Ночью в темноте Маруся прислушивалась к беготне по коридору, поезд стоял на полустанках, нагонял время в пути, вагоны шатало из стороны в сторону, под утро, крепко обняв малыша, она заснула.

Выгружались дружно, будто и не было бессонной ночи, горнист продудел приветствие утру, рюкзаки, сумки заполнили платформу, “руко” кое-как построили ребят, и все двинулись к автобусам на площади перед вокзалом. Гренобль встречал солнышком, а вдали — заснеженными вершинами.

— Дайте я вам помогу, — высокий седовласый мужчина ловко подхватил ее чемоданчик и взял за руку малыша. — Вы, видно, в первый раз в лагерь РСХД едете, ничего, привыкните, да не обращайте внимания на эту гвардию “пионервожатых”, они плохо воспитаны, слово “спасибо” они не знают и руку братской помощи от них не ждите. Я от этой эмиграции и не такого насмотрелся, хоть они и внуки великих русских философов, но правила хорошего тона им не знакомы, к нам, новеньким, отношение как к плебсу, мы для них второй сорт, и не потому, что по-французски плохо говорим.

Он представился, она улыбнулась, но его имя сразу вылетело из головы, наконец автобусы заполнились, мужчина сел рядом с малышом, Маруся сзади, поехали.

Такой Франции она еще не видела, вокруг поля, лес хвойный на зависть Шишкину, оказывается, и здесь огромные елищи растут, вот и березы веселеньким белым хороводом напоминают о родине, толстые рыжие коровы, как с выставки ВДНХ, медленно бродят по изумрудным лугам, стада барашков наращивают кудрявые шкуры, ровные ухоженные квадратики угодий, фермы с припаркованными джипами, проехали пасеку, потом заводь с гусями-лебедями, ни одного сельского жителя, ни одного трактора, битва за урожай идет по странным законам, будто не только все само по себе растет и наливается спелостью, но и человек при этом чуде как бы ни при чем. Дорога ползла вверх, деревни остались позади, справа лужайки с иван-чаем в рост человека, за ним ромашки и дрок, усеянный желтыми ароматными слезками, по обочинам ежевика, и опять ни души, но чувство, что вот-вот из-за деревьев появится Красная Шапочка под ручку с Мальчиком-с-пальчиком…

Маруся смотрела в окно, любовалась природой, мужчина рассказывал ее сыну смешную историю, тот оживился, рад был поболтать по-русски. Она встала на колени, оперлась руками на спущенное стекло, высунулась в окно и вдохнула. Боже, какие ароматы! Конечно, сразу мелькнуло: “как у нас в деревне”, но нет, все-таки пахнет иначе, даже если зажмуриться и вдохнуть глубоко-глубоко, задержать воздух в легких и попробовать вспомнить свой русский аромат, нет, он почти, почти такой же, но не совсем такой. Когда появилось у нее это странное желание сравнивать, кто есть свой, а кто чужой, что свое лучше чужого? Ведь за последние годы многие “свои-наши” обернулись вполне чужими. Не нужно ли наконец подумать и окончательно перестроить себя на другой лад? В корне убить ностальгию, а ведь в ней угнездился не только запах и вкус пирогов с капустой, а и много того, чем заражен всякий русский человек до самой смерти. Кажется, ностальгию придумали не французы? Надо решиться, отбросить сантименты, отказаться от тоски, найти любовь в другом, хотя бы в той красоте, которая вокруг, стоит только руку протянуть, сделать два шага вперед навстречу неизвестному (а может, оттого чуждому?), и тогда устрицы покажутся вкуснее селедки и сала, а французская литература, которой грезили русские поэты, напитает душу не хуже Пушкина. Ну, а вдали, там, за горами лет, на их склоне, ей обязательно повезет, и она опять вернется в питерские моросящие дожди и золотую кленовую осень.

Новый знакомый обернулся к ней и неожиданно сказал:

— Знаете, а у меня ведь было другое имя, я здесь начал новую жизнь, сменил паспортные данные на французские. Конец прошлому.

Он улыбнулся, и Марусе показалось, что она уже встречалась с ним.

— Странно, мы с вами знакомы? Может быть, в прошлой жизни?

— Нет, вряд ли, у нас слишком большая разница в возрасте, а во Франции я довольно быстро из эмигрантских кругов сбежал, испарился и осел на дно. У меня поначалу тоже были иллюзии о наших за границей, не верил рассказам умных людей, а уж когда нахлебался, решил и от них сбежать. Я, знаете ли, что-то вроде вечного побегушника, видно, на роду мне написано искать свое место всю жизнь.

“Просто он старый, а я молодая, я сумею, выучу язык, вот ведь вокруг меня молодое поколение русских-французов, православных и вполне счастливых, правда, ко мне они с опаской относятся, но понять их можно”.

Приехали. Голое поле, в поле уже несколько брезентовых палаток времен последней мировой войны. В одной, самой большой, самодельная часовня, рядом кирпичный двухэтажный домик, смахивает на белую мазанку, в нем помещается штаб лагеря, и здесь же живет директриса с семьей, на втором этаже свалены старые вещи, книги, ломаная мебель, пустой каменный сарай, видимо, бывшая конюшня, одной стеной примыкает к домику, а другой к кухне. В сарае Маруся будет учить деток рисовать и читать русские сказки, а для начала хорошо бы вынести отсюда хлам и подмести пол.

Народ вывалил из автобусов, “руко” распределяли лагерный инвентарь.

— Мы пока с вашим сыном пойдем вон к тем кустикам. Видите, там уже ставят палатки. Подтащим соломы, нарубим еловых веток. У нас с малышом много работы.

Она благодарно улыбнулась в ответ, а он по-хозяйски стал выбирать палатку поновее, да нет, не повезло, все, что осталось, зияло дырами.

— Шустрые детишки, под стать нашим пионерам, быстренько растащили. Идите к директрисе, может, она сжалится, все-таки у вас ребенок, наверняка у них есть резерв на случай нежданных гостей. Ну, пойдем, помощник, — он задорно подмигнул малышу, взвалил на плечи рюкзак, а Маруся побежала к белому домику.

Она знала, что директриса была из известной эмигрантской семьи, о чем говорила ее фамилия. Но, толкнув дверь, она увидела грузную, немолодую женщину с помятым лицом, то ли с бодуна, то ли от бессонницы, и на Марусю пахнуло до жути знакомым персонажем “нашей” тетки из очереди. От неожиданности она даже попятилась. Может, обозналась? Да нет, женщина говорила с кем-то по телефону по-французски, а значит, все-таки та самая, которая нужна, на Марусю она не взглянула, отвернулась и продолжила разговор, прикрыв трубку рукой.

Табуретка тут же рядом, но вежливее подождать приглашения, а то чего не так подумают, ворвалась и без приглашения сразу плюхнулась, лучше постоять. Вот и девчушка лет трех в уголочке на горшке сидит, у нее в руке кусок белого хлеба, лохматая собачка визгливо лает, машет просительно хвостиком, норовит хлеб оттяпать, а ребенок довольно ловко увиливает, крутится юлой, собачка подпрыгивает, и ай-ай-ай, горшок выскальзывает из-под задницы, и содержимое заливает пол… Вонь, рев, добыча оказывается в собачей пасти.

Женщина резко бросила трубку, встала из-за стола и, подхватив ребенка на руки, заметила Марусю.

— Простите, что беспокою, я приехала с сыном, буду здесь преподавать рисование и русский язык, но все целые палатки разобрали, нельзя ли попросить из вашего запаса?

То ли обращение неприятно резануло директрису, то ли весь вид “новенькой” вызвал отрицательную реакцию, но лицо ее окаменело, и она смерила молодую нахалку взглядом.

— Нет у нас других палаток, вы, наверное, не знаете, что здесь… — и она обвела комнату глазами, — все принадлежит нашим предкам. Эта рухлядь… а вы ведь именно так думаете? Эти предметы — дырявые и старые и есть наше прошлое — наша история, и мы ее бережем. Не вздумайте нас судить и учить. У меня в семье уже завелась одна критикесса… “оттуда”. Предупреждаю заранее: со своим уставом в чужой монастырь не лезьте.

“Антикварный салон” состоял из трех колченогих венских стульев, обшарпанного стола, покрытого облупленной клеенкой, продавленного дивана да раскладушки, заваленной бесформенным тряпьем. Тут над головой, на втором этаже, будто слоны запрыгали, послышались визг, шум драки, девочка лет семи кубарем скатилась с лестницы, подбежала к матери и, захлебываясь в слезах, затараторила:

— Же ве, же ве, мэ ил не ве па… маман, же ве…

— Что ты хочешь? Объясни, чего не поделили? — и, взглянув на Марусю, отчеканила: — Вам предстоит научить их говорить по-русски, у нас это не получается.

— Странно, но ведь вы только что сказали, что храните традиции, а язык не смогли сохранить. Ваши дети вырастут не помнящими родства и не знающими русской культуры… — и осеклась.

Она хотела было спросить о странном песенном репертуаре, который она слышала на платформе, и почему внуки старой эмиграции смакуют совковые песни? Может, они слов не понимают, и им кажется, что эти задушевные мелодии и есть русский фольклор? А вот и неприметный книжный шкаф, как бы стыдливо занавешенный простыней.

— Можно взглянуть? Для занятий, может, книжки найдутся?

На нее глядели зеленые и синие корешки знакомых подписных изданий Чехова, Толстого, а вот и другой набор — Герцен, Маркс, и уж совсем неожиданно с верхней полки зыркнули “Поджигатели” Шпанова.

— Это почему такой странный набор?

— Потому что умер один старик, жалко было выбрасывать на помойку, вот и перевезли его библиотеку сюда. Может, пригодится когда-нибудь.

Из дальнейшего, уже почти мирного разговора Маруся выяснила, что многодетная семья директрисы живет в соседней деревне и что хороших палаток нет. Расписание лагерной жизни: с утра подъем, линейка, молитва, потом занятия с детьми в разных группах, разбитых по возрасту, у Маруси самые маленькие, их около двадцати.

На пороге появилась девушка.

— Идемте поищем в кладовке, там наверняка найдутся кусок брезента и раскладушка. Я вам помогу дотащить.

Лицо у директрисы опять одеревенело.

— Это моя невестка Нина, с ней вы наверняка найдете общий язык.

Когда они пересекали лужайку, девушка застенчиво сказала:

— Знаете, в эмиграции ничего нет тайного. Я о вашей истории слышала, о том, как вы выезжали, а еще мне один знакомый рассказывал о вас. Как я поняла, вы с ним были знакомы еще в Ленинграде, до той трагедии с вашей матерью.

— Странно. А как его зовут?

— Зовут Леонидом, но теперь он предпочитает Лео. На иностранный манер.

— И что же он делает во Франции?

— Кажется, он переводчик, а может, пишет что-то? Но об этом он сам вам расскажет. Он сюда собирается заглянуть, — и быстро добавила: — Но о том, что вы здесь, он, кажется, не в курсе.

Да, прошлое всегда с нами, и как бы ни хотелось его забыть, сменить имя, вычеркнуть из памяти события, — ничего не получается.

В последний раз она видела Ленчика на похоронах матери. Он к ней подошел, хотел что-то объяснить, но разговора не получилось, а уж потом она заболела, попала в больницу, перебралась в Москву.

Маруся на похороны пришла, дядя Миша Скляров стоял рядом и плакал, и Ленчик тоже пришел и тоже плакал. Вид у него был жалкий, почему-то наголо побрит. Народу было совсем мало. Дед и бабка отказались прийти и даже выступили резко против того, чтобы мать похоронили на Комаровском кладбище. Хотя дядя Миша очень хлопотал и добился места, убеждал деда, что матери здесь будет хорошо лежать. Но старики были неумолимы, и пришлось маму закопать на дальнем Парголовском. Марусе потом стало казаться, что она никогда не найдет ее могилы. Вокруг километры почти одинаковых холмиков, нужно было запомнить не только как добраться к могилке, но где повернуть, вправо или влево и на каком участке, а примет-то никаких, даже креста не поставили, только номер… и много, много свежих могил рядом. Она и не подозревала, что столько народа мрет.

Незадолго да самоубийства матери жизнь ей поднесла еще один сюрприз. Из чудного сна, любви с Борисом, она вынырнула в отвратительную пошлую действительность…

Он сидел за своим рабочим столом, она примостилась в сторонке и рассматривала его наброски в альбоме. Вот рисунки велосипедистов, а это эскизы иллюстраций к повести Битова, а это, видимо, натурщица, красивая дородная девица, кормящая грудного младенца; потом пошли ее портреты тушью, а вот она полулежит, а это ребенок играет с мячиком, ему уже года два… Маруся до сих пор помнит сухость во рту, почти жжение, дыхание перехватило.

— Борис, это кто?

Он помедлил с ответом и, улыбнувшись через плечо своими лучезарными глазами, небрежно произнес:

— Это, наброски для книги, а это соседка в Тарусе. Она и ее забавный парнишка живут в доме рядом, видишь, как удачно… я ее уговорил попозировать. У меня есть всякие идеи. Может быть, сделаю серию литографий о материнстве.

— Да, слушай, я тебе забыл показать кое-что, — он хотел перевести разговор, сбросить неловкость момента, — вот смотри. Вчера был в гостях у приятеля, он устраивал сабантуй по случаю выхода своей книги, и там собралось много разных деятелей. Я сделал несколько рисунков, так, просто на память. Ну как, узнаешь?

На Марусю смотрело лицо матери, а рядом какой-то мужчина вполне кавказской внешности.

— Ты с ней познакомился?

— Да, мы с ней немного поговорили, но она была с каким-то иностранцем, кажется, французом, хорошо говорящим по-русски. Потом ее попросили почитать стихи.

— Ну, и какое впечатление она на тебя произвела?

— Мне показалось, что стихи хорошие, она их умеет читать, но сама Тамара Николаевна какая-то странная, старомодная, как из чеховских пьес, мне все казалось, что вот-вот и она воскликнет: “Я чайка, я чайка!”

Маруся взглянула на него с любопытством.

— Ну, это одна игра, на самом деле моя мать вполне знает себе цену.

— Ты к ней несправедлива. Поверь мне, она несчастный человек, одинокий и ищущий.

— Вот именно — ищущий, — она усмехнулась, — но искать-то нечего. Ей все дано. И семья, и муж, и любовь… а она дурака валяет.

Борис разговора не поддержал, потом они пили чай, шутили. Через пару дней он уехал в Тарусу, сказал, что исчезает на два месяца работать в одиночестве. А ее с собой не позвал.

И как-то вечером, истосковавшись сердцем, следуя все той же женской интуиции и молодому желанию все расставить по местам, она решила встретиться с его бывшей женой. Ей необходимо было освободиться от мучений, разбить подозрения и в конце концов утвердить свои права.

— Глупая, — усмехнулась стриженая травестишка. — Вот не думала, что ты так наивна. Ведь он с этой бабой уж давно. Еще при мне она мальчонку родила, теперь ему годика два. Мне-то было наплевать, я ведь Бориса со школы еще знаю.

Именно тогда ей ясно стало, что мир повернулся к ней враждебной стороной и, как бы она ни цеплялась за счастье, ничего у нее не получится. Наверное, нужно было что-то предпринять, поехать к нему, наскандалить, встретиться с этой теткой, но в ту же минуту она представила все унижения, которые ей предстоит испытать, и ужаснулась.

* * *

Столица, которой она не знала, а потому не любила, жила своей суетой. Сюда ее занесло желание сбежать из Ленинграда.

Она по улицам не ходила, старалась утром нырнуть в метро и прямо на работу. Ей повезло: благодаря дяде Мише Склярову ее взяли в Ленинку в архивный отдел. Если бы не он, то не взяли бы. Ведь туда берут только с особым допуском. У дяди Миши друзья повсюду и здесь тоже, а потому, как только она объявила деду и бабе, что намерена уехать, они сразу подключили всякие связи. Да, ей повезло, особенно потому, что в тишине этих залов и шкафов, рядом с тихими выдержанными сотрудниками она постепенно оттаивала. Дом, метро, позднее возвращение, сон… и так каждый день. Неожиданно пелена прошлого стала спадать, и будто в награду за что-то ей приоткрылась дверь в другой мир.

Вспоминая людей, дом, семью, увидела, что она росла как бы в некоем театре, с детства была окружена людьми, которые не по своей воле играли чужие роли, добровольно отказались от себя, врали, обманывали других и ни во что не верили. Да и сама она вполне вписалась в этот театр абсурда, следовала правилам игры, стремилась к счастью и крепко верила, что оно ей обеспечено. Если хочешь быть счастливым — будь им! Ей часто казалось, что колесо счастья ей подвластно и даже если у него собьется ритм, оно начнет скрипеть и в результате остановится, то она простым усилием, почти мизинцем, сможет оживить его. Так внушили ей с малолетства, а семья и положение деда вполне это гарантировали. В школе, а позже в университете ей прививали мораль и учили быть честной, доброй, отзывчивой, приводили примеры, но на проверку получалось, что вокруг люди боролись за выживание, лгали, не стесняясь, расталкивали друг друга и о справедливости вспоминали редко. Ее дед, бабушка и отец были коммунистами, но она помнит, что когда они были среди своих, то позволяли всякие вольности, посмеивались над Брежневым, травили анекдоты о Чапаеве. Но все в допустимых пределах.

Теперь ей казалось, что ее мать действительно стремилась найти себя, оградиться от чего-то. Марусе стало жаль ее, обидно, что она была несправедлива к маме. А все потому, что у нее самой никогда не было собственных мыслей, а только упрямство, капризы и фальшь. Да и во что верили ее родители, дед, бабушка? Кажется, отец пытался найти некую правду. Он ей повторял, что нужно выстоять и не дать себя “им” “сожрать”. Но она его не очень понимала. Он был милый и очень странный человечек. Наверное, он предполагал некую борьбу за выживание, за нахождение своего места в жизни?

Как и все в ее окружении, Маруся никогда не задумывалась о вере в Бога. Академическая семья жила наукой, музыкой и достатком. Были ли они одурманены коммунистической идеологией? В семье об этом не говорили, делали вид, что это стереотипное суждение и что никогда коммунизм не занимал такого места в умах людей, чтобы их “одурманить”. Сама Маруся сдавала экзамен по истории КПСС, но на другой же день выбрасывала из головы зазубренное. Ну, ходила она пару раз на демонстрации, но это было общение с одноклассниками и сокурсниками, а не политические акции. Как-то дед ей сказал, что пионеров и комсомольцев воспитывают по христианским ценностям. Лет в семнадцать, наслушавшись разных дискуссий, Маруся попыталась в семье задать пару вопросов, но связного ответа не получила, а только “подрастешь, сама узнаешь” и “лишнего не болтай, чтобы не осложнять всем жизнь”. А о вере они просто ничего не знали.

Единственное, что она помнит, так это книга новгородских икон, которую подарили деду и которую выпросил отец. Он несколько раз давал Марусе эту книгу смотреть, но ничего не объяснял. В университетской среде никто никогда о Боге не говорил, в церковь не ходил, а в те шестидесятые все, от инженера до поэта, упивались другим. Сейчас, оглядываясь назад, она понимала, что эта вольность была бурей в стакане, некоей иллюзией и что должно же в жизни быть нечто главное, фундаментальное, то, что удерживает человека от безрассудных поступков, от самоубийства, от невозможности сохранить не только себя, но семью и любовь.

День начинался рано, она старалась допоздна сидеть на работе, зарывалась в архивах, составляла какие-то графики, библиотечная работа ей нравилась. Здесь, в тишине стеллажей, она жила не настоящим и даже не близким прошлым, а веками. Постепенно работа в архиве стала для нее почти наркотиком, она увлеклась, перед ней открылись неведомые стороны жизни, письма, исторические документы, фотографии. Некоторые полки были заполнены большими коробками, которые редко кому выдавались, да и то по особому разрешению. Однажды любопытство взяло верх, а запретность вызывала в ней почти спортивный азарт, и когда она в очередной раз ставила папки на место, то заглянула в одну. Маруся знала, что она не имеет права копаться в них. Инструкции запрещали сотрудникам самовольничать. Более того, к ним применялись еще более драконовские правила, чем к читателям. Прежде чем получить доступ к научной работе с фондами, требовались всяческие справки, обоснования, печати, разрешения, а ведь могли и не дать этого злосчастного допуска. После прочитки, перед тем, как вернуть все в хран, сотрудник пересчитывал каждый листок, а читатель расписывался в особой тетради. У входа сидел милиционер, строго смотрел в паспорт, посетители заполняли бланки, в читальный зал запрещалось приносить портфель и тем более фотоаппарат.

Ни из библиотеки, ни из архива за все годы никогда ничего не пропало.

Что же скрывают от граждан? И почему только избранные могут работать с этими архивами? Скорее всего, по природному любопытству и потому, что, кроме этих запретных папок, она двадцать четыре часа в сутки ничего не видела, Маруся все больше вчитывалась в страницы. Так она впервые узнала о жизни в старой России. Это по учебникам истории в школе они не проходили. Хотя в университете, в диссидентских кругах многое болтали…

Потом была папка о гражданской войне, об эмиграции, прочитала откровения о революции, ей попались пожелтевшие отчеты со списками конфискаций, уничтоженных церквей… Единственный человек, которому она могла задавать вопросы, был ее новый знакомый — коллега-историк. Доверие к нему у нее возникло не сразу и случайно.

Как-то задержавшись на работе, будучи уверенной, что она одна, Маруся в своем уголке читала и не заметила, как за ее спиной возник мужчина. Он бросил взгляд на стол, улыбнулся и сказал:

— Не бойся, никому не скажу. Я сам здесь такое откопал… волосы дыбом.

Так уж случилось, что, однажды застав Марусю за преступлением, он стал ее подкармливать разной литературой, советовал, что лучше почитать и в какие папки заглянуть. А через пару месяцев под видом упорядочивания архивных материалов он попросил у заведующей отделом разрешение взять Марусю в помощницы, и та дала свое добро.

Изо дня в день, из месяца в месяц они, как два заговорщика, приносили в свой рабочий отсек папки и делали вид, что сдувают с них пыль, пересчитывают и подклеивают страницы, а на самом деле читали и переписывали. То есть это Маруся помогала переписывать интересующие его материалы. Историк многое знал, но вслух, при других, ни о чем с Марусей не говорил. Он действовал очень осторожно, и между ними постепенно возникло полное доверие.

Частенько после работы он провожал ее до метро, а однажды предложил погулять по Замоскворечью, и Маруся, плохо знавшая город, открыла для себя удивительные уголки. Да, наверное, ему хотелось за ней поухаживать, но она держала себя с ним сдержанно и всем видом давала понять, что дальше общего дела и разговоров их отношения не пойдут. Историк был интересным собеседником, она не стеснялась задавать ему вопросы и однажды спросила:

— Скажи, а какая разница между хорошим коммунистом и христианином? Ведь хороший коммунист — честный, образцовый, чистый, вежливый, порядочный. А в Бога верующий человек — он должен тоже быть порядочным? Значит, разницы нет?

Он был удивлен, не сразу нашелся с ответом, а потом сказал:

— Так вопрос не в честности, а в причине этой честности. Твое отношение к другому человеку чем характеризуется? Христианин — тот, кто принял Христа в свое сердце.

Маруся не поняла, стала возражать, спорить. Они уже долго бродили по улицам, беседовали, и казалось, что он не может ей объяснить, что такое настоящая вера. Для нее все оказывалось на уровне схоластики и формальности, на каждое его объяснение она находила отрицательный ответ. Многое она представляла как невежда, но все-таки много чувствовала сердцем. И вдруг он сказал:

— Маруся, ты рассуждаешь, как все атеисты. Вот докажите мне, что Бог есть, и тогда я поверю! А вера в Бога — это чувство, но другое, чем у коммуниста. Он может быть вежлив и корректен, но убьет за свою веру и глазом не моргнет. Христианин — другой, он и врага простит. Это антиподы. Принять Христа идти за Христом — значит принести себя в жертву, а не других. Значит, себя сделать рабом Божиим, а не других…

— Откуда ты все это знаешь? Ты веришь?

— Теперь да, но был, как все. Мы ведь окружены этой коммунистической идеологией. Мой папа тоже был таким (царство ему Небесное!), а он четырнадцатилетним пацаном полгода отсидел в лагере за кружку колхозного молока. Вернулся покалеченным, но остался коммунистом и все мне повторял: “Время было такое. А тех, кто катовал, и так Бог покарал”. Но я как-то в это не очень верю. Для меня коммунист — это антихрист. Враг Христа! И еще скажу тебе, это не может быть смешано, не может быть никакой примиримости в этом, особенно если коммунизм объявил свое намерение уничтожить веру, уничтожить чувства. Знаешь, ведь немного коммунистов, которые крестили своих детей, это известно всем.

— Ты до всего этого своим умом дошел? Или тебя кто просвещал?

— Повезло, встретил человека, он мне много интересных книжек давал. А потом предложил покрестить меня… он был священник, немолодой, сам в лагере отсидел. Я тогда ничего не понимал, и он мне замечательно объяснил, что такое настоящая вера, церковь и молитва. Что вера не сводится только к обрядам. Ну… красить яйца, печь куличи, одеваться в русские одежды и прыгать через костер в ночь на Ивана Купала. И что вера — это постоянство. Что в церковь нужно ходить не когда зуб болит и молить Господа помочь в трудный момент, а молиться постоянно. И как бы это “обыденность”, которая станет необходимостью и приведет к церковности.

Он помолчал и добавил:

— Я хочу тебя позвать… пойдем со мной на воскресную службу?

— Понимаешь, мне в церковь, наверное, нельзя. Ведь я не крещеная. Меня атеисткой растили, и я не готова еще отказаться от прежней жизни. Свои грехи я вполне сознаю, но справиться с собой, оттаять не могу, сердце мое, как камень, не смягчается.

— Коли у тебя уже осознание есть, то самое время и к Богу прийти.

Маруся такого поворота событий не ожидала, смутилась и согласилась.

В воскресенье он ее ждал у входа в храм Иоанна Воина.

Все для нее было странным, она смущалась своей неловкости. Ее напугала строгость священника, особенно его глаза, он казался неприступным. Детей и молодежи в храме было мало, в основном старушки да несколько пожилых мужчин, одетых в ватники. Лица молящихся поражали, прекрасное пение вызывало необъяснимое волнение души, свет и тепло свечей завораживали. Она вспомнила маму, свою любовь, и все невысказанное, страшное вылилось в молчаливые слезы. Они текли по ее щекам, рыдания подступали к горлу, ей хотелось убежать и больше никогда не переступать порога церкви.

Через пару недель ее новый друг принес маленькую книжку — молитвенник.

Перед сном она раскрыла его, и слова, которые дремали в ее душе и не складывались в нужный ряд, наконец обрели форму и смысл.

Маруся сама стала заходить в храм, ненадолго, хоть на десять минут, поставить свечи, прочитать молитву и сразу уйти. Много было непонятного, а оттого чуждого. Страшно подойти к иконам, страшно заговорить со священником. Ей казалось, что этот строгий немолодой человек сверлит ее взглядом, что он видит насквозь все ее грехи и знает наперед, что она скажет.

Но однажды она решилась и подошла к нему:

— Мне нужно во многом разобраться. Я могу с вами поговорить, задать вопросы?

— Не нужно смущаться. Говорите.

Они были одни в церкви.

— Отец Николай, мне трудно смириться, трудно простить. Мой отец исчез, а мама… она покончила с собой… — и словно гнойник прорвался, сбивчиво, несвязно, долго и слишком откровенно говорила Маруся.

Он слушал, не перебивал, смотрел как-то в сторону.

— Вы должны знать, что мы, грешные, не всегда готовы к смирению. Но Господь велик и прощает нас, он помогает нам. Вот у вас много гордыни, и вам от нее тяжело самой. Трудно простить мать, понять отца, простить Бориса. Попробуйте просто не осуждать их. Подумайте, что они не осознавали, что творили. Их души жили в хаосе и шатании, а потому они не сохранили ни любви, ни семьи, — священник снял с полки книгу, раскрыл ее, вынул маленькую бумажную иконку и протянул ее Марусе.

— Это Мария Египетская, а это ее жития. Почитайте. И если вы хотите стать настоящей христианкой и если Господь уподобит вас прикоснуться к таинству причастия, то вы должны прийти к нему с чистым сердцем. С полным примирением и без злобы. И навсегда сохранить любовь к Христу, а тогда придет и настоящая любовь к человеку. Это может быть долгий путь, но я помогу вам.

Отец Николай обещал подготовить ее к крещению, а через полгода в этом храме она познакомилась со своим будущим мужем.

* * *

В первые дни она не верила, что он парижанин, русский-француз. Олег говорил без акцента, только непривычная манера строить фразы выдавала в нем иностранца. Он подошел к ней после службы, заговорил и попросил разрешения проводить. Потом они зашли в кафе, съели мороженое, и он все шутил, что только русские едят мороженое зимой. Так они встретились, и Марусе почти сразу стало ясно, что именно он будет ей опорой и что наконец-то ее жизнь будет обращена к чему-то настоящему, полноценному и к достойному человеку.

За три года их супружеской жизни у них было много радостей, родился малыш, а вот выехать к мужу на постоянное место жительства ей долго не разрешали. Сначала возражали дед с бабушкой, хоть им было уже далеко за девяносто и терять было нечего, но письма в ОВИР они строчили бодро и регулярно. Требовали отдать им на воспитание малыша, писали, что Маруся вся в мать, такая же непутевая и что она ребенка испортит. Кровушки Марусиной они выпили много. Помог опять дядя Миша, уговорил их, убедил, что Олег из приличной семьи, занимает хорошую должность во французском МИДе и что Маруся с малышом будет в Ленинград к ним приезжать. Все эти перипетии с оформлением брака, с рождением малыша и отъездом длились долго. Им казалось, что они обречены на постоянное житье врозь, и каждый раз, когда Олег улетал в Париж, она не знала, разрешат ли ему вернуться. Хоть и был у него диппаспорт, но слишком много неприятностей доставляли им постоянные письма ее родственников и знакомых. Вообще-то все эти годы дядя Миша ее опекал, приезжал в Москву, звонил, она познакомила его с Олегом, и они очень быстро сошлись. Он был незаменимым ангелом-хранителем по всем вопросам, и когда она призналась ему, что никак не решается рассказать Олегу о смерти матери и об отце, то он сразу вызвался разрешить эту проблему. В ближайшую встречу он легко и непринужденно пригласил Олега погулять по Москве и рассказал о несчастьях Муси.

— Я теперь знаю, что твоя мать была талантливая поэтесса! В следующий раз обязательно достану ее книжку, наверняка она есть в русском магазине в Париже.

И он привез маленькую синенькую книжечку, которую она увидела впервые. Задумала желание, загадала страницу, открыла и прочитала: “Нет больше чувств, ни слез, ни радости от встречи. Осталось все повесить на просушку. Веревка бельевая — лучший врач. Стекут потоки слез с замученной подушки, пройдут недели, высохнет душа, и носовой платок промокший я выброшу и заменю бумажным. Он стерпит только одноразовый поток и не подвергнется вмешательству застирок…”

Встреча с Олегом была для Маруси неожиданностью, она произошла в тот момент, когда уже не осталось в ней ни капельки надежды на нежность. Наверное, эта встреча была втройне неожиданной, потому как приоткрыла в ней самой неведомые стороны ее души. А рассказы Олега о жизни русских в Париже стали для нее настоящим открытием…

— Знаешь, Марусенька, мое детство было благополучное, счастливое. Это я только теперь понимаю, ведь мои предки, которые в эмиграции оказались сразу после гражданской войны, пережили страшную нищету. Но как только они оказались в Париже, сразу стали создавать православную общину и искать место для церкви.

В пятнадцатом округе был найден гараж, и его оборудовали под храм. Своими силами, из подручных материалов пристроили помещение для трапезной. Это было время крайней бедности. Денег хватило только на то, чтобы снять этот гараж да кое-как собрать церковную утварь. Ничего не было. Люди несли, кто что мог. У кого-то были иконы, кто-то сшил облачения и ризы… Представь себе, Маруся, храм в бывшем гараже! Тебе может показаться это диким, но для моих дедушек и бабушек это было счастьем. Хоть и каменные, неоштукатуренные стены, фанерный иконостас, заполненный бумажными, копеечными иконами. Духовенство в облачениях, трогающих сердце: столько положено видимой заботы, любви и тщания, чтобы из жалких тряпочек соорудить одежды, достойные предстоятелей… Вот и мы с тобой и малышом, Бог даст, в этот храм придем. Он сейчас уж не тот. Меньше старшего поколения, зато сколько детей. Все они уже плохо говорят по-русски. Но мы с тобой должны постараться, чтобы наш малыш был настоящим русским. Кто знает, может, времена изменятся, и он будет приезжать в Россию свободно, не так, как я…

…У нас большая семья, и очень дружная, и мой отец этот храм строил и думал, что никогда не увидит его достроенным. А вот все-таки получилось. И знаешь, меня и моих братьев и сестер в нем крестили. Я всегда буду помнить, как малышом меня готовили к церкви, одевали в самую хорошую одежду. Каждое воскресенье мы отправлялись в храм, не пропускали ни одной службы. Все чинно, всегда семьей, свечки брали, просфоры… прекрасный хор церковный, но из своих прихожан. Я помню еще священников старого времени, мой отец рассказывал, что в тридцатые годы было много рукоположений офицеров, которые умели себя держать, но богословское образование получили под свист пуль. Нравственно они прозрели тогда. Вот так мои родители жили в Париже и нас так растили, и это великая благодать.

Казалось, что русские в эмиграции погибнут и все было обречено, но в какое-то время стало вдруг все обустраиваться, как бы вырастать. Понять это трудно, потому что наши люди часто говорят: “Все кончено, сил не хватает”, но все продолжается. Наверное, это специфика жизни эмигрантов, и особенно русских. Была первая эмиграция, которая храмы строила. Это был костяк. Ведь они еще в тридцатые годы создавали приходы в США, Южной Америке и Австралии… После войны была вторая волна, которая пополнила храмы, и эти люди естественно вошли в нашу жизнь.

А потом уж приехала третья волна — “инакомыслящие”, они даже теперь не полноценные эмигранты, они — искатели, кто ищет добро, а кто — богатство. Они покинули свою родину сознательно, переезжая в другую страну, чтобы богатеть. К России уважения у них мало и к Церкви тоже, большинство из них мы не видим, ведь они выросли в безбожном СССР. Но есть какая-то часть, которая приходит в храм и воцерковляется, становится там верующими.

Счастье, Марусенька, что ты нашла свой путь в храм здесь, в Москве. Счастье, что ты пришла к этому сознательно. И еще я очень надеюсь, что у нас будет полная семья и мы сможем вложить в наших деток настоящую веру, которая защитит их от душевного хаоса.

Мой отец до сих пор боится сюда приезжать, да его и не пустят, он убежден, что России так и не увидит. Если бы не моя работа, я бы тоже не приехал и тебя бы не встретил…

И вот наконец-то они вместе и все неприятности позади!

В это первое парижское лето Маруся совершенно сознательно решила поехать в русский лагерь. Рассказы Олега ее так напоили, так вдохновили, что хотелось ей послужить русской эмиграции всей душой.

Прошло несколько дней, и первое неприятное впечатление от лагеря улеглось, на смену пришел покой. Она много ходила пешком, особенно по лесу. Закидывая голову вверх, удивлялась диковинным древесным стволам, так непохожим на русские липы и дубы. Неизвестные гиганты, словно зелеными змеями, были обвиты плющом, а сквозь заросли пробивались необычные кудрявые кусты с колючими листьями и гладкими, словно капли крови, красными ягодами. На полянах, там, где деревья расступались, пушистым золотом светились пахучие незнакомые цветы и совсем свои русские колокольчики, ромашки, брусника, черника, малина, а вот ежевика, и терпкий вкус ее Марусе не нравился. В лесу было много гигантских валунов, белого мха, и это тоже напоминало Карельский перешеек. Тянуло из глубины леса болотной сыростью, и неожиданно бутылочным стеклом высвечивались маленькие озерца, густо заросшие по краям кувшинками. Она всегда любила природу, а здесь, в этой соблазнительной французской глуши, она неожиданно испытала восторг, когда нос к носу столкнулась с дикой козочкой, а в другой раз увидела лису. Каждое утро, выйдя из палатки, она окуналась в млечное марево, ноги жгла роса, но через полчаса будто внутреннее солнце растворяло этот временный туман, и за чернобархатным лесом вырисовывались белые пики Альп, а в розовое заспанное небо из дальней высокой трубы деревенского дома, затерявшегося на склоне, поднимался сизый дымок, и ветер доносил запах испеченного хлеба и свежескошенной травы. Изо дня в день эта красота и покой постепенно заполняли Марусю, вытесняя из ее груди все темное и тяжелое. И дрожащее счастье, похожее на счастье невинного детства, на волнения души, сравнимые только с первой любовью, поднималось в ней и закрепляло уверенность, что все страшное уже позади и не нужно жалеть о своем решении уехать навсегда во Францию.

Общение с детьми, занятия с ними русским языком наладились легко. Уроки она построила на игре, разучивании стихов, песенок. Директриса сменила гнев на милость и предложила Марусе устроить постановку русской сказки. Тут в ход пошли ножницы, бумага, обрывки ткани, нужно было смастерить костюмы. В этой затее ее помощниками были Нина и новый знакомый, попутчик, как он сам себя в шутку называл, “побегушник”.

Как-то после воскресной литургии, которая проходила в одной из больших палаток, оборудованных под походную церковь, все ушли трапезничать, а Маруся осталась вдвоем с Ниной прибрать после службы.

— Ты давно во Франции?

— Уже три года, но каждую зиму езжу к себе домой в Тверь.

— Скучаешь?

— А как ты думаешь? Подожди, вот пройдет годик, и ты взвоешь. Видела мою свекровь? Ведь она меня приняла мордой об стол, я как только появилась, сразу стала для нее врагом номер один. Думаешь, почему у меня нет детей? А потому, что они мне сказали сразу, что, как только я рожу, они будут заниматься воспитанием ребенка. Я, видишь ли, для них “не своя”, ничему, кроме совковости, научить не смогу.

— Брось, Ниночка, это тебе так кажется. Это оттого, что у них была трудная жизнь, вдали от родины, на чужбине. Они привыкли держаться своего клана, а иначе не выжили бы. Мне мой муж говорил, что никто из новой эмиграции этого не понимает.

Маруся засмеялась и попыталась сгладить неловкость разговора.

— Вспомни, как твоя свекровь меня встретила.

— Ты смеешься, а мне плакать хочется. Я как только приехала и еще ни бум-бум по-французски, так она специально делала вид, что по-русски не знает. А уж с церковью… совсем замучила. Обзывала, что я нехристь и что я такая-сякая необразованная… — тут Ниночка бросила взгляд на икону и сдержалась.

— Как же тебя сюда занесло?

— Ох, случайно, случайно… и все потому, что поддалась соблазнам. Захотела получить хорошее образование. Думала, в Сорбонну поступлю, ведь в Твери я уже один диплом получила, по литературе. Гидом подрабатывала, так и встретилась с моим благоверным. Он мне наобещал золотые горы, да ладно… скажу тебе прямо, в общем, как узнала, что он из Парижа, своего упускать не хотела, — и, выдержав небольшую паузу, странным голосом закончила: — Теперь вот маюсь в наказание, потому как все мне здесь опостылело и все не свое.

— Пойдем посидим на лавочке, — предложила Маруся и, взяв за руку, вывела Нину прочь из церкви. Вот ведь как странно! Сколько раз она пыталась задавать себе те же вопросы. Кто свой, а кто чужой? И теперь после всех событий ей на этот вопрос было бы трудно дать четкий ответ. Ведь жизнь так многоцветна, а тут слова Ниночки вызвали в ней воспоминания о черно-белых годах.

— Знаешь, тебе трудно потому, что ты не хочешь согласиться с тем, что этим русским эмигрантам было тяжелее, чем нам, на родине.

— Неправда! — вскипела Нина. — Они мне все уши прожужжали о своих предках, о том, как они с красными воевали, а что мы в СССР ничего об этом не знаем. Они тут, видите ли, в нищете прозябали да свое православие спасали! Ушатами с утра до ночи выливали на меня самую негативную пропаганду… а у меня ведь отец герой, воевал, ранен под Берлином.

— Попробуй если не полюбить, то хоть сердцем их принять, — глухим голосом проговорила Маруся.

— Чую, что сейчас ты меня спросишь о Боге! — ядовито бросила Нина. — Не надо. Я хоть и крещеная, но ни свечкодуйкой, ни церковной крысой не стала.

Какие-то большие незнакомые птицы летели у них над головами к югу, и Маруся, проводив их взглядом, вспомнила, как однажды отец Николай ей растолковал текст Евангелия о том, что у Бога “много званых и мало избранных”, и подумала, что совершенно бесполезно говорить об этом с Ниной. Она не поймет, а воспримет как проявление гордыни с ее стороны и еще больше замкнется.

— Ошибаешься, не буду тебя терзать. У каждого свой путь. Расскажи лучше, где ты познакомилась с Ленчиком? Мы его Длинным звали.

Неожиданно лицо Нины осветилось улыбкой, брови распрямились, и она весело сказала:

— У меня с ним романчик. Назло этой выдре, — и она кивнула в направлении трапезной. — Мы с ним столкнулись случайно, он в книжный магазин зашел, я там работала, а потом у моих подружек парижских кантовались. Они, как и я, — запнулась и зло добавила: — Советские жены.

— Правда, что он собирается сюда приехать?

— Ну, да. Через пару деньков. Мои родственнички еще не знают об этом, — она хихикнула и, вздохнув, продолжила: — Надо же какое совпадение, он сюда заявится… а ты здесь. Для него это будет сюрприз сюрпризов! О тебе он мне такое рассказывал, что я сразу поняла, он тебя любил. Он журналистом был, а теперь переводами занимается для конференций, то в ООН, то в Юнеско. Много по свету мотается, живет в основном в Лондоне, — она поправила маленькой ручкой выбившиеся из-под косынки волосы, и ее серые глаза хитро блеснули, — хорошо зарабатывает, подарочки мне делает, не то что мой голоштанный дворянин. Ты бы видела, на каких табуретках я сижу дома! У нас бы давно на помойку выбросили.

Маруся всмотрелась в дальний лесок на горизонте и физически ощутила прохладу его тенистых дубрав. Она перевела взгляд на необычной формы скалу и сверкающий на солнце горный поток и только сейчас заметила очертание белого мостика, а под ним крохотный игрушечный домишко. Нина продолжала рассуждать о пользе брака, о том, что ровно через год она станет француженкой, подаст на развод, а если родить двоих детей, то как матери-одиночке ей будут выплачивать такое пособие, с которым можно не работая жить припеваючи. Она мечтала о том, как выпишет свою мать и та наконец увидит мир и, может, на старости лет найдет себе нормального мужика, а не их пьянчугу отца. И неожиданно резко подвела черту.

— Все равно наша Тверь лучше ихнего Парижа, особенно люди!

Обед, видимо, закончился, и из трапезной донеслись голоса молящихся. Первыми на поляну перед домом выскочили мальчишки и сразу побежали играть в футбол, потом вышли “руко” со старшеклассниками и со священником, он им что-то на ходу продолжал говорить, блаженно улыбаясь, держа на руках малыша, появилась директриса, и неожиданно резко в этой праздничной благодати зазвучал напористый глас горниста. На лужайке дежурный по смене, быстро-быстро дергая упругий шнурок, поднял трехцветный флаг.

Маруся очнулась, и ей инстинктивно захотелось поскорее встать и отойти от Нины, будто от чего-то стыдного и гнусного, что она уже переживала в своей прежней жизни.