Знак Зверя

Ермаков Олег

Часть VI

Женщина

 

 

1

Последняя весна долго не наступала. В феврале зима уже кончилась, снег повсюду растаял, степи вспухли и потемнели, но дули холодные ветры, солнце тонуло в серой мгле, по ночам подмораживало, птицы молчали, степи были мертвы. И уже треть стодневного дембельского календаря была заштрихована, уже начался март, но весны не было. По палатке стучали ледяные дожди, тонко выли северные ветры, иногда сыпался мокрый снег. Одежда, сапоги, портянки за ночь не просыхали, постели были влажны, солдаты чихали, шмыгали покрасневшими носами, при любом удобном случае кипятили воду в котелках, заваривали чай.

Наступил и День Последнего Приказа, — а межсезонье продолжалось.

В День Последнего Приказа деды стали дембелями, и вслед за ними все остальные поднялись на одну ступеньку: фазаны превратились в дедов, чижи — в фазанов, сыны — в чижей. Но это были формальные передвижения, новоиспеченные чижи продолжали выполнять обязанности сынов, а фазаны — чижей. Впрочем, новоиспеченные фазаны стали увиливать от работы чижей, стали перекладывать ее на сынов, и все чаще они смотрели прямо в глаза стоявшим на верхних ступеньках... До подлинных перемен было далеко. Подлинные перемены произойдут лишь тогда, когда улетят дембеля и прибудут новобранцы. А это случится не скоро. В лучшем случае, через два, два с половиной месяца. Все будет зависеть от обстановки. Что значит от обстановки? Ну как что, отвечали офицеры, допустим, начнется операция широкомасштабная, начнется она, предположим, в июне, а завершится в июле. Неужели нас до июня будут держать? Будут. Если в Союзе задержат новобранцев, то нам придется тормознуть вас, не оголять же позиции. Так пускай их там не задерживают. Пускай! А кто говорит, что не пускай? Да я бы вас всех сейчас, в день приказа, к чертовой бабушке! Вы мне уже во как надоели со своими расспросами. А последний вопрос можно? Правду говорят, что женатых и коммунистов будут отпускать в первую очередь? Про женатых не слышал, в первую очередь будут отпускать имеющих ранения и награды. А коммунистов? И коммунистов, а также кандидатов. А комсомольцев? Ильин, с кем я буду полк охранять? Полк охранять — это ладно, а вот операции... Что? что? Демоба в опасности, товарищ старший лейтенант, раньше я был чугунный, а теперь — стеклянный дембель. Стеклянный? Хорошо, Ильин, больше ты не поедешь ни на одну операцию, решено. Да нет, товарищ старший лейтенант, вы не так меня поняли... Все я понял. Кто еще здесь стеклянный? что, больше остекленелых нет? Товарищ старший лейтенант, да я это так, к слову пришлось, пошутил... Рядовой Ильин! кругом! Я сказал: кругом, товарищ солда-а-т! И ша-гом марш к старшине, он выдаст запасные подушки: одну привяжи к спине, другую к груди, третью к голове, а четвертую я разрешаю разрезать, чтобы ты мог всунуть в нее свой стеклянный...

День Последнего Приказа дембеля отметили в бане. Когда скверная, плохо выходившаяся, белая пенная брага была выпита, они покрошили анашу, смешали крошки с табаком, набили три выпотрошенные сигареты с самодельными бумажными фильтрами смесью, один осторожно брал в рот горящий конец, дул в сигарету, а курильщик с силой всасывал дым, — этот способ почему-то назывался «маяк». «Маяк» мгновенно зажигал глаза, развязывал языки и сдергивал узды. Баня наполнилась громкими голосами; когда Черепаха сказал, что отправляется на равнину ловить серебристую жирную рыбу в родниках, — смехом. Черепаха встал. Его начали упрашивать не уходить на рыбную ловлю, остаться здесь, а рыба пусть подрастет, пусть ры... ры... рр! рры! — там ходят звери: рры! — дикие и косматые медведи и кабаны! Лучше здесь лови. Баня сотрясалась от хохота; Мухобой набрал в таз воды, бросил в воду мочалку и стал ловить ее, вскрикивая, ухая, звонко хлеща ладонями по воде, — о! лещ! лещара! пуд! Череп! скорей помогай! Вода разлилась по полу, Черепаха, вырываясь из рук окосевших товарищей по оружию, поскользнулся и упал. Погоди! у тебя что-то красное! Где? где? что красное? Вон, смотри, по затылку течет! Что течет? что там? кто? Красная кровь. Кто? Красная кровь! Кровь? Да! Да! Надо замыть, а то хэбэ испачкается. Кто Хэбэ. Какая Хэбэ? Да хэбе! хахахахахаха!.. на тебе хебэ! На мне? Дай я замою тебе голову, давай сюда твой череп, Череп. Дай твой черепок, нагнись, вот так, я тебе его замою. А может, он расколот? Кто? Череп. Да вот он, цел. Да не он, не сам Череп, а череп. Тогда б мозги потекли. У него только кровь? нет белых таких соплей? Нет, белых соплей я не вижу. Эй, Мухобой! ты смотри не налей ему в череп воды! а то будет булькать, спать мешать! Домой приедет, а у него: буль-буль! Ха-ха! К девушке: можно на танец? Танцует, а у него: буль-буль! Она: вы что, обмочилися? Он: да нет, просто у меня мозг немного разбавлен... ха-ха-ха... разбавлен... ха-ха... Надо ему перевязать. Один из них снял с себя куртку, майку и разодрал ее. Дай, я тебе перевяжу голову. Но Черепаха отпихнул его, солдат повалился на лавку, и груда тазов с грохотом и звоном разлетелась. Ты чего? чего?.. Череп, зачем ты так? Замолчи. Но Череп, это не по-че... не по-че... Замолчи лучше. Но ведь это не по-че.... че... Череп! Я тебе, понял? Ты что, взбесился? Я тебе, понял ты? Ты что, Череп? Какой я тебе Череп? А кто ты? Какой я тебе? А кто ты? кто ты? Я? Да! Да, ты. Если ты не Череп? Я? Да. Да, ты. Если ты не Череп. Я? Ты. Корректировщик. А-а, кор-р...рры... А я гаубица! Х-х! Гаубица! стодвадцатидвухмиллиметровая! Зовите меня гаубицей! Стодвадцатидвуххх-х! ха!ха!ха!.. держите его!!! Че-реп! ты что? опупел? Пусти! Череп! успокойся, нас больше. Какой я тебе Череп? Ну, а кто? Я? Да, именно ты. Я — Корректировщик. Ну хорошо, ну, ладно, мне все равно, только ты сядь, не кричи, а то могут застукать... Ты понял? Я-то все понял, ладно, мне что... но вот ты посмотри — ты ударил человека, а он ведь, а он-то, а? он ведь свою майку последнюю для тебя разодрал, а? Майку? Да, майку! Да, представь себе, майку, личную, последнюю. Где вы были со своими майками, когда меня вот здесь месили? когда вы меня продали и я здесь пятый угол искал? Да ладно. Череп, чего теперь копаться, что было, то было. Его нужно перебинтовать. Слышишь, Череп, сядь, не дури, будь другом. Он сел на лавку... Ладно, только не подходите. Да как же мы тебе голову забинтуем? Пусть Коля перевяжет. Свинопас? да где он? его же нет здесь, он дрыхнет. Почему нет? Да ты что, с луны свалился? А что? разве его Приказ не касается? Касается, но... А! свинопас! а! а вы тут все рыцари? ковбои? индейцы? мушкетеры?.. Череп, хватит дурака ломать, дай забинтую. Ладно. Бинтуй. Но запомни. Хорошо, запомню, — что? Запомните все раз и навсегда: Корректировщик.

 

2

И в начале апреля еще было холодно, слякотно. Но все чаще вспыхивало солнце и среди грязных облаков сверкала голубизна, — и было ясно, что там, в вышине, идет работа, готовится праздник, и среди плотных строительных лесов что-то возводят неведомые молчаливые зодчие. И однажды строительные леса рухнули и обломки были сметены южным ветром и ливнем, — взорам открылся огромный храм. Пространства наполнились музыкой, вспухшие земли задышали, и в липкой темноте шевельнулись, лопнули зерна, и в путь тронулись ростки, теплые вязкие щели разомкнулись, курясь, и взбухшие бледные ростки окунулись в свет и зазеленели. В вышине пролетали журавли. На зеленой земле грелись змеи, жуки, облезлые тушканчики, вараны с разрисованной голой кожей. Земля пышнела, зеленела с каждым днем, с каждым часом и мигом. И по зелени вдруг растекались алые и желтые пятна, и над зелеными травами вдруг повисали бледно-голубые, розовые и белые пахучие облачка.

Каждый день дембеля говорили об одном и том же — о возвращении: о партиях, о подарках, о парадной форме, об альбомах, фотографиях и снова о подарках, о фуражках с черным, «артиллерийским», околышем — где раздобыть? говорят, на складе фуражки с помидорными, «пехотными», околышами, — а ведь мы артиллеристы, ну и что, что в пехотном полку! надо вот что: купить в магазине офицерские фуражки или купить черные погоны и сшить из них околыш; и снова об альбомах — разрешат ли вывезти альбомы с фотографиями? а разрешат ли провезти джинсы и все прочее? говорят, на таможне все отбирают; и снова: когда же будет первая партия? неужели до июня продержат? — я слышал, в мае, на майские праздники, — так это, небось, награжденных орденами, коммунистов и кандидатов, — а где коммунисты? у нас ни одного, во второй ни одного, в третьей батарее... там чеченец, учитель, он кандидат, — видишь, не дурак, — да кто знал, что так будет? я бы тоже в кандидаты подался.

Последняя пышная весна была в разгаре, зеленый праздник, убранный маками и тюльпанами, ирисами и ядовитыми олеандрами, опеваемый свадебными песнями птиц и журавлиными кликами, продолжался. И однажды в батарее появились женщины. Комбат отправил всех на позицию обслуживать орудия, и солдаты не успели насмотреться на женщин в легких ярких платьях, но, чистя гаубицы, они слышали смех и вскрики, и удивительные голоса — женский смех, женские вскрики и женские голоса — и видели мельканье голой кожи в ячейках масксети, окружавшей бассейн, — впрочем, было неясно, чья она, в бассейне вместе с женщинами купались офицеры. Но достаточно было и этих звуков: музыкальных вскриков и чарующего смеха, — чтобы праздник обрел истинный размах, истинную полноту.

— Смотрите!.. что это?

В воздухе над зеленой степью висело облако. Оно было, пожалуй, пепельное; оно мерцало и меняло очертания. Солдаты удивленно глядели на пепельное далекое облако, низко нависшее над землей. Облако стояло на месте. Что это может быть? Нет, оно двигалось. Самум? Облако росло, оно медленно плыло над степью, и вскоре уже стало ясно, что это не облако, а огромная, жирная, невероятная туча, и стало ясно, что она идет на город у Мраморной горы... Неожиданно туча села, растворилась... Но через некоторое время вновь встала над степью. Солдаты вытирали руки тряпками, брали свои куртки, ремни, выходили из окопов, всовывали руки в рукава, застегивались, неотрывно глядя на тучу... Женщины в бассейне вскрикивали и смеялись... Солдаты вдруг услышали слабый напряженный треск.

— Пчелы!

Смуглые потные лица вытянулись. Солдаты стали пятиться. Электрическая туча приближалась. Му-хобой побежал, за ним кинулись остальные, топоча кирзовыми сапогами, оглядываясь на колышущуюся тучу. Они вбегали во двор, бросались в палатку, задраивали окна. От бассейна в глиняный офицерский домик просеменили, сверкая глянцевитыми бедрами, женщины в ярких купальниках. Туча прошла над окопами и гаубицами, затопила контрольно-пропускной пункт и приблизилась к батарее. Дневальный бросил свой пост и ринулся в палатку, и, едва за ним закрылась дверь, — по палатке застучали шелестящие тела, на пластмассовые окна налипли бледно-зеленые насекомые, небольшие тополя, посаженные в прошлом году вдоль мраморной ограды, согнулись под тяжестью гроздей.

Это была саранча. Полчища саранчи захватили город у Мраморной горы и заработали челюстями. Крупные бледно-зеленые и коричневые насекомые стремительно оголяли редкие деревца, пожирали траву, листву на кустах; шуршливые орды сидели на палатках, на стенах, на крышах, на земле — всюду, где можно было сидеть; несколько городских бассейнов были запружены дохлой саранчой; саранча набивалась в палатки, в оружейные комнаты, гибла в чанах со щами, цеплялась зубчатыми лапками за одежду, лезла за шиворот. Под сапогами хрустело. Люди пытались спасти деревца, но тщетно — вскоре вся листва, все зеленое мясо было с них ободрано, и деревца стояли хрупкими скелетами между казарм. Зеленый праздник кончился. Весна стремительно угасала, бурела, скрючивалась, чахла, превращалась в прах. Надвигался сезон желтых дней и бурь.

Домой никого не отпускали. Полк готовился к операции.

 

3

Вода была холодна, — он опустил руку: да, холодна. И прозрачна. На дне круглились серые и голубые камни, и над ними стояли толстые серебряные рыбины. Он напился, умыл лицо, обмыл шею, плечи. Тело вновь было удивительно легким, и он знал, что может многое. Но прежде всего он займется ловлей. Он сел на берегу лужи, свесив в воду ноги. Лужа казалась неглубокой, но ноги дна не касались. Он оперся на руки и начал осторожно погружаться. Вода уже доходила до подбородка, а ступни не ощущали дна. Он набрал воздуха и нырнул, открыл глаза и увидел свои руки, ниже — расплывчатые камни; он повернул голову — рядом висела, шевеля плавниками, бледногубая, пучеглазая серебристая рыба, он изогнулся и схватил ее, но рыба легко выскользнула из рук, он вынырнул, отдышался и вновь погрузился в воду, открыл глаза, увидел свои вытянутые руки с длинными пальцами, серые и голубоватые камни и рыб, их было три, они висели рядом, глядя на него, с бледных губ срывались и летели вверх пузырьки; он схватил одну и сразу запустил пальцы под жабры, прижал серебряное тело к груди и поплыл вверх, вырвался из-под воды, разинув рот, глотая воздух, вышвырнул рыбу, вылез на берег, отбросил бьющееся перепачканное землей тугое тело подальше от воды. Он убил рыбу кулаками, обмыл ее, сел и выдрал зубами кусок из спины, торопливо начал жевать сочную мякоть, глядя на идущего человека... Человек шел по равнине под тусклым небом! Он перестал жевать. Человек шел к нему. Он привстал. Да, к нему. И кажется, это была женщина. Он быстро сел. Посмотрел по сторонам — никакой одежды ни слева, ни справа, ни сзади — шею пронзила игла, спина похолодела — не было. Женщина была близко. Он прикрыл пах рыбиной с надкушенной спиной. Добрый день, сказала она. Это была девушка. У нее были густые недлинные волосы, темные глаза, нежные щеки, ласковый нос. Добрый день, повторила она громче.

— Если это день, — пробормотал он, не зная, куда смотреть.

— По крайней мере не ночь, — ответила она.

Он молчал. Она повторила: по крайней мере не ночь. Он взглянул на нее и отвернулся.

— Не знаю.

— Но ведь светло?

Зазудел левый сосок. Он молчал. Но ведь светло? — повторила она. Надо было что-то говорить.

— Может... белая ночь, — с трудом проговорил он.

— О нет! — живо возразила она. — Я знаю, какая белая ночь.

Левый сосок заморозило. Он поднял глаза. Девушка откликнулась внимательной полуулыбкой.

— Я знаю, какая белая ночь, — повторила она.

— Я тоже, — наконец произнес он, — видел.

— Белую ночь?

Жжение в левом соске. Белую ночь? Странный голос. Белую ночь?

— Да.

— Но это, конечно, не белая ночь, — проговорила она, озираясь.

Он молчал. Нет, не белая ночь, проговорила она, белая ночь чиста, таинственна. Он посмотрел на ее лицо. Она таинственна, повторила она. Неужели она разговаривает со мной? Чиста, сказала она. Я слышал этот голос когда-то. Слышал? Да, очень давно. Она смотрит на меня. Она говорит мне. Говорит: чиста. Чиста и таинственна. Мне?.. А кому же? Тому, кто за спиной. Кто за спиной? — в затылок игла.

...Что она говорит? Надо понять, что она говорит, и тогда можно будет решить, мне ли она говорит. Он молча смотрел на нее. Она улыбнулась. Левый сосок заморозило. Ее губы разомкнулись, забелели зубы. Слушать. Она говорит. Белая ночь, белая ночь, звуки шагов, мокрый гранит, окна домов, Нева, мосты. Она говорит о белых ночах. Почему? При чем тут белые ночи? Надо понять. А этот свет грязен и скучен, — нет, не белая ночь. А, вот она о чем. Да, конечно, какая же это белая ночь, это не ночь, не день, не утро, не вечер... я же видел белую ночь. Так это, кажется, я первый и сказал об этом, о белой ночи. Да, я. Значит, она говорит со мной. Значит, ее губы двигаются для меня. Значит, эти теплые карие глаза глядят на меня. Зачем же она говорит со мной? Что ей нужно? Что я должен делать? Что-нибудь грузить? поднимать? мыть? копать? Зачем она пришла и заговорила со мной? Может, просто голодна и хочет, чтобы я и для нее поймал рыбу. Спросить напрямик? Нет, она рассердится. Да может ли она сердиться? И что здесь такого, если один человек спрашивает у другого, не хочется ли ему есть. Но лучше молчать. Ни о чем не спрашивать и ничего не говорить. Потому что все же неизвестно, с кем она говорит. Может, с кем-то другим. А я полезу с дурацкими вопросами в чужой разговор. Пускай говорят. Я тоже кое-что знаю о белых ночах, я это видел на каком-то берегу... Там было хорошо, Я был один, деревья смотрели мне в спину синими глазами.

— Я это видел, — не выдержав, сказал он.

— Что?

Она смотрела на него.

— Белые ночи.

— Где?

— Где?.. Где-то... Сейчас вспомню.

Она назвала какие-то страны или города. Нет, он не мог вспомнить.

— Но я видел, — сказал он.

— Или читал?

Ее голос касался левого соска. Не верит.

— Видел, — угрюмо повторил он. Он напряженно вглядывался в себя. Песчаный берег, песчаный берег.

— Я сяду, — сказала она.

— Здесь грязно!

— Ничего страшного.

— Испачкаетесь.

— Ничего, выстираю.

Да, да, она говорит с ним.

— У меня нет мыла. Вода здесь есть, а мыла нет. Правда, я еще не занимался поиском мыла, но, скорее всего, его здесь нет. Здесь ничего нет, голая равнина. И птиц нет. И солнца, — ничего. — Он услышал свой жалующийся голос и спохватился. — Зато вода есть. И вот... — он покраснел, бросив взгляд на рыбу между грязных ног, — рыба.

— Это скверная вода, — тихо сказала она, — скверная рыба.

— Это? Родниковая.

Она покачала головой.

— Нет, — сказала она.

Ему был виден край блестящего глаза.

— Нет, — повторила она.

И, увидев на ее щеке большую прозрачную каплю, он понял, что это так.

 

4

Колонна вышла из полка и две недели плавала в пыли и солнце, карабкалась на перевалы и погружалась в звездные ночи, тараня глиняные стены, вонзая красные рога в глазницы домов, вспарывая гусеницами пшеничные шубы и с воем когтя склоны хребтов.

 

5

— Я играл там с крабом, — вспомнил он.

— Где?

— Там, где белые ночи.

— Значит, это было у моря?.. — Она почему-то улыбнулась.

— Нет... Это был... Восточный океан.

— Восточный океан?

— Да.

— Расскажи о себе.

Рядом с ним сидела не легкая и молодая девушка, а почти незнакомая женщина — темная и тяжелая; темны и тяжелы были ее волосы, щеки, глаза, руки с золотисто-каштановыми волосками. Но от ее голоса все так же зяб левый сосок. И эта женщина просила его рассказать о себе, она внимательно и ласково смотрела на него, и он чувствовал, что ей можно все рассказать.

— Ты давно здесь?

Он ответил, что не знает, может, давно, солнца здесь нет, звезд нет, равнина однообразна; трудно определить, сколько он здесь и много ли прошел в надежде набрести на озеро или ручей; он искал чистую воду, но всюду были только эти лужи, и он крепился и не пил, пока с ним что-то не произошло: он очнулся, и оказалось, что в лужах родниковая вода.

— А потом я ловил рыбу, — сказал он, бросая взгляд на бледную рыбину с копошащимися в пустых глазницах... — его лицо исказилось покраснело, горло напряглось...

Когда приступы рвоты прекратились, она сказала: возьми платок, вытрись. Он сидел, закрыв лицо руками; по липкому телу тек пот. Слышишь, сказала она. Не надо, глухо ответил он. Уходите. Уходить? Почему я должна уходить? Уходите. Она приблизилась и дотронулась до его липкого плеча рукой. Отойдите, прошептал он злобно. Давай вместе отойдем от этого места. Нет. Ну хорошо, я отойду и не буду смотреть. Я уже сижу спиной к тебе. Он взглянул на нее. Она действительно сидела в стороне спиной к нему. Рядом с собой он увидел белый носовой платок. Ты не ушел? Я сижу, как дура, а уже и след твой простыл? Нет. Иди сюда. Зачем? Я хочу с тобой поговорить. Можно и так говорить. У меня такое впечатление, что я разговариваю с призраком, и сейчас я нарушу свое обещание и повернусь. Не надо! Сейчас я приду.

...Если я не могу посмотреть назад, то, наверное, и ей нельзя, но она по какой-то причине этого не чувствует. Сейчас! сейчас! Только не оборачивайтесь.

Хорошо. Он посмотрел на платок и, поколебавшись, взял его и вытер лицо. Платок стал жирным, темным. Он скомкал его, повертел в руках и положил на землю. Женщина молча ждала, в любой миг она могла оглянуться. Он встал и пошел.

— Я хочу предупредить, — пробормотал он, не глядя не нее. — Не оглядывайтесь никогда назад.

— Почему?

— Это опасно.

— Опасно?

— Да.

— Ты так далеко сел, что мне приходится почти кричать.

— Я вас хорошо слышу, — ответил он, глядя в землю.

— Но это трудно — не оглядываться.

— Нельзя. Дайте слово.

— Хорошо, обещаю: я буду терпеть. Я постараюсь, если это серьезно.

— Серьезно, — сказал он, рассматривая что-то на земле и не поднимая глаз на женщину.

— Я постараюсь. Хотя меня уже разбирает любопытство. Мужчины легко справляются с любопытством. Но я тоже справлюсь, не беспокойся. И все же... интересно, что или кто там может быть? — Она сидела с прямой спиной, не поворачивая головы ни вправо, ни влево, но скашивая карие крупные глаза то в одну, то в другую сторону. — Да это же настоящая мука, — сказала она наконец.

— Просто нужно привыкнуть.

— Нет, к этому привыкнуть невозможно! — Она помассировала шею. — У меня вот уже шея деревянная. И глаза выворачиваются, как у лошади, почуявшей волка. Кстати, я бы не отказалась от шор. Они здесь просто необходимы... А что будет, если все-таки я случайно посмотрю? Кажется, идя к тебе, я ничего такого не заметила... Впрочем, я смотрела на тебя, не обращая внимания на все остальное... Нет, но я бы увидела, если бы там что-то было. Если только это не такое маленькое, что могло скрыться за твоей спиной.

— Я не знаю, — откликнулся он, не глядя на женщину.

— Это настоящая пытка. И все это время ты терпел и не оглядывался? Сколько же ты здесь?

— Не знаю.

— Даже приблизительно?

— Может, несколько дней. Или лет. Иногда кажется — сто лет. Или тысячу. Не знаю. И еще тысяча пройдет, а не узнаешь. — Он говорил, не глядя на женщину. — Иногда кажется, что топчешься на месте. Ноги переставляешь, обходишь лужи — вроде продвигаешься куда-то, а на самом деле — на месте. — Он помолчал, хмыкнул. — Здорово: протоптаться на месте тысячу лет. И еще тысячу. И никаких перемен. И нигде никаких примет. Одно и то же: земля, небо, лужи... Сунуть голову в лужу.

— Кажется, за твоей спиной и я, — тихо сказала женщина.

Он удивленно взглянул на нее.

 

6

В полдень раздавался неясный неприятный звук, как будто чьи-то нервные пальцы нечаянно задевали струну, звук затихал, но тут же вновь разносился в жарком струящемся воздухе, тонкий и жалящий; затем он повторялся еще раз и еще раз, и становилось ясно, что он не случаен, что педантичный музыкант снова пришел и настраивает свою скрипку; и действительно, вскоре скрипка безумолчно ныла, в воздухе неслись мельчайшие твердые частицы рассохшегося, рассыпающегося мира, а после обеда скрипке уже подвывали волынки и барабанно бухали двери, и хлопал брезент, солнце тускло смотрело сквозь горячие пыльные волны; скрипка, волынки — визгливей и громче, в мутной вышине растворяется солнце, степи дымятся, как шкуры жертвенных баранов, визг, вой, на зубах песок, в глазах пыль, ожидание самума... Но ревущий самум приходил не всегда, чаще все ограничивалось игрой скрипок и волынок.

Но вот другой полдень, все то же: жалящие звуки, песок на зубах, ожидание, — и он идет, бьется между землей и небом, бурлит коричневый океан. Солдаты бегают, задраивают окна, прижимают края палаток мраморными кусками, прячут все, что может улететь, сломаться, за последним закрывается дверь, в палатке духота и сумрак, тусклые лоснящиеся лица, негромкие голоса... сейчас даст... Самум захлестывает батареи, город, Мраморную. Все качается и бьется, потрескивает... Хруст. Что-то падает в воду. Гремит железо. Чей-то крик. В ушах гул. Сейчас! Но самум начинает стихать, самум слабеет, выдыхается. И на этот раз у него не хватило сил. Он лишь опрокинул бочку, сломал еще один лысый тополь, сбросил и разбил телефон, занес все пылью и песком и выдохся. Но когда-нибудь у него достанет сил срезать деревянную вышку перед окопами, вспушить мраморную ограду, сдернуть палатку, снести глиняный домик, свинарник и баню, — и, подхватив мраморные куски, ящики со снарядами, свиней, гаубицы и солдат, всех без разбору: офицеров, фазанов, сынов, дембелей,-он устремится дальше и обрушит мраморные кулаки на город, пронесется, проламывая крыши, расшибая черепа и окна, раздирая знамена и лица, рассыпая дома, зашвыривая на Мраморную сейфы и танки, срывая брезент и кожу, ломая ребра и хребты, глотая бассейны, сбивая трубы, — и ящики будут парить во мгле, как гробы, а снаряды с черными сосцами, как груди богини, и в пыльных вихрях пронесутся командиры, штабисты, зампотехи и стая замполитов с гипсовым бюстом во главе, мелькнут бумаги, провода, телефоны, красные папки, печати, портреты моложавых розовых членов, тома, стучащие машинки, котлы, бинты, ванночки, алая вата, глянцевито блеснут фотографии улыбающихся парней в пятнистых куртках с засученными рукавами, взовьются измазанные обрывки газет, журнальные листы, письма, закружатся, вереща, полковые шлюхи верхом на тугих чемоданах, закувыркаются расфуфыренные дембеля, теряя трофеи, — и наконец в полковых сортирах всхлипнет дерьмо многолетней выдержки, всколыхнется, забурлит и затопит то, что было городом у Мраморной горы. ...фуражка, фуражку, фуражка. Что ты молчишь?

Черепаха оторвал взгляд от города, залитого еще горячими лучами вечернего солнца.

— Говорю: фуражка.

Он наморщил мокрый лоб.

— Говорю: фуражку?.. Ты что? отключаешься?

— Жарко.

— Достал ты?

— Что?

— Фуражку, фуражку.

— Фу... жарко, голова трещит.

— Скоро поедем, а ты без...

— Трещит.

— ...фуражки. Но радуйся, у земляка есть лишняя. Двадцать пять.

— Нету.

— Скостим: двадцать.

— Ни чека.

— Он возьмет часы.

— Да мне уже выдали одну... На кой черт еще...

— Ты, артиллерист, собираешься ехать в помидорной фуражке?

— Что в помидорной?..

— Ехать! В Союз Советских Социалистических Республик!!

— Думаешь, мы... выберемся отсюда?

— Ну, Корректировщик совсем раскис.

 

7

Хлеб и вино, тихо сказала она.

Хлеб и вино для тебя, тихо повторила она и встала.

Он со страхом смотрел на нее, не хотел повиноваться, но шел на блеск винных глаз, на черноту волос и запах смуглого тела.

 

8

Операция, операция, — в городе вновь заговорили об операции. Старшина выдал дембелям парадную форму, и они ее ушили и подправили на свой вкус, но — операция, операция, все заговорили об операции. У дембелей уже все было готово: альбомы оформлены, погоны проклеены и пришиты, значки обтянуты для пущего блеска целлофаном и прикручены к кителям, подарки уложены в кожаные чемоданчики, но — операция, операция, полк готовился к новой операции, а в небе все не появлялись тяжелые и громоздкие Ми-6, груженные новобранцами.

— Я же говорил вам, — сказал Черепаха после того, как командир полка, собрав дембелей на плацу, произнес речь, смысл которой заключался в следующем: Родине, ребята, необходимо... и я даю вам слово, что это будет ваша последняя операция.

 

9

Ее лицо, глаза, волосы, руки уже вновь были легки и светлы, она была молода.

Одевшись, она взглянула на него. Пойдем? Я готова. Он недоверчиво смотрел на нее. Она улыбнулась. Как тебя зовут? Меня?.. Он пожал плечами. Не знаю... А тебя? Утренняя Корова. Нравится мое имя? Он подумал и кивнул. Пойдем? Он поднялся с земли.

Они шагали рядом. Его тело лоснилось, на ногах переливались мускулы. Утренняя Корова шла босиком, но в какой-то одежде.

Он немного отстал. Что ты отстаешь? Он нагнал ее. И снова начал отставать.

— Зачем ты отстаешь?

Он смущенно молчал.

— Я тебе мешаю?

— Нет, — судорожно вздохнул он.

— Ах, ты следишь за мной, да? да? Я угадала?

Он кивнул, и она лизнула длинным мягким языком его в нос и потерлась щекой о его грязное плечо, щекоча шею концами волос, и его кожа стала пупырчатой.

— Я никуда не исчезну, — сказала она.

Он отвернулся.

— Почему ты отворачиваешься?

Он влажно засмеялся.

Они долго шагали.

— Отдохнем?

— Жаль, здесь нет деревьев, — сказал он, усаживаясь рядом с нею.

— Деревьев? — Она отерла ладонями лицо. — Деревья дают тень, но здесь нет солнца. Зачем тебе тень?

— Деревья дают ветер.

— Ах, да, я забыла: ветер дует потому, что деревья качаются.

— Росли бы они на севере равнины, и тогда дул бы северный ветер. Я люблю северный ветер.

— Да, — согласилась она, — это было бы замечательно. А еще лучше озеро или море впереди, и мы бы искупались. Я ужасно люблю купаться. Я купалась в озерах и реках и в нескольких морях. Но еще ни разу в океане. Наверное, страшно?

— В океане?

— Да, ведь ты не только лежал на песке и играл с крабом?

— Где?

— На берегу Восточного океана.

Он подумал и кивнул, устало опустил голову на скрещенные руки.

— Интересно, а мы идем на юг? на север? на запад?.. Или на восток?

— Не знаю, — откликнулся он, не поднимая головы. — Да и какая разница... грязи и лужам не будет конца.

— На востоке ты лежал на песке. Лежал на песке, играя с крабом.

Ее голос был странен, незнаком. Он оторвал голову от рук и взглянул на нее. Рядом с ним сидела совсем другая женщина.

— Это ты?.. Утренняя Корова?

Плавная улыбка растянула янтарные губы.

— У меня много имен... — Она выгнула гибкую спину, покосилась на него золотистым глазом. — Ну так что же? Идем? На восток.

— Да, пойдем... Откуда ты знаешь, где восток?

— У меня хорошее чутье, — ответила она, — хорошее чутье на большую воду.

— Хорошее чутье? — переспросил он.

— Да! хорошее, тонкое, — ответила она радостно.

 

10

Машины были загружены ящиками со снарядами, оружие вычищено, рожки и кассеты набиты патронами, баки грузовиков и тягачей наполнены бензином и соляркой, — батарея была готова к операции. Закончились приготовления и проверки и в других подразделениях, и однажды состоялся общий смотр. После смотра солдаты бездельничали. Дембеля, как всегда, прятались от зноя и мушиных роев в бане. Босые, по пояс голые, они сидели и лежали на длинных скамьях. Молчали. В сумраке висели тонкие табачные волны. Поскрипывало дерево, когда кто-нибудь вставал, гремела крышка, кружка с бульканьем опускалась в бачок, и затем вода звучно вливалась в пересохшее горло.

— Сколько времени?

— Пять.

Чирк! — вспыхнула спичка.

Молчание.

— Скоро ужин.

Молчание.

— Сколько там уже?

— Две минуты шестого.

Звенит крышка.

— Черт, упала.

Бульканье. Скрип лавки. Зевок.

— Сколько там?

— Там-там-тарам-па-па.

— Трудно на часы посмотреть?

— Волшебное слово.

— Па-шшел ты...

Молчание.

Чирк! Клуб дыма. Звон упавшей крышки.

— Черт, упала.

— Ты ее ногами снимаешь?

— Нет...

— Сколько там натикало?

— Волшебное слово.

— Па-шшел ты... Череп! Корректировщик!

— Чего?

— Не спи, дембель проспишь. Сколько на твоих музыкальных гонконгских?

— С вами поспишь... Четыре минуты шестого.

Молчание. Скрип. Шаги. Корректировщик-Черепаха постоял на пороге, щурясь. Ступил на землю. Горячая. Завернул за угол бани. Мраморно-брезентовый зыбкий город в желтом мареве. Застегиваясь, посмотрел на Мраморную, опустил глаза: свинарник, среди кустов верблюжьей колючки бродят свиньи, мощная волосатая гора, изукрашенная черными яблоками, — хряк лежит, отдыхает; у задней стены свинопас в ветхой выгоревшей одежде, панама надвинута на глаза. Корректировщик-Черепаха осторожно пошел, внимательно глядя под босые ноги — не наступить на ветку с колючками, на ржавый гвоздь, на скорпиона или фалангу.

— Под ним, наверно, уже лужа жира.

В заплывшей волнистой морде прорезались острые щелки, хряк посмотрел на него, и щелки слиплись.

Тонкая смуглая рука сдвинула потрепанную панаму: узкое темное лицо, белые брови, синие глаза, — свинопас улыбнулся расслабленно. Корректировщик-Черепаха сел рядом, предложил сигарету, свинопас отказался: бросил, — чтоб домой некурящим вернуться. Свиньи, мирно похрюкивая, бродили среди солнечных кустиков верблюжьей колючки. У нас, добавил свинопас, никто не курит.

Они долго молчали, глядя на город. Корректировщик-Черепаха курил.

Однажды, прервал молчание свинопас, меня засек старший брат, у соседа взял махры и заставил три цигары высмолить, — так я изблевался, вывернулся весь... Хорошо, еще брат засек, не дядья — те б шкуру спустили. Крутая у тебя родня. Да, строгая, согласился свинопас. И все здоровы, как не знаю кто... как буйволы, не то, что я. Охотники. Дуреют, как сезон открывается, на выходные с гончаками — пош-ли. Бегай по тем болотам. Другое дело с удочкой на Светлояре, сиди, поплевывай, жди поклевки... кто клюнет? щука или святой?

Хряк шевельнулся, тяжело поднялся, постоял, глядя на стадо, взглянул на людей акульими глазками и медленно пошел, скрылся за углом свинарника. Пить, видно, захотел, сказал, проводив его взглядом, свинопас. Корректировщик-Черепаха отщелкнул окурок. Но теперь они тебе что? Родня, что ли, моя? Ну да, ты же не школьник, солдат. Солда-а-т, свинопас, улыбаясь, постучал гладкой длинной палкой о стенку, — мое ружье, а вон — отделение, ххы. Ты сам это выбрал, заметил Корректировщик-Черепаха. Са-а-м? — переспросил свинопас. Зачем сам, не сам — Енохов заставил. Корректировщик-Черепаха взглянул на обожженное лицо с белыми бровями. Енохов? Свинопас кивнул: конечно, Енохов, а то б я разве?.. Да? А я все время думал... Свиней ведь привезли после той операции? когда мы деревню накрыли? — спросил Корректировщик-Черепаха. Ну, после той, откликнулся свинопас, подозрительно глядя на него. А чего мне та операция? Да я подумал... Думаешь, испугался? Да нет, просто показалось... Что тебе показалось? Что тебе не по нутру пришлось... Чегой-то мне не по нутру, мне все по нутру, правда, сперва с этими хрушками не хотелось возиться, а потом смотрю: чем плохо? смены, наряды побоку, сапоги месяцами не чисти... Свинопас вдруг осекся, повернул лицо к горе.

Две темные, почти черные в горящем небе, громоздкие машины вывалились из-за рогов Мраморной.

 

11

Ты ничего не слышала? Нет, ответила она. Ее голос был глух. Почудилось, пробормотал он. Я ничего не слышала, сказала она. Ее голос был густ и пахуч. Он взглянул на нее. По ее сумеречному лицу плыл пот, на губах мерцала улыбка, под мокрой материей грузно подрагивало, глаза были темны... Она шагала все медленней. Обернулась к нему, поправила спутанные жирно-черные волосы.

— Я, кажется, знаю... как тебя сейчас зовут, — не выдержав, проговорил он.

— Чего же ты ждешь?

 

12

Вертолеты доставили в город у Мраморной горы первую партию новобранцев. Все вздохнули с облегчением: наконец, — наконец-то все встанет на свои места, все займут надлежащие ступени на казарменной лестнице. Орелики, прилетели, где ж вы пропадали?! — кричали дембеля. Бывшие чижи, а ныне полноправные фазаны с жадными улыбками разглядывали новичков. Здесь у нас хорошо кормят, много солнца, имеются бассейны, спортплощадки, — ворковали замполиты. Грузины, азербайджанцы, армяне, казахи, туркмены, киргизы, узбеки, таджики, чеченцы искали земляков. Клуб имеется, по вечерам демонстрируются фильмы... Бывшие чижи улыбались. Имеется также прекрасная библиотека. Деды меняли свои ремни, сапоги и панамы на все новое, скрипучее, невыгоревшее. В просторных ленинских комнатах регулярно проводятся политзанятия, расширяющие кругозор; почти каждое подразделение имеет собственную баню; в полку своя хлебопекарня... Вешайтесь, сквозь улыбки шипели бывшие чижи. Вешайтесь, шипели они, зная, какой сильный яд это шипение, и с удовольствием наблюдая, как он действует: выжигает глаза, замедляет движения, речь.

Дембеля понимали, что новобранцев слишком мало и они слишком новы, неловки, чтобы командование их отправило на операцию, а дембелей — домой, но все же надеялись, что так и будет. В конце концов когда-то надо же новичкам начинать. Конечно, с корабля на бал — это не всякий выдюжит, но что делать, зато выдержавший уже будет настоящим воином. Вон эвенки и чукчи бросали новорожденных в снег — мудрый обычай. А почему бы командованию не отсеять хлипких сразу? не выбраковать огнем?

 

13

— Ты думал, я уйду? Я никуда не уйду, — говорила она, поглаживая, — никогда. Коровы быстро привязываются к тем, кого они поят. Разве ты не слышал об этом?

— Нет, — откликнулся он и сел.

— Так вот, знай: никогда, никуда.

— Душно. Хотя бы слабый ветер... — Он помолчал. — Пошли?

— Что? Пора? — спросила светлая Утренняя Корова, привставая. Она поморщилась: — Что с моей спиной? Посмотри. Ее как будто перцем натерли.

Он посмотрел: спина Утренней Коровы была в крови.

— Что это?! — вскричала она, ощупывая землю.

Он тоже потрогал землю и вскочил. Они смотрели друг на друга. Он топнул ногой. Нога не провалилась, как обычно, по щиколотку. Утренняя Корова забарабанила по земле ладонями, и земля сухо, утробно зазвучала. Он подпрыгнул. И вновь ноги не провалились. Утренняя Корова засмеялась и встала.

— Я же говорила, что у меня чутье! Я же тебе говорила!

— Одевайся! Пойдем!

— Ах, зачем одеваться! Я никогда не любила одеваться! — восклицала она, приплясывая на жесткой земле, стершей ей спину. — И в детстве прятала одежду в дупле и ходила по лесу голая!

Они пошли, но не выдержали и побежали.

Они бежали по крепкой земле, ровно дыша, глядя вперед и иногда скашивая блестящие глаза, чтобы увидеть друг друга.

Они бежали по твердой гудящей земле, стройный смуглый юноша и светлая Утренняя Корова с танцующими бледными сосцами и окровавленной спиной, — в сторону Восточного океана.

 

14

...красноватые скалы на песчаной земле. Повернул голову — позади степь. Колонна шла по пыльной дороге среди песков и странных скал. Это было похоже на музей восковых фигур — только фигуры не восковые, а каменные, красноватые, и неясно, что за герои и какие великие люди воплощены в этих камнях.

Колонна уверенно идет среди скал, но никто ни в чем не уверен. Советник-генерал встречался в степи с предводителями отрядов, контролирующих эти земли, и договорился, что колонну пропустят к пакистанской границе, где сейчас идут бои между правительственными войсками и отрядами Хекматияра, — и затем, после выполнения задачи, выпустят. Предводители отрядов согласились и получили несколько машин с продовольствием и медикаментами. И вот колонна идет среди причудливых скал, кое-где в скалах чернеют пещеры, а на обочинах чернеют сгоревшие машины, дорога изрыта воронками; скалы молчат, предводители держат слово, мирно впускают колонну в свои владения, — пока впускают: что будет дальше, за следующим поворотом, неизвестно; и неизвестно, не позабудут ли предводители данное обещание, когда колонна будет возвращаться, — может быть, переводчик неверно перевел какое-нибудь слово, и предводители согласились только впустить советскую колонну, иногда так поступают овчарки, стерегущие дом: вход свободен, а назад продирайся сквозь зубы.

Колонна уходит все глубже в огненный мир песков и камней. Далеко впереди стоят горы. Мухобой дремлет за пулеметом. По горячей зеленой броне тягача скользит серый прах, серый прах осыпает руки, одежду. Жирно коптит выхлопная плоская широкая труба. Качаются гибкие антенны. Мелодично звенят и хрустят траки гусениц. Тягач, покачиваясь, объезжает воронки, идет мимо скал с пустыми глазницами. Фляжка. Немного отхлебнуть, смочить пересохшее горло. Нагретая вода увлажняет язык. Скалы молчат. Колонна идет, роя песок, взвихряя пыль, раскалывая камешки, идет между скал, ощетинившись стволами. Остановка. Мухобой вздрагивает, открывает глаза, мутно глядит по сторонам. Это что? Рио-де-Жанейро. Фуу, башка... Глаза Мухобоя налиты кровью, по толстым щекам течет грязный пот; он морщится, трет виски. Колонна трогается. Начинаются горы. Скалы позади. Впереди серые хребты, сизые вершины. На зубах песок, на губах пыль. Вверху синее небо, солнце, в синеве парит птица. Изнуряющий лязг, изнуряющее тарахтенье, изнуряющий рокот. Во рту вкус солярки. По горячему лицу текут струйки. Липкие руки лежат на автомате.

Пускай они ударят.

Пускай ударят сейчас, если они должны ударить. Пускай начинают. Мы ответим. И этот нарыв, наполненный лязгающей, тарахтящей и грохочущей вонючей тишиной, наконец лопнет.

Пускай начинают.

Начинайте.

Я жду.

Не отвечают, молчат, купленные жратвой и бинтами, и мне уже нечем дышать в этой гнойной гремучей тишине, — ее нужно прорвать и освежить кровью металл, песок и камни.

Корректировщик-Черепаха свинтил крышку, приник к фляжке, судорожно глотает, позабыв, что воду следует беречь. В горящей синеве картонный темный силуэт. Завинчивает фляжку, глядя на птицу. Колонна идет по долине между невысоких конусообразных гор, въезжает в ущелье, проходит его, пересекает реку — солнечные фонтаны бьют из-под колес и гусениц; впереди зеленеют деревья, в их тени стоят глиняные дома. Колонна проходит через кишлак, движется дальше, к хребтам, поросшим редкими деревьями, и вдруг открывается тесная долина, сжатая столообразными хребтами, поперек долины лежит небольшой хребетик, испещренный кедрами, над ним возвышается второй крапленый хребет, загибающийся к югу, уводящий взор в даль, застроенную вершинами, хребтами, скалами. В долине стоят палатки, машины, орудия, на краю обоих столообразных хребтов также белеют палатки, а на правом рядом с палатками сидит вертолет, может быть, два вертолета, снизу не разглядишь.

По ближнему поперечному кедровому хребту прыгают огни, среди деревьев вырастают коричневые грибы. И уже сквозь лязг и грохот машин долетают звуки пальбы и взрывов. Колонна приближается к лагерю, и все вдруг слышат музыку, самую настоящую живую музыку: трубят трубы, звенят тарелки, бухают барабаны. Колонна входит в лагерь, солдаты и офицеры, оглушенные музыкой духового оркестра, растерянно смотрят на белозубо кричащих афганских солдат, забрасывающих запыленные танки, бронетранспортеры и тягачи букетами из трав, кедровых веток и цветов. Шурави! Шурави аскар! Шурави Ваня! Душман мурд! — орут белозубые рты. Смуглые руки тянутся снизу к тем, кто сидит на броне. Смущенно улыбаясь, солдаты и офицеры, закиданные травами и цветами, пожимают протянутые руки. Шурави Ваня! Душман — мурд! Ура! Салям алейкум! Ура! Друг! Оркестранты, вылупив глаза и напыжив щеки, исполняют какой-то варварский марш. Появляется усатый офицер с мегафоном. Оркестр продолжает терзать слух дикарской музыкой. К нему подбегает солдат и что-то кричит, оркестр понемногу успокаивается; но один трубач с закрытыми в экстазе глазами еще трубит, трубит и ничего не слышит, как токующий глухарь, — его пихают в бок, он открывает глаза и умолкает, радостно улыбаясь советским: ну как мое соло? Усатый офицер в щегольской заломленной фуражке, начищенный и бравый, кричит по-русски в мегафон: Брать!я! по оружь!ю! Слава! Победа! Ура!

Видно, туго им здесь приходится.

Весь вечер советские обустраиваются, роют окопы для себя и для орудий и капониры для машин. В сумерках появляются афганские солдаты с чанами и мешками, — в чанах рис с бараниной, изюмом и морковью, в мешках лепешки и связки зелено-желтых бананов. Бакшиш, Ваня! Пришедший с ними советник, пожилой обрюзгший мужчина в форме защитного цвета без погон и знаков, говорит, что здесь есть река и можно пойти умыться. Офицеры уводят подразделения под столообразный хребет, где среди раскаленных камней, песка и кедров журчит и колышется, дышит влагой в лицо река. Солдаты сбрасывают одежду, лезут в воду. Река холодна, быстра. Смолисто благоухают черные в сумерках кедры. В темно-синей молчащей пустоте над хребтом вдруг зажигается голубой свет — Вечерняя Звезда наполняет гаснущее небо. Освеженные солдаты возвращаются в свой лагерь. И мгновение спустя — ночное небо над хребтами исполнено звезд и засыпано стеклянной пылью.

Солдаты ужинают афганским пловом на дне афганской долины, посматривая исподлобья на звезды — афганские над долиной и пакистанские, горящие над дальним хребтом. После ужина курят, ждут последнего построения, засылают гонцов к афганцам за анашой, но те быстро возвращаются, отпугнутые страшными воплями часовых: дреш! (стой!). Приходят отужинавшие офицеры, начинается вечерняя поверка... зеленым не доверять, не расслабляться — вспомните дивизию, переметнувшуюся в прошлом году к духам, — из лагеря ни шагу! — Хекматияр за живого шурави платит дорого, часовые меняются через час, пароль -

(так по тексту книги, строчка не закончена — прим.OCR)

Днем они продолжали рыть окопы и готовиться к броску на кедровый хребет. Перед обедом вновь ходили на реку. Дневная река пылала и слепила, но вода, как и вечером, была ледяной, — солдаты окунались, крича, выскакивали на берег и прижимались к жаркому белому песку. Со стороны кедрового хребта доносились звуки ленивой перестрелки. Под вечер на площадку между афганским и советским лагерями проехали бронетранспортеры; через некоторое время здесь приземлился вертолет, и афганские солдаты понесли тела в зеленой одежде и черных запыленных ботинках.

Вечер был жарок, настоян на кедровом и полынном духе. От жары и запахов тошнило. Пехотинцы лежали в тени машин, истекая потом, хмуро смотрели на кедровый хребет, курили сигареты. Ночью они полезут на него. Артиллерия обработает склоны, и они полезут. Они и так забрались в самый дремучий угол этой страны, но ночью им предстоит проникнуть еще глубже. Обдирая шкуру. И за ночь они, конечно, не управятся. Наступит знойный день, а они все будут ползти на кедровый хребет. И неизвестно, скоро ли переломят хребет здешнему отряду. И кто кому переломит, — неизвестно. Не известно никому, ничего. Глаза щурятся от сигаретного дыма, коричневые лица влажно-солены, стары. Скорее бы проваливало солнце, — и каменный мир начнет остывать. Но солнце скроется, наступит ночь, и артиллерия ударит, над кедровым хребтом зажгутся осветительные ракеты.

— Товарищ капитан, на реку бы.

Вечером река голуба, на клубящихся перекатах качаются красные лодчонки солнечного света, песок между камней розоват. Река всасывает загорелые тела, влечет вниз по долине, назад, в степь, прочь от лагеря, нацелившего дула орудий и носы машин на кедровые горы, вон из смолистых каменных теснин... песок обжигает замерзшую спину, руки быстро высыхают — и уже можно размять сигарету, чиркнуть спичкой. Дым обволакивает зубы, горчит на языке и нёбе; опускается по горлу, наполняет грудь, — устремленные в синеву глаза туманятся... Какой странный цвет. Какое странное, зовущее, томящее пространство — небо... Как приятно и печально пахнет кедрами и полынью, рекой, песком и камнями. Как ласково льнет к чистому смуглому телу берег, заросший мельчайшей белой шерсткой. Рядом река с сильной спиной и нежно клубящимися грудями, река, зовущая прозрачными голосами и переливами бедер. Но офицер приказывает одеваться.

Отряхнув с локтей, икр, спины прилипшую шерстку, одеваются: натягивают штаны в пятнышках солярки, томатного соуса, мазута, пеленают ступни просохшими корявыми портянками, обувают сбитые, пыльные, потрескавшиеся кирзовые сапоги, надевают белесые куртки, застегивают широкие ремни с желтыми бляхами, поднимают с камней панамы и автоматы.

Знойный вечер. Солнечный свет уже не окрашивает палатки; на левом хребте, похожем на ржавый утюг без ручки, лежит массивная тень правого хребта, верхняя, озаренная часть хребта-утюга на глазах уменьшается, тень растет. Ужин. Есть не хочется.

В долине бессветно и все равно жарко, ржавый утюг тяжел, темен, и лишь узкая полоска латунно горит, и оттого он кажется еще тяжелее. А на верху поперечного хребта сияют зеленью освещенные кедры. Освещенные кедры в лазурном небе ликующи, и в сумеречной долине особенно мрачно: мрачны молчащие машины, молчащие орудия, походные кухни, танки, палатки и машины с красными крестами, голоса и лица.

Что же это? последний день?

Солнечные знаки гаснут. Поют цикады. Поздний вечер. Душно. Пехотинцы собираются возле бронетранспортеров. Артиллеристы идут к орудиям.

Сейчас заведутся танки, заведутся бронетранспортеры, сейчас они устремятся к кедровому хребту. Странно, что все кончится.

Но, может, нет? не здесь? не сейчас? Почему именно здесь? почему именно сейчас?

Все будет хорошо. Ведь осталось совсем немного.

А в общем... так ли уж это страшно?

Пронзительно зарокотал бронетранспортер, загудели танки.

Нет!.. не здесь! не сейчас!

— По машинам!

Машины тронулись, проехали немного и остановились. Они стояли, тяжело дыша, порыкивая. Наверху сидели люди в касках и панамах, с вещмешками и автоматами. Время шло, машины не двигались, артиллерия молчала. Не здесь! не сейчас! Время шло, машины одна за другой умолкали.

Минуло полчаса, а все оставалось по-прежнему: машины стояли, артиллерия немотствовала. Солдаты громко переговаривались, закуривали, соскакивали на землю, расхаживали возле машин... Прошел слух, что наступление откладывается. Откладывается на час. Спать. Да ну, только разоспишься. Но вскоре стало известно, что наступление перенесено на утро. Солдаты снимали каски, спускались внутрь машин, кто-то стлал шинель на броне... И вдруг было приказано выступать. Механики-водители, чертыхаясь, вставали, усаживались на свои места, заводили моторы. Однако головная машина не трогалась. Время шло, а она не двигалась. И батареи молчали. Машины рокотали под звездами, в душистой тьме. В час ночи поступил приказ: отбой. Но солдаты улеглись не сразу, и механики медлили оставлять рычаги и рули. И все же это действительно был последний приказ. А утром разнеслась весть, что мятежники свои позиции оставили. Впрочем, этому не все поверили — очередной слух. Однако наступление не начиналось. В полдень над горами прошли вертолеты. После обеда офицеры сказали, что это правда, позиции оставлены. Но никто не мог сказать, что же они будут делать дальше: преследовать или возвращаться? Под вечер артиллеристы стали загружать полные ящики в машины, цеплять гаубицы к тягачам. Но и теперь еще не было ясно, в какую сторону отправится полковая колонна — дальше, в каменную маревую глубь, или назад, в степь. Настал вечер, долину наполнили сумерки. Колонна была готова выступить. И час спустя после захода солнца машины двинулись.

Колонна прошла мимо афганского лагеря, оставила позади тесную, перегороженную кедровыми хребтами долину. В темноте показались серые дома, стены, черные деревья, — кишлак остался позади. Колонна въехала в ущелье, ущелье привело ее в долину, окруженную невысокими округлыми горами, — и вот долина остается позади, колонна вступает в музей каменных героев занесенной песком неведомой цивилизации: герои закутаны в черные плащи, они огромны, мрачны, молчаливы, их шлемы осыпаны звездами; колонна медленно ползет между ними, звезды медленно движутся на запад, прячутся за горами, но остальные слишком медленно движутся и не успевают за горы — растворяются. Рассвет. Герои обнажаются, сереют лбы и плечи, но в глазницах стоит ночь, — ночь смотрит в спины солдат... Нет, не здесь, нет, не сейчас, и колонна идет дальше, и горы, ущелья, пески, скалы уже позади, все позади, впереди степь и восходящее солнце.

 

15

Дышалось легче. Земля была все такой же голой и плоской, но ее цвет постепенно менялся. Теперь она была не коричневой, а зеленоватой. Они бежали рядом, их груди равномерно вздымались и опускались. Ноздри были раздуты. По лицам скатывались прозрачные капли.

— Растут там деревья?

Он ответил не сразу:

— Да.

Ноги сгибались и выпрямлялись, ступни едва касались земли.

— Значит, скоро подует ветер.

Они бежали, и воздух был свеж.

— Там нет звезд, — вспомнил он.

— Вечный день! Я знала! Любила!

— На берегу раковина.

— Я буду трубить в нее!

«Черепаха».

Они бежали, и уже почти дул ветер, и земля была бледна.

— Нежно трубить для тебя! — Она засмеялась.

«Черепаха».

Он посмотрел на нее.

"Она будет трубить, а ты — играть с крабом, не отирая влажных глаз? Но глаза твои давно не влажны. Куда ты бежишь, Черепаха? "

Ее губы молчали.

«Позади твоя равнина, впереди — Восточный океан, ты там чужой. Куда ты бежишь, Черепаха?»

Он оглянулся.

Сухо щелкнула в небе бурая птица.

— Птах Ацит!.. — вскричала Утренняя Корова, Ева-ения, защищая рукою глаза, набухшие светом.