До определённого времени я как-то не задумывался о сущности этого слова. Ну, помнится, встречались наши советские хоккеисты с заокеанскими профи, били их — и без высокой зарплаты, без гонораров… И кто из них — профессионалы?
А потом попалась мне на глаза статья в газете.
Одна пожилая преподавательница английского языка, авторитетная в своих кругах, однажды вынуждена была исполнять роль переводчицы при какой-то иностранной делегации. И не справилась. Всю жизнь она успешно учила других, а сама оказалась несостоятельной.
Потом я как-то заболел и долго не мог восстановить здоровье до лётной годности. Доктор, которая взялась меня реабилитировать, увлеклась новым хвалёным методом доктора Бутейко: задержки дыхания на выдохе — все большей и большей продолжительности. Я с энтузиазмом приступил к тренировкам. А тут она сама простудилась и все никак не могла выздороветь. Я предложил ей испытать на себе эффективность хвалёного метода. Ничего у неё не получилось. А как увлекательно она умела о нем рассказать — и увлечь!
Э-э — «врачу, исцелися сам»… Забросил я этот метод, а вылечился баней, которой верен и по сей день.
Тогда я впервые задумался о непрофессионализме.
Почему наша несчастная страна по уровню жизни плетётся в хвосте цивилизации? Не вдаваясь в политику, я могу предположить только одно. В результате этой политики наш народ растерял извечные духовные ценности и деградировал до уровня троечника. Мало ли среди нас таких, кто прячется за чужие спины: «а что? я — как все, как народ…»
Почему та же, побеждённая было нами Германия идёт впереди по уровню жизни? А вы поговорите с любым немцем на улице. Он идёт — грудь вперёд: «Я — Шульц, булочник, мои булки — лучшие в городе; и отец мой, Шульц, и дед, Шульц же, — мы, Шульцы, всегда были лучшими булочниками. А ты кто? Троечник? Прочь с дороги.
Они не стесняются сказать «Я». Они этим «Я» гордятся.
У нас, троечников, это считается нескромным. «Ну кто ты такой есть? И чем это ты тут гордишься? „Я“ — последняя буква алфавита!»
Великий Мастер, офтальмолог Святослав Фёдоров как-то между делом обронил: «А чего мне стесняться. Я уже давно не подмастерье».
Ещё один пример. Сейчас уже все забыли, а был много лет назад случай в Ереване, когда переполненный троллейбус упал с дамбы и утонул в озере, на глубине 10 метров. И совершенно случайно мимо пробегал, тренируясь, спортсмен, Олимпийский чемпион по подводному плаванию, Шаварш Карапетян. Пробежав перед этим 20 километров, он тут же бросился в ледяную воду, донырнул до троллейбуса, нашёл его во взбаламученном иле, разбил собой окно и, ныряя раз за разом, вытащил двадцать человек. И все остались живы!
Вот — профессионализм.
А рядом плавали на лодках профессиональные спасатели, и ни один не спас ни одного человека!
Вот, пожалуй, единственный в своём роде случай, когда человек, всю жизнь тренировавший себя, чтобы стать лучшим подводным пловцом в мире — и ставший им, — на практике, для людей, для жизни, для страны, для Отечества, Родины — применил свои силы и умение. Не для рекорда. Не для «голов, очков, секунд». Не для долларов. Вся его жизнь была подготовкой к этому простому, но великому, превышающему возможности человеческие подвигу.
Родина оценила. Тогда тысячи доярок, и шахтёров, и пастухов, и председателей, и прочая и прочая получали звание Героя по разнарядке. Народному Герою Шаваршу Карапетяну, высветившему в те времена лучшие человеческие и гражданские качества, определили награду: «Знак Почёта». Тоже орден, конечно… Все ж не медаль «За спасение утопающих».
А я за великую честь почёл хотя бы сидеть с этим Человеком за одним столом,
В 1980-м году я попал вторым пилотом в экипаж, командиром которого был Вячеслав Васильевич Солодун. Стал набираться у него опыта, ловя завистливые взгляды коллег и не совсем понимая, чему завидуют. Потом понял.
Мне выпало счастье. Все, чем я как пилот сейчас владею, это арсенал Солодуна. Все те человеческие, нравственные взгляды, которые я сейчас исповедую, это взгляды Солодуна. Вся та доброта, с которой я отношусь к своим ученикам, это доброта Солодуна.
Солодун научил меня летать. Это была высшая школа. И можно прямо сказать: красноярская школа это — школа Солодуна.
Метод обучения был очень прост. В теории мы оба разбирались одинаково. Практика была такова. Капитан говорил:
— Вот смотри, как это делается. — И делал. — Понял? Нет? Вот смотри ещё раз. Понял? Нет? Вот — ещё раз. Понял? Ну, слава богу. Теперь делай ты.
Так шлифовалось мастерство.
Настоящий профессионал — может показать руками, как ЭТО делается. Непрофессионал будет много и красиво рассказывать. Но — не покажет.
Мы много беседовали с Вячеславом Васильевичем о тонкостях мастерства. Мы проверяли свои предположения в полётах, учились летать без допусков, стремились к абсолюту, к полёту «на лезвии», чтобы владеть инструментом в совершенстве, выжать из машины все.
Как мне это потом пригодилось, и не раз.
Потом я попал к Владимиру Андреевичу Репину. Ему было дано чувствовать такие тонкости полёта, что я, даже после школы Солодуна, с энтузиазмом взялся осваивать его методы. Репин передал мне весь свой опыт и мечтал ввести меня в строй капитаном. Но судьба распорядилась так, что вводил меня в строй все-таки Солодун.
Поучившись у двух столь ярких, талантливых мастеров, я уяснил одно: мастерству нет предела, было бы желание работать над собой.
Вот два ярчайших представителя красноярской школы. Совершенно разные по характеру, они были схожи в одном: страстная любовь к полётам, отточенное мастерство, педантизм и желание отдать весь свой опыт ученику, в котором, по их мнению, горит божья искра.
Не знаю, как насчёт искры, но я понял, что школа должна продолжаться. При первой возможности окончил инструкторские курсы и получил допуск к инструкторской работе. И дальше — и до конца — каждый мой полет являлся учебным для вторых пилотов.
Не сказал бы, что особо одарён как пилот. Набирая опыт, часто ловил себя на том, что мне просто туго даётся тот или иной элемент: у меня замедленная реакция, и приходится думать наперёд, чтобы потом — не реагировать. Обучаясь полётам по приборам, иной раз тупо бубнил себе: «авиагоризонт — скорость — авиагоризонт — вариометр — авиагоризонт — курс — высота»… Так и приучил себя бегать глазами по приборам, а потом постепенно как-то само пришло умение охватывать доску одним взглядом.
В конечном счёте, техника пилотирования, все эти скорости, курсы, режимы, проценты, удаления, крены и радиусы — все это лишь метод выполнения задачи. Её можно решить так, а можно — эдак. Арсенал приёмов достаточен.
Но школа Солодуна учит: делай ЭТО красиво. А школа Репина говорит: а слабо — на острие бритвы? Чтоб мальчишка на правом кресле глянул — и вспыхнула божья искра благородной зависти…
Не знаю, превзошёл ли я в мастерстве своих учителей или нет. Это не важно, хотя к этому безусловно надо стремиться всегда. Важно, чтобы школа продолжалась.
Но и не школа же ради школы. Это не аэроклуб. Мы обладаем огромным опытом рейсовых полётов в любых условиях. Мы возим за своей спиной пассажиров и хотим, чтобы им было приятно летать, чтобы они не боялись летать. И никакой тайны нет в том, что каждый полет — с пассажирами за спиной — учебный. А значит, смена, которая придёт и сядет на левое кресло, будет уметь летать не хуже нас.
Пассажир оценивает наш профессионализм обычно по мягкости посадки, особенно когда болтанка, ветер…Да, конечно, в ветер и болтанку труднее посадить. Однако, по своему опыту знаю: в идеальных условиях мягко посадить самолёт, оказывается, труднее, чем в сложных.. Не хватает мобилизующего начала, какого-то тонуса.
Представьте, что вы находитесь где-то там, впереди, а в тридцати метрах сзади — те колёса, которыми вы должны на скорости 250 километров в час нащупать бетон.
Можно, уверяю вас, посадить очень мягко. Есть мастера.
Ходят слухи, что вот где-то был Мастер-кузнец: паровым молотом спичечный коробок закрывал. А другой, к примеру, брал грейферным краном яйцо. Или вот бульдозерист: на глаз отнивелировал площадь под стадион с перепадом 3 сантиметра.
У нас в экипаже восемь лет пролетал вторым пилотом Алексей Дмитриевич Бабаев. Так вот он умел сажать восьмидесятитонную машину на жёсткий бетон так, что мы не могли определить, летим ли ещё или уже катимся. Так нежно ласкают друг друга губы влюблённых. А он делает это двенадцатью тяжеленными колёсами...
Вот у кого я учился мастерству — у своего второго пилота. И так и не смог достичь его уровня. Не дано. Но понятие такое — «бабаевская посадка» — я стараюсь своим ученикам внушить.
Бытует ещё среди нашего брата и такое понятие: «рабочая посадка». Трахнет её о полосу — «нормальная, рабочая посадка»… Есть и допуски, рождённые в кабинетах и внесённые в наши руководящие документы. Рассчитанные на среднего пилота, на троечника, нормативы.
Так если по этим нормативам судить, то Лёша Бабаев сажал машину на оценку…ну, «восемь» — по пятибалльной системе. И я так норовлю, да не всегда удаётся.
Не должно быть «рабочих» посадок. Такая посадка в моем экипаже — досадная ошибка, а ведь по нормативам это — на «пять»…
Один из моих учителей, великолепный, классный лётчик и, кстати, начальник высокого ранга, Рауф Нургатович Садыков, однажды на мои жалобы, что самолёт очень сложный, трудно даётся и что летать на нем — все равно что розетку под током ремонтировать, — с каким-то разочарованием только и протянул: «Что ты, Вася, её люби-ить надо»…
Какие «рабочие» посадки. Её любить надо. А любовь в параметры не загонишь и цифрами не выразишь. Вот Лёша Бабаев — тот её любил. Великий Мастер Мягких Посадок.
Большинство из нас в своё время пришло на Ту-154 после хорошего лайнера Ил-18, отличавшегося изумительной прочностью шасси, простотой управления и тем, что прощал довольно грубые ошибки на посадке. Как тогда говаривали лётчики: «Ильюшин сделал машину „на дурака,“, а Туполев — на острие прогресса».
Массовый переход с турбовинтового «Ила» на реактивный «Ту» был качественным скачком. Строгая туполевская машина ошибок не прощала. Начались выкатывания с полосы на пробеге и грубые посадки. Пару машин «приложили» так, что фюзеляжи деформировались. Долго в Оренбурге маячил у ангара «Туполь» с переломленным хребтом…
Срочно начали уточнять методику посадки; несколько раз меняли последовательность включения реверса тяги, и лётному составу пришлось научиться сажать машину и так, и эдак, и ещё по-третьему…
Тем временем, пока осваивался новый самолёт, слабые лётчики отсеялись: кого сняли и перевели во вторые пилоты, кого «ушли» на пенсию, кто сам ушёл на другой тип, полегче. И постепенно на Ту-154 остался профессиональный контингент, умеющий работать над собой и тонко чувствующий технику.
Стало понятно, что основой надёжной посадки является стабильность параметров на посадочной прямой: кто до высоты 200-150 метров успевал собрать стрелки «в кучу», стабилизировать поступательную и вертикальную скорости, те легко и просто производили посадку. А кто гонялся за курсом и глиссадой до самого торца полосы и «сучил газами», тот не справлялся и грубо бил машину о полосу: «рабочая посадка»…
Было поломано множество копий в спорах, как же уберечься от грубой посадки. Теоретиками выданы были рекомендации, с графиками и формулами; дошло до интегралов — все объясняли и объясняли, что Волга впадает в Каспийское море…
Практики приглядывались. И постепенно выработалась простая методика… требующая сложной работы над собой. Время, когда самолёты делались «на дурака», прошло.
Материальная часть стала сложнее; чтобы её эксплуатировать, опыта бортмехаников было мало, нужны стали инженерные знания. На должность бортинженера пришли люди с земли, из институтов, без малейшего опыта полётов. Их взяли под контроль опытнейшие бортмеханики; красноярская школа, с её требовательностью, дотошностью и человеческим отношением, дала плоды.
Я и сейчас поражаюсь, как много должен знать и уметь бортинженер, как он прикрывает спину экипажу, один, сидя сзади за своим пультом. На нем лежит ответственность за работу всех систем: двигатели, электросистемы, гидросистемы, кондиционирование и высотная система, противопожарная, противообледенительная, топливная, кислородная… Бортинженер в экстренных случаях сам принимает решения, с докладом капитану, и ещё выдаёт рекомендации: что нужно делать, если, к примеру, откажет первая гидросистема или, допустим, генератор.
С надёжным бортинженером спине тепло.
Зарубежные экипажи отличаются от наших своей универсальностью. Там все считаются пилотами, но самый молодой и неопытный сначала выполняет функции бортинженера, затем растёт до первого пилота, исполняющего функции штурмана, но уже допускаемого к штурвалу, а уж потом становится капитаном.
Естественно, бортинженер там рвётся к штурвалу, как и любой пилот. Мне кажется, такого опыта, какой нарабатывают с возрастом наши бортинженеры, у него нет и быть не может. У них вообще тенденция к сокращению экипажа до двух человек за счёт автоматизации.
Концепция состава экипажа в наших авиакомпаниях совершенно другая: у нас строгая специализация. Бортинженер так всю жизнь и летает бортинженером, переучиваясь с одного типа самолёта на другой. Но сколько он знает тонкостей, применимых в условиях нашей российской действительности, благодаря которым, удаётся дотащить до базы казалось бы безнадёжный рейс…
Что касается теоретической подготовки, то в нашей стране она, безусловно, выше, и это признано во всем мире.
Поэтому опытный бортинженер с опытным капитаном у нас составляют основу, хребет экипажа и стараются подольше работать вместе.
Мне повезло пролетать тринадцать лет со старым бортмехаником Валерием Алексеевичем Копыловым, и все эти годы я чувствовал со стороны спины надёжное тепло. Что бы ни случилось с материальной частью, я знал: Алексеич справится, прикроет, подскажет. И то, что бог миловал нас от серьёзных инцидентов, я считаю заслугой своего бортинженера. Он не любил говорить о себе «бортинженер», потому что не имел высшего образования; однако природное инженерное мышление, хватка и золотые руки его давали сто очков вперёд иному дипломированному инженеру. Это был профессионал.
Приходя с экипажем на самолёт, я издали вопросительно показывал бортмеханику большой палец. Он в ответ поднимал свой утвердительно. Молча здоровались и занимались своими обязанностями. Я знал: большой палец — все в порядке.
Лет пятнадцать назад пошло у нас на «Ту» поветрие: летать без штурмана, в сокращённом составе экипажа. Начальство стало считать деньги, и оказалось, что на заработную плату экипажа уходит слишком много. Самолёт этот изначально так и задумывался, и так скомпонована у него кабина, чтобы обязанности штурмана выполняли пилоты. Да только благие намерения идеалистов не нашли применения в жизни. Слишком сложная машина. Управлять ею в составе сокращённого экипажа не только трудно, но иной раз и просто опасно, особенно в сложных условиях полёта, ночью, в грозу… Лично я летать без штурмана отказался сразу. Потом опомнились, отменили.
В наши времена заработная плата у лётчика никогда не превышала в среднем 600 рублей, а в период перестройки не дотягивала и до 300 долларов. Недавно тут бастовали французские пилоты: им мало зарплаты 14 тысяч долларов. В месяц…
У них самолёты оборудованы самыми новейшими навигационными приборами, системами спутниковой навигации, компьютерами. Земля тоже насыщена всяческим оборудованием, позволяющим самолётам летать в автоматическом режиме. Самолёт буквально сам взлетит и сядет, не говоря уже о полёте по трассе. Пилот только кнопки нажимает, буквально отучается крутить штурвал. Точность определения места самолёта у них — 25 метров.
У нас обеспечение навигации чем-то неуловимо отличается. Основной прибор, как и в сороковые годы, — радиокомпас. Стрелка его показывает на наземную радиостанцию, на которую он настроен. При пролёте стрелка поворачивается назад — значит, радиостанция осталась позади. Второй радиокомпас настраивается на следующую по пути приводную радиостанцию — и так весь полет.
Курс выдерживается по курсовой системе, которая хоть и называется «точная», но все время «уходит»: когда на градус в час, а иной раз и на все пять.
Есть система, определяющая скорость и направление ветра в полёте, угол сноса.
Есть ещё дальномер, показывающий — далеко не везде — расстояние до пункта.
Ещё радиолокатор — для определения наличия гроз; его можно грубо использовать для опознания ориентиров на земле: горы, реки, береговая черта, города.
Ну, часы, секундомер.
Для страховки — магнитный компас 30-х годов: картушка с цифрами плавает в стеклянном шарике; называется «бычий глаз».
Ну и разве что… вентилятор — чтоб штурман сильно не потел, когда все это хозяйство начинает по частям привирать или отказывать.
— Не заблудишься. Долетишь.
Основная нагрузка в долгом рейсе ложится на штурмана. Он выполняет несколько важных функций.
Первое — с помощью своего нехитрого оборудования он умудряется совершать самолётовождение с точностью, не уступающей нашим зарубежным коллегам.
Второе — он постоянно контролирует работоспособность пилотажно-навигационного комплекса, определяет неизбежные отказы и отклонения в работе этих агрегатов и с помощью штурманской интуиции, недоступной пониманию пилота, вводит поправки в курс.
Третье — он ведёт связь с землёй.
Четвёртое — он постоянно наблюдает за навигационной обстановкой, за грозами, за другими факторами — короче, это тот человек в экипаже, который — следит. Он просто необходим.
Когда рейс длинный, с тремя-четырьмя посадками, нужен человек, который снимал бы нагрузку с капитана, сберёг его силы для производства последней, может быть, самой сложной посадки.
Такой человек проработал рядом со мной пятнадцать лет. Плечом к плечу. Это Виктор Филаретович Гришанин. Потомственный лётчик, сын старого бортинженера, он и своего сына тоже выучил на пилота. Династия.
Этого человека отличают высочайшее чувство ответственности за весь полет, за всех нас, за наше Дело, и величайшая, верблюжья трудоспособность и выносливость.
Высшая похвала экипажа штурману: «Этот — довезёт». Филаретыч — уж точно, довезёт.
Через какие бы грозы мы ни лезли, я никогда не гляжу в локатор. Ну, чуть поглядываю: лучше Филаретыча я все равно прохода не найду.
В каких бы сложных, сложнейших условиях мы ни заходили на посадку, я знаю: последний дюйм я буду нащупывать — хоть вслепую — по его чёткому отсчёту высоты: «три, два, два, метр, метр, метр, ноль!»
Лучшие годы мы пролетали вместе: Бабаев, Гришанин, Копылов, Ершов. Ездовая упряжка. И ни разу нигде не споткнулись.
Ребёнка подводят первый раз к роялю. Широко раскрытыми глазами он пытается охватить все его величие, всю элегантность, весь блеск и сияние. Он подавлен: «как, вот это я, один, сам, когда-то смогу извлечь из этой громадины Музыку? Этими неумелыми ручонками?» Он робко прикасается к клавишам и долго слушает замирающий внутри инструмента божественный звук.
Впереди, ему говорили, ждёт труд. Он ещё не знает тяжести той массы звуков, которые придавят, навалятся, отберут часть жизни. Ещё впереди слезы разочарований и неудач, сожаления и отчаяния, зависти и неверия в себя.
Но ведь будет Музыка!
Мне уже давно перевалило за сорок, я летал уже несколько лет капитаном тяжёлого лайнера — а перед началом снижения все ещё испытывал в животе холодок. Как — вот это я, сейчас, вот этими руками — и приступлю, и сделаю большое и сложное дело? Вот это я — и приведу в гавань из стратосферных высот, и приложу к земле, и остановлю на стоянке восьмидесятитонный лайнер? Неужели это мне трепетно доверились полторы сотни живых человеческих душ? Неужели это о твёрдости моей руки и верности моего глаза молятся сейчас ожидающие в вокзале? Неужели это я — мастер?
Да. Кто же, как не я. Мои музыкальные упражнения, сольфеджио и прочие премудрости — позади. На блестящей, подавляющей величием, овеянной романтикой риска и дальних дорог поверхности моего инструмента я хорошо вижу сажу и царапины, слизанную бешеными потоками краску, выдавленную страшными напряжениями смазку, истёртые о жёсткий бетон колёса. Я знаю всему этому цену.
Но — есть Музыка!
Когда Вы впервые садились за руль автомобиля, то наверняка побаивались: а как же удержать это норовящее выскользнуть чудо на дороге — наверно, это и есть самое сложное?
Так же, большей частью, складывается у людей мнение и о самолёте. Уж что-что, а самолёт-то, наверное, надо все время удерживать в воздухе, а то он немедленно это… свалится в штопор.
Да нет, сидит самолёт в воздухе плотно, как в сгущённом молоке. Он так устроен, что даже если его рулями попытаться свернуть с пути, то заметно ощутимое сопротивление этого… сгущённого. Машина стремится вернуться к устойчивому полёту.
И ещё одно распространённое заблуждение, не миновавшее даже журналистов, берущихся писать о перипетиях лётной жизни: если у самолёта, не дай бог, откажут все двигатели, особенно там, на большой высоте, то он обязательно «падает камнем». Потому, мол, и двигателей на нем так много.
Преодолев тот пресловутый холодок, я ставлю двигателям малый газ и приступаю к снижению с высоты 10600 метров. Турбины вращаются, но тяги практически не создают. Можно сказать, двигатели выключены. И двести километров самолёт летит, постепенно снижаясь, с вертикальной скоростью 10 метров в секунду, как с пологой горки на саночках. Какая тяга нужна самолёту, если его разгоняет сила земного притяжения?
Самая-то красота решения задачи снижения — это добавить обороты двигателям только тогда, когда уже выпущены шасси и закрылки перед самой посадкой, на четвёртом развороте.
«Камнем»…
Вы не задумывались, как Вы управляете автомобилем? Постоянно держите его в узде или, подсказывая своё желание лёгкими движениями органов управления, не мешаете умной машине исполнять своё предназначение?
Есть достаточно людей, которые ездят по принципу: надо ехать — жми газ; надо затормозить — жми тормоз. Ну, с вариациями. Они не задумываются, они — потребляют. Они реагируют на дорожные люки: увидел люк — объехал; увидел люк — объехал; увидел люк…
А можно взять чуть в сторону — и люки останутся сбоку.
Особенность тяжёлого самолёта — его инертность. И огромная мощь. Ну, тридцать тысяч лошадиных сил. Поэтому на нем особо не среагируешь: надо же ещё, чтобы и он среагировал… Приходится приучаться «лететь впереди самолёта». Что бы пилот ни собирался с машиной сотворить, он должен это продумать. Прежде, чем сделать, надо подумать о последствиях. Надо помнить об ограничениях. Какое там сваливание в штопор — не превысить бы предел максимальной скорости…Каждая, самая малая, эволюция, по законам физики, неизбежно отражается на желудках пассажиров — об этом тоже нельзя забывать.
Я стараюсь, чтобы процесс движения, незаметно начавшись на перроне, так же незаметно на перроне и закончился. Со всеми ускорениями и замедлениями, неизбежными при скоростных полётах. Чтобы одинаково комфортно чувствовали себя и лежачий инвалид, и гипертоник, и нервный, и трус, и грудной ребёнок. Но комфортней их всех должен чувствовать себя я — капитан корабля, создавший на своём лайнере обстановку, в которой любое действие идёт на пользу, на красоту, комфорт и покой пассажиров. Тогда и получается мелодия полёта.
И всегда в этой мелодии я норовлю учуять фальшивые нотки. И занудно, долго, постоянно — я пытаюсь осмыслить: почему это допущено и как избежать повторения в дальнейшем.
Дальше пойдут главы, очень интересующие, в основном, мальчишек. Как же управлять этим огромным, красивым, сверкающим, ревущим кораблём? На какие ручки, рычаги, педали и кнопки нажимать? И, главное, как крутить этот заветный штурвал?
Я попытаюсь это описать простыми понятиями.