Делегация, в состав которой Валера Мучкин был включен в качестве переводчика, прибыла в Париж с сугубо конфиденциальным заданием. В Париже в то время было лето, небо отличалось пронзительно светло-серым цветом, болезненным и радостным для глаза, осадки с исключительно французской деликатностью выпадали только по ночам. Возглавлял делегацию Вольдемар Тимофеевич Устибаш, солидный мужчина со свирепым лицом, выражение которого смягчала, однако, теплота родного, восточнославянского взгляда. И как бы ни скрывал Вольдемар Тимофеевич своих глаз под покровом черноволосых жестоких бровей, стоящих торчком, какой бы авторитетный вид он им ни задавал, глаза все равно выдавали его исконную, первобытную нежность, нежность воина и отца, при свете костра режущего детишкам ореховые свистульки, сооружающего с ними скворечники. В Париже в то время бастовали почтальоны, и парижские голуби были привлечены правительством заниматься гнусным делом штрейкбрехерства. Парижане получали письма, а голубей, из презрения к ним, задерживали, ощипывали и поедали. Напротив того, у заместителя руководителя делегации, т. Антонова, лицо отвечало завышенным нормам европейской цивилизации, стрижка — тоже, и если Вольдемар Тимофеевич ходил в Москве в первую попавшуюся парикмахерскую, где его стригли а-ля ученик старших классов, а затем одеколонили с такой силой, что в течение целой недели он даже отрыгивал одеколоном, короче говоря, если парижские голуби сорвали забастовку почтовых служащих и кабинет министров находился на грани банкротства, то Антонов, со своей стороны, завел собственного парикмахера в столичной гостинице «Пекин», и его светленькие бачки спускались на два пальца ниже мочек ушей. Что касается его глаз, то глаза были абсолютно голубые, и отражали они соответственно абсолютную голубизну. Антонов был влюблен в певицу Аллу Пугачеву, и свою страсть он украдкой вывез за государственную границу. Валера Мучкин представлял собою третьего и последнего члена конфиденциальной делегации. В глазах у Мучкина, как только делегация прибыла в Париж, в котором подозрительно вкусно пахло из всех щелей, несмотря на забастовку работников почты и возмутительное поведение голубей, в глазах у Мучкина отражался Париж в той нехитрой кинематографической последовательности, в которой Париж перед Мучкиным разворачивался, начиная с аэропорта Бурже, въездной автострады, толстяка в пляжных шортах, продовольственного магазина Феликса Потена, журнального киоска на рю Риволи и так вплоть до моста Александра Третьего, когда Антонов заглянул Мучкину в глаза и сказал почти добродушно:
— А вы знаете, Мучкин, мы ведь сюда не по туристской путевке приехали.
— Я это четко знаю, — встрепенулся Мучкин и равнодушно отвернулся от Эйфелевой башни.
— Чем больше я смотрю на Париж, — продолжал Антонов, — тем больше я убеждаюсь в том, что Ленинград красивее Парижа.
— Я Москву больше люблю, чем Ленинград, — хриплым голосом сказал Устибаш, глядя в мутные воды Сены, замусоренные самоходными баржами.
— А я, признаться, больше люблю Ленинград. Там как-то, знаете, больше музеев и исторических мест. Эрмитаж — это же черт знает что, совершенно неслыханная вещь.
В глазах у Мучкина опять отражался Париж.
— С туалетной бумагой в Ленинграде дело похуже обстоит, чем в Москве, — выставил неожиданный довод Вольдемар Тимофеевич. — Да и вообще, — пожал он плечами, — как можно столицу любить меньше, чем город областного значения?
Антонов начал было возражать, но тут француз-таксист повернулся к ним своей большой, красной физиономией и выпалил тираду по-французски. Делегация присмирела.
— Что он сказал? — шепнул Антонов Валере Мучкину.
— Репете вусэкиву парль, — смело вступил в диалог Мучкин, не забывая фассировать «р».
Француз задумался над содержанием Мучкиных слов и разразился новой тирадой. Наверное, он жаловался на тяготы парижской жизни, налоги, инфляцию, засилие иностранного капитала, на горькую судьбу почтовиков и телеграфистов, на то, что Эйфелева башня ржавеет и скоро развалится, на то, на что всегда жалуется простой парижский таксист, когда к нему в машину садятся люди, которым неопасно довериться. А может быть, он, приняв делегацию за югославов, делился впечатлениями о своем давнем отпуске в Дубровнике, расхваливал Адриатику, говорил о технике подводной охоты, а может быть, все может быть, он просто прочитал иностранным туристам стихи Луи Арагона. Во всяком случае, таксист оказался человеком словоохотливым и невредным.
В гостинице трое мужчин заглянули в график работы, составили смету, на скорую руку посовещались и тотчас же исчезли в неизвестном направлении. Вернулись они уже под вечер с огромными, битком набитыми рюкзаками цвета хаки, взмыленные, суровые, со съехавшими набок галстуками, вернулись и заперлись. Если бы в номере находилось подслушивающее устройство, то оно в тот вечер зарегистрировало бы мерное и бесконечное шуршание бумаги, частое пользование туалетом, отчего к ночи заныли канализационные трубы, сдержанные возгласы и малопонятные реплики.
Голос Устибаша:
— Эта не годится, слишком парфюмированная.
Голос Антонова:
— Валера, иди-ка, проверь вот эту… Ну как?
Голос Мучкина издалека:
— По-моему, немножко дерет. Та была понежнее.
Голос Устибаша:
— Я тоже за ту нежную и многослойную. Смотрите, и цвет красивый — салатовый.
Голос Антонова:
— Возьмем самую дешевую, и дело с концом.
Голос Устибаша:
— Пока всю не перепробуем, я решения не приму. Это, товарищи, дело серьезное. Потребитель нам ошибки не простит.
Шутливый голос Мучкина:
— Я читал у одного французского писателя, Рабле, что лучше всего пользоваться молоденькими индюшатами.
Голос Устибаша:
— Чего?
Шутливый голос Мучкина:
— Индюшатами, Вольдемар Тимофеевич.
Голос Устибаша:
— Это, скажу я тебе, нерентабельно.
Голос Антонова:
— Смотрите, на этой доллары напечатаны, как настоящие. Вот бы такую запустить в производство…
Испуганный голос Устибаша:
— Ты что?! Американцы протест напишут…
Веселый голос Антонова:
— А мы этим протестом (смеется)…
Сентиментальный голос Устибаша:
— Я когда в детстве в деревне жил, то, знаете, чем мы?..
Голос Антонова:
— Лопухами!
Голос Устибаша:
— А вот и не угадали. Районной газеткой «Бедняцкая зорька». Моего отца подкулачником объявили, я от него и отказался…
Голос Антонова:
— Ты у нас, Вольдемар Тимофеевич, прямо Павлик Морозов.
Голос Мучкина:
— Я больше пробовать не могу. У меня все там болит…
Ночевал Мучкин в маленьком одноместном номере. На стене у него был желтый Ван Гог и миниатюрное распятие над дверью. Начальство отдыхало просторно и коллективно, в двухместном. На всякий случай начальство заперло Мучкина на ключ и воротилось к себе продолжать беседу. Так как стенка между номерами была тонкой, Мучкин невольно сам превратился в подслушивающее устройство. Мешали только французские слова:
— Кё-са, ки-са, си-са, си-сй, — бормотал Мучкин непроизвольно.
Сначала в комнате начальства наблюдалась тишина. Через какое-то время, однако, раздалось приглушенное пение в унисон: «Врагу не сдается наш гордый «Варяг»…»
Песню допели, и голоса расслоились. Устибаш сам по себе запел про Волгу, про то, как у него быстро меняется возраст, и когда Волга впадала в Каспийское море, Устибаш выходил на пенсию. Хохоча и плача, Антонов исполнял «Арлекино» и клялся именем Аллы Пугачевой. Затем начальство кричало друг другу, как водится: «Тише!» — и много раз принималось спорить о достоинствах Москвы и Ленинграда, но спор выдувал сквозняк, что, очевидно, обоих не устраивало, и тогда раздался шум возни, сопение, кряканье, и падали стулья.
— Кё-сй, кё-са, — вздыхал Мучкин.
— Жизнь — это борьба! — торжествующе ухнул Устибаш.
Тишина. Мелкая возня. Вдруг опять упал какой-то предмет, и теперь уже Антонов говорит торжествующе и нравучительно:
— Ты, Тимофеич, учти: Ленинград не просто областной центр, но и колыбель революции.
— А Гагарин что на это сказал? — хрипел Устибаш. — Ты на горло не дави, слышь! Гагарин на это сказал, что нельзя вечно жить в колыбели!
— А вот и можно, — возразил Антонов, и голова Устибаша мерно забилась об пол. — А вот и можно. И очень даже можно.
Мучкин встал с кровати и отворил окно. Накрапывал дождь. В глубоком дворе стояли машины и пахли ночные цветы. Через черную решетку балкона в доме напротив была видна женщина в ночной рубашке. Она сидела в кресле и плакала.
«Француженка, а плачет…» — озадачился Мучкин. Ему тоже захотелось плакать. Потом он представил себя в ее комнате. Стоит на пороге с букетом ночных цветов. Рассказывает о Москве, об Останкинской башне, и вот неловкое слово любви срывается с его губ:
— Жеву-з-эм.
— Значит, вы русский? — говорит француженка печально.
— Русский, — отвечает Мучкин. — Я на Каляевской живу. В самом центре.
— На Каляевской… — француженка качает головой. — Нет. Нам с русскими нельзя.
— А мы свет погасим и посидим себе в темноте, — убеждает ее Мучкин.
— Уходи! — кричит француженка. — Я боюсь тебя. Ты дикий!
Мучкин усмехнулся и зевнул сладко. Приятно, знаете ли, перед сном попугать француженку.
1973 год