Ящики настежь. Колготки свисают желтыми исхоженными ступнями. Возвращаюсь в пустынный свой дом.
Вот флаконы духов, пробочки граненые, стоят в ряд, диориссимо, теснятся, перламутровая вазочка с засохшими незабудками, разноцветные ватки, лосьоны, черепашьи гребешки, золотые патроны губной помады. Я осколки с тех пор не заметала, пусть себе валяются, на трюмо пальцем написала ИРА, завела патефон свой шипучий, нахмурилась и дальше пишу, писанина отражается в зеркале: вот флаконы духов, пробочки граненые, стоят в ряд, диориссимо…
Вот пузо. Скоро все будет непоправимо. Я ему крикну, как посмеет войти: вот оно, мое пузо, вот! Почтовый ящик полон газет, это – дедулины. На стене, без рамы, прибит большими гвоздями холст: моя прабабушка. Портрет старинный и работы неизвестной, талантливой. Кавалеры дивились, хваля: кто это?
Кровать славная. Покрывало атласное, тяжелые кисти.
Мерзляков, раз съездив с тургруппой в Польшу, рассказывал: там, в ихних костелах, таблички висят серебряные и золотые, с благодарностями. Спасибо, Иисус Христос, что Ты мою дочку вылечил от менингита или что я благодаря Тебе человеком стала, спасибо! Такие, говорит, висят в костелах таблички, привинченные к стенам, окладам, колоннам, а сколько таких благодарных табличек к твоей кровати можно бы привинтить? Я, говорил Мерзляков, привинчу из чистого золота: дзенкуе, пани Ирена! – Не привинтил… Шла у нас с ним тогда шестидневная любовь, долгие часы мы с ним в это трюмо гляделись без устали, он, бедняжка, уже на ногах не стоит, кровью кончает, а все любуется, да что толку? Остался с женой, синхронной переводчицей, принялся размножаться, про таблички забыл, записался в старые друзья, раз в полгода зайдет чайку попить, и уже все не то, все не то, без особого вдохновения, будто подменили человека.
Помрет дедуля, не оставят мне этой квартиры, слишком просторная, дед служил верой-правдой, а я что? Подписала, как водится, по собственному желанию, чтобы Виктор Харитоныч смог письмишко свое поганое отписать, марку наклеить и послать моим заступницам, мол, никакой особой беды мы ей не причинили, сама решила посвятить себя частной жизни, как принято и в вашей стране, хотя в процентном отношении у нас работающих женщин в шесть раз больше, чем у вас, и никто у нас асфальт из слабого пола не ложит, все это неправда, ты бы, говорит, и сама черкнула пару строк: спасибо, мол, за заботу, за ласку, да только не стоило беспокоиться… – Обойдешься! – отвечала я и подумала: может, и верно, не тронут, после их статейки, ведь если свалили все на любовь, значит, вышло мне алиби. Смолчала я, затаясь в смертельной обиде, выписываю срочно Ксюшу из поселка Фонтенбло французской железной дороги, а они потихонечку начинают меня в родной город обратно спроваживать, выпирают. Бросаюсь звонить в тысячу мест! Был на примете Шохрат у меня, большой человек во всей Средней Азии, захотелось мне у него отсидеться, в себя прийти: – Это я, Шохрат! – говорю с фальшивым весельем, а летали мы с ним по всяким там Самаркандам, посещали мусульманские святыни, только дальше гостиницы не выходили, останавливались в люксах: рояли, климатизаторы, дыни отборные. Во рту таяли.
Расстаюсь с Маргаритой несколько сухо, хотя, безусловно, по-дружески, и она меня тоже не задерживает, завелся у Маргариты неизвестно кто, несмотря на оказанные ласки: ничего, думаю, не пропадешь, не окочуришься, потому что совести не хватает, будто не помню я, как ты япошку своего, фирмача, заразила, и он улетел в Японию в полной прострации, хотя ты знала про себя, что заразная, и тут же в баню меня зовет, как здоровая, я даже слов не находила, нельзя же все-таки так, Ритуля, некрасиво, только у нее другие понятия, да я ничего: подлечилась она и опять ко мне потянулась дружить, мы сдружились, но нежность любила скорее из любопытства, не было в ней мракобесия, не то, что у Ксюши, у той хватало на всех, бывало, несется по Ленинскому проспекту: жигуленок канареечный, сиденья черные, груди торчком, хотя есть отметина, один сосок видный, а другой как бы не проклевывается, несимметрично, но даже оригинально, правда, не в дневное время, а поближе все-таки к полуночи, но шоферы такси и другая запоздавшая публика совершенно дурели и терли глаза.
Но Вероника сказала мне: ты дальше пойдешь. Вот и пошла, да что пошла – побежала! И знаю: Ксюше этого не дано, все дано, а этого не дано, такие дела. Вероника мне объяснила: не Ксюшина это епархия, Ксюше театр и радость отпущены, а тебе, Ира, – смерть. – Не болтай! – говорю, но в глаза не смотрю, взгляд тяжелый, не выдержу. Вероника – та еще ведьма, лоб бугристый, много мыслей заключено, и странно видеть, как в метро она едет, в лабораторию: некрасивая, нечесаная, неотличимая от всех, ноги толстые, одежда – лучше не говорить, ни один мужик не обернется, а взглянет – вздрогнешь! Как уехала Ксюша, а Ксюшу она любила, в Ксюше находила радость, которую мы позабыли, где, спрашивает, еще такая радость, где? Обернулась: затмение полное, как будто дубиной, и Ксюша тоже не выдержала, стрекоза, и остались мы с Вероникой, только с нею дружить нельзя, это из другой жизни, а в метро: баба бабой, с кандидатским дипломом, едет химичить. Зам. зав. лабораторией. Вот так.
А на бабушку, на прабабушку свою, я похожа, скажи, бабушка! Висит себе, гордая. Так что, уж извините, я не плебейка! А они все хвалили: какие щиколотки! какие лодыжки! – но с моей подсказки, а так только Леонардик заметил самостоятельно. Ксюша спрашивает: воскресила ли я его Лазаря? Ну, хвалиться не стану, воскресила, хотя положение было пиковое, надежд не подавал никаких, потому, видать, и согласился на договор, скрепив его искренним поцелуем, однако хитрость скоро дала о себе знать, потому что не верил в свои силы, на последнем издыхании находился, да и избалован был выше меры, любил перечислять балерин, козырял фамилиями, оглушить хотел, как рыбу. Но я свое дело знала, а когда Ксюша подробности пожелала, отвечала: ты сама не хотела подробностей про дядю Володю, не скажу, но сказала, потому что хотелось, конечно, похвастаться, воскресила, чего уж там! Ну а как воскресила, говорю ему, будто в шутку, но не сразу, естественно, пусть наслаждается, а кончал у меня, как миленький, словно не гений интернациональный, а свой человек, а как умер, дедуля вбегает с газетой, от новости радостный: смотри, кто умер! Мне ли не знать, глупый старик, нашел чем удивить, сама только что оттуда, насилу отпустили, едва отстали, а я виновата, что не знала, как замок открыть? там не дверь, а баррикада целая, «скорую помощь» не я ли вызывала? Когда? – спрашивают. – Он тогда вроде бы еще не умер, – говорю, а они говорят: это ты! ты! ты! ты! – Нет! Любовь, отвечаю, была! Я сама, говорю, поседела, жуткое дело: на глазах кончился, если не сказать того хуже. А почему ссадины и кровоподтеки на теле? На каком еще теле? Не валяйте, говорят, дуру! Спасибо, отвечаю, не надо мне ничего показывать, и так уже поседела, а что до прихотей, так он, извините, так любил! понятно? нет?! – Понимают, но не верят, однако замечаю: на «вы» перешли. Нервничают. Я говорю: зовите Антона! Антон – свидетель, надеялась я, но не вышло, хотя все-таки отпустили, только вместо прямого ответа на мою шутку: КОГДА ПОЙДЕМ РАСПИСЫВАТЬСЯ? – предпочитал откупаться незначительными безделушками, и так длилось, я ждала, чтоб привыкнул, чтоб некуда было ему, голубчику, деться, не к Зинаиде же Васильевне! а Зинаиду Васильевну, думаю, тоже желательно поставить в курс положения, потому что женщина она истерическая, но здесь не особенно правильно поразмыслила, Ксюша была не товарищ, то есть не то чтобы она осуждала, она с интересом следила издалека, я писала ей, она жаловалась на почерк, почерк мой, почему не знаю, ей не нравился, говорила: у тебя наклон слишком резкий, полегче! полегче! а что? нормальный почерк… Только не товарищ она была, потому что, должно быть, не хотела, чтобы я – с дружком ее папаши, а что делать, если он меня обожал, это, я им говорю, так и есть. Она никогда не верила, исключала такую возможность, а выходило по-моему, только Зинаида сорвалась: как узнала через третьи руки, сказала устало: да ебись он с кем хочет!.. Я думала: заверещит! А она: пожалуйста. Не ожидала от нее такой премудрости, опешила несколько, но думаю: погоди! И динаму кручу. Он терпит. Дедуля кричит: – На проводе! Смотрю: он звонит. Говорю: – Нету дома! – Когда будет? – Не будет! – а списочек у меня был особый, вписала для сведения моего Тихона Макаровича: – На некоего Владимира Сергеевича реагируй отрицательно. А он рад стараться, он бы на всех отрицательно, да шалишь, я тоже еще не мертвая, звонили, приходили в малиновых джинсах, шваль, конечно, а дедуля, он что? – он в другой комнате, как сурок, никогда после десяти не высовывался, телевизор посмотрит и спать ложится, ну, конечно, потише, чем без него, а на лето и вовсе съезжал в свой курятник, выделили ему по Павелецкой, любил поковыряться в земле. Вдруг нагрянет с красной смородиной. Красной смородины не отведаешь? Хороша уродилась, витаминов не счесть! Я покорно благодарила. Я изучила всякие словечки благодарности, тут Ксюша из меня вытравила всю нечисть, прижав к своей несимметричной груди, как Офелию, а когда узнала, что зову его Леонардиком, громко хохотала!
Динаму кручу, а встречусь: веди в ресторан, или в филармонию, или в театр, культуры хочу! Он сразу скукожится, жмется, я тебе, говорит, лучше машину куплю. Покупай! Нет, спасибо! Не надо! Я в театр хочу! Идем в театр. Официально была с ним на «вы», вплоть до самой кончины, соблюдала дистанцию, из уважения к профилю и за заслуги, а как Ксюша на помощь явилась: – Отчего, – первый вопрос в двери, – он умер? – Как отчего? – отвечаю не колеблясь: – От восторга!
Оговорюсь и сейчас, принимая в свидетели бабушку, чей портрет не продам, скорее удавлюсь в ванной, а ванная, разве это ванная! С газовой горелкой, газоаппарат, насмешка над современностью, зато горячая вода есть всегда, оговорюсь и сейчас, ибо происходим мы из княжеского рода, хотя и заблудшего на дорогах, потерянного в обстоятельствах: – Мой Леонардик умер от восторга!
Положа руку на сердце, я его не убивала. Я только довела его до восторга. Дальше он сам себя довел… А то они тут слетелись на меня, вши лобковые, кровь пьют, озверели совсем! Что я вам сделала? Что привязались?! Вы моего сломанного мизинца не стоите! Вон, посмотрите, у меня прабабушка – столбовая дворянка из Калинина! Вон портрет, писанный маслом! Совершенно шикарная женщина, бездна обаяния, декольте, надменный взор, драгоценности. Я все продам, пойду по миру побираться, но портрет не продам, хотя жить мне, скажу не таясь, больше не на что, а если икру ем, то тоже трофейную, запасы кончаются, икра да коньяк – вот и все, чем меня вы одаривали, да я не продалась, я динаму крутила, и любовничков, если на то пошло, было у меня не больше десяти! А прабабушку не продам! Это память. Ритуля говорит: мы похожи. Ритуля Ритулей, а я сама сравнивала: прикреплю портрет к трюмо, встану рядом, смотрю: сходство несомненное, и взор тоже надменный, не наш, и шеи похожие. Только у нее меньше беспокойства в лице…
И ты, Леонардик, хорош, нечего сказать! Видишь, как некрасиво получилось. А теперь пристают: отчего, мол, кровоподтеки?! А мне что отвечать? Почему я должна страдать за твои фантазии? С какой стати?! Я, конечно, рада сохранить в невинности твою репутацию, да только мне тоже не нравится, когда на меня орут! Я к такому обхождению не привыкла, по-другому, не по-хамски воспитана, а что касается подарков, коль скоро интересуетесь, будто они объясняют цену нашей любви, то скажу: крохобор! все больше посулы, мне Аркаша, до близнецов, куда лучше подарки дарил, от семьи отрывая, и на что мне машина, когда я и так, на такси, куда надо поспею, но они в этих ссадинах вымогательство предполагали, а Зинаида Васильевна говорит: ничего знать не знаю, первый раз, что называется, слышу. Совсем завралась! Как не знать, ВСЕ знали, я на люди рвалась, а как что, крутила динаму, нет, мол, дома – и все! – и он не выдерживал, неделю от силы, а потом: – Иришенька, собирайся! Я билетики взял. – Привязался ко мне… Ну, я выряжусь так, что все ахают, а он: – Поскромнее бы ты, а то прямо как наклонишься, все видно! – Ну и что? Пусть смотрят, завидуют! – Не нравилось это ему, хотя старался ходить генералом и гоголем, встречались знакомые: – это, мол, Ира, – знакомил, хотя не любил, рад был уклониться, да я видная, все смотрели, платья такие Ксюша дарила, не на зарплату, конечно. Так год прошел, и второй наступил, и мне скучновато становилось, с места не двигалось, правда, он кое-как пытался разнообразить: то Зинаиду в санаторий на юг отправит, то еще куда-нибудь сошлет. Приглашает на дачу. Егор улыбается, радуясь за хозяина, но был тоже не прост, познакомившись ближе: оказалось, пьески сочиняет, а Владимир Сергеевич ему сто пятьдесят рублей платил, покровительствовал, а Егор нашептывал мне: – Это он на мне думает спастись, раз отогрел. – А жена его, прислуга худая, та очень портвейн любила, и была глуповата не в меру, потому что, объяснял Егор, он женился до срока, еще не поверив в себя, а Владимир Сергеевич, как подопьет, вызывает Егора и говорит: – Ты, Егор, смотри у меня! Не пиши чего не следует! – А Егор сразу юродивым прикидывается и начинает лебезить: – Что вы! что вы, Владимир Сергеевич! Век буду помнить, Владимир Сергеевич…
А как умер хозяин, встречаю, ораторствует: наблюдал, дескать, за нравами: был, доложу вам, полный подлец. Я, перед новыми друзьями, Егора осаживаю: мол, помолчи, неблагодарностью не размахивай, – только вижу: для них Владимир Сергеевич не человек, а какая-то порча, значит, все можно, вали на него, но спорить не стала, себе на уме, а если по справедливости разобраться, то напрасно Егор выступал, так как у Леонардика был высокий полет, а что писал, так, значит, была в том необходимость. Он же, Егор, сравнения приводил: прославлял, мол, подвиги, когда люди сгорали живьем из-за кучки колхозной соломы, а сам бы пошел сгорать? Э, нет, говорю, люди разные: одни должны умирать, а другие песни о них слагать, кажется, понятно, и тогда Юрочка Федоров, что смотрел на меня с самого начала как на лазутчика из дачи Владимира Сергеевича, начинает сомневаться, не стукачка ли я, а я вообще людей люблю с непонятной душой, и когда так ставится вопрос, мне сразу скучно.
Он и Ксюшу мою разоблачал, будто не ходил за ней, как собака, досье собирал, всякие там истории, и вот как Ксюша вошла, улыбаясь всем вокруг, замыслил черное дело, устроил скандал, хотя, собственно, по какому праву? Ты, – закричал, – курва грязная! Стрелять таких надобно, грязных курв! – Ксюша улыбается, не понимая, но с интересом прислушивается, смеяться даже стала безо всякой истерики, я ее в истерике только после ласк видела: не выдерживала, бывало, визжит, попискивает, да вдруг как закричит! как забьется!! Ну, прямо судороги, руки к лицу приложишь: лежит, успокаивается, а после ничего уже не помнит, да и напоминать грешно, но поражалась я силе ее удовольствия, которая даже сильнее была ее интеллигентного организма, хотя и сама, бывало, кричала, а если не вовремя кто кончал, готова была убить, а Ксюша-та просто до посинения, как барышня из Тургенева, так доходила! А тут стоит, улыбается, на Юрочку Федорова смотрит с улыбкой: – Бедный мальчик. Извелся!.. – А тот ругается, кровью налился, весь свет ненавидит и говорит, в свою очередь: – А где же сестра твоя родная, где Лена-Алена, почему ты про нее никогда не расскажешь? – Ксюша пожала плечами: зачем ее упоминать, ей и без того плохо, лежит себе на даче. И тут я сама вспоминаю, что у Ксюшиных родителей тоже есть дача, только она туда не наведывается, вообще не бывает, иногда, когда родители позовут, съездит на часок и тотчас вернется, не заночует.
И мне она про Лену-Алену никогда не говорила, я тоже прислушалась, вдруг что приключилось? Неужели? От Ксюши всякое жди, но чтоб криминал? А Юра Федоров – мой будущий сопровождающий, хотя я возражала, да без толку: Мерзляков отказался, побоявшись, а остальные друзья, что постарше, сомневались в моей затее, даже обидно было смотреть, а я в себя верила, как в Жанну д’Арк!
Нет, говорит Юра Федоров, ты нам расскажи, курва грязная, почему твоя сестра всю жизнь на даче томится, с бабками, приживалками, почему за ней горшки с калом выносят зимой и летом? – Я смотрю, Ксюша задумалась, ничего не отвечает, ну, думаю, полный скандал, а была всегда Ксюша гордая, чуть не то, сразу вспыхнет, презирала все, а тут молчит, а компания пьяная, Юрка тоже, а как пьян, бывал грубоват и тоже вспыхивал, хотя я с ним, признаться, ни разу, – не нравился: все у него теории, разоблачительные дела, я, говорит, однолюб, а как выпьет, совсем гадом становится, все знали и все равно приглашали, да и я, бывало, позову: наперед знаю, будет губы кривить и фыркать и ученость свою демонстрировать, но так сложилось, куда он придет, вроде некоторое событие, хотя, что он делал и как, понятия не имела, да и не хотела: ну, широко известный в узких кругах – и ладно! – а как стали интересоваться, посреди прочего, Юриной персоной, отвечала: – А черт его знает! Но что психопат – это точно… – И были довольны ответом, да я искренне, потому что нельзя обижать мою Ксюшу, но все-таки интересно, по-человечески, было узнать, чем Ксюша моя провинилась. Ладно, – говорит Ксюша, обводя глазами компанию, а еще была она тогда не француженка, в людях хорошо разбиралась. – Ладно, говорит она, я скажу: есть у меня сестра парализованная, всю жизнь в койке лежит, отсюда и горшки, и приживалки, и умственная отсталость. Лежит и повизгивает, отсюда и пролежни, и прочие беспокойства: лучше бы умерла, да никак, понимаете, не умирает… – Ты нас, отвечает за всех Юра Федоров, на понимание не возьмешь, здесь люди грамотные, жизнь видят, а компания как компания – кто зашел, кто вышел, и дело у меня происходит: без дедули, он в земле ковыряется, в общем, лето, и мы с Ксюшей вдвоем, идиллия. – Как жить так можно, когда рядом сестра в койке время проводит, за всю жизнь говорить не научилась? Как, скажи, можно от счастья до потолка прыгать, когда слезы катятся?.. Курва ты грязная! Ксюша все улыбается и говорит: – Я, говорит, может быть, за себя и за нее живу, коли ей, говорит, отпущено такое несчастье, лучше, говорит, один живой труп, чем два, лучше, говорит, равновесие, а не мрак кромешный, который и так все равно мрак. Да, говорит Юра, не ожидал я, по совести сказать, от тебя или, вернее, как раз ожидал! Встает и демонстративно выходит, я не задерживаю, а компания так, случайная, посидели, помолчали, а потом давай выпивать и закусывать. Через час, смотрю, Юрочка сам возвращается, с извинениями за вторжение в чужую тайну. А Ксюша уже пьяненькая, отвлеклась, с кем-то там присела, беседует. Полез он мириться – она помирилась, была незлопамятная, но когда разошлись и Юрочка стал задерживаться, ожидая подарка, то он не ошибся, она к нему переметнулась, оставив не помню кого, да только неважно: взяла я актера, она – Юрочку, и была с ним как шелковая, слушалась и выполняла команды, или нет! я была с капитаном, интересный такой капитан, он мне тихо сказал, что скоро космонавтом станет. Мне, признаться, плевать, и мы принялись с ним трахаться, а Юрочка Ксюшу терзал до утра. А когда поутру разошлись, капитан мой да Юрочка, лютыми врагами между собой по непонятно какому поводу, разошлись в глубоком молчании, бросая кривые взгляды, то я говорю Ксюше: – Сестренка Аленушка – это сказка или на самом деле страдает? – Страдает, говорит, о стенку скребется, звуки странные издает, то ли мяукает, то ли смех ее разбирает, а то вдруг завоет, слушать не могу, уезжаю, а помереть – не помрет, мать совершенно с ума сходит, такое, мол, положение. Было мне интересно взглянуть на ее сестрицу, сравнить лицом, да и вообще интересное дело: одна скачет, а другая в постели скребется, возьми, говорю, меня как-нибудь на дачу, когда соберешься. – Обязательно, солнышко! Нет, мол, у меня от тебя тайн, а что про сестру Лену не говорила, пойми: тяжело мне все это, вот, улыбнулась, живу за двоих, а что грех веселиться, если рядом такое, то, может быть, верно, что грех…
Улыбнулась она, закурила, да так и не отвезла, то ли вышло нечаянно, то ли я не напомнила, только Ксюша не отвезла меня семейный позор показывать, как горшки выносят и слезы льют круглосуточно. Была гордая. Зато Ритуля меня чрезвычайно огорчает, скажу откровенно, тревожит меня Маргарита – вдруг как выскользнет – вся без кожи, вся в прожилках и мускулах наружу, – на подоконник, чтобы дальше вниз по трубе соскользнуть, и я знаю: уйдет – не воротится, я схватила ее за ногу, чувствую – слизь. Нога слизистая. Вырывается, но в конце концов я с ней справилась, уцепилась, втянула назад, отчего и спасла, а могла ведь разбиться, дуреха! А делить мне с ней нечего, кроме любви, ты моя ненаглядная падчерица!
Эх, Ритуля, могла и погибнуть… подружка!
Но не прошло полминуты: звонок!
Я к телефону крадусь, вся в волнении, руки дрожат, будто кур воровала, звонит звонок в мертвой квартире, кто-то звонит по мою душу, стою в нерешительности, боюсь отозваться, но любопытство пересиливает, беру трубку: молчу, вслушиваюсь, пусть первым отзовется, и чувствую: он, хотя почему, собственно, по телефону? но так подумала и молчу. Слышу, однако, Ритулин голосок, вздыхаю свободнее, я, говорит, заеду к тебе, дело есть, – голос ласковый, словно обида позади. – Ну, конечно, – обрадовалась я. – Конечно, моя любовь!
Кто поймет желания беременной женщины? Не селедочки захотелось вдруг, не огурчиков маринованных, а желания вовсе не благостные снизошли на меня: то ли трюмо на меня действовало, рождая старинные образы, то ли страх искал выхода?
Открыла буфет, бутылочка ополовиненная, коньяк, что пили с Дато, от давнишней размолвки осталось, налила стакан и села, согревшись от выпитого, всеми брошенная на старости лет, закусила вечерним звоном с орешком, но еще живая и теплая, на себя гляжу: кожа белая, незагорелая, мне б на юг, поскакать на коне, выдавали по страшному блату, а Володечка, что с иноземцами занимался счастливой торговлей, только он не фарца, а на благо отчизны, он достал скакуна, я любительница, все обеспечил, маловат только ростом, но в Тунис зазывал и походкой моей восторгался, а потом уехал, ну, да я и так облечу весь свет, стюардессой или так себе, по рецепту врача, загляну в Фонтенбло, в гости к Ксюше: – Здравствуй, Ксюша! – Она обрадуется, сядем за стол с ее стоматологом, разберемся, в чем там дело, затем – в Америку, к спасительницам: пять белых, одна – шоколадная, и встретимся в роскошном отеле на крыше, открытой ветрам, соболя все да норки, а я в своей облезлой лисе, а под ней пустота и отсутствие меня, потому что, скажу, я, подружки, пьяна, уложите, не трогайте, а не то блевать буду, простите… а потому что, простите… напилась… я еще нашла!.. напилась ликера… и объявляю всем… слушайте!
Я рожу вам такое чудовище, что оно отомстит за меня, как Гитлер или еще кто-нибудь, они тоже из тех были, я знаю, только бабы молчали, чтобы их не сожгли, я поняла! Я не первая, мне так голос говорит, он мне подсказывает: я не первая не последняя, а для мщения вы из меня половую тряпку не делайте! Я страдать за вас не хочу, сами страдайте, и вы со всякими там идеями страдайте и вы жополизы и ты мой родимый народ, но дело не в этом, вот наш закон мы с Ксюшей закон выдумали, и сказала Ксюша, такого закона еще не выдумывало человечество, и назвали мы его законом Мочульской – Таракановой, это очень важный закон, он всех объединяет, я вам потом скажу вы понимаете что я говорю, а рожать я рожу – ждите с радостью, будет вам вот такой подарок от любви к вам ко всем вот такой, только я пошла спать… баиньки… называю своих врагов… запоминайте… вы меня поняли?.. ну все… академики…