Не верьте, не верьте, читатели, придаточным предложениям! В придаточных предложениях отлагаются соли. Синтаксис обещает санитарию и гигиену образа? Скажите, пожалуйста! Даже в невиннейших письмах к родителям, открытке с черноморского курорта Я на глазах перерождается: то ходит по струнке, то вдруг примет развязную позу, заржет, спохватится, приляжет под кипарисом, остепенится, завянет — и все мимо, мимо, мимо. Гнет грамматики, читатели, гнет грамматику. И что же? Я теряет третье измерение, а вместо него получает четвертое. Глядишь: оно липовое, с подвязками. С таким надувательством приходится смириться. Закрыть глаза, дышать глубоко и весомо, с сознанием теплой беспомощности. Считать слонов и заснуть, восславя беспомощность как Божий дар, гар, жар…

В четвертом измерении Я размножается по-амебьи, посредством деления: Я+Я+Я+Я+Я+Я+Я+Я+Я+Я+Я+Я+Я+Я+Я+Я+Я+Я+Я+Я+Я+Я+Я и так далее равняются не НАМ, а ЕМУ. Или, на худой конец, ЕЙ, сестре таланта, женщине отзывчивой и чистоплотной. В четвертом измерении небритый человек недовольной, дачной наружности пудрит щеки и отъезжает в прошедшее время с запоздалыми почестями. Напоследок он хочет сказать., что ему чуть-чуть-чуть-чуть (чу, вагонетки!) совестно, но вместо того замечает нечто двусмысленное по поводу роли безвкусицы.

Есть род легких, загородных мыслей. Они отличаются фамильярностью и необязательностью. В них душевность и блажь и подмосковные перелески.

По случаю решающей жары на площади у железнодорожного переезда обмерли лавки с тазами и мылом, совхозное молоко прокисло, и был временно запрещен ремонт часов всевозможных систем и видов. Зато свистели поезда, кусты шарахались, изображая где плешь, где пробор, где борьбу за существование. Гудела ненадежная платформа. И если будущие железнодорожники, хмурые юноши с земляничной полянкой прыщей, любители угрей и устриц, приглашали прокатиться на лодке будущих железнодорожниц, хмурых одалисок со всякими там пупырышками, а пруд блестел на расстоянии солнечного удара, и не мешало бы прихватить с собой белый зонтик, то те, польщенные знаком внимания, не прятались по интернатским сортирам, не крутили динамо, и вот под запах шашлыка, сосны и пива компания выплывала на середину пруда, где, покатившись однажды со смеху, превращалась в рекламный щит лодочной станции.

«Они дикие, потому как с колесами», — рассуждал небритый о поездах, состоя на законном основании в очереди за арбузами. Кособоко бежали собаки. Они принадлежали к особой породе, что развилась от многолетнего беспорядочного коитуса разновеликих дачных псов. Особи этой усредненной породы зовутся в народе просто и ласково: собака. В очереди поговаривали о том, что арбузы — кормовые и несъедобные, что внутри у них жижа, гниль, розовая плесень, одни косточки. Проехал крытый грузовик с предостерегающими надписями на бортах: «Осторожно, люди!» — и медленный, как мед, милиционер, выйдя на крылечко винного магазина, смущенно прикрыл рукою карман. Небритый не брился какой уже день от запустения жизни, из тайного жеманства, оттого, что бритва задурила и, когда брила, немилосердно кусала лицо. Одышка тщеславия утомительна, но из игр, арендованных литературой, шахматы — самая пропащая. Еще немного, и мускульная сила шахматного коня станет единицей измерения внутрифабульного напряжения. Тогда — хана, тогда над вымыслом шахматной задачи культурные люди будут обливаться слезами и опытные гроссмейстеры с улыбками высокомерия присвоят себе весь нобелевский капитал. Эндшпиль обещал быть бездарным. Игра дальтоников и маловеров! Небритый брал на себя смелость сомневаться в белом цвете белых. «Они, — возбужденно говорил он, — свежевыкрашены; краска положена в один, ну, максимум, два слоя, а дальше Тмутаракань. Они все перебежчики — собаководы, гинекологи, евреи, еще не отдохнувшие от перебежки: одна нога здесь — другая там. Приезжают отлеживаться, окапываться. Заборчик с невидимой колючей проволокой, засов, запор, антивор.

Но по ночам камень летел в черные блестящие окна, и звон стекла был слышен на всю округу.

Дети — пешки на велосипедах. Дачных детей по утрам кормят яйцами, и они от яиц становятся сильными и целый день крутят педали. Вырастают все как один эгоистами. Об этом не раз писалось, но дачники, кажется, разучились читать. Об этом тоже не раз писалось. Дачные дети очень самоуверенны, однако в душе трусливы и даже по-своему гнусны. Легко возбуждаются, спят беспокойно, в глубине зрачков истерика, щеки пухлые, губы в малине. Нужно отнять у них велосипеды и подарить велосипеды вьетнамцам. Вьетнамцы это заслужили.

Ну а женщины, которые несут в авоське два арбуза, выглядят непристойно. Вы знаете, на что похожи два арбуза, висящие в авоське у самой земли? Это не смешно, а очень страшно. Это признак нравственного отупления. И, наконец, самое главное: женщина, не соблюдающая менструального поста, хуже фашиста. Слово МЕНСТРУАЦИЯ — одно из самых красивых слов русского языка. В нем слышится ветер и видится даль (Даль?). Оно просится в песню.

Торговка арбузами страдала очень низким давлением. Время от времени из ее маленькой волшебной груди выходил слабый шум, и она падала в обморок на гору арбузов. Очередь терпеливо, с уважением к болезни, ждала возобновления торговли. Торговка долго не залеживалась. Очнувшись, она чихала и бестолково озиралась, пока взгляд не нападал на тугие лица покупателей, молчаливо приветствовавших ее очередное выздоровление. Так находила она свое место в жизни, оправляла халат и, аккуратненько харкнув в специальный бидончик для низкого давления, припрятанный под прилавком, принималась отпускать товар. Арбузы. Небритый спешил и жадничал, когда ел арбузы. Кроша мякоть кухонным ножом, он устремлялся к сахарной сердцевине арбуза. Сок стекал по подбородку. Пальцы дрожали, слипались, дрожали. Кадык, как поршень, ходил вверх-вниз. Сладкие слюни выступали на уголках бесформенного рта, рукавом утирался, взор безумный, сопел, крякал, ловил коленями соскользнувший кусок, сосал мякоть и разбухал на глазах. Только все ему шло не впрок, был он худой, изнуренный, и с утра никогда не понять: не то недоспал, не то переспал. Но арбузы любил. Обожал. И персики. Очень уж он любил персики.

Снимая полдома у крашеной кряжистой вдовы, убитой прошлогодним горем, небритый силой неумолимых вещей принадлежал к дачникам. В сарае он обнаружил косу, судорожным движением скосил скорбные травы, обварился крапивой, однако ног не перебил и нашел, что это хорошо. Теперь он, дачный Иегова, разгуливал по газону и угощался вдовьими яблоками неопределенно-кислого сорта. Он рифмовал угрозу с грозой и рассуждал о чуде громоотвода, как всякий веселый человек. После обеда небритый отбыл в Москву. Жена с годовалым сыном провожали его до станции. Сын гордо ехал в полотняной сидячей коляске.

— Горбуна вырастите, — убивались сердобольные тетки, недовольные конструкцией коляски.

— Не ваше дело, — огрызалась жена в польских джинсах.

— Материнства бы тебя лишить… — мечтали тетки.

Когда небритый к ночи вернулся, испуганная жена сообщила ему о краже. Он прошел в комнату, увидел вывернутые карманы плащей и курток. Карманы свешивались грязными маленькими мешочками. Денег не взяли, потому что их не было. Был японский транзистор — не стало, а рядом — пишущая машинка, не тронули. Небритый не жалел вещей, относился к ним снисходительно, но, когда их терял, расстраивался и недоумевал. Он взял фонарь и пошел по тропинке к калитке. Не знакомый близко со смертью, он нетвердо верил в необратимость событий. Может быть, пошутили? Постоял на просеке и припомнил: трое парней кружили вокруг дачи. Небритый нарушал правила нелюбимой игры: не запирал наружную дверь. За это он был справедливо унижен. Они молодцы, думал он, смиряясь с необходимостью кражи. Я на их месте сделал бы то же самое. Обворованные во всем воруют по мелочам, тосковал небритый по ночному прибою далекой Европы. Господи, обучи меня опасному ремеслу. Вставь мне, что ли, мотор в задницу! Это, вру я себе, период такой, я еще распетушусь, раскручусь. Во всем виноваты запредельные требования… Проклятое колдовство! Луч фонаря бессмысленно лез вверх по ветвям елей. Неужели эти малоподвижные деревья, флора кошмаров, могли когда-то быть новогодними елками в разноцветных шарах и конфетах?.. Они, конечно, ликуют и презирают меня. Победители! Небритый постарался вообразить себе их радостные оживленные лица и уже готов был порадоваться вместе с ними, что обещало быть приятной темой, но увидел чердак, паутину, глаза маленьких хищников, и его замутило оттого, что за ним наблюдали, охотились. Вот если бы им пальцы оторвало каким-либо хитрым приспособлением, когда они дотронулись до двери, то они, чего доброго, с оторванными пальцами, меня бы принялись уважать. Мерзавцы, — пробормотал небритый. Через пару дней он повстречал мерзавцев на просеке. Курить есть? — спросил самый молодой. Есть, — содрогнувшись, сказал небритый, невинно смотря в насмешливые физиономии. — На даче. Тут рядом. Мерзавцы ничего не сказали и ушли. Небось подумали, что ловушка. Небритый не обладал музыкальной памятью, не отличал Бетховена от Брамса, однако ощущал потребность два-три раза в сезон ходить на симфонические концерты и терпеливо сидеть в пульсирующем ореоле мыслей в ожидании перерыва. При этом он ощущал также странную потребность недолюбливать Чайковского.

— Этот Петр Ильич… — морщил нос небритый.

У небритого был залупившийся нос, а ноздри, шевелящиеся при дыхании, он позаимствовал у дыр пустых скворешен. Ноздри мешали небритому жить серьезной трудолюбивой жизнью в той жизни, в которой тертый алкаш потерял свою очередь за арбузами, а может быть, болтал, что потерял, потому что никто не желал признать его стоявшим. Его отпихивали и говорили: «Уйди, дед, от греха подальше!» — а дед с обидой хрипел, что он заслуженный дед, пенсионер и храбрый партизан двух войн. Деду теперь захотелось, чтобы случилась еще война и были кровавые бои под Курском и чтобы дачники-паразиты и местные спекулянты, сдающие дачи дачникам-паразитам, гибли в ней безвозвратно или сурово калечились. Тогда, мстительно думал дед, они не только бы пустили меня без очереди, но и купили бы мне бесплатно два сладких арбуза с вырезом… тут всплыли из выреза божественные груди с дулями сосков, крашенных губной помадой… небритый отмахнулся от них, как от мухи… бутылочку красненького, билет на электричку и кулек ирисок. Нет, мстительно думал дед, билета не надо, я могу ехать и без билета, а купите-ка мне лучше бутылку пива… Опять! — усмехнулся небритый. — Опять поднимается зуд сочинительства, что трусливо смиреет в сырые утренники. Их холодная трезвость вызывает отвращение к тому, что ядовито плодится в голове по вечерам, как в бешеном тропическом лесу, кишащем павианами. К черту вонючие джунгли! К черту ярко-зеленые папоротники! К черту засранных павианов! Боже ты мой, как все мелко и гадко! Как ублюдочно и натужно! НЕ ТО! НЕ ТО! НЕ ТО! Библиотеки ломятся от книг. Щекочет нос запашок пота. Уж не запахла ли это глубокомысленная литература с сентиментальными завиточками квелых волосков на подмышках?.. Трудовой пот и кровь, напор, призыв и плесень бедности. От бедности, не от избытка. Потому что другое не получается… ЛИТЕРАТУРА-ДУРА. Ну да, конечно, ПУШКИН… Но когда это было: Пушкин?

Так он болтался. Вечерние оргии и утреннее похмелье.

Самозабвенно барабанил на машинке (если бы сперли машинку, он бы пошел в милицию, а так идти противно и стыдно — в мелкой краже есть своя мудрость). Посторонись! — рявкнул на жену. С остановившимся взглядом восторженного идиота. Утром трясущимися от негодования руками рвал бумагу. Боль от утреннего удара — глумление, будьте покойны, изысканно — рассасывалась долго, до самого вечера, а, бывало, длилась неделями. Бывало, впрочем, и иначе. Порой, выпив стакан крепкого кофе, от которого у него по склонности к вегетативно-сосудистой дистонии влажнели ладони и по телу неслись волны иголочных уколов, он с каким-то тоскливым энтузиазмом принимался думать о том, что именно ему суждено услышать и запечатлеть в случайных словах ленивое наступление конца века в его начальной обманчивой формуле. Здравствуй, приспущенный оргазм столетья!..

— А не хочешь ли ты, сынок, заодно отобразить и конец тысячелетия? — поинтересовался партизан двух славных войн.

— Тысячелетия? — удивился небритый и невпопад подумал о Пастернаке. — Ах, вот что… — он хотел было обидеться, однако, по своему обыкновению, усмехнулся: — Нет, дедуля, кишка тонка.

Дед радостно потер руки и высморкался в землю.

— А что? — спросил он хитро. — Как думаешь: не придет ли на место истаскавшегося разума и истлевшего чувства какая-нибудь красивенькая религия, которая всех спасет?

— Да ты сам-то, случайно, не новый ли Николай Федоров? — уклонился небритый от халтурного пророчества.

— Нет, — бойко отвечал дед.

— Мне кажется, — разулыбался небритый, — что Федоров был некрофилом…

— Эх, ты, дурень! — пропел дед и отвалил в сторону.

Чувствуя себя виноватым перед стариком, небритый бросился вслед за своим незадачливым героем и, опасаясь немилости очереди, быстро шепнул ему в ухо:

— Хочешь, куплю тебе арбуз?

Небритый считал, что своим предложением задобрит деда, и тот немедленно полюбит его на всю жизнь, и они станут ходить друг к другу в гости, пить чай с клубничным вареньем, ловить в пруду карпов, играть в поддавки и вести оживленные беседы о Николае Федорове и маршале Жукове, а когда дед окончательно доверится небритому, то расскажет ему про то, как его младший брат Кузя вернулся с фронта с пробитой внутренностью, отчего вынужден был вечно слоняться с мокрыми штанами. Девки, заметя в нем порчу, отказывались иметь с ним дело, хотя он честно сулил дорогую трофейную принадлежность: будильник «Немецкая овчарка» — а тем более выйти за него замуж. Не стерпев такого насмешливого отношения, Кузя решил взять свое против женской воли, напав на девку (она и сейчас живет) в совхозном коровнике. Девка, испугавшись: еще убьет! — безучастно присмирела на холодном навозе, обернувшись к Кузе лиловой спиной. Счастье шло к Кузе в руки, но прошло-таки мимо, он только сильно обоссался с натуги, отчего в скупом отчаянии наложил на себя руки и был таков. Вот… Хоронили его с военным почетом, как сержанта…

— Дед, хочешь, куплю тебе арбуз?

Но дед глянул на небритого с недобрым прищуром, глянул как на совсем незнакомого и чужого человека и, не прощая за Николая Федорова и маршала Жукова, прохрипел: «Я СТОЯЛ ВПЕРЕДИ ТЕБЯ» — и потому историю про брата Кузю не рассказал. Обойдешься!

— Опять! — расстроился небритый. — Опять кособоко бегут собаки. Бегут и бегут. Экий китч!

Кособоко бежали собаки.

На середине пруда затонула лодка с будущими железнодорожниками, любителями угрей и устриц.

Хотелось посидеть в тени.

Минуя очередь, к окошку арбузной лавки шел миниатюрный человек в безукоризненной каштановой паре. Дачники почтительно раскланивались с ним. Накануне в конторе правления дачного кооператива он прочел лекцию о вреде пространства и времени. Только местная шантрапа не разделила его пафоса.

— Па-а-азвольте! — внушительно сказал профессор. — Я предводитель городских фигур, изъеденных демисезонной мигренью. Не видите разве, что у меня в руке ценная вещь?

— Неужели трофейный будильник «Немецкая овчарка»? — изумился небритый в качестве несостоявшегося композитора. Он полагал, что сочинить мелодию сложнее, нежели открыть новый химический элемент.

— Георгий Яковлевич не любит конкретной музыки, — холодно заметила жена профессора, седая женщина с бычьей кровью в глазу.

РАБОТНИКИ ТОРГОВЛИ! БЕРЕГИТЕ ЛЕТАЮЩИЕ ТАРЕЛКИ!

— Горбуна вырастишь! — убивались сердобольные тетки.

Небритый своим глазам не верил.

— Простите мне всю несуразность вопроса, — сказал небритый, подступая к профессору, — но, видите ли, такой же точно транзистор у меня украли на днях…

Профессор оборвал на полуслове:

— Вы хотите сказать, что Я украл у вас этот приемник?

— Что вы! — в ужасе замахал руками небритый. — Но вы могли случайно найти его в траве.

— Транзистор, знаете ли, не гриб и не ягода, чтобы его можно было найти в траве, — возразил профессор.

— Георгий Яковлевич, покажи-ка ему свое удостоверение, — рассердилась седая женщина.

— Ничего я ему не покажу, — насупился профессор.

— Я все понимаю, — пробормотал небритый, — но странное совпадение… У моего тоже была трещинка на стекле. Я уронил при переезде…

— Лера, не волнуйся! Просто молодой человек сошел с ума.

— У моего транзистора тоже вот здесь вот… — Небритый судорожно глотнул воздух.

— Ты еще приползешь на коленях ко мне извиняться, — незлобно улыбнулся профессор.

Очередь забыла про арбузы и превратилась в круглую толпу.

— Смывайся, — тихо шепнули небритому сзади. — Беги, пока не поздно.

— Это мой транзистор, — сказал небритый. — Мой до последней царапины.

Торговка арбузами высунулась из окошка по пояс и заорала:

— Держи вора!

— Может быть, я и дачу у тебя украл? — спросил профессор, бледнея.

— Мой муж родом из Харькова, — гордо объявила седая женщина толпе. — Он автор семи трудов, переведенных на три языка. Он добился всего своими собственными руками и светлым умом.

— Вы нарочно вывернули карманы плащей, чтобы подозрение пало на ребят… Вы… Вы… светлый ум! — Небритый деланно засмеялся, не чувствуя лица.

— Вы будете виноваты в его смерти! — предупредила Лера с бычьей кровью в глазах.

— Нет, я не умру! — замечательно крикнул профессор скрытой цитатой из сочинений Пушкина. — Я не умру, покуда… — Он развернул транзистор тыльной стороной: — читайте!

Народ бросился к транзистору. Читали:

ДРАГОЦЕННОМУ ГЕОРГИЮ ЯКОВЛЕВИЧУ В ДЕНЬ ЕГО ПЯТИДЕСЯТИЛЕТИЯ ОТ СОТРУДНИКОВ, АСПИРАНТОВ, ГАРДЕРОБЩИЦ И БИБЛИОТЕКАРЯ.

Народ так и ахнул.

— Беги, — заторопил небритого дружеский шепот сзади. — Беги, дурень, беги!

— Это фальшивая надпись, — слабо запротестовал небритый. — Он сам выгравировал табличку.

Раздался возглас всеобщего возмущения. Торговка арбузами влезла на крышу лавки. Алая юбка билась у нее между ног.

— Тише! — приказала она, митингуя. — Только что на переезде электричка раздавила неопытную суку. Все остальное — детали.

Народ в нехорошем предчувствии поспешил на переезд смотреть суку. Остались профессор, небритый и Лера.

— Я думал раньше, как все, — молвил небритый, — что собака — друг человека, а оказалось-то совсем наоборот, совсем наоборот оказалось…

— Во всем виновато пространство и время, — молвил профессор, любуясь видом беззащитных арбузов.

1975 год