Сибирь потихоньку цивилизуется. Как ни сурова жизнь в глубинке, но, не дай Бог, случится с человеком беда, все-таки есть шанс вывезти и оказать медицинскую помощь. Организована система санитарной авиации, и самолеты с вертолетами, а нынче – только вертолеты, дежурят днем и ночью по срочным санзаданиям. Это – Государственный заказ и надежный источник дохода авиакомпаний, которые борются за этот самый тендер, потому что, хоть и с запозданием – а живые деньги.
В пору моей молодости дешевле было летать на Ан-2, и каждая деревня обустраивала и содержала площадку для полетов, правда, только днем: в темное время суток на одномоторном самолете над тайгой летать было бессмысленно. А днем, при видимости 1000 метров, значит, был смысл: разрешалось. Честно скажу: разницы не вижу.
Что такое видимость километр в воздухе? Это – под крылом, только под крылом, в смутной мгле от осадков, выплывают и тут же уходят в белый мрак темные силуэты деревьев, и так – минуту, десять, полчаса, час… Выскочит по пути край болота, и экипаж вглядывается, ищет знакомые изгибы: ага… вроде «штаны»… или «Змей Горыныч»… Срочный перерасчет путевой скорости, поправка… так… речка ожидалась через три минуты – теперь, значит, через пять… Да не прозевать бы тонкую ниточку заметенной снегом речки, да не перепутать бы с лесовозной дорогой. А нет того болота – значит, уклонились на километр вбок – и не увидишь уже, хотя, может, и рядом, в пределах трассы. Дергаться нельзя, надо дождаться следующего ориентира и уточнить путь по нему.
По минимуму 100/1000 метров допускались летать только самые опытные, талантливые капитаны, вроде Русяева, Строкина, Муратова. Им от Бога было дано чуять маршрут, определять место самолета по неуловимым для других признакам, используя скудные средства самолетовождения. И добирались, находили площадку, определяли ветер, строили «вокруг пятки» посадочный маневр и вываливались из снежной круговерти прямо над торцом.
А возле дымящей избушки – заиндевелая лошадь, запряженная в розвальни с кучей соломы, а из избушки выскакивают люди в шубах и рукавицах, с остатней уже надеждой на лице… «Господи, прорвался самолет, Господи, спаси и помилуй… укрепи руку летчика, последняя надежда…» Выносят на носилках закутанное тело… исстрадавшееся лицо, провалившиеся глаза… ищут мой взгляд… «Спаси…»
Да нас на руках готовы были носить… Что такое Летчик на Севере!
Сейчас летчикам легче в каком плане: хоть не мучаешься в полете с этой ориентировкой. Разрешено летать на вертолетах ночью, у каждого экипажа приемник спутниковой навигации, он выведет на место. Ми-8 МТВ – машина серьезная, воздушное судно первого класса, на иных и радиолокатор стоит, а значит, в условиях грозовой деятельности можно летать, и система ДИСС есть, определяющая скорость и направление ветра в полете… техника!
И вот эта техника доставила врача на место. Но старые площадки заброшены, а до новых у местной администрации руки не доходят, да и денег нет. Приходится вертолетчикам подбирать посадочную площадку с воздуха. Хорошо, если днем, а как ночью? Они и ночью умудряются подбирать, и садятся, и делают дело. Ночью в темноте подбор запрещен, нужно освещение – а где ж его взять. Летчик берет на себя…
Есть в наших документах пункт, разрешающий ради спасения человеческой жизни отступать от правил полетов. Ответственность при этом берет на себя руководитель предприятия. Он – берет. А куда денешься: спасение людей – кусок хлеба для авиакомпании. Он берет ответственность, надеясь, что ездовые псы не подведут, справятся.
Так в надзорных же органах растет тревога: что ж это, почти каждый полет идет с нарушением правил. Наломают же дров! А нам сверху скажут: а куда же вы смотрели?
А «сверху» всех сидят избранники народа. Они говорят: не должно быть в демократической стране такого пункта правил, который бы отменял правила, пусть даже и ради спасения жизни, – это незаконно. Отменить!
А отменить – значит, ночью спасать людей нельзя, если делать все по правилам. А по правилам необходимо, чтобы в каждом поселке была площадка. А кому она нужна? Вам, авиаторам, надо – вот и езжайте, агитируйте местную администрацию, чтоб обустроила и содержала площадки, да чтоб по сертификационным требованиям на каждой площадке было стационарное освещение, да метеонаблюдатель, да сторож…
Этими сертификационными требованиями душится любое дело. В погоне, как бы поусерднее вылизать задницу той Европе, прикрываясь то правами человека, то общепринятыми стандартами, мы, со свиным рылом, в нищете и неустроенности своей, машем шашкой… «Мы вам – сертификационные правила, а вы уж там как хотите извернитесь».
Если это – Государственная политика срочной медицинской помощи населению труднодоступных районов… то я – Сент-Экзюпери.
Изворачиваются авиакомпании, едва сводящие концы с концами: во всех расходах авиакомпании доля стоимости авиатоплива переваливает уже за 60 процентов. Это, кстати, тоже Государственная политика. Изворачиваются экипажи, ездовые псы: таков наш хлеб.
Да плюнь, бросай ходить по лезвию ножа. Делай все по правилам.
Я не могу плюнуть в глаза, молящие: «Спаси!…». Не могу!
Мне приходилось вывозить из глухих деревушек больных сифилисом и туберкулезом детишек – целые семьи; и изодранных медведем в тайге охотников; и пьяницу, отлежавшего в угарном сне руку до омертвения… ох, стонал… То аппендицит, то перелом, то отравление, то ребенок что-то вдохнул… синий…
Но уж очень запомнился случай на праздник.
Дежурили мы в Мотыгино, аккурат на Первое Мая, и поступила команда срочно лететь в Орджоникидзе: женщина рожает. Этих Орджоникидзе в те времена по стране было, «ну как на Ангаре – Брюхановых: чуть ли не каждый второй…» На карте-то написано не Орджоникидзе, а… уже не вспомню, то ли просто Бык, то ли Потаскуйский Бык, то ли Новый Бык. Там была площадка. А роженицу еще должны были привезти с того берега, из другой деревушки. Лету минут двадцать от взлета до посадки.
Мы дали команду, чтоб передали по телефону, что вылетаем, пусть ее поскорее везут. Быстренько загрузили фельдшерицу с ее баульчиком, запустились, вырулили по начавшим подтаивать лужам, развернулись, взлетели, заломили вираж на восток и помчались.
У меня у самого полгода тому назад родилась дочка, в декабре, в пятидесятиградусный мороз. Хорошо я запомнил ту ночь, тот страх и волнение, быстрые сборы, сомнения: а не рано ли… а точно ли… Никакой «скорой помощи», пешком два километра, с остановками, с приседаниями, со страхом за молодую жену, с мокрой спиной, среди сонного, застывшего в инее Енисейска… Роды – это всегда тревоги и молитвы.
Час мы ждали в том Орджоникидзе машину с другого берега. Весна уже крепко взялась за Ангару: снег осел, потемнел и, хоть сверкал еще, но это уже были льдинки, торчащие наклонно вокруг каждого темного пятнышка параллельно лучам полуденного солнца. В кабине было жарко, сидели, сняв шубы. По площадке бежали ручьи в сторону Ангары; вытаивали камешки. Еще пара таких солнечных дней – и надо переходить на колеса, благо, что грунт в здешних местах каменистый и распутицы не бывает.
Поднимался ветер с запада, по небу позли мелкие тревожные облачка: подходил холодный фронт. Как бы не угодить под смену ветра – да поперек полосы… Да и тревога за роженицу: как там она, держится? На чем добираются? Не застряли ли случайно по дороге?
На Ангаре уже посинел лед. А вдруг – подвижка? А вдруг… Я знал, как страшны северные реки, когда взламывает лед.
Сидели, курили, тревожились.
Наконец вдали послышался рев мотора и из-под берега натужно вылез огромный грузовик. Подпрыгивая на каждой колдобине, он подполз к площадке. Вихрастый водитель выскочил из кабины, забежал с другой стороны, открыл дверцу; наша фельдшерица метнулась на помощь. Сверху, из кузова выпрыгнул молодой бледный парнишка, помог спуститься через борт дебелой тетке.
«Мамаша и… брат? Муж?» – подумал я, и мы со вторым пилотом стали стелить на полу теплый стеганый чехол от двигателя, чтоб роженице было удобнее лежать.
А она, бедная, и спуститься со ступеньки уже не могла. Заплаканное красное лицо с искусанными губами… молоденькая, двадцати-то лет, наверное, еще нет… Она только судорожно хваталась руками за огромный живот и тихо стонала… резало по сердцу.
Кое-как дотащили ее до самолета, помогли преодолеть ступеньку подножки. Я прошел в кабину и в открытую форточку услышал, как шофер говорил второму пилоту:
– Лежала, дуреха, на сохранении у райионе (он так и произнес по-енисейски «у райионе»), так вздумалось на праздники слетать погостить. Погостила… Живую бы довезти… другой день орет… – Помолчал и добавил сочувственно: – А как угадаешь…
– От винта!
Перед взлетом я оглянулся в салон. Боковые железные сиденья были откинуты, будущая мать лежала на чехлах, мокрой, растрепанной головой ко мне, тетя-фельдшер что-то делала над ней, раскрытый баул стоял под рукой; мамаша, такая же краснолицая и зареванная, причитала над доченькой, у стоявшего рядом на коленях мужа тряслась челюсть.
Господи… Скорей… Скорей! Я дал полный газ. Самолет сорвался с места, через пять секунд мы были в воздухе, и началась свистопляска.
Ветер подхватил нас сразу над верхушками по-весеннему коричневатых берез и стал швырять машину в воздушные ямы. Скорости плясали, стрелка прыгала где-то у цифры 200; мы не успевали исправить левый крен, как машину бросало в правый… Ветер в лоб, машина висела над едва перемещающейся под нами тайгой. Пришлось снизиться туда, где встречный ветер потише, к самым верхушкам, и, вцепившись руками в штурвалы, мы старались только удержать направление на Мотыгино.
Бедное неродившееся еще дитя рвалось наружу; схватки корежили измученное тело молодой женщины, и мы все дружно молились, чтоб она выдержала… уж хоть до приземления. Сквозь рев мотора иногда доносился пронзительный крик; мы судорожно оглядывались: нет, держится еще… Будущий папаша плакал… Какое-то отчаяние бессилия повисло между нами; взгляды из салона жгли мне спину. Я лихорадочно вспоминал: «режим максимальной скорости… нет… наивыгоднейший… нет…»
А… какие там, к черту, режимы – и врубил взлетный. Двигатель звенел. Ну, пятнадцать минут-то железо выдержит…
Скорость стала 220, но это – относительно воздуха. Встречный ветер отбирал по меньшей мере 70. По расчету выходило, сядем через двенадцать минут.
Вышли на связь. Попросили скорую прямо к борту. Я еще раз оглянулся: бледное лицо фельдшерицы с круглыми глазами… Махнула рукой: давай, давай скорее!
Видать, плохо дело.
Штурвал рвало из рук, пальцы онемели. Самолет то подбрасывало вверх и он вроде бы даже как-то на секунду приостанавливался, то подсасывало вниз, к мелькающим под лыжами бурым ветвям берез и растопырившим лапы соснам. На секунду все успокаивалось, самолет, завывая мотором и неестественно задрав хвост от непривычно большой скорости, шпарил над берегом Ангары; потом снова бросок вверх…
Эти минуты запоминаются. Тревога, боль за человека, сочувствие, сознание ответственности заполняют всего тебя. Какая там гордость покорителя стихий. Какое там сознание своей необходимости и значимости. Я сидел, сжавшись в комок, и только молился: чтоб двигатель выдержал и чтоб выдержала роженица. И даже не было полного понятия, что женщина рожает – нет, просто на глазах моих страдал, умирал Человек, а я не успевал! Я считал тягучие секунды.
Вон уже видно ниточку полосы. Вон уже ветер треплет черное полотнище посадочного «Т». Уже диспетчер дал разрешение на посадку. И тут меня дернули за руку. Фельдшерица крикнула на ухо:
– Передай, срочно! Пусть водитель готовит кислород! Кислород! – Она как-то безнадежно махнула рукой. – Может… еще успеем…
– Кислород! Срочно кислород! Сбегайте кто-нибудь к водителю! – крикнул я в эфир, довыпуская закрылки.
– Отправил, – коротко ответил диспетчер, – ясно, понято! – Это было его любимое выражение.
Торец… Я сдернул газ, лыжи зашипели по снежной жиже. В углу перрона у фургончика «скорой» ждал водитель с кислородной подушкой в руках…
Едва машина рванула с территории порта, как тут же остановилась. Порыв ветра на секунду утих, и мы услышали… крик ребенка…
Новый человек родился на Земле.