Нажимаю на сотовом послушные кнопки, складывая из привыкших к своему соседству цифр Володин номер.
— Придешь сегодня? — спрашиваю.
— Конечно. Во сколько? — Голос у него такой, будто он говорит, затаив дыхание. Взволнованный, с хрипотцой.
— Дома буду примерно в семь. Приезжай в полвосьмого.
На улице легкоморозные сумерки. Снег под фонарями серебристо-желтый, от скамеек — угрюмые фиолетовые тени. За кругом света — черное мерцание.
Меня слегка знобит, как бывает, когда из теплого помещения ныряешь в простудную темень улицы. Прощаюсь с Толиком — его смена кончится только в восемь утра. Сажусь в свою машину, оставленную на стоянке возле пансионата, завожу, сметаю щеткой с лобового стекла легкий пушистый слой юного, обреченного на быстрое таяние снега. Минут десять надо прогревать, а то будет глохнуть. Наконец медленно отъезжаю, глядя в зеркало заднего вида: возле своей будки переминается Толик и на прощание шутливо машет мне рукой. По мере удаления он становится похож на маленького мальчика, машущего вслед уезжающим родителям…
Почти сразу же, как выезжаю на Ярославку, застреваю в пробке. Медленно, натужно движущаяся колонна машин, вереница красных вздрагивающих огней. Кажется, снег летит прямо из фонарей, словно туда встроены специальные снеговырабатывающие устройства.
Уже почти три месяца, как Володя стал моим двухразовонедельным гостем. Неожиданно встретила его, когда выгуливала Хвоста. Володины волосы были мокры, на ветровке блестели цепкие капли. Несмотря на погоду, он не спеша ехал на велосипеде… Узнав меня, резко затормозил, Хвост настороженно залаял.
— Настя, ты?
— Неужели так изменилась?
— Но ты… как?.. когда?.. — с изумлением смотрел на мой уже заметный живот.
— Тебя удивляет, что женщина может забеременеть?
Я пригласила его в гости. Несколько лет назад мы работали здесь, в поселке, в одной частной школе, где я была организатором праздников и заставляла непослушных избалованных детей петь, плясать и читать стихи, а Володя преподавал старшеклассникам физику и математику, пытаясь внедрить в их головы мудреные формулы. А родители исправно платили по 700 долларов в месяц (жаль, не нам!) за то, чтобы их чада хоть чему-нибудь научились… Зарплата учителей здесь была чуть больше, чем в обычной школе. Правда, учеников значительно меньше.
Каждый день мой кавалер упрямо дожидался меня во дворе школы, провожал до дома и даже не осмеливался поцеловать. Над нами подтрунивали. А мне нравился неотступный молчаливый поклонник, ни на что не надеющийся, счастливый уже оттого, что может просто смотреть на меня, держать за руку.
Потом я ушла из школы.
Володя исчез как-то незаметно и безболезненно.
Наконец выяснилась причина тягучей пробки: на обочине, наклонившись в кювет, чудом держалась фура, а посреди дороги, со сплющенным со стороны водителя боком и разбитыми стеклами стояла красная «Ауди», рядом суетились санитары с носилками, мигали тревожные синие лампочки «скорой» и ГАИ. Водители проезжающих мимо машин жадно глазели на происшествие. Странно, что, глядя на такие вещи, почти никогда не испытываешь жалость, а только любопытство и ловишь промельк неосознанной, но уютной мысли: «Хорошо, что это случилось не со мной…»
Володя уже стоит возле подъезда. В тонкой синей с лампасами на рукавах куртке и давно вышедшей из моды шапке-петушке.
— Не боишься простудиться? — беру из его озябших рук белую поникшую розу, целую в щеку.
— Я привык легко одеваться в мороз.
— Знаешь, у меня был знакомый, он всю зиму ходил в одной футболке и утверждал, что ему не холодно.
— Может, йога какой-нибудь?
— Может. Только я ему не очень-то верила. Скорее всего просто хотел эпатировать окружающих.
Поднимаемся ко мне. Володя проходит на кухню, выгружает из пакета щедрые гостинцы: мандарины, хурму, сок, мороженое.
Минут двадцать таскаемся с ошалевшим от радости Хвостом по выстуженным улицам, под надзором скучающих на своем бессменном посту фонарей. Мы идем и держимся за руки, а пес то и дело ревниво оглядывается.
Сижу у Володи на коленях. Он кормит меня мандаринами. В десять вечера он уйдет.
К жене.
Целует меня в шею, нежно гладит живот, бедра, грудь. Расстегивает лифчик, карябает щетиной сосок, потом обхватывает его губами, начинает медленно посасывать.
— Скоро так будет делать твой малыш…
Перебираемся на кровать, долго лежим, до изнеможения лаская друг друга. Я знаю — это ничем не кончится. В моей руке теплый вялый комочек мужской плоти, тычется в ладонь, как слепой котенок. Утешительно поглаживаю его.
— Опять у меня ничего не получается, — вздыхает Володя. — Ты скоро меня бросишь, да?
— Не расстраивайся, мне все равно нельзя.
— Но, честное слово, с женой у меня не так…
— А как?
— Понимаешь, для этого нужны определенные условия.
Я молчу, и он начинает объяснять:
— Надо лечь по-другому, вот так… валетом… сначала погладить ноги… потом вот так… вот тут…
Он щекотно покусывает пальцы ног. Мне смешно. Дорожка поцелуев медленно ползет вверх. Щиколотки, колени, ляжки. В какой-то момент я перестаю смеяться. В ответ на призывы его настойчивого языка дыхание учащается, руки теребят его чуть влажные от пота волосы. Внутри стремительно нарастает задыхающееся острое счастье. В момент, когда меня пронзают горячие содрогания, оно затопляет меня всю, легкую и пустую, на мгновение перестающую чувствовать тяжесть своего живота…
— А теперь я, — вытирает он влажные губы.
Но у него снова ничего не получается.
— Не переживай, — успокаиваю его, — есть же какие-то таблетки.
— Да все перепробовал уже…
— И как?
— Да никак. Ты же видишь!
Приношу нам в кровать мороженое, мы молча съедаем его. Переплетаем липкие пальцы и снова лежим, обнявшись, воруя просроченные минуты у истекшего свидания.
— Пятнадцать минут одиннадцатого. Тебе пора.
Он встает, начинает торопливо одеваться.
— Как ты думаешь, от меня пахнет твоими духами? — испуганно спрашивает в коридоре.
— Нет, нет, не волнуйся.
— Можно я приду еще? — жалобно смотрит в глаза.
— Конечно.
Некрепко, впопыхах обнимает меня, неловко, по-товарищески пожимает руку.
— Шапку не забудь, — говорю.
Он натягивает ее до бровей. Петушиный гребешок делает его похожим на советского школьника-хулигана. Хвост чинно сидит в коридоре, строго наблюдая за тем, чтобы гость не остался на ночь и не занял в кровати его законное место.
В начале декабря улицы приобретают нарядный вид, в витринах магазинов светятся огоньками елочки, обещая праздник, который вряд ли случится. Но долгое ожидание взращивает надежду на чудо: вот в этом году непременно, обязательно будет лучше, чем в прошлом…
Украсила комнату мишурой, нарядила елку. Воздух наполнился блестящим искусственным весельем. Хвост с удивлением наблюдал за моими предновогодними, бессмысленными на его взгляд, манипуляциями, на всякий случай, изображая радость.
Уже сколько лет в доме напротив вижу по утрам лысого мужчину, сидящего за столом. Он что-то прихлебывает из чашки и читает газету. Сосредоточенный профиль, движения размеренны и до тошноты разумны. Вот он берет в руки чашку, отпивает глоток, ставит на место. Снова берет, отпивает, ставит на место. Переворачивает страницу газеты. Ни одного лишнего штриха. Даже ухо никогда не почешет. Наверняка, он никогда и никуда не опаздывает, правильно рассчитывая время, не совершает спонтанных, необдуманных поступков, не мечтает о невозможном. Вся жизнь его идет по удобному, раз и навсегда заведенному порядку. Завтракает, прилежно вычитывая новости, аккуратно, в меру, радуется или расстраивается. До меня ему нет никакого дела. А я наблюдаю за ним почти каждое утро, и мне кажется порой, что это мой дальний родственник, живущий в другом городе и ничего не знающий обо мне…
Чашка мужа теперь покорно пылится в буфете. Без аппетита съедаю свою одноглазую яичницу. Большая семейная сковородка скучает в темноте духовки. Надо спрятать, обезоружить, обезвредить все предметы, накопившие в себе, как яд, воспоминания.
А ведь было три светлых года, когда каждое утро — любимое лицо рядом, на подушке. И каждый вечер худое, как у подростка, тело, требовательно прижимающееся к тебе. Ласковые прозвища, интимное пространство шуток, прерывистое дыхание постельного восторга, долгая сонная нежность…
Лесные лыжные зигзаги с морозным смехом и затяжными поцелуями под тяжелыми от снега еловыми ветками…
Просторное лето на двоих, жаркая пляжная истома под мерное шарканье и шипенье ялтинских волн…
И долгие, так любимые нами, домашние чаепития.
— Мне кажется, — сказал он мне однажды, — есть две модели мира: изначальный хаос, преобразованный нами в гармонию, и, наоборот, изначальная гармония, повергаемая людьми в хаос.
— Существование Бога, похоже, предполагает только вторая, — заметила я.
— Вот именно, предполагает. Но не доказывает…
— По-моему, эти две модели не противоречат друг другу. Просто есть люди, своими поступками и мыслями разрушающие гармонию, а есть те, кто ее создает. И, в принципе, не столь важно, существует ли гармония изначально. Парадокс заключается в том, что ее нельзя ни разрушить окончательно, ни создать в завершенном виде, потому что и в том и в другом случае мир перестанет существовать, собственное существование станет ему попросту неинтересно.