Евтушенко – имя нарицательное. Может быть, это самое нарицательное имя в истории русской поэзии. Это не комплимент и не осуждение. Это феномен.
Евтушенко был героем многожанрового спектакля, эклектичного действия, где любовная мелодрама соприкасалась с политическим фарсом, социальным шоу, метафизическим водевилем, светской хроникой, наконец, комиксом. Евтушенко – ласковая душа массовой культуры. Это был герой-любовник, шармёр, галантный ухажер, эротический победоносец, перед которым трудно было устоять любой женщине, потому что он был знаменит, искренен и не жаден. Он не любил ни Лолит, ни проституток, он жаждал побеждать, хотел преград, не любил извращений, он любил любить классически.
Но, главное, это мужской инженю – простодушный, наивный герой, который хочет людям добра, но который больно расплачивается за свои добрые поступки.
В 1960-е годы французский журнал «Экспресс» напечатал короткую «предварительную» автобиографию Евтушенко. Там он предстал перед публикой молодым романтическим обидчиком. Спустя много лет он написал большую обиженную автобиографию. Автобиографический роман «Не умирай раньше смерти» обнажил истоки евтушенковской нарицательности.
Евтушенко сохранится в потомстве своим афоризмом: поэт в России больше, чем поэт. Это не декларация, а самоопределение, развитое в его автобиографическом романе: «Есть просто стихи. Но есть стихи-поступки. К сожалению, хорошо отшлифованный, но запоздалый поступок поступком быть перестает. А поступок вовремя, он иногда не успевает стать отшлифованным». Вследствие подобной эстетики плодились тома гражданской лирики, творился миф поэта-трибуна, который, как правило, оказывался гораздо меньше, чем поэт:
Евтушенко знал всех, весь мир, и здесь он вне конкуренции: он знал и Фиделя Кастро, и Роберта Кеннеди, и Солженицына. Он был неверным мужем трех уникальных по своим характеристикам жен (поэтессы, диссидентки и англичанки) и стал верным мужем четвертой жены, которая редактировала его автобиографию.
На маргинальных направлениях своей жизни он был готов покаяться в грехах: заставил одну жену сделать аборт, другую неврастенически толкнул в беременный живот, отчего вышли семейные неприятности, приведшие к разводу. Но на главном направлении, поэтическо-политическом, он до конца отстаивал свою правоту. Детская жажда славы – доминанта его характера; плюс уверенность, что слава не бывает напрасной: она показатель таланта и внутренней силы. При таком раскладе Евтушенко не хуже Гёте.
Он показал на своем примере, чего нельзя делать: пытаться улучшить в корне порочный режим. У молодого поэта были какие-то иллюзии. Он искренне не знал, что режим порочный. Но это незнание было не только алиби, но и приговором его уму. Режим пользовался им, чтобы иметь либеральный фасад. Он пользовался режимом, чтобы жить так, как он хотел. Кто кого перехитрил? По-моему, в победителях долгое время оставался Евтушенко. Своими полудействиями он бессознательно способствовал не исправлению, но разложению режима не меньше, чем Сахаров. Толпа не знала и не хотела знать о его компромиссах. Знали коллеги, и многие не уважали. Но толпа создала Евтушенко образ рубахи-парня, своего в доску, и он победил в ее воображении.
Представим себе, что все дело происходило бы в нацистской Германии. И вот немецкий поэт по фамилии Евтушенко входит в контакт с гестапо, чтобы спасти диссидентов, из парижского посольства Абеца шлет шифрованную телеграмму в центр, прося за опального поэта. На молодежном фестивале в Хельсинки, видя, что немецкую балерину поранили бутылкой во время выступления, он пишет гневные стихи «Сопливый коммунизм». Когда же два высокопоставленных нациста слушают эти строки, они впадают в административный восторг, и гестаповец в задумчивости говорит: «Мда-а… Те поэты, которые ходят к нам с доносами на вас, таких стихов не пишут… В общем, если я могу быть вам когда-нибудь полезным, мало ли что может случиться, вот на случай мой телефон».
Немецкий поэт Евтушенко прибегает к его услугам. Вот он привозит в нацистскую Германию ворох диссидентской литературы. Его обыскивают на таможне (как некогда Бунина), он бежит в приемную гестапо – и там «начал давить на все педали»:
– И вообще, какое они имели право меня обыскивать?
Через три месяца книги ему вернули. А других сажали за книгу, за полкниги. Советская власть, разумеется, чем-то отличалась от нацизма, будучи глуповатой, нереализуемой утопией, но на уровне государственных отношений это был беспощадный тоталитаризм. Хитрый инженю написал в докладной, что книги ему нужны для повышения «идеологической бдительности».
Когда же пришла свобода и толпа скидывала памятники тоталитарных времен, коллективный кто-то крикнул в лицо Евтушенко: «За какие заслуги вас так берегла советская власть?»
Свобода стала его погибелью. Он взял и проклял ее: «Не зная, что такое свобода, мы сражались за нее, как за нашу русскую интеллигентскую Дульсинею. Никогда не видя ее лицо наяву, а лишь в наших социальных снах, мы думали, что оно прекрасно. Но у свободы множество не только лиц, но и морд, и некоторые из них невыносимо отвратительны. Одна из этих морд свободы – это свобода оскорблений».
Власть перестала считаться с поэтом. Он уехал в Америку полуэмигрантски преподавать на долгие годы и писать обиженную прозу, по своим ярким эпитетам и сравнениям близкую к хорошему бульварному роману. В результате Евтушенко оказался никому не нужен: ни черносотенцам, ни демократам, ни Востоку, ни Западу. Он отомстил всем в форме ядовито-беспомощного четверостишия:
Несмотря на то что по своему качеству большое количество его стихов находятся как раз «между дерьмом и говном» («…я пришел в ужас от того, сколько плохих стихов я написал…», – честно пишет он в автобиографии), Евтушенко раздосадован тем, что не менее знаменитый поэт Иосиф Бродский, вызволенный с помощью Евтушенко из северной ссылки, однажды отказался надеть в ресторане предложенный им пиджак (небось, малинового цвета с искрой, как и все другие искрометные пиджаки Евтушенко) и вообще «предал» его компрометирующими комментариями. Поэтический инженю, не осознавая разницы творческих потенциалов, горько воскликнул в своем романе:
«О эпоха, о мать уродов! Что ты сделала с нами всеми? Может быть, мы могли бы быть братьями с Любимцем Ахматовой (то есть Бродским. – В. E.), но ты нас с ним рассорила, расшвыряла, хотя, может быть, как никто, мы были нужны друг другу, и неужели мы никогда больше не поговорим по-человечески и подыхать будем в одиночку?.. Да, и сам я урод, искореженный, искривленный, изломанный… A еще счастья хочу… А может быть, я его не заслуживаю, как все мы? A?»
В каждом писателе есть свой Евтушенко. Но Евтушенко состоит только из Евтушенко. Не знаю, заслужил ли он счастья. Покой он, наверняка, заслужил.