И тогда я подумала: поставьте ей памятник, и народ обрадуется, пойдет гульба, а я, страдая предродовой одышкой, полежу, помечтаю, пусть! до ночи еще далеко, соберусь с мыслями, а не то он, он, мой лягушонок, он отомстит за меня – чтобы вы приседали от тяжести и умирали в тоске, пусть! я приветствую этот богатый мир и даю разрешение, дерзай, лягушонок, чем хуже, тем лучше – дави их хвостом! – но все-таки я не вредная, нет, и меня одолели сомнения, и я ждала его, чтобы проконсультироваться: вытравлять или миловать, а не то утолюсь их слезами, но сомнения были, потому как слишком углубилась в сферу подножной жизни, забыв о божественном, а когда вспомнила, оказалось, что меня нет в списках, и тема исчерпана, и я сказала, махнувши рукой: да ладно, я не злопамятная, живите, пусть все умрут в свой черед и что с них спрашивать, и если надавить – не гной выйдет – кишки, а чем они виноваты, кроме того, что они виноваты во всем, а раз так, то не стану их приговаривать и рабства не посулю, спи, мой лягушонок, беспробудным сном, я тебя не отпущу, я не губитель, не изверг, не склочница, мне от вас ровным счетом ничего не нужно, а себя – не волнуйтесь – сберегу, сохраню, надоели вы мне, я приглашаю вас на свадьбу, это не истерика, я готова, я лежу и дышу, и начинаю жизнь заново, то есть отменяю рождение сына, и ожидаю дорогого посетителя, не то чтобы с волнением, а как единственного советчика, и если на этот раз мы с ним, как и встарь, не соединились, зато были рядышком, обознались, зато полюбили, не встретились, но стрелялись, и я угадала его напоследок, а он лишь орал от восторга, да, он оказался слепее, но он славно прожил, то есть он победил, он нашелся, он сделал все правильно: мелкоплавающие, а он глубоководный, еще глубже, чем раньше, потому что не надо понимать, зачем понимать, если ясно, что если понимать, то жизни не будет, а так сидеть себе на веранде, когда жара уже спала, как я никогда не сидела, и быть чистой, и пить глотками белое вино, но заказан мне путь, не дозволено путать назначения, это вам, а не мне, я бежала – вы шага не сделали, только охи да ахи – не стоят они моего сломанного мизинца, и ничего, а я бежала, свое отбегала, лежу и скучаю, в ожидании нескольких слабых вопросов, когда оживится воздух, и зеркало с дырой, что так и осталось, от лени, но я вас зову: приходите в гости, если состоится, не состоится – тоже приходите, мы не годимся в родители, и что нам с ним делать? – Я была готова, я даже не волновалась, потому что отучилась, за остальное отмучаюсь потом, я не жалею, и высшая измена украсила мой быт в пастельные тона, я лежала и смотрела на пыльные трофеи, на кубки и призы – недурная лошадь, и недаром любила лошадей, хотя ничего не смыслила, но любила скакать, и однажды на пляже ко мне, под уздцы, но не будем, сударыня, отвлекаться, заглянем в чистый лист бумаги и скажем себе: в наше умопомрачительное безделье нам есть о чем потрепаться, приблизившись напоследок к оригиналу, хотя бы с другой стороны, да, я дура, и пусть мне не светит, и сама не разберусь в главном, оттого и жду, и ожидание это напрасно, бега кончились хором, на поле вислоухие кролики, это важно для отчетности, и если пели, то не кутались в саваны, этого не было, а то, что я не среди вас, мне подсказали сны, но ближе! ближе к делу! сосредоточься, Ириша, Ирина Владимировна, у тебя на носу свадьба, и твой жених запаздывает, это печально и вносит в атмосферу элемент ненужной нервозности, и никак не поторопишь его, а может быть, он передумал, устал? да нет, пустое, мы никуда друг без друга, пустое, но все-таки отчего это мы хлебаем говно да говно, для какой конечной радости и с какой целью, здесь я задумалась, с ручкой во рту, не пропустила ли чего в своем отчете, ты сама говорила: ВЫЖИТЬ!!! Мы выжили – из ума. Истерика прекрасна, как фонтан, но я успела кое-что нацарапать, как курица лапой, не взыщите за почерк, и даже составила завещание: мою пизду отдайте бедным, отдайте инвалидам, калекам, служащим нижайших чинов, неспособным студентам, онанистам, старикам, тунеядцам, дворовым мальчишкам, живодерам – первому встречному! Они найдут ей применение, но не требуйте от них объяснений, они найдут, и это их дело, но прошу не считать дешевкой: хотя и бывшая в употреблении, но великолепна во всех своих измерениях, узка и мускулиста, мудра и загадочна, романтична и ароматна – по всем параметрам любвеобильна, однако чрезвычайно деликатна и боится малейшего насилия, вплоть до болезнейших разрывов, о чем владельцу даст консультацию добрый доктор Флавицкий, он ее наблюдает, но в конце концов, если соберете деньги на памятник, не ставьте его посреди многолюдной площади, это безвкусно, не ставьте визави Василия Блаженного, ибо негоже Василию лицезреть ее каждодневно, а также на Манежной, как новогоднюю елку, – не ставьте! В Москве есть куда более укромные уголки, где встречаются влюбленные и воры, убогие и дрочилы. И, пожалуйста, не в Сандунах: там склизко. Поставьте ей памятник… но, минуточку, не делайте его излишне большим, он не должен взмывать в небо космическим героем или ракетой, не должен попирать землю, как трибун у китайской гостиницы, все это мужское, чужеродное начало, мне не свойственное, ей не приличествующее, нет, ей милее смущенный памятник, накрытый шалью или шинелью, не помню, где-нибудь во дворике, где он жил у друга, лишенный своей кровли, обиженный и непонятый, как она, пусть это будет такой же тихий памятник, по цоколю которого расположатся картины из жизни любви: см. фотографии в спецархиве архивариуса Гавлеева, он же главный консультант, он же разрежет ленточку, а где? Есть Патриаршие пруды, но там уже развалился перед детьми в кирзовых сапогах крыловский болван, есть театральные скверики Аквариум и Эрмитаж – да она-то не актриса! есть еще один – да там Маркс – все места заняты, есть, правда, место в Серебряном бору, но не хочу у черта на рогах, как девушка с веслом, не из гордости, а из сочувствия к людям: далеко от метро, нужно ехать троллейбусом, боюсь давки, нет, мне по душе Александровский сад, с его голландской флорой и милицейской фауной, я к милиционерам всегда испытывала уважение и сдержанную симпатию, но это ведь не мне, а ей памятник, я сама не заслужила на этот раз ни золоченый парижский, ни просто конный, ни даже пеший – в этой стране не заслужила, в этот раз – ей, и пусть он будет, как роза, без всяких излишних фантазий, как роза, – и посадите вокруг цветы, много цветов, и сирень – это самое бесполезное, что вы сможете сделать, так и быть, в противовес ратной славе – славу любви, на другом конце, и цветы, цветы, цветы… не предвижу возражений, и посвятим его не моей персоне, а круглой исторической дате: двухтысячному году новой эры – надо будет согласовать, я знаю: бюрократия, во-вторых, на меня не серчайте, ибо дурного не желала и сейчас не желаю, хотя это странно, что вы еще умеете разговаривать, мой папаша куда более последовательный, он отказался от дара речи, а что маму именует Верой, так это даже символично, надо ей сказать, когда прибудет на свадьбу.

Да, кстати, я согласна. И на папашу не в обиде, он тоже князь, а стало быть, не жид, а стало быть, ему на Россию насрать, потому что он сам Россия. Там у вас, Ксюша, вы и господа, а мы тихонечко, по-родственному, по-семейному сядем на кухоньке, не будем менять тарелок, сядем и примем немножко, и захорошеем, и песню затянем, и даже кто-нибудь из нас спляшет, а потом спать ляжем, кому места не хватит – постелим на полу, рядком, по-братски будем лежать: брат с братом, друг с другом, папа с мамой, люди не гордые, одна радость для пряника и кнута, но достаточно, считайте как просьбу: ни слова больше! – а памятник можете ставить, а не поставите, другие поставят, если, конечно, додумаются, и все-таки поменьше думайте – побольше живите. Но спешу пригласить всех на свадьбу, и приносите подарки, подороже, а еще лучше просто деньги: это пойдет на памятник, но только не очень большого размера и непременно из красного гранита, я так хочу, и ей под стать, ладно, перейдем к частной жизни: в конце концов, мой роман имеет не какое-нибудь отвлеченное, а семейное содержание, семью я всегда почитала, и воспитание детей – особенно, и все-таки плачу только о Ксюше, никто мне не нужен, кроме нее, но она зря обижалась на Леонардика, и поливала, зато в другом ей не было равных, и не будет: никто, как она, не умел так быстро и непроизвольно возликовать, никто не кончал с таким редкостным даром веселья, и она даже чуть-чуть бледнела от полноты жизни, я брала уроки, то есть с первого взгляда, так женщина не смотрит на женщину, и я стала против нетерпимости, пусть все живут, я не против, потому и жду совета, и откликнулся мой кавалер, приперся, а я лежу и пузо выгуливаю, и пупок вытаращился, ну, совсем как третий глаз, а в зеркале рваная рана, не застеклила, и дует оттудова, но дряни не было: появился вполне элегантно и занял место в моей скромной жизни, расположившись на диванчике, и я сказала: господин мой! я истомилась, тебя ожидаючи, сука ты этакая, а он мне в ответ: ты брось выражаться на этом приблатненном жаргончике, я не затем пришел, чтоб слышать вздор! – и замолчал совершенно по-королевски, а я ему возражаю: сволочь ты, Леонардик, большая и жирная сволочь, ей-богу, не хочешь – не верь, но сволочь, ты меня проморгал и прошляпил, а я тебя отмыла и спасла, облившись грязной кровью твоей, молчи! слушай дальше: я тебя премного благороднее и по масти, и по воспитанию: ты, я говорю, кто? ты юлил и подпрыгивал, а я жила и дышала степным воздухом русского города, мне встреча с тобой многого стоила: папашки, двух одичалых к сегодняшнему дню бывших моих супругов и еще сотни прочих хуев, если считать приблизительно, не вникая в подробности, но я выполнила свое назначение, постаралась на славу, почему ты так долго не приходил?

Он, пристыженный и довольно прозрачный, попрозрачнее, чем в прошлый разок, ага, говорю, растворяешься и хочешь, чтоб я тоже? – мне, говорит, было трудно к тебе прийти – ну, говорю, и вали отсюда – смотрю, нет мужика, обиделся, Ксюша, мужик – он и есть мужик, даже если наполовину прозрачный, теперь бы уже не тронул, а я опять лежу и пузо глажу, рассуждая о мелочах жизни, и времени у меня полно, на дворе весна, безвитаминное время, но, покупая на рынке гранаты и овощи, ем за двоих, а меня баран забодал, иду от метро, далеко мне идти, не сев на автобус, тут стадо, коровы, телята – прошла, несмотря на рога, а дальше бараны – я думала: мелкий скот и не боялась, а один налетел со спины и поддел – больно! – пот катится – пришла в себя, села, записываю, а он приходит, говорит: – Ну, хватит! Давай по-серьезному. – Давай. – Ты родишь? – Хотелось бы знать, что папа ребеночка по этому поводу думает. – Он говорит: – Зачем он нам? – Я говорю: – А что? Ты раньше не мог мне сказать? – Сама не хотела. – Ну, верно. Ладно. Простим их, Федя! – Прошу тебя, выражайся иначе. Я жениться на тебе пришел. – А я говорю: фиктивно? Он понял и замолчал, а здесь, говорю, тебя напрочь забыли, слишком много живых, может, мне остаться, напомнить? – Это не дело, – говорит. – А что ДЕЛО? – Он говорит: по совести сказать… Помолчал. Как тебе объяснить? Ну, конечно, говорю, дура… – Он говорит: ну, если нет общей меры, как объяснить? – И опять молчит. Недоговаривает.

Я говорю: ты почему не договариваешь? Позволь мне устроить истерику. Ты, говорит, мастерица. Я говорю: оставь меня, можно я еще поживу? Он говорит: а я? То есть с крайне эгоистических позиций. Ладно. Только, пожалуйста, не уговаривай. Я сама знаю. А это, показываю на лягушонка, подарочек. Он говорит: – Не преувеличивай… С них как с гуся вода. И не воспитывай. – Ну, хорошо. Ты меня любишь? – Он говорит, не то слово, обожает, места себе не находит, сидит, бледненький, но мне доступный, а я сижу на кровати: брюхатая, полная жизни и смердящая, сижу, отдуваюсь: – Страшно, говорю, я ведь знаю, что я сделала, то есть про Катерину Максимовну, не накажут? – А ты, говорит, хочешь заранее разузнать и прицениться? А не хочешь ли неожиданностей, как все другие прочие, как я, говорит, к примеру? Что ж, говорю, мне платье пошить или как? – Пошей, – говорит. – Ну а если сначала рожу, а потом уже поженимся? – Пожал плечами: – Как хочешь… – И не жалко тебе их? Чудовище все-таки вырастет. – Не одно, так другое… – Да! Но не от меня! – и мечтаю выйти за него замуж, он такой нежный, встаю, подхожу к нему, глажу по волосам, они, как у ребенка, шелковистые… – Когда? – говорю покорно. – Сегодня. – Как сегодня? – Зачем откладывать? – Только не газом! – выкрикнула… – Леонардик, как лучше? – Мы стали прикидывать. Я привередничала: вены, прыжки с высоты не подходят, таблетки – ненадежны, еще стошнит, все остальное очень больно. – А сам ты меня не можешь? – Наморщил лоб. – Ну, – упрашиваю, – пожалуйста… – А потом смотрю: нет его. Леонардик, куда ты делся? Пошел за топором… Я выбежала на улицу, через полтора месяца – листочки, а я, замужняя женщина, буду спешить к сыну, волнуясь от радости, выпишу мамашу, будет, сука, бабушкой! и няньку найму, а мой дражайший Виктор Харитоныч, отрывая время у государственных дел, станет звонить домой и, на зависть куколкам-секретаршам, ворковать, гулькать по телефону: ну, как там наш махонький? все ли скушал? не болит у него животик? похож ли он на меня с утра? или на тебя? или вовсе ни на кого не похож? – Как же, радость моя, не похож, если ты меня полюбил, прикинувшись ходячим призраком и позабыв о государственных делах, и презрев пожилую жену, которую давно не баловал лаской, о, Карлос! о, мой латиноамериканский посол! почитатель Неруды, противник хунт и прочих фашистских экспериментов, выгони из гаража свой жигуленок с красивым, как пижама, флажком, пригласи министров и королей, это тебе раз плюнуть, сбегутся! нет, Карлос, твой мерседес не длиннее мерседеса моего Леонардика, мы тоже могем, когда хочим, прости за дурацкую шутку, но знай: сынуля прекрасен, как бог твоей страны, я знала заранее: все кончится миром, ты – мой, ты – мой муж, но во дворе уже столпотворение, и черная сотня хуев выстроилась, готовая к подаркам и закуске, готовая к прощенью, гуляйте, милые, я буду еще с вами, в последний раз, и вы, братишки Ивановичи, идите, идите сюда, простимся, спасибо за статеечку, сочтемся, и вы, корреспонденты мировой корреспонденции, вы тут как тут, привет, бандиты!

Вот, я принимаю гостей, в количестве черной сотни, а также их жен, соседей, родственничков, зевак и любовниц, и Антошка, как забыть об Антошке? мы снова дружим, и, пожалуйста, называй меня мама, а это твой ненародившийся братик, черный червячок, поздоровайся, ну, что отворотился? смелей, не бойся! а мамочку целуй в щеку и никому не рассказывай, ну, это слишком! – каков хам! – дальше: Дато, он для нас сыграет, вот стену-эй, разумеется, Мендельсона, только не слишком громко, а то голова, да, Дато, сегодня я выхожу за тебя замуж, Дато Виссарионович, а твой отец Виссарион меня знает как отъявленную красавицу, как божество, а Антошка мне шепчет на ухо: мама, ты у меня гений чистой красоты, мамочка, а вот и Егор с Юрой Федоровым, пара пуганых конвоиров, с гладиолусами, я сегодня выхожу замуж, а вот еще пара: мои бывшие одичалые супруги, привет! одного в лицо не помню, но что-то смутно родное, по причине стремительного бегства из родительского дома, другой в мешковатом костюме из местного универмага, не пьет, не курит, не играет в мяч, что так? уж не умер ли ты, мой мальчик? ты раздразнил мой пыл! ты! оставь провинциальные комплексы, вся черная сотня хуев – твоя заслуга! эй, вы! ну, да ладно, не буду кричать, нет, я крикну: минутку терпения! – мамаша, встань у входа, в половине седьмого ты отворишь дверь, да приоденься, вот тебе колье, вот браслеты и тряпки, носи на здоровье, возьми духи, эти тоже, бери все, мне не нужно, не плачь, это подарок, ну-ну, я счастлива, мама, не плачь, а что касается ВАШЕЙ дальнейшей судьбы, она меня волнует все меньше и меньше: если вы все пережретесь, перережетесь, если посадите друг друга по тюрьмам и лагерям, если запретите ходить в сортир под угрозой казни, введете комендантский час на питьевую воду, я воскликну: значит, так надо! я одобряю! я вас благословлю, все, хватит на сегодня, ах, Витасик, шестидневный герой, ты тоже пожаловал, а Мерзляков себе на уме, он всегда наблюдает: за кого это она выходит замуж? и нет ли подвоха? и почему собравшиеся гости вместо того, чтобы пройти в квартиру, стоят по колено в мартовском снегу вперемежку с дипломатическими представителями, каретами «скорой помощи» и вороными конструкциями отечественного производства? почему? – напряженно думает Витасик, – почему она высовывается к нам через форточку, придерживая не слишком крепко свое кимоно в надежде на случайное явление груди? уж не морочит ли она нам голову – эта беременная курва? – напряженно думает Мерзляков, утопая в мартовском снегу, который скоро растает, и вообще бы сюда картинку природы: грачи прилетели, гнезда ворон на березах, в конце концов мы имеем право на красоту, гарантированное славянской душой, мы ведь не жмоты, не скупердяи, не датчане – как? вы до сих пор незнакомы? – вот мой датчанин, пришел и ушел, но все-таки сегодня он вместе с нами, с международной выставки медоборудования, не блондин, прислал мне в подарок лакея из «Националя» с двумя коробками снеди и часики с браслетом, не дорогие, конечно, однако вполне удачно для одной-единственной палки, пришел и ушел, а Виктор Харитоныч – он с нами навеки, он наш, вологодский, о, как он прекрасен своею образиной, дайте-ка описать напоследок: итак, в очках, под ними свинячие глазки, бороденка, лицо как будто перепревшее, кожа лоснится и пористая, как свежая коровья лепешка, губы мокрые, член заострен, как очиненный карандаш, сидит в кабинете и чертит линии для поддержания деятельности ума, но все-таки он мой будущий муж, его с тех пор повысили, скоро примется повсюду командовать, однако меня защищал, как только мог, однако вступил в сговор, и ходят слухи, женится на богатой вдове Зинаиде Васильевне, когда она в трауре и с белым кружевным платочком приходила на меня жаловаться, как на картине Эль Греко, я всегда была культурная женщина, носила кимоно, в котором Игорек, ах, вы тоже, кажется, незнакомы? на всех не хватило бумаги, он уехал в моем кимоно, у него ночью, как мы залегли, завыла машина, дефект секретки, на ветру, от ветра и стужи завыла итальянская секретка, считая, что мороз ее обворовал, и тогда сосед, что надо мною, однажды с вином зашел познакомиться, я извинилась, ссылаясь на занятость, сосед ретировался и затаил, и вот орет машина, Игорек, схвативши кимоно, спешит во двор, а сосед, распахнув окно, орал: – Раз к бляди приехал, не шуми! Ты тихо приезжай! – С испугу Игорек в кимоно и уехал, и исчез навсегда, хотя был красивый, богатый, при мне из постели по телефону распекал подчиненных в автобазе и очень возбуждался от ругани, и требовал одновременных ласк, а потом приходит кимоно по почте бандеролью, вместе со шлепанцами, ну, я соседа тоже пригласила на свадьбу, и даже того Степана, что по заданию сбил меня наповал, – не удержалась, пригласила, пришел с Марфой Георгиевной, они поженились недавно, и новые друзья пришли, под предводительством Бориса Давыдовича, в гулком подъезде стучала палка с резным набалдашником в виде бородатой головы пророка: для кого – Лев Толстой, для кого – Солженицын, для своих – Моисей. Пришли новые друзья, в сумерках их недавней славы, поредевшие ряды, Белохвостов уже в Пенсильвании, работает не по профессии, доволен, и с ними женщины со снайперским прищуром и сигаретой табачной фабрики «Ява», пришли и прищурились, и Леонардик уже летит со скандалом: зачем они пришли? почему столько иностранцев? Сплошные любовнички… А что мне делать: я дружила с мужчинами при помощи всех своих чувств. И сказал тогда Леонардик, ошалев и опешив, с диванчика воззвал: – Да ты еще слишком близка к ним!.. – И только тебя, моя любимейшая подруга жизни, не было в этом убогом дворе. Шпионка и террористка, ты долетела всего лишь до ворот столичного аэродрома и была неумолимо лишена визы, выданной тебе по рассеянности, и выдворена вон, и в слезах летела назад, с посадкой в Варшаве, и сказал Леонардик: – Слава богу, что выдворили! Только ее нам не хватало! – Но Ритуля пришла, и Гамлет. Гамлет был очень, очень взволнован, он так полюбил меня за короткий срок, что не расставался с журнальчиком, и Ритуля журнальчик искромсала маникюрными ножничками и сожгла обрезки на помойке, Гамлет плакал, узнав о потере, а мамаша перед дверью стояла на посту, как центурион и зверь, дедуля-стахановец умер спустя год, тоскуя по внучке, папаша-краснодеревщик в Москву прибыть отказался, так как в нем обнаружился редкий вид фанаберии: боязнь троллейбусов, он считал их дьявольскими созданиями и отказался наотрез, несмотря на все уговоры, однако в назначенный день, надев белую сорочку, при галстуке, выпил перед зеркалом полный бокал портвейна и вспомнил о моем детстве, по поводу чего я писала ему в письме: Милый мой папка, а еще знай, что пройдет жизнь, я пройду и умру навсегда, но единственный мужчина, который по-настоящему мне дорог, близок, любим, с кем мне было лучше, чем со всеми, – см. на обороте букет пионов – вот, знай: это ты! Твоя любящая тебя дочь, Ира. Он достал из пиджака открытку, смятую годами, и заплакал.

Он был прощен. Мать сдерживала напор заинтригованных гостей, в недоумении косящихся друг на друга и уже разделившихся на враждебные партии, не подающие руки. Я махала им из окна. Леонардик, однако, расселся на диванчике в позе удовлетворенного жениха. Он сказал: о, как я счастлив жениться на тебе, моя красавица. Я сказала: не подгорит ли индейка, дурень?! Заботы снедали меня. Я очень беспокоилась за индейку. Столы были накрыты в обеих комнатах, срам зеркала будет занавешен, остается навести марафет, а Нина Чиж, прислонясь к березе, рыдала от зависти. Леонардика, конечно, не было. Он не то чтобы опаздывал, а просто мы так уговорились, чтобы он попозже пришел.

Ну его! Он все был на меня в претензии, когда приходил в третий раз или в десятый, или в сотый, он шел косяком, будто прорвало, днем и ночью, но днем бывал тусклый и нерешительный, зато ночью читал мораль и учил, что я не понимаю происходящего и никакая я не Жанна д’Арк. Отвяжись, говорила я, сам-то ты кто? Вон, почитай… И брала с полки его очередной шедевр и открывала на случайной странице… он бранился, плевался, визжал, ага! говорила, то-то, не для вечности, извини, отвяжись. Мне было жалко их, таких продрогших в снегу и мерзости двора, я каждому хотела сделать что-нибудь ласковое, но мой подарок был коллективный, как воззвание. Роман заканчивался свадьбой.

Пора кончать! Задернуть зеркало несвежей простыней, но пока, присев на пуфик, отразясь в трюмо, смотрю, охваченная волнением и усталостью, на пузо, подвела глаза, задумалась. Ириша, гости ждут! Столы благоухали кулебякой. Мое приданое: хрусталь и столовое серебро. Не стыдно. Пошлепала по животу, ну, как ты, лягушонок? Присмирел. Твоя мамочка нынче на выданье. И снова к окну, и через форточку взглянуть на вереницу приглашенных, и Катериночка Максимовна пришла, и Вероника с Тимофеем, тот носится по двору как оглашенный, ну, собирайся, Ира! – Леонардик, развалясь в торжествующей позе насытившегося барина, торопит, они никогда не в силах скрыть этого животного торжества, я простодушно напеваю, причесываюсь, скольжу по паркету, о чем подумать, откладываю думать, хотя ловлю себя на том, когда же думать, если не сейчас, часы пробили шесть, ну, вот: еще осталась половинка времени, чтобы все вспомнить или помолиться: отец Вениамин, мой сахарный попик, входил в состав гостей, но был в штатском, я первый раз видела его в штатском, отчего показался мне более соблазнительным, так и тянулись ручки к запорам и застежкам, чтобы схватить – о этот дивный миг! – с мутной капелькой нетерпенья, но Ира! Не время об этом!

Ты должна им что-нибудь сказать. Почему это я должна? Мне смешно. А что мне им сказать? Мы не в Руане. Где англичане? Вся моя Британия – разгромленный оркестр во главе с ялтинским козлом, сорвавшимся с привязи, с веревкой на шее, пока его жена, мать крохотных дочерей, томится в валютном баре, сокрушаясь по поводу поездки в варварскую державу, где понятие о порядочности не совпадает с гринвичем. Мы не в Руане. И все-таки скажи. Ирина Владимировна прогуливается. Ирина Владимировна украла конфетку. Жует. Уютно закинув ножку на ножку, сидит Леонардик с гвоздикой в петлице, это бесчисленное явление. Ну, хорошо.

Ходите медленно, следите за походкой, у нас плохие, скверные походки. Я была исключение. Вырабатывайте походку, больше писать не о чем, сокрушаюсь о содеянном, прошу принять во внимание мою разрозненную жизнь, была всегда на грани, не владела собой, была слишком застенчива, не верила в то, что я кому-нибудь желанна. Скоро, скоро поток гостей вольется в эти унылые комнаты, скоро крикнут: горько! Пир горой. Ну, чего ты копаешься, ворчит Леонардик. Жениху свойственно волноваться. Я в последний раз выхожу замуж, но я не горячусь, я просто счастлива жить и работать в этой стране, посреди такого удивительного народа, и если кому не угодила, извиняюсь. И ты, Виктор Харитоныч, не будь строг! Что ты хочешь? Баба!

Но зато какая красивая… И напрасно говорит мой милейший Станислав Альбертович, что я бабушка русского аборта. Обижает… Прижимаясь к подругам жизни или минуты, кто не думал в тот миг обо мне, кто не думал: с ней, только с ней я чувствовал себя королем, она незабываема, и я решила сохраниться в лучшем виде, я вам дарю покой, и из подвала уголовного морга несите бережно мой труп: я вас любила. Я встала и пошла в ванную, вот моя столбовая дорожка, за дверью шум, и бедная мамаша с трудом сдерживает осаду. Матушка! Ты была страшная дура, но мне нравится, как ты закричишь! Кричи, не стесняйся!.. Леонардик, подай мне шлепанцы… Куда? К тебе, дорогой и любимый. Лапочка ты мой, я к тебе. До встречи! Я знаю, что за дверью пустота и на дворе мартовская слякоть, что воздух влажный и гнилой, что столы ломятся от яств, и я ничего не говорю, так не лучше ли пойти в ванную и принять теплый душ, пусть расслабится моя охваченная старостью шея! Пусть свадьба идет на убыль. Убирайтесь! Я вас сочинила, чтобы сочинить себя, но, рассочинив вас, я самораспускаюсь как персона, но перед роспуском замечу невпопад: пейзаж ранней весны в Москве без брюта слишком сир, итак, пейте шампанское! я для вас купила три ящика, там, на балконе, возьмете, если мороз за ночь не разорвал бутылки, ой, Леонардик, а вдруг разорвал? Какая без шампанского свадьба? Я выпила и закусила семгой. В желудке найдете косточки. Уходя к своему жениху, скажу, что ничего вам не скажу.

Все правильно, и вы, пленительные американки, напишите очередной протест. В нем будет горечь непонимания стерляжьей ухи и брусничного варенья, в нем будет сказано, что братство женщин не знает границ, объединившись в муке пиздорванства. Я сегодня сделала так, что вместо бермудского треугольника вы обнаружите волосатое любящее сердечко. Витасик, ты знаешь, я всегда была немножко сентиментальна. Я ходила в твоем белом свитере по твоей богатой квартире и ждала чуда. Оно случилось: ты меня полюбил навсегда.

Но обстоятельства превыше нас и всего остального, сегодня мы говорим друг другу нежности вокзального свойства, только не хватает проводника, итак, пора, а то они успеют. Я карабкаюсь к потолку по мыльной табуретке, которая служила мне для стирки белья, и мыло затвердело, я лезу вверх, и входит Леонардик. – Жанна, – говорит он, – на этот раз вы выбираете такой способ? – Да, – отвечаю я. – Ну, что же, это вполне по-хамски. – Да, мой повелитель, – соглашаюсь я. – Да, мой неземной жених. – Поцелуемся?

И мы целуемся. Помиримся? И мы миримся. Жизнь трудна. Я делаю шаг к нему. Бросаюсь в объятья. Крепче! Обними меня крепче, милый! Войди, войди в меня, коханый!.. Ой, как хорошо!.. Ой, как кружатся стены и полотенца!.. Ах, как неожиданно! Еще!.. Ну, еще!.. Сдави сильнее! сильнее сдави! Ну, еще. Дай мне сладко кончить! Ты меня совсем задушил, любимый… Ой, нет! Не надо! Больно, дурак!

Не х-а-а-а-а-а-а-ххх-хх-ха…ха…ххххх…ха…

Свет! Я вижу свет! Он ширится. Он растет. Рывок – и я на воле. Я слышу ласковые голоса. Они подбадривают и одобряют. Гудит газоаппарат. Я вижу ее: она мерно покачивается. С таким щедрым пузом. Прощай, лягушонок! Не дрыгайся, ты поскорей засыпай, ты спи, баю-бай, лягушонок! Я смотрю на нее: она затихла. Умытая счастливыми слезами. Матушка отворяет двери. Гости хлынули. Свадьба! Свадьба! А где же невеста? А вот и невеста. – Здравствуйте.