По приезде я позвонила братьям Ивановичам и незамедлительно, прямо по телефону, сдалась. Но все это мелочи жизни, и я опускаю. А затем наступила ночь. То есть все-таки что-то сместилось и разгулялось в природе и выше, раз она наступила, и она на меня наступила.
Господи! Дай мне силы поведать о ней!
Ангина достала меня. Я пылала, металась, извелась, места себе не находила. Я – пожар горла, ангинное месиво! Горло так раскалилось, что, казалось, оно озаряет комнату сухим бордовым светом… Все стало совершенно мне противно: простыни, тиканье часов, книги, обои, духи, пластинки – ничего не хотелось, подушка жалилась, и я изредка приподнималась, в тупом отчаянье мерно била по ней кулаком, температура ползла, за окном ненастье, мелькали ветви, я перебирала людей и соки, чего бы попить, кто бы поухаживал за больной девочкой, напитки, люди смешались: ананасовый, сладкий, таил в себе разжиженного, волокнистого Виктора Харитоновича, и я отвергла его, вместе с дольками, приторно-манговый вызвал в памяти одно мельком виденное лицо на грязноватом пляже на Николиной горе, оно торчало без туловища, без имени и в темных зеркальных очках, апельсиновый сок был слишком цитрусовый, не говоря уже про грейпфрут, и одной мыслью о себе мучил и раздражал слизистую, а виноградный, целительный и вязкий, привел меня в глюкозный Сухуми, и Дато мне улыбнулся тяжелой улыбкой. В томатном содержался осадок из отрыжки, а также лучшая подруга, что, как чешуйка помидора, прилипла к нёбу, откуда ни возьмись, и забава юности, кровавая Мери, стекала по ножу, и, перебрав и ничего не выбрав, я остановилась на кипяченой воде в чайнике, которая из кухни отдавала Ритулей, но зато бесцветна и пуста, я долго не решалась встать, то есть даже сесть на кровати, одернув сбившуюся рубашку, верную спутницу моих болезней, а так я без нее, пусть дышит тело, а она все равно задирается, бесполезно, но тут я на нее надела сверху еще кофту, тетя Мотя, и шерстяные синие носочки – видок отменный, тетин-Мотин, и горло – как перо жар-птицы, и я подумала: вот наказание за поле, то есть осторожненько схитрила, цепляясь за болезнь, отделываясь пустячным наказанием, и хорошо, подумала твердо, что на стекло или банку консервную с развороченными зубцами крышки не напоролась на бегу, и вспомнилось, как в первый вечер у Леонардика, до Леонардика, порезалась и даже недоумевала, кто это был, что сзади был, помимо Ксюши и Антончика, поскольку никого больше не было, который поднес поутру глоток невозможного шампанского и поздравил с буйной красотой, но даже шампанское мне было не впрок, и я изменила ему не без гримасы при этом далековатом воспоминании, но вспомнила, как с болью проснулась в ступне, как порезалась – отшибло, только Ксюша подкрашенными липкими губами шевелила, произнося неслышные слова, и вообще боюсь спать одна: скрип половиц, дверных петель, уключин – река – хлопок фортки – фотография – родничок – девушка с кувшином – я потянулась к ночнику в виде совушки – не пей, козленочком станешь! – не пей! – я потянулась и с видом болезненным и невинным включила свет и даже вскрикнуть не смогла.
На маленьком узком диванчике, что по правую руку, как входишь в спальню, у двери, кровать – налево, сидел Леонардик.
Сидел ссутулясь, полуопустив голову, и из-под бровей грустноватым, я бы даже добавила, виноватым взором, как бы заранее извиняясь за вторжение, смотрел на меня.
Прижала к груди руки и с диким ужасом смотрела на него.
Он был не совсем похож на себя. Не только сутулый, но и весьма изможденный, как после многосуточного похода, опавшие бледные щеки и голубые бескровные полосы губ, нос казался куда более орлиным и воинственным, чем раньше, полушария лба раздались, и седоватые волосы слегка кучерявились, и было их больше, чем было, и до меня постепенно дошло, в чем перемена: он пришел моложе того, кого довелось мне знать, с кем познакомилась на даче и с румяным лицом кружилась по льду теннисного корта, он был моложе, поджарый, и с лица не струился маслянистый свет, и черный клубный пиджак с серебристыми пуговицами мне тоже не был знаком. Чисто выбритый, с мешками усталости под глазами и двумя глубокими горькими бороздами, уходящими от ноздрей к углам рта, он был подобен скорее недобитому белогвардейцу, нежели счастливому деятелю культуры.
Глядя на меня, он сказал ровным, отчетливым голосом:
– Ты больна. Я пришел за тобой поухаживать. Ты хочешь пить?
Я хотела завизжать, но вместо того безвольно лязгнула зубами:
– Принеси мне кипяченой воды.
С готовностью встал, обрадованный возможностью мне услужить. В коридоре вспыхнул свет. Звякнула крышка чайника на кухне. Носик стучал о стекло. И он плавно появился снова со стаканом воды и плавно протянул руку, приближаясь к кровати. Я отпила, ловя неверными губами край стакана, и покосилась на его ногти: уродливо загибаясь, они врастали в мякоть пальцев. Он смутился и, отсев на диванчик, спрятал руки за спину.
– Не бойся… – попросил он.
Я слабо пожала плечами: просьба немыслимая.
– На поле было холодно… – полувопросительно произнес он, будто старался завести светскую беседу.
– Холодно… – пробормотала я.
– Сентябрь, – рассудил он.
– Теперь мне хана… – пробормотала я.
– Ну, почему? – мягко усомнился он.
– Ты пришел.
– Я пришел, потому что ты больна.
– Не стоило беспокоиться… Ты же умер.
– Да, – послушно согласился он и добавил с несвежей улыбкой: – С твоей помощью.
– Неправда, – медленно покачала я головой. – Неправда. Это ты сам. От восторга.
Он сказал:
– Да нет! Я не жалею…
Я взглянула на него с вялым, почти равнодушным подозрением.
– Не веришь? Зачем мне лгать?
– Я тебя не убивала… Это ты сам… – качала я головой.
– Хорошо, – сказал он.
– Я тебя не убивала… Это ты…
– Ах, какое это имеет значение! – нетерпеливо воскликнул он.
– Для тебя, может быть, уже ничто не имеет значения, а я здесь живу, где все имеет.
– Ну, и как тебе здесь живется?
– Сам видишь… прекрасно.
Помолчали.
– И долго ты собираешься так жить?
– Нет уж, хватит с меня! – отвечала я с живостью. – Надоело! Заведу себе наконец какую-нибудь семью, ребенка…
Он посмотрел на меня с глубочайшим сочувствием, если не с соболезнованием, во всяком случае, он посмотрел на меня с такой жалостью… я этого не выношу! я терпеть не могу! Я сказала:
– Ты, пожалуйста, так не смотри. Ты вообще лучше уходи. Уходи, откуда пришел. Я еще жить хочу!
Покачал головой:
– Не будет тебе жизни.
Я говорю:
– В каком смысле? Станешь меня постоянно преследовать?
– Как ты не понимаешь? – удивился он. – Я тебе благодарен. Ты избавила меня от позора жизни.
– Этого нельзя делать, – сказала я.
– Ты облегчила мою участь…
– Ах, брось! – передернула я плечами. – Дай бог всякому так пожить!..
– Мне стыдно… стыдно… стыдно… – лопотал Леонардик как безумный.
– Понимаю, – усмехнулась я. – Пожил, погулял, теперь самое время покаяться…
– И буду каяться! – выкрикнул он, брызнув слюной.
– Неужели в этом ты тоже преуспеешь? – удивилась я.
Помолчали.
– Ты жестока, – наконец вымолвил он.
– А ты?
Он встал и принялся ходить взад-вперед по комнате, взволнованно, будто живой.
– Мы с тобой, – объявил, – связаны гораздо крепче, чем ты думаешь. Мы связаны не только моей кровью…
– Опять ты об этом! – поморщилась я. – А кто меня обманул? Золотая рыбка! Кто обещал жениться?.. Женился? Ну, вот и отстань! Я сама разберусь.
Он остановился посредине комнаты и тихим голосом произнес:
– Я хочу на тебе жениться.
– Что?! – изумилась я. – Раньше нужно было об этом думать! Раньше! Теперь это просто смешно! Жених! – фыркнула я, окатив его взглядом. – Нашел дуру!
Он понурился от моих слов, однако не спеша продолжал:
– С тех пор, как я стал свободным…
– Ах, ты стал свободным! – перебила я его. – Ну, конечно! Теперь ты волен являться ко мне, хотя раньше ты сюда ни ногой. Теперь ты освободился от своей Зинаиды Васильевны…
При имени Зинаиды Васильевны он только рукой махнул:
– Я жил с пустотой.
– Теперь ты сам – пустота! – разозлилась я. – Иди кайся в другое место! Ступай на дачу, к Зинаиде! Она тебе очень обрадуется.
– Мне никто не нужен, кроме тебя. Ты пойми…
– Ничего я не хочу понимать! Может быть, ты забыл, но у нас здесь такое не принято! Такие браки не регистрируются. Такого вообще не бывает, не морочь мне голову!
– Так ведь необязательно… необязательно здесь… – произнес он с болезненной робостью.
– Ах, вот что! – вскричала я, догадываясь. – Вот что ты мне предлагаешь! Переехать! Только чуточку подальше, чем мне предлагала мамаша…
– Все равно тебе здесь не жить…
– Да перестань ты меня пугать! Я не пропаду – не беспокойся! Я теперь, к твоему сведению, не иголка – не потеряюсь. Меня шесть американок поддержали. Слышал, может быть? По радио передавали.
– О чем ты говоришь? – всплеснул он руками и немедленно спрятал их за спину. – Ты послушай меня…
– Только не говори, что у вас там лучше. Только не уговаривай меня… Мне и здесь будет хорошо!
– Здесь тебе будет очень хорошо! – издевательски сощурился Леонардик.
– Молчи! – вскрикнула я. – А что там?
– Там ты будешь со мной. Мы соединимся в любви. Свет заново прольется на нас…
– Какой еще свет? – простонала я. И без того свет резал глаза.
– В этом круге жизни мы оказались пораженцами. Оба. Но ты все-таки узнала меня и назвала. Я же был настолько слеп, жизнь настолько залепила глаза… Это был катастрофический опыт. Я бежал, как осел за морковкой… Где наслаждение похоже на морковку, болтающуюся перед глазами, оно затмевает все, над ним трясешься… Я так трясся… так трясся… Я даже тебя не угадал… – Он помолчал, переводя дух. – Твои бега были куда красивее. Я пришел в восхищение… С готовностью принять смерть! И ради чего?!
– И вместо смерти приняла срам! – воскликнула я, обливаясь горючими слезами.
– Это было выше твоих сил, выше всяких человеческих возможностей, – ласково покачал головой Леонардик. – Как бы ты ни бежала, ты заранее была обречена на поражение… Когда ты плачешь, ты божественна, – прошептал он.
– Я хотела, как лучше, – сказала я.
– Верю! Но для этой страны (он постучал страшным ногтем по туалетному столику), для нее колдовство охранительно… Стало быть, в этот раз ты была не спасительница, а посягала на разрушение, ты бежала против России, хотя ты и красиво бежала…
– Почему это против? – обиделась я.
– Потому что колдовство заговаривает кровь, но – как цемент – связывает центробежные силы… Кое о чем в этом роде я догадывался при жизни, но я умудрился сделать все для того, чтобы мне никто не поверил… Стыдно!..
– Заладил!
– Нет! – встряхнулся Леонардик. – Это какое-то наваждение! Не только живые, но и тамошние, бывшие сограждане не могут с ним совладать… Как будто нет ничего другого!
– Как-никак, шестая часть суши, – заступилась я за сограждан.
– Так ведь только одна шестая! – возразил Леонардик.
– Где же, по-твоему, столица? – поинтересовалась я.
Он со значением устремил взгляд к потолку и затем плутовато улыбнулся:
– Ты всегда хотела столичной жизни… Зачем откладывать?
– Если ты меня любишь, то будешь ждать, – ответила я, тоже прибегнув к незначительной хитрости.
– Я не могу ждать. Я истомился без тебя…
– Ты мне лучше вот что скажи! – отвлекла я его и вдруг неподдельно обрадовалась: – Если ты явился, ну, раз ты явился, значит, Он есть? Есть?
– Значит, я есть, – горестно усмехнулся Леонардик.
– Нет, погоди! А Он?
Леонардик упрямо молчал.
– Неужели ты там Его не чувствуешь? – поразилась я.
– Нет, почему? – безо всякой охоты молвил Леонардик. – Чувствую. Чувствую и каюсь, сгораю от стыда. Но ничего не могу с собой поделать. Ты притягиваешь сильнее.
Он затравленно посмотрел на меня с диванчика.
– Нам с тобой нужно утолить эту страсть, чтобы вернуться к Нему.
– Значит, Он есть! – возликовала я.
– Чему ты радуешься?
– Как чему? Вечной жизни!
Леонардик скривил многоопытный рот.
– Нашла чему радоваться… Чтобы ее обрести, нужно очиститься от себя, расстаться со своим дорогим «я», которое чем больше мечтает и волнуется о своем бесконечном продолжении, тем скорее обречено на гибель и переплавку… Законы материи тяжелы, как сырая земля, – вздохнул он.
– Тебя послушать, так нет никакой разницы, есть Он или нет!
– Я говорю про тяжесть материи, – возразил Леонардик. – Его лучи почти не согревают землю. Казалось бы, отличие между верующим, перед которым открыт путь, и неверующим, который прах и лопух, должно быть гораздо больше, чем между человеком и амебой, но ведь на самом деле разница микроскопическая…
– Люди действительно живут так, будто Его нет, но они потому и живут, что Он есть.
– Ишь ты как бойко рассуждаешь! – удивился Леонардик.
– А ты думал! – польщенно улыбнулась я.
– Тем не менее… – тускло произнес Леонардик. – Что ни возьми… Даже гордость по поводу удачного рассуждения зачастую перевешивает ценность самого рассуждения. Это входит в состав культуры той самой неизбежной примесью, что никогда не допустит ее высокой истинности… Проклятая тяжесть! – опять вздохнул он.
– Неужели от нас ничего не останется?
– Здесь – кости, там – смутная память о прежних воплощениях… Целая колода воплощений. Дурная, в сущности, игра. Мы только маска витального сгустка, но пока мы любим…
– Какой-то он неблагостный, этот твой бог! – поежилась я. – Может быть, ты его неправильно чувствуешь? Может быть, это и есть твое наказание?
Он побледнел, хотя вовсе не был розовощекий.
– Может быть… – пробормотал он.
– И ты еще зовешь меня к себе! – возмутилась я. – Что же ты можешь мне предложить, кроме этой тоски и холода?
– Любовь отогреет нас обоих. Художник и героиня. Дар и воля. Мы должны слиться!..
Я уже немного освоилась с ним разговаривать, потому что разговор был интересный и касался разных предметов, и смотрела на него с любопытством, я много о них слышала, всегда боялась, мимо кладбища ночью идти не могла без дрожи, потому что с раннего детства чувствовала, что здесь что-то не так, что есть что-то такое, что заставляет бояться, даже если я и не собиралась бояться, но иду мимо кладбища и думаю, что не буду бояться, но начинаю непроизвольно, стало быть, здесь нечисто, не потому боялась, что самой туда страшно, под землю, это другой страх, а что они окликнут меня, то есть, может быть, я их влекла к себе больше, чем другие, хотя другие тоже жаловались, а я не из пугливых, и потом он сидел вполне скромный, в серых фланелевых брюках и черном клубном пиджаке с серебряными пуговицами, только очень грустный, и говорил очень грустные вещи, а мне хотелось, чтобы он меня утешил добрым словом, потому что я и так больна и у меня тяжелый период жизни, а он вместо того навел пущую грусть, но наконец мы были с ним квиты, то есть он меня простил, и я украдкой перевела дух, то есть я подумала, что он за этим и пришел, чтобы мне сказать, что не в обиде на меня, хотя я, конечно, его не убивала, но так могло ему показаться, потому что я там присутствовала, когда он умер, но как только он увидел, что я поменьше стала его бояться, то, надо сказать, сделался более развязным, и это меня насторожило.
– Ирочка… – сказал он. – Называю тебя по инерции Ирочкой, хотя это имя тебе не очень идет…
– Какое же мне идет?
– То, с которым ты по полю бежала, выворачивая мне душу наизнанку.
– Я не для тебя бежала.
– Знаю. Потому и выворачивала.
– А ты хотел бы кросс в свою честь?
– Ты когда-нибудь любила меня?
– Я любила тебя, – убежденно ответила я.
– А теперь?
– Что делать, если ты умер…
– А я с новой силой тебя полюбил… Я только и думаю о тебе… Я так истосковался, что все время рвался к тебе, но я боялся тебя испугать, но когда ты побежала по полю, я подумал, что ты бесстрашная, и позволил себе…
– Да, – вздохнула я. – Лучше бы я не бегала!
– Как ты красиво бежала!.. Я больше не могу без тебя!
– Страсти какие! – несмело хихикнула я. – Влюбленный призрак!
– Ирочка… Разве ты не видишь? Я изнываю, я хочу тебя!
– Ну, вот! – огорчилась я. – Вели философский разговор, о метафизике и прочих вещах, – и что? Все кончается пошло и банально.
Он закусил губу.
– Ну, если это сильнее меня! – вскричал он. – Ирочка! Заклинаю тебя нашей земной любовью: отдайся мне!.. Ну, хотя бы разочек…
Я просто охуела. Я говорю:
– Ты с ума спятил? Кому я буду отдаваться? Ведь тебя даже, по совести сказать, нет. Так, одна фикция…
Он возражает, полный дрожи в голосе:
– У меня серьезные намерения. Я готов жениться. Ты – моя! Я не понимал этого раньше, но теперь это ясно как день. Пока не наслажусь тобой, пока не утолю свою страсть, я буду маяться и слоняться никчемной фигурой страдания. Ну, пожалуйста…
Я говорю:
– Очень интересно. Как ты себе это представляешь? Я, извини, этими штуками не занимаюсь. Это что? Это, кажется, некрофилией называется, да? Я с трупами не сплю!
А он говорит:
– А я не труп!
– Ну, все равно! Ты – не живой, не настоящий!
– Да я, – обижается, – в некотором роде более настоящий, чем ты!
– Вот, – говорю, – и возвращайся туда, к более настоящим, и делай с ними, что хочешь, а меня не трожь!
– Значит, так? На поле ты могла подставляться, а мне, твоему кавалеру и жертве, отказываешь?
– Послушай! Не приставай ко мне! Нет, это ж надо такое! Ты хочешь, чтобы я умерла от разрыва сердца?!
– Я буду нежный… – прошептал Леонардик.
– Срать я хотела на твою нежность!
Все мое спокойствие испарилось. Я жутко разволновалась. Что делать? Заорать?
Но ощущаю во внутренностях предательское безволие. Знаю: лучше не сопротивляться.
Так напугает, что и в самом деле помру. Не перевести ли лучше в сферу добровольно-принудительного согласия? По опыту знаю, но при чем тут опыт? Ксюша, милая, ты представляешь себе? Такого у меня еще не бывало!
А он, паскуда, смотрит на меня и, конечно, мысли мои, как с листа бумаги, читает.
– Ты, – говорит, – все равно никуда не денешься, все равно – моя.
И встает с диванчика в возбужденном и трепетном состоянии.
Я говорю:
– Ты о Боге подумай!
А он молча бредет на меня.
– Ты брось… Такие заходы… Остановись! Стой!
А он приближается. Я схватила с тумбочки стакан и в него – хуяк! – прямо в голову – и не поняла, что произошло, но угодила в зеркало. Бац! Зеркало вдребезги. Дыра-звезда.
Тут я совсем оробела.
– Я, – говорю, – из-за тебя зеркало разбила!
А он опять за свое:
– Ты на поле кому собиралась дать? Не боялась? А здесь боишься?
– Так на поле, – я чуть не плачу, – я за святое дело бегала, а тут что? Какая-то твоя посмертная похоть…
– Дура! Я женюсь на тебе!
– И что дальше?
– Будем не расставаться!
– Не подходи ближе! Не подходи!
А он сел на край кровати, в ногах, и говорит:
– Неужели ты думаешь, что тебе со мной плохо будет?
– Знаешь что!.. Философия твоя вся гнилая: ты потому такой пессимизм развел, чтобы мне от тоски в любые, даже ТВОИ объятья броситься, как в петлю! Я теперь понимаю…
– Неправда… Хочу тебя… – бредит.
– Ладно-ладно! Не ты один!
– Мы с тобой неразделимое целое, Жанна!
– Что? Какая Жанна? Вздор! Теперь я Жанна и еще невесть кто, а как трахнешь меня – опять за говно держать будешь! Знаю! Нетушки!
А он заявляет:
– Если будешь сопротивляться, я тебя придушу подушкой. Я сильный!
Посмотрела я на него. Он действительно сильный. Куда сильнее, чем был при жизни. Жилистый такой… Действительно, думаю, придушит… Что делать? Я говорю:
– Как тебе не стыдно? Пришел к больной женщине. Обещал ухаживать… У меня горло болит…
– Жанна, любимая!.. Я тебя так буду любить, что ты про горло думать забудешь!
– Не преувеличиваешь ли ты, – сомневаюсь, – свои возможности?
– Сейчас, – говорит, – увидишь, – и клубный пиджак расстегивает.
– Погоди-погоди! Не спеши! Ты меня не соблазняй, понял? Все равно не соблазнишь! Я боюсь тебя, понял? Боюсь!!!
Он положил руку на одеяло со своими отвратительными ногтями и сквозь одеяло начинает мне ногу гладить, гладит, гладит, у меня глаза чуть из орбит не вылазят, а рука все выше, выше, выше. Смотрю: он уже лобок начинает гладить. Я говорю:
– Все равно ты меня не заведешь. Я с мертвыми не сплю!
А он ласкает меня и отвечает:
– Никакой я тебе, повторяю, не мертвый, а даже теплое существо. Потрогай руку.
И руку жилистую ко мне протягивает.
Я невольно отдернулась:
– Вот еще! Руку щупать! Отчего это ты теплый? Может, снова ожил, а?
Он загадочно отвечает:
– Может…
То есть темнит, но я-то вижу, что он не человек, а кто-то другой, хотя руки теплые.
– А почему ногти у тебя такие? – задаю коварный вопрос.
– С ногтями, – говорит, – извини, ничего не поделаешь…
Ну, значит, не человек!
– Ты что, Леонардик, насильничать собрался? Не трожь меня!
А он:
– Ты меня убила.
А я:
– Так ты меня за это уже простил! Ты какой-то непоследовательный!
– Меня, – отвечает, – от желания распирает, а ты – про последовательность!..
Ну, что с ним делать? Вижу – не слажу.
Я даже оттолкнуть его боюсь…
А он сидел, сидел – да как бросится!
К лицу припал, к губам прижался, свой скверный язык мне сквозь зубы пропихивает, а руками за шею схватился, будто обнимает.
Я стала дергаться, туда-сюда по кровати ногами ходить, теряя носки, только смотрю, он одеяло отбросил и рубашку мою к шее закручивает, за груди хватается, за ноги ловит.
Я тогда, как уж вывернулась, пусть лучше со спины, думаю, чтоб не видеть, ничком лежу и ноги не зажимаю, не то, думаю, он меня там всю разворотит и будут разрывы, и бормочу:
– Ты чего, Леонардик! Ты чего! Сумасшедший! Ты же умер!
Так я бормочу и ноги на всякий случай не сжимаю, ну, будь что будет, только, шепчу, не убивай! я еще жить немножечко хочу!.. Ой!
Никогда при жизни храбрецом Леонардик не был, на подвиги не тянул, и долго, бывало, возилась я с ним, раздувая потухший, сырой костер, ой, буквально часами дуешь-дуешь, а все без толку, покуда из искры… такая тоска!.. ой! а здесь, смотрю, дело складывается по-иному, насел, груди руками сдавил, и не так, как прежде, слюняво, страдательно, а крепко, даже, может быть, чуточку крепче, чем надо, то есть именно так, как надо, сдавил, весь выпрямился и пошел! пошел! Я думаю: ну, вот! ну, вот сейчас!.. Однако не тут-то было…
И мне самой даже интересно: вот, думаю, какие превращения, кто бы мог подумать! А он вдобавок что-то бормочет, вроде бы как: девочка ты моя, Жанночка любимая, то есть в роль вошел, вообразил невесть что и от этого еще больше распалился. Славно наяривает! Господи, думаю, это ж надо такое! Сначала интеллектуальными беседами про Бога занимал, а потом, сбросив личину, взялся за дело, ой, только еще, ой, еще, Леонардик! Ой, как сладенько, ой! ой! ой! – как вкусненько… милый!.. ой! Ай! Господи! Ой, а-а-а-а-а!!!
Я в подушку вцепилась, вгрызлась в подушку, ору. Кончила раз, другой, и снова забрало, забирает волнами, одна на другую набегает, тело прыгает. Боже ты мой! опомниться не дает, а у него – ну, лучше не придумаешь!.. И я стала визжать и кусаться, и из кожи лезть, подушку кусаю, а потом, чтобы себя совсем не растерять, палец большой в рот положила, сосу…
Господи, силы дай!.. а он дальше, и дальше, и дальше, он все больше разгоняется и несется, спасу нет! Нет спасу! Ой! Ай! Остановись! Нет, еще!..
То есть ТАКОЕ!
Кончаю за разом раз, уже ничего не понимаю, уже не знаю, что со мной, уже я вся свечусь, как жар-птица, уже меня нет, я вся там, и он со мной, и торжествует, и с какими-то замысловатыми невыносимыми вибрациями входит, как только Карлос умел, да и то не совсем, несмотря на парижский шик, только чувствую: ближе! ближе! Ой! Ору. Мамочка родная! Ой! А он все ближе и ближе – и сейчас нас обоих не будет – Леонардик! – Жанночка! – в судорогах и слезах – поплыла-поплыла – дернулась! – и свершилось.