Просыпаюсь от щебета птиц. Теплынь бабьего лета, и пузырятся белые терагалевые занавески. Лежу поперек кровати, на животе, в обнимку с подушкой. На подушке бурые пятна, из подушки перья торчат, большой палец опух и наполовину откушен. Птицы поют. Одеяло на полу, рубашка порвана – вид в значительной мере растерзанный. Приподнялась и огляделась. Зеркало! Черная звезда. Гребешки и кремы в осколках.

Потерла лоб. Я даже позабыла, что ангина, но, когда потерла, догадалась, что вроде бы спала температура, прочистила горло, и тоже – как будто не жжется, только меня это мало волнует: смотрю, я осталась жива. Ну, я встала, по привычке направилась в ванную, да вдруг, проходя коридор, где горел непогашенный свет, как все вспомню! – и прислонилась к стене, застонала, пот выступил, слабость… Постояла, постояла и поплелась в ванную.

Газоаппарат гудит. Выдавила я пасту, открыла рот, ощетинила зубы, и вся нелепость утреннего туалета предстала перед глазами. Босая, лохматая, с зубной щеткой в руке, я поняла Катюшу Минкову, мою школьную подружку из захолустья, которая под страшным секретом призналась мне на перемене в восьмом классе, мучаясь своей некрасотой, что она мечтает, чтобы у нее на боку была молния и чтобы однажды она расстегнула ее и вышла из себя, и все стало бы совсем по-иному.

Но отчего это, подумала я, отложив в сторону щетку, мне так окончательно неуютно? И осенило: запах не тот! Ну, как вам сказать? Ну, как будто разорен мой бергамотовый сад – и сорваны и гниют мои бергамоты… Такое отчетливое ощущение.

Ксюша! Ксюша!

Да только нет моей Ксюши, засела она в своем Фонтенбло, как отрезанный ломоть. Ну, я – куда звонить? – думаю. Не конвоирам же? А на дворе теплынь. Подумала-подумала, набираю телефон Мерзлякова, все-таки у нас с ним дружба. Подходит жена его, голос неласковый, я понимаю, что нельзя, но трубку не вешаю. – Здравствуйте! – говорю. – Позовите Виталия… – Он: – Аллё! – А что мне ему сказать? Я говорю: – Витасик! Приезжай скорей! У меня беда! – Он помолчал немного и отвечает: – Значит, статья готова?.. Хорошо, я заеду. Заберу. Спасибо, Марина Львовна! – Меня подавило это убожество ухищрения.

Я на грани жизни и смерти, а он: Марина Львовна… Я даже перезвонить хотела, чтобы не приезжал, но он приезжает, часа через два, а я провожу это время в томлении, и даже окно распахнула на всякий случай, впуская дворовую кутерьму, хотя днем они не должны появляться, но черт их разберет, коли они так свирепо трахаются! В рассуждении об этом балдею от ужаса. Но тут, слава богу, он приезжает, с веселым лицом человека, случайно вырвавшегося в выходной день из семьи, чмокает в щечку и напускается с шуточными претензиями: как, мол, посмела звонить? Витасик, милый, ты прости: неотложность, а не каприз, мир запрокинулся, а сама вся дрожу.

Он ко мне присмотрелся: что с тобой?! Он уже знал, что я мимо по полю пробежалась, ничего не вышло, а только поссорились. Ребята тебя целую ночь искали. Куда ты делась? Врут, что искали! Они уехали, говорю. Я у дороги сидела… Ничего… Добралась… Да нет, я почти здорова… Просто они озверели, когда я третий раз побежала, да ну их! это теперь неважно, теперь все неважно – вот, посмотри. Он смотрит: разбитое зеркало. Так. Это еще каким образом? Я зафинделила. В кого? В него. В кого именно? Ну, в него, в Леонардика. То есть во Владимира Сергеевича… Он приходил.

Витасик так и присел на диванчик. Струсил. Это меня не удивило. Смотрит недоверчиво и одичало. То на меня, то на зеркало. Он что, в зеркале показался? О чем ты говоришь! Здесь, на диванчике, сидел! Витасик подпрыгнул с диванчика…

Витасик, герой шестидневной любви. Ты бы хоть курточку снял! Он не снял. Он спросил: – Он тебе угрожал? – А ты думал! Он сказал, если кто узнает, что он ко мне приходил, тому несдобровать… – Я зажала ладошкой рот. – Ну, спасибо! – промолвил Витасик. – У меня нет никого, кроме тебя… – оправдывалась я. Но Мерзляков хитер, изворотлив умом: – А может быть, он на пушку брал, чтобы ты не болтала? – Я обрадовалась: – Конечно, на пушку!.. Только вдруг он опять придет? – Обещался? – Его ко мне тянет. Он сказал, что Бог совсем не такой, как нам кажется, что, хотя Он есть, это в принципе не имеет значения… – А что имеет? – насторожился Витасик. – Я не поняла, – призналась чистосердечно. – Но вообще он говорил о том, что нужно беречь природу, не загрязнять леса и водоемы… – Витасик хмыкнул: – А о том, что нужно лечить больных, не обижать домашних животных, уважать старших, почитать начальство – об этом он тоже распространялся? – Почему ты спрашиваешь? – Каким ты был, – весело и фальшивя запел Витасик, – таким ты и остался… – Это ты зря, – не согласилась я. – Он раскаивается. Он сказал, что он многое понял, однако идею вселенского коммунизма как идею одобряет и поддерживает. – А что он к живой девушке пристает, это его не смущало? – Он же мне сначала в любви признался! – чуть-чуть обиделась я за Леонардика. – И потом: разве он не прав? разве не нужно лечить больных и сажать деревья? – Какое трогательное и гуманное явление! – умилился Витасик. – Я бы попросил у него автограф… – Он бранил свои книги, – вспомнила я. – Да ну? – не поверил Витасик. – Он вообще сомневался! Говорил, что культура повсюду выхолостилась, что только новое откровение способно будет ее оживить. – Витасик наморщил лоб: – Постой, а что он имел в виду под новым откровением?

Терпеть не могу заумных мужиков: они всегда склонны к отвлеченным словам и многочасовой болтовне в накуренном помещении!

– При чем тут откровение? – рассердилась я. – Ты мне лучше посоветуй, как мне быть? – А ты сама чего хочешь? – Чтобы он от меня отвязался! – Интересно, это был призрак или привидение? – задумался Витасик. – Какая разница! Главное, он на меня набросился. – А ты? – Я, что я? – Тебе понравилось? – Ты что! – вскричала я. – Понравилось! Он подушкой душил! – И сколько раз ты кончила? – Не помню… – Ясно. – Ничего не ясно! – возразила я. – Я боюсь, что он повадится меня трахать. Витасик! Я этого не перенесу. Я так могу умереть!.. – Витасик помолчал. Ты знаешь, сказал он мне, что Егора с Юрой вчера вызывали? Ты чего там про них порассказала? – Ничего я про них не рассказывала! Просто пришли ко мне два журналиста, ну эти, которые обо мне статейку написали непонятную… – Сами пришли? – Ну да! Они уже обо всем знали… – Во дают! – кисло поразился Витасик. – Может, они о нем тоже знают? – предположил он. С Мерзляковым никогда не понятно: то ли шутит, то ли издевается, то ли правду говорит. – Ты сходи в отделение и заяви, что тебя изнасиловали. Ведь он тебя изнасиловал или как? – Знаешь что! – сказала я с гневом. – Что? – нагловато спросил Витасик. – Иди-ка сюда! – приказала я. – Нагнись! – Да… – пробормотал виновато Витасик, удостоверившись. – Как будто трупом пахнет! – сказала я. – Витасик покачал головой. Запах его огорошил. – Ты ведь умный, – сказала я, – ты все знаешь, скажи, такие вещи случались на белом свете? Ну, вдали от людских глаз… Может быть, ведьмы с ними спали? – Витасик беспомощно развел руками. Он ни о чем подобном не слышал. – Что же мне делать? – Что же мне делать? – спросила я и рассказала про Катюшу Минкову и про молнию на боку. – Я вижу только один выход, – сказал Витасик, подумав. – Одевайся! Едем! – Куда? – Он посмотрел на меня странно: – Как куда? В церковь.

Пока я одевалась и куталась, предохраняясь от возврата панически бросившей меня болезни, Витасик ходил вокруг меня и изучал предметы хорошо знакомой ему спальни.

Он был на высоте когда-то, но потом опустился, и мы подружились. – Ирочка, скажи мне, пожалуйста, вот эти твои мысли о поле и встреча с Леонардиком – откуда это взялось? Ты же была очень земная девушка. Не попала ли ты ненароком в руки какому-нибудь экстрасенсу? эзотерику? нет? – Я решительно отрицала. – В церковь в брюках не годится? А в шотландской юбке – не очень пестрая? – Сойдет, – одобрил Витасик. – Я вообще ни с кем теперь не сплю, – объяснила я. – И вообще после тебя, лапуля, я спала с мужиками безо всякого энтузиазма. – Ты всегда была очень вежливая девушка, – поклонился Витасик. – Нет, я правду говорю! – Я тоже после тебя ни с кем не спал, кроме жены, – улыбнулся мой друг. – А в Бога ты веришь? – спросила я. – Да все никак не решусь… – замялся он. – Знаю, что необходимо и очень полезно, но, может быть, оттого, что все это знаю, – рассказывал он мне по дороге, – стою, понимаешь, и чего-то выжидаю, выжидаю… – Ну, а после того, что случилось со мной? – Витасик покосился на меня: – Во всяком случае, это вдохновляет… – И опять: то ли шутит, то ли издевается, но у меня с ним дружба.

И отправились мы с ним за город, будто в Москве церквей нет, а он говорит, что под Москвою как-то вольготнее, ну, поехали, и снова я еду по осеннему пейзажу, мимо желтых деревьев и засыпающих, будто рыбы, прудов, и взлетели мы вскорости на горку, мимо свалки увядших венков и неровных, как детские каракули, оград и крестиков – и вдруг медным самоваром пылает и блещет церковь – приехали. А было воскресенье, и только-только кончилась служба, и народ постепенно расходился, выходил на паперть и крестился, оглянувшись на самовар, и я косыночку накинула – входим, проталкиваемся против течения, а там еще свечками торгуют, я захотела купить, надышанный и насмоленный воздух густ непонятной мне густотой, и я чужой долговязой фигурой стою последняя в очереди за свечками – дылда – со своими эталонными пропорциями, только щиколотки заужены дворянским происхождением, а среди верующих народец мелкий, низкорослый – высокого человека редко когда в церкви встретишь и обязательно на него оглянешься, – но мы замешкались со свечками, зазевались, только собрались направиться к алтарю, а уборщицы нас не пускают, полы, говорят, начинаем мыть, все, давайте-давайте, ставьте свечки и выходите, не задерживайте, а Витасик берет их на обаяние, улыбается уборщицам отлаженной щедрой улыбкой: – Пропустите нас, у нас срочное дело, непременно нужно помолиться, – а они, естественно, не пускают, им все равно, раньше приходить надо, коли молиться надумали, а не дрыхнуть до полудня, и не пускают, будто в магазине перерыв на обед, а Витасик настаивает и даже, утрачивая улыбку, сердиться начинает, вы уже совсем совесть потеряли, мы вам, мол, мыть не помешаем, а они ни в какую и даже толкаются, то есть гонят, но вдруг пропускают, пожалуйста, вижу по лицу Витасика, оказывается, и здесь можно по-хорошему договориться, чтобы все остались довольны, и мы прошли, а они принялись мыть пол и не обращают на нас внимания, хотя только что злые были и неуступчивые.

Подошли к образам. Пустота. Свечи вокруг горят, догорают. Что делать? Оглянулась я на Витасика. Он шепчет: вставай на колени, ну, я от всей души – стала, хотя никогда до этого не становилась, однако раньше ко мне тоже Владимир Сергеевич таким образом не приходил, и я стала. И Витасик стал рядом со мной. Стоим на коленях. Я пальцы сложила и неуверенно перекрестилась, но, по-моему, не ошиблась, перекрестилась как положено.

И он тоже вслед за мной перекрестился. Перекрестился и зарумянился, то есть ему стало стыдно, как рассказывал позже, в кабаке, потому что, рассказывал, в жизни его две неравные вещи смущали: обряды церковные и мужской гомосексуализм, то есть домашнее воспитание провело как бы черту, и умом своим развитым он понимает, что черта эта – вымышленная, но когда это с юности, ну, как у Андрюши, то можно сказать: от природы, и нет черты, а когда ее преодолеваешь, потому что дошел до пресыщения, рассуждал мой Витасик, тогда, несмотря на интерес, никак не избавишься от мысли, правильно ли поступаешь и не обманываешь ли себя. – Ну, а если даже обманываешь? – спросила я Витасика, выпив немного водки, поскольку черту видела менее отчетливо и не понимала, в чем, собственно, проблема, если кто из мужчин нежно тронет его за член. Глупый ты, право, Витасик! А мы оба были некрещеные. Стоим на коленях, как два дурака. Ну, шепчет, давай, Ира, начинай, молись – как? – ну, расскажи, что с тобой произошло, вырази отношение к происходящему и попроси, горячо попроси, чтобы этого больше не повторилось – ну, вот, в двух словах… А теперь молись, а то нас отсюда сейчас попросят. Молись, а я за тебя помолюсь, да и за себя тоже, раз такая оказия, а если что не так, спишем на психотерапию, тоже не страшно, чтобы не выглядеть дураками, только, говорит, какая уж тут психотерапия, если он к тебе сватается и увлекает за собой, а я думаю: нужно в самом деле помолиться, хуже не будет, только я не умею, а иконы все какие-то странные, нет привычки, то есть у меня крестик всегда на шее – хрустальный, с золотым ободком – и иконы – я знала – это сокровища, ими обзаводятся и гордятся, и называют досками, и торгуют, и садятся за них на долгие года – все понимаю – страсти и красота, но не мое, как для Витасика педерастия, но я начала молиться, как могла, и губы зашевелились от слов, и я обратилась к Богу первый раз в жизни с такими словами: Боже! Я стою перед Тобой на коленях и первый раз произношу Твое имя не потому, что мне хорошо, как тогда, когда сладко вздыхаю и уста шепчут имя Твое, и пристало оно к удовольствию, и я им пользовалась всегда – Ты прости, я не чтобы обидеть Тебя, а по привычке и недоразумению. Но настало другое время, и Ты обо мне все знаешь. Ты даже знаешь простодушную молитву, с которой я обращаюсь к Тебе, не подыскивая подходящих слов, так как подходящие слова – это тоже лукавство, и Ты знаешь, что случится со мной после этой молитвы, и завтра, и послезавтра, и через много дней, и Ты знаешь день, в который я умру, как умирают все люди, но Ты, может быть, передумаешь, если я раскаюсь, только если я раскаюсь. Ты уже и это знаешь, и впереди Тебя не забежишь. Так что же мне делать, если все было не совсем так, как рассказывала я Витасику, и вообще, кто знает, как есть на самом деле, кроме Тебя, потому что я многое не понимаю, и Ксюша говорит справедливо, что лобок мой сильнее, чем лобик, и это, согласись, для женщины нормально, так вот, что я хочу сказать? что попросить? А хочу я вот что попросить…

И тут как прорвалось, и я стала молиться, первая молитва – как первая любовь, все забываешь, и слезы льются. Потому что какая справедливость? Бабы, куда дурнее и подлее меня, живут распрекрасно и даже шикарно, и на руках их носят, а я, конечно, не без греха, да только за что мне такое непосильное наказание? За то, что Леонардик умер с моей помощью? Хорошо. Разберемся. Между прочим, он сам нарушил обещание: не женился, и пусть в моей молитве бытовая шелуха, но ведь и вся здешняя жизнь, извини, шелуха, и ничего, кроме пестрой шелухи. Он не женился, хотя я два года потеряла, а годы шли, и у меня убывала надежда, тем более что Карлос уехал, и вообще. И теперь что получается? Куда мне деться? Я бежала по полю, да! Но я не для себя бежала. Ты скажешь, что у меня был заветный шанс стать святой или просто национальным кумиром. Но ведь я рисковала жизнью! А чем еще может рисковать человек? Он потому и святой, потому и кумир, что жизнь свою ниже народного интереса ставит, а что, когда рискует, про себя думает, потому что не может не думать, и если лукавит святой – это его частное дело! Я, может быть, потому и шла на верную гибель, и голос мне был, что чувствовала: сподоблюсь. Да только колдовство наше русское не заворожит даже самая сладкая баба! Тут приманка, должно быть, послаще… Не знаю, не думала – какая, и думать не хочу. Я и так, прости за грубость, обосралась. И вот новая напасть: Леонардик. Пришел и выеб. Зачем, спрашивается. Хочет жениться. Но разве можно выйти за мертвяка? Говорит, мы по-своему родственные души и что раньше жили в одном веке, но не пересеклись по не зависящим от нас околичностям, а теперь пересеклись, да только сразу не поняли, что к чему, и опять разминулись, и он спохватился, когда уже умер, и затосковал, доживая посмертный свой срок в отведенном Тобою небесном предбаннике, из которого, стало быть, есть еще дорожка назад, и он направился ко мне, пока дело не дошло до финальной кончины облика, ссылаясь на любовь, которая со смертью в нем сильней разгорелась. Так он сказал. Хорошо. А теперь скажи, что мне делать? Не то страшно, что он меня употребил, хотя это тоже страшно, но что за собой зовет, и я сомневаюсь… Витасик, который тут рядом со мной на коленях стоит, он сказал, пока ехали в церковь: все пути ведут к Богу, все, только мало кто идет по любому из них, останавливаются на первом шагу как вкопанные, и дальше не идут, так жизнь проживают, а ты, Ириша, ушла дальше многих и, возражаю ему, дошла до чертиков. Но Ты меня, конечно, спросишь: а сама ты что хочешь? Мужа Карлоса или что-нибудь вроде него? Этим ли удовлетворишься? И если я скажу: да – Ты скажешь: подумаешь, тоже мне, святой хотела стать, а теперь ей уже Карлоса достаточно или космонавта. Нет, мне космонавт не к лицу. Пусть летает себе без моих слез и участия.

А что же тебе надо, Ира?

Запуталась я, Господи! Человека подтолкнула к смертному порогу, а нынче жалуюсь на него, что приходит…

Ну, что же делать будем?

Господи, я верую в Тебя так нетвердо, что один раз пишу Твое имя с заглавной буквы, а другой – с маленькой. Господи, запуталась девка, и дай мне срок! Дай в Тебе и в себе разобраться!

Не разберешься, Ира.

Почему не разберусь?

А потому, что не дано тебе разобраться.

Что же мне тогда дано, Господи?

А то, чтобы ты ходила среди людей и высвечивала из-под низа всю их мерзость и некрасоту!

Господи! Доколе мне на людей раком смотреть и свидетельствовать о их неблагообразии?! Да, я знаю немножко людей с этой стороны, и скажу Тебе, что они некрасивы, уродливы и вообще меня разочаровали. Но неужто участь моя – подмечать одну только мерзость? Ведь Ты, Господи, по-иному на них смотришь, ведь Ты продолжаешь и множишь их жизнь, а не сжигаешь все горячим железом! Или я не Тебе принадлежу? Нет, Тебе! Тебе. Не отдавай меня никому! Пожалуйста… Дай мне другие глаза! Подними меня с четверенек!

Нет, Ира.

Господи! Разве можно отнимать у человека надежду?

Но как исполнишь свое назначение, ты пойдешь ко Мне, и Я отмою тебя. Близится срок, потому что смеркается твоя красота…

Но я даже матерью еще не была, Господи! Дай мне хоть это!..

Витасик тряс меня за плечо. Прекрати! Ты что – орать в храме! Уборщицы, заправив за пояс подолы, с угрожающими рожами приближались. Витасик поднялся с колен навстречу им. Какой-то попик высунулся из боковой двери, посмотрел на меня и исчез. Как выяснилось позже: отец Вениамин. Витасик поспешно и тихо доказывал что-то уборщицам. Те непреклонно мотали головами. Витасик поволок меня к дверям. Те ругались нам вслед. Витасик, сказала я, очутившись на дворе, Витасик… Я заплакала. Он усадил меня в машину. – Зачем ты меня сюда привез? Вы все в заговоре! Видеть тебя не хочу! – Я пихалась. Я выпихивала его из машины. – Уймись! – Он больно схватил меня за руку.

Я рыдала. Разве можно отнимать у человека надежду? Не верю я в этого паскудного боженьку! В конце концов, мы живем в атеистическом государстве!

Чему нас учили с детства? Опиум для народа! Как верно! Как верно! Понастроили церквей! Идиоты! Не смогли их все вырвать с корнем! Просто у меня расстроились нервы. У меня плохо с нервами. Мне нужно отдохнуть. Мне нужно успокоиться. Бархатный сезон на кавказской ривьере. Я утерла слезы. Дурман рассеивался. – Витасик, милый, – сказала я. – Извини. Извини за все! Больше ноги моей здесь не будет!.. Витасик, у тебя есть немного времени? Витасик, милый, поедем в ресторан, хорошо? У меня есть деньги… – Деньги? У меня тоже есть деньги! – разворчался Витасик, радуясь завершению женской истерики. Я улыбнулась ему ненакрашенными заплаканными глазами. – Ой, как жрать хочется! – зажмурилась я.

И пустились мы в обратную дорогу, как в пляс, обгоняя движение и наверстывая упущенное, радуясь осязаемому веществу жизни, что прет, как тесто, прет из кастрюльки, через край! – пусть прет! – ах, как хочется жрать! – туда, туда, через мост, за реку, на косогор, где в загородном кабаке знакомые повара стучат ножами, их жирные лица плавятся над плитой, где шипят и стреляют цыплята табака, фыркают бифштексы, румянится осетрина на вертеле, а жаркое томится в горшочках!

Туда, где на расписных подносах, на поднятых руках, мои друзья-официанты разносят потную водку и тепловатое красное вино, туда, где под столами переплетаются ноги и баклажаны нафаршированы прозрачными намеками!

Подъехали. И, минуя робкую очередь, расположившуюся на крыльце в унылых позах предобеденного ожидания, прямо к двери: стучим! Отворяй! И на властный стук выскакивает на крыльцо свой человек, очаровательный душка, Федор Михайлович, в швейцарском мундире, с улыбкой, с лампасом, он на всех шикает, а нас рукой зазывает и немедленно пропускает, и запирает за нами тяжелый засов. Сейчас будем разговляться! Сейчас поддадим! А внутри нас привечает разлюбезнейший Леонид Павлович, умеющий, заглянув ненароком в глаза, с ходу установить цену посетителю, определить его моральный облик, финансовые возможности, служебное и семейное положение, а также: судился ли он, когда, сколько раз и по какой шел статье, выездной или из тех, кто прикидывается выездным, а если иностранец, то из какой страны и по какой надобности в наших краях; Леонид Павлович, мой друг, рекомендую, и проводит нас в отдельный кабинет с плотными занавесями, и там уже накрыт стол – специально для нас, – и сервирована закусь, как то: соленые рыжики, сациви, гурийская и квашеная капустка с брусникой, лобио, всякая зелень, горячий лаваш, лососинка с ломтиками лимона и кучерявой петрушкой, холодец с хреном, салат из крабов под майонезом, тамбовский окорок со слезцой, балычок, икорка и так далее – короче, гастрономический набор, предназначенный для победы над тоской, психастенией, черной магией, тоталитаризмом, депрессией, критическим реализмом, безвременьем и прочим идеализмом. – Так… – потирая ручки, под перезвон браслетов. – Так… Начнем с водочки. Под водочку рыжик, царский гриб, так, намажем на горячий лаваш желтое масло, на масло густо-густо намажем икру, и выпьем еще раз, и забудем о глупостях, в конечном счете, право подрастающее поколение, которое – возьми рыбки – в лице моей Ритули утверждает, что бороться и мучиться глупо, надо жить, потому что, когда борешься, во-первых, напрягаешься и тратишь силы, во-вторых, тратишь время, в-третьих – налей! – ты можешь сам получить по зубам – за что боролись, на то и напоролись, мой случай! – в-четвертых, учти, ты должен считаться с теми, против кого – сжимаю кулачки и показываю, – а это скучно и недостойно нас, в-пятых, что в-пятых? – в-пятых, чокнемся и будем жить так, как будто все прекрасно, потому что тогда все сразу станет прекрасно, и не суетиться – о! – вспоминать их пореже, и они исчезнут сами собой, выведутся со временем – вот именно! – заниматься своим делом – или, прости, ни хрена не делать – это тоже дело! – и совершенно ни с чем не бороться, не связываться, – да-да, не бегать, а избегать, – тратить деньги, если есть деньги, а нет – так нет – а я суетилась, и бабушка осуждающе взирала со стены на мою суету – а мы принадлежим еще к тому поколению, которое суетилось, спорило, распевало двусмысленные песенки… вот чего не надо, вот! – не надо двусмысленности – вот в чем наша беда и неволя! – в двусмысленности – она нас погубила, – так рассуждал, попивая водочку, Мерзляков, и я соглашалась, и я рассуждала так, и он соглашался, и мы выпивали и соглашались, и нам было уже совсем хорошо, потому что нас угостили свежими вкусными щами, а потом мы съели по две палки шашлыка со жгучим соусом, а потом заказали еще бутылочку водки, и, разумеется, быстренько ее усидели, и мы дивились тому, сидя друг против друга, сколько глупостей мы успели совершить, дразня гусей, и мы знали, что вошли во вкус, и нам очень трудно перестать их дразнить, пройти мимо, потому что у нас такая закваска, и к тому же гусь – гнуснейшая птица, и больно щиплется, и хотя Витасик тоже в своей жизни немножко махал кулаками, но ему было далеко до меня, он только издали мною восхищался, когда я бросала в британский оркестр апельсины и когда красовалась в роскошном журнальчике – не было в нем настоящей отваги, – но все-таки он был мне приятен, поскольку мне надоела шваль, а он не шваль, от коньяка мы отказались, и взяли снова водки, потом еще ели шоколадный пломбир с бисквитным печеньем, будто у меня не было и в помине ангины, а мне так захотелось, и я ела мороженое, и мы сошлись во мнении, что не нужно дразнить гусей, а самый большой гусь – он там! – сказала я, имея в виду паскудного боженьку, который читал мне нотации, несмотря на то, что его давно и категорически отменили, и правильно сделали! и Леонид Павлович, несмотря на занятость и других посетителей, несколько раз к нам наведывался, отпускал комплименты и пристойные шуточки, и, когда Витасик вышел на минуточку, Леонид Павлович заметил, что мой кавалер из хорошей русской семьи, а я поделилась с ним, что между нами был момент высочайшей любви, потому что мне нравятся мальчики с гладкой чистой кожей лица от вкусного рыночного питания, потому что у него отутюжены брюки, и няньки водили его на прогулки в Парк культуры и отдыха, потому что он знает несколько иностранных языков и с младенчества даром имел то, что другие вырывают друг у друга из глотки, а я люблю тех, кому дается все даром, без пота, и Леонид Павлович одобрял меня, а я Витасику тоже понравилась, и мы в тот же вечер полюбили друг друга, а вот теперь снова встретились – и тут Витасик вошел, и мы опять принялись с ним говорить, и, конечно, мы так досидели до самого закрытия, и разорились, отдав все деньги, и Леонид Павлович посоветовал нам прибегнуть к помощи такси и даже дал взаймы на дорогу, и мы поехали на такси, и к полуночи были у меня дома, и, когда мы поднялись ко мне выпить чаю, Витасик случайно заметил, что уже полночь, а он обещался к обеду в семью, а я стала просить у меня остаться, но не потому, что хотела его соблазнить или еще что, а потому, что, когда мы приехали домой и я увидела квартиру: битое стекло и свет в коридоре – все равно, хоть я и выпила и разуверилась категорически, – стало мне не по себе, и я сказала, чтобы он позвонил домой и сказал, что он у меня, потому что ты сам мне говорил, зачем двусмысленность? а он стал возражать, что нельзя причинять боль близкому человеку, то есть жене, а я сказала, что жена должна войти в мое положение, потому что вдруг он снова придет, невзирая на то, что я подвыпившая, и, например, меня убьет, потому что он хочет мне отомстить – как за что? – а просто так! – отомстит ни за что – и убьет – и я умру во сне, даже не проснувшись, а если ты будешь рядом, то он никогда не придет, а если придет, у вас состоится мужской разговор на кухне про новое откровение, о котором ты хочешь его спросить, а Витасик сказал, что он, конечно, не против мужского разговора про откровение, но ему пора домой, потому что жена, синхронная переводчица, ждет его уже часов десять, если не больше, и беспокоится исключительно потому, дело в том, что она мне доверяет, что могло что-то случиться с машиной, а машину свою он оставил у реки, когда мы уехали по просьбе Леонида Павловича, который мне вдобавок подарил букет белых гвоздик, на, отдай своей жене, вынув из вазочки, а Витасик ему сказал, что деньги он завтра привезет, потому что все равно за машиной возвращаться, и оставит у Федора Михайловича, поскольку Леонид Павлович по понедельникам на работу и вовсе не выходит, а я ему сказала: ты ложись рядом, раздевайся и ложись, вот наша кровать, вот немного битое зеркало – ну и черт с ним! – а вот пуфик – помнишь? – на нем мы сидели, лицом к лицу, а я – ты помнишь! – еще надевала лису, и ты говорил хохоча: какой омерзительный китч! – это тебя почему-то особенно волновало – и ты не мог от меня оторваться – потому что – разводил руками – не могу! – так что – ну, хорошо, позвони ты своей жене! – куда звонить? – второй час! – как второй? еще одиннадцать! – у тебя все одиннадцать! – а я свои часики на поле посеяла. – Витасик, скажи: ты почему не хотел, чтобы я бегала? – потому что я хотел, чтобы ты была живая и невредимая, – а знаешь, когда я бежала, я думала: сейчас как нахлынет! испепелит! – а вместо этого Леонардик пришел, не постучавшись, – а в церкви? – что в церкви? – почему кричала? – потому что, дурачок, ты пойми, нельзя у человека отнимать надежду! но на всякий случай, я хитрая, я покрещусь, понял? – оставайся со мной – давай ложись, снимай свои портки! – ну, хоть до первых петухов – не могу! – ну, я тебя прошу – ну, хочешь, я перед тобой на колени встану? – он вскочил: ты что! – я – княжна Тараканова – я ловлю и целую мужские руки первый раз в жизни! – ну, оставайся – мне надо домой!!! – ты боишься, что он придет? – он не придет – ты спи, я пошел, до свидания, – не уходи! ну, я же хочу тебя, не видишь, ну, вылечи ты меня, я запах залью духами, народ знаешь, что говорит: живот на живот… – ну, что ты болтаешь! – Ага… я знаю. Ты боишься заразиться! – брось! – да! да! сволочь ты! – Ира! – Я первый раз прошу мужика… – Ира! Ириша милая!.. – Я из-за тебя бросила Карлоса! Ты мне жизнь испортил! Подонок! Уходи! Видеть тебя не желаю! Уходи! И больше не приходи! Я покрещусь и не буду бояться, а ты – гад! бабник! – у тебя сколько любовниц? я все твоей образованной жене скажу, доверяет!.. – Ириша! – Импотент несчастный! – Ну вот… – Что вот? Испортил мне жизнь! Я тебя ненавижу! Нет, ты подожди уходить, говно. Чистоплюй! Маменькин сосуночек! Чистеньким хочешь остаться? Не получится! Трус! А я никого не боюсь!.. Но почему это все живут, а я гибну? Витасик, ответь, нет, ты мне ответь: ты меня любишь?

Под утро он все-таки сбежал. Кажется, я влепила ему пощечину под утро. Или еще что-то было? Не соображу.

Сбежал с первыми петухами. А у меня соседка на первом этаже кур и двух петухов развела. К ней участковый приходил, запрещал держать, а она держит, мы даже коллективное письмо протеста в Моссовет послали, все жильцы подписались, я тоже поставила подпись, а она все равно держит, и они у нее поют.