От реки скверно попахивало, но они решили, что это ничего, и расположились у воды. Через сквер иногда проходили люди, но от их глаз солдат скрывали кусты на берегу. По другому берегу тянулись глухие стены каких-то кирпичных приземистых построек, над их крышами высились фонарные столбы, фиолетово светя на черные крыши, на реку и на солдат. И они повеселели, увидев, что здесь так светло и укромно в то же время. Они повеселели еще больше, когда расстелили на траве газеты, выложили на них хлеб, консервы, огурцы и увидели, как мерцает колоннада бутылок.

— Ничего себе ресторанчик, — пробормотал Спиваков.

Все охотно согласились, что ресторанчик просто замечательный.

— Тогда поехали, — сказал Спиваков. Он расставил бумажные стаканчики, взял бутылку водки, но Шингарев остановил его:

— Сначала портвейн.

— Я не хочу мешать, я буду только водку, — ответил Спиваков.

— Нет, мы должны сначала выпить портвейна.

— Я теперь никому ничего не должен.

— Так положено. Положено пить красное вино, это вино победы, — стоял на своем Шингарев.

Романов и Нинидзе поддержали Шингарева, и Спиваков отступил, Шингарев разлил по стаканчикам портвейн. Они подняли стаканчики, полные черного вина, осторожно чокнулись и выпили. Шингарев на последнем глотке поперхнулся и закашлялся. Он поставил пустой стакан и провел рукой по груди.

— Облился, черт, — сдавленно проговорил он и снова закашлялся.

— Да нэт ничего, биджо, — возразил Нинидзе, наклоняясь к нему и разглядывая его рубашку.

— Да липко же, — откликнулся Шингарев.

Романов закурил и поднес горящую спичку к груди Шингарева, и все увидели на его рубашке большое темное пятно.

— Застирай, — посоветовал Нинидзе.

— Тогда уж придется всю рубашку стирать, — сказал Романов.

— Мятая будет, где я ее выглажу? Вот же черт...

— Ерунда, наплюй, — сказал Спиваков.

— А ты галстук примерь, — подал идею Романов.

Шингарев вытащил из кармана кителя, лежавшего в стороне на «дипломате», галстук и надел его.

— Ну, что?

— Посвети.

Романов зажег спичку.

— Почти не видно. Если китель снимать не будешь, вообще никто ничего не увидит, — сказал Романов.

— Да плюньте вы на тряпки. Мне вот наплевать. Нам с Сашей наплевать, да, Саша? — спросил Спиваков.

Узкое фиолетовое лицо Саши Реутова сморщилось, — он улыбнулся, как всегда, беззвучно. Спиваков налил себе и Реутову водки и спросил, наливать ли остальным. Нинидзе и Романов кивнули, а Шингарев отказался. Они выпили водки и, отдуваясь, принялись закусывать, Шингарев пил портвейн.

— Нам все равно с Сашей, — продолжил свою мысль Спиваков, — мы с Сашей и в кальсонах поедем, лишь бы домой, а, Саша?

Была глубокая ночь. По скверу перестали проходить люди. Фиолетовая река стояла между берегов. Хорошо была слышна железная дорога: безразличный голос диктора, гудки, щелканье вагонных сцепок, биение колес и чуханье дизелей.

Нинидзе, вдруг разучившийся хорошо говорить по-русски, ругал старшего лейтенанта из особого отдела, ругал штабного, отобравшего очки, ругал какое-то начальство, не обеспечившее нормальное возвращение домой; он вошел в раж и начал крыть по-грузински. Ну, да его никто и не слушал. Спиваков все жалел, что побоялся провезти в погонах или в подметках пару пластинок анаши, — он утверждал, что водка его не берет, мол, он так привык к анаше, что водка кажется ему водой; он тоже ругал старшего лейтенанта, наклепавшего на Сашку Реутова, на Сашку, который никогда в жизни не вкушал сладостной травки анаши. Романов беспрерывно курил, обсыпаясь пеплом, и тепло смотрел на товарищей. Иногда он запрокидывал голову и глядел на тополя, озаренные фиолетово-синим светом фонарей, — он подолгу глядел на тополя и улыбался. Самым трезвым был Шингарев, он прислушивался и оглядывался.

Была глубокая ночь. Тополя молчали, и река молчала, фиолетовая и бездвижная. Где-то за спящими домами шумела железная дорога.

— Мурман, — сказал Романов, закуривая новую сигарету, — не ругайся, прошу, ну. Такой день... ночь. И ты, Шингарев-Холмс! Я не хочу просто глядеть в твою сторону, ей-богу, ну. Выпей водки, что ты эту краску лупишь.

— Кому-то надо быть трезвым, — откликнулся Шингарев.

— Здесь? Вот здесь, в эту ночь-то? — Романов откинул голову и замолчал, глядя в небо.

— Надирайся, Шингарев-Холмс, — сказал Спиваков, — меня же не берет. Я — как стеклышко.

— Может, споем? — встрепенулся Романов. — Какую-нибудь душевную вещь. «Дипломаты мы не по призфа»... фа... Как это? Дипломаты вы не по призфа... фа! фа! Ха-ха-ха! Призфанье! Ха-ха-ха!

— А действительно, музыки не хватает, — сказал Спиваков. — Ну, что, Мурман, заводи свой «маде ин Жапен».

Мурман-Нинидзе сказал мрачно:

— Нэт прыомныка, спёрлы.

— Как? Кто?

— На пэрэсильке, вах-мах-перемах!

— Что ж ты молчал?! — вскричал Романов.

— Что... что. Что толку било говорыт.

— Как что? Да как это — что? Да мы б всех на уши поставили! Всех этих ублюдков! Как это — что? Мы б их всех... всех сволочей этих, сук... Я этого проводника на всю жизнь... через сто лет его харю... я его вот так задавлю! — вскричал Романов.

— Начались ржачки, — сказал Спиваков, морщась.

— Не кричи, — сказал Шингарев Романову. — И при чем здесь проводник?

— Что? Что ты все боишься? Пусть только кто-нибудь подойдет к нам. Ну, пусть. — Романов ударил кулаком по ладони. — Патруль, менты. Охота им с разведкой дело иметь? Ну, тогда пусть! — Романов часто и сильно забил кулаком по ладони.

— Странно, — пробормотал Спиваков, — как это случилось? Мурман, ты же спал на «дипломате» и никуда не выходил ночью? Когда же они умудрились?

— Какой-то чертовщина это, — ответил Нинидзе, разводя руками.

Он почувствовал на себе взгляд, покосился и увидел узкое лицо, освещенное фиолетовым: черные морщины, костлявый длинный нос, тонкие черные губы и черные пятна глаз. «Если Реутов что-то знает, сделай так, чтобы он молчал», — попросил Нинидзе Старика. Это у него вошло в привычку — просить кого-то, кого он представлял седым, умным, сильным и великодушным и называл Стариком, — после первого рейда: тогда было очень туго, и он как-то нечаянно сказал: «Старик, сделай так, чтобы...» — и вышел из той передряги без единой царапины.

Реутов молчал. Да и глядел он куда-то мимо. Откуда Реутов мог что-то знать? Нинидзе успокоился.

— Как пришло, так и ушло, — вдруг сказал Шингарев.

— Нэ понал.

— Как пришло, так и ушло, — повторил Шингарев холодно.

— Как пришло?

— Ты знаешь.

— Что ты хочэшь сказать?

— Его надо срочно напоить. — Романов показал пальцем на Шингарева.

— Все понятно, — сказал Спиваков. — Я чистоплюев насквозь вижу.

— Мужики! — замахал Романов руками. — Не надо! Лучше выпьем.

— Нэт, говоры, — потребовал Нинидзе.

— Да ладно, — пробормотал Шингарев.

— Нэт, говоры до конца, все говоры, Шингарев!

— Я знаю, — сказал Спиваков. — Он это давно хотел сказать, я видел. Он с самого начала чистоплюем был. Он вот что хотел сказать, он хотел сказать, что мы везем домой трофеи, а он ничего не везет. Ну и что? Я плевать хотел. Эти вещи добыты в боях, и я плевать хотел, понятно?

— Вон что! — воскликнул Нинидзе. — Вон как! Вон куда он гнот. Вон куда ты гношь? Чыстэнкый, да?

Шингарев уже было раскрыл рот, чтобы подтвердить: да, да, я это и хотел сказать, но он нечаянно взглянул на Реутова, и его сбила какая-то мысль о Реутове, и он проговорил тихо:

— Ничего этого я не хотел сказать.

— Ребята, мужики. — Романов взял бутылку. — Такой день... ночь. — Он задумался.

— Ну, заснул. Лей, — буркнул Спиваков, протягивая стакан.

— Погоди... это... Мысль была... Что же я хотел сказать...

— Лей же.

— Нет, но... — Романов помотал головой. — Нет, забыл. — Он кое-как налил в стаканчики водку. — Давайте вот выпьем, и все, больше про это про все... ну его к черту все это! Свобода — это да. А это все... эти шашни-машни... счеты к черту на рог. А свобода — да! Но! Это не та мысль, та ускакала, исчезла.

Романов сидел, держа стакан в руке, хмурился, сосредоточенно глядел на середину «стола» и шевелил губами; водка переливалась через края и текла по руке.

— Пей, не разливай.

Романов бессмысленно посмотрел на Спивакова, выпил водку, не поморщившись, и выпалил:

— Ну! Вспомнил! У меня такое ощущение, — он оглянулся по сторонам, — такое... что кого-то не хватает.

— Конечно, не хватает, — проворчал Спиваков.

— Да нет, я не об этом, я не о тех.

— Ладно, ложись, спи.

— Нет, пойми.

— Ложись, вот что. Ложись спать, земля теплая.

— Ты не понял. Я говорю, что среди нас кого-то нет, кто-то был, и теперь его не стало. — Романов оглядел сидевших вокруг «стола».

— Ложись, — повторил Спиваков, — все здесь.

Романов вглядывался в товарищей и наконец заметил Реутова и замер. Он глядел широко раскрытыми глазами на Реутова и ничего не говорил. Он долго молчал, и все молчали и смотрели на него и на Реутова.

— А! — крикнул Романов. — А, Реутов! Сашка! Ха-ха-ха! Ну! Ха-ха-ха!

— Я же говорил — ржачки, — буркнул Спиваков.

Романов перестал смеяться.

— Все, — сказал он. — Все в сборе и пир... это... продолжается. Пируют... эти... бывшие разведчики. — Романов набрал воздуху и запел: — «Мы в такие шагали дэ-али, что не очень-то и дойдешь! Мы в засаде годами ждали...» — Он замолчал, отыскал взглядом Реутова и уставился на него.

Узкое фиолетовое лицо Реутова покрылось морщинами, — он улыбнулся.

— Это я, — сказал он Романову. — Не сомневайся.

— Саша, — проговорил Романов сырым голосом, — Саша... удивительное дело... понимаешь. — Он помолчал. — Я вот вспоминаю... как мы в полк прилетели.

— И что? — спросил Спиваков.

— Что? — встряхнулся Романов. — Ничего! Просто удивительно. Удивительное... это... дело. И все... Мы в зэ-асаде годами ждали, невзирая на снег и дождь!

«Да вот же и я об этом подумал, — сказал себе Шингарев, — я подумал, я подумал... Все-таки я охмелел. Сосредоточиться и вспомнить, как мы прилетели в полк». Он сосредоточился и вспомнил, как они прилетели в полк после трехмесячной подготовки в туркменском горном лагере; командир разведроты из толпы новобранцев выбрал первым огромного Спивакова, Спиваков сказал, что они впятером держатся, и попросил взять остальных. Ротный с удовольствием согласился взять жилистого подвижного Нинидзе, крепкого, плечистого Романова и его, Шингарева, но Реутова он решительно отверг. Ну, сказал Спиваков Реутову, сделай что-нибудь ростовско-донское, но тот начал отнекиваться, Спиваков же настаивал, и в конце концов ротный заинтересовался, что там такое может «сделать» этот щуплый мальчик.

Увидев любопытство на лице ротного, все они насели на Реутова, и Реутов, краснея, спел одну казачью частушку; тяжелое лицо ротного дрогнуло от улыбки, он спросил, что Реутов еще умеет, Реутов простодушно сказал, что умеет на гармошке играть и знает миллион частушек; ротный переспросил: миллион? — и зачислил в разведроту Реутова.

— Так ты думаэшь, ты чыстэнкый? — пододвигаясь к Шингареву, спросил Нинидзе.

— Молчать, — сказал Романов.

— Я сейчас их успокою, я их лбами, я сейчас. — Спиваков попытался встать и не встал. Он озадаченно поглядел на свои ноги и позвал: — Ноги!

Романов засмеялся. Улыбнулся и Нинидзе. Спиваков еще раз попробовал и поднялся, постоял, качаясь, и грузно сел.

— Ноги, — развел он руками, и все засмеялись, и узкое лицо Реутова беззвучно сморщилось.

— А ты говорыл, нэ бэрот водка.

— Предатели, — сказал Спиваков ногам.

— Тихо! — закричал Романов. — Тихо! Мм... — Он постучал себя по лбу кулаком. — Черт! черт! забыл... какой тост пропал.

— Ладно, просто так выпьем. — Спиваков взял бутылку, понес ее к стаканчику и выронил. — А! Вот это действительно ржачки! И моя правая рука — туда же! Предательница.

— Тихо! — снова закричал Романов. — Вот он, тост. Выпьем за что... то есть за то, чтобы, вот именно, чтобы! Чтобы нас предавали руки и ноги, но не друзья!

— Какой тост! — одобрил Спиваков.

— А теперь дай ему руку, — потребовал Романов у Шингарева, — руку Мурману!

— Мы не ссорились, — ответил Шингарев.

— Трудно руку дать?

Шингарев промолчал.

— А, дурачье, — Романов отвернулся к реке. Вдруг он начал расстегивать рубашку. — Кто со мной купаться? — деловито спросил он.

— Я не пущу, — сказал Спиваков.

— Это мы посмотрим. Поглядим, как говорится. Старый разведчик купаться будет. Он будет купаться. Вот оно что. Надоело мне с вами. Бодайтесь без меня, бараны. А я уплыву, — сказал Романов.

— Куда? — насмешливо спросил Спиваков.

— А далеко. А вы тут бодайтесь, забодай вас коза. Или комар. Или бык. Мордастый такой быча-ра: му-а!

Шингарев уснул последним.

Под утро все спали, а Шингарев крепился: тер глаза, встряхивал головой, курил, ходил. Но и он уснул. Они спали вокруг разоренного «стола». Нинидзе лежал, укрывшись кителем и положив под голову «дипломат». Романов, голый по пояс, лежал на спине, раскинув руки; он постанывал и скрипел зубами. Реутов свернулся калачом возле большого, хрипло дышащего горячего Спивакова, Шингарев спал сидя, опустив голову на колени.

На рассвете молчавшие всю ночь тополя зашипели. По реке пошли круги. Теплый дождь проливался на город.

Дождь стучал по бутылкам, пустым консервным банкам, спичечным коробкам, по черной корке непочатой буханки, «дипломатам», козырькам фуражек; и газеты рвались, а рассыпанные по ним сигареты темнели и разбухали. Нинидзе, не просыпаясь, натянул на голову китель. Реутов прижался к боку Спивакова. Больше никто не шелохнулся.