I

К сорока пяти годам Никола Дятловский защитил докторскую, надорвал сердце и почти вырастил сына, Евгения. Воспитание ребёнка казалось профессору занятием простым и необременительным. По воскресеньям Николай Николаевич завтракал с сыном, а в Новый год ещё и ужинал. И так продолжалось пятнадцать лет. Мальчик вырос дерзким, лицо его было серьёзным, а взгляд циничным. В свои пятнадцать он презирал учителей, а в каждом из взрослых искал фальшь. В конце концов профессорский сын укрепился во мнении, что мир есть ложь, а его обитатели — подлецы. Значит, можно быть свободным от их правил и жить по своим.

Отец не подозревал, что его мальчик на уроках истории пытает учительницу вопросами по Конституции. Почему, имея свободу митингов и демонстраций, он, Евгений Дятловский, не может запросто выйти на улицу и поразмахивать флагом любимой футбольной команды так же, как флагом СССР? И уроки физики Евгений срывал регулярно, проповедуя идеи Теслы. Физичка после инцидентов всякий раз тащила его к директрисе. Там она визжала и размахивала руками, но толком ничего объяснить не могла. Женя хлопал глазами, узкими, как у индейца, и, пожимая крепкими плечами, твердил, что задал учительнице один вопрос, простой, про энергию.

Любые конфликты гасила мать в бездонной мягкости своей дипломатии. Первая супруга профессора Дятловского была женщиной приятной внешности, работала переводчиком в научной сфере и помогала школе год от года улучшать показатели. Поэтому её сын жил по правилу: что позволено Юпитеру, то не позволено большинству учащихся. Мама Евгения была мудрее и старше своего мужа, поэтому тот существовал в неведении о проделках единственного наследника рода Дятловских. В его глазах Женя, несмотря на двухметровый рост и басистый голос, оставался младенцем, который жмурится от поцелуя в лоб и на Новый год желает получить ещё одного плюшевого зверя и заводную машинку. Николай Николаевич оставался единственным человеком на земле, кому «младенец» Женя ни разу ни нагрубил. Случай не представился.

День и ночь старший Дятловский служил одной древней богине. Любовь своего жреца Наука не делила ни с кем. Но вдруг тандем разбила незваная гостья — сердечная недостаточность. Она, как судебный пристав, вынесла молодому профессору приговор в виде лишения свободы сроком на три месяца с отбыванием в больничной палате. И только в неволе, вдыхая запах лекарств и часами напролёт стоя у окна с видом на больничный дворик, он понял, что и не жил: друзей растерял, женщин не любил, а в окне машины времени уже горит надпись: «Почти пятьдесят».

От тоски его спасло обыкновенное для носителей ума, чести и совести эпохи социализма чудо — одноместный номер цэкашного санатория. Впервые в жизни советский учёный, до мозга костей преданный родине и своей лаборатории, ощутил себя в отпуске. Ночью он спал, днём ел по пять раз и купался, то в бирюзе лесного озера, то в жемчуге лечебной ванны. И дышал. Как он дышал! Так, что кружилась голова. Лес манил и не отпускал из мохнатых объятий. Ёлки, похожие на спину спящего динозавра, подпирали небо и тянули лапы к балкончику профессора. Можно коснуться новорождённых веточек, ощутив на ладони мягкость молодых иголок. Любой штрих этой невыносимой для профессора красоты проникал в его сердце и заражал томлением каждую клеточку его расслабленного тела. В такие минуты рекомендации санаторских эскулапов казались ему бессмысленным брюзжанием, и он закуривал, любуясь ритуальными танцами белок.

Но одному человеку удалось-таки омрачить его пребывание в раю. Это была Констанция Казимировна Брежнева, лечащий врач помолодевшего профессора, которая до своей пенсии «с того света людей вытаскивала» в больнице скорой помощи, а теперь спокойно мучила отдыхающих санатория. Она каждый день, чмокая отвисшей нижней губой, пытала Николая Николаевича холодным стетоскопом и тисками тонометра.

Запах табака она учуяла не с первого раза, поэтому на новую экзекуцию Дятловский пришёл с улыбкой. Но стоило её мясистому носу поглубже втянуть воздух, профессор тут же был уличён в преступлении.

— И вы, учёный человек, нахушили хежим? — встрепенулась она.

Николай Николаевич не ответил, продолжая улыбаться, и попятился к двери. Не тут-то было. Констанция Казимировна горой встала на пути нашкодившего профессора и рявкнула по-военному:

— Стоять! Я отучу вас от этой духости, от этой пхивычки убивать себя!

Николай Николаевич тут же капитулировал, опустившись в кресло для пациентов. Врач покричала ещё немного и, переведя дух, уселась за свой стол. После боя колпак на её лысеющем затылке съехал на бок, но Констанция Казимировна не обратила внимания на свой покосившийся вид. Она строчила новые назначения обвиняемому и, прожёвывая слова, ставила ультиматум:

— …и если сестха почувствует — понимаете, о чём я говохю? — пгхосто поймает самый слабый запах дыма, я пехеведу вас, пкхафесах, в изолятох пехвого этажа с окнами напготив мусохных баков и назначу капельницы по шесть часов в день.

Врач расцарапала подписью бумагу и на прощанье сделала в пациента контрольный выстрел взглядом. Тот, с ужасом разглядывая шатающиеся каракули Констанции Казимировны, поплёлся с листом приговора в процедурный кабинет. Мог ли он предположить, что следующая минута обнулит его жизнь и выбелит в книге судьбы имя супруги?

— Присаживайтесь. Меня Катериной зовут, — пропела белоснежная сирена, порхающая по кабинету.

«Ого! Искусный чародей сгустил воздух и вылепил из него юную деву. Глаза — звёзды, волосы — солнечные лучи», — подумал знаменитый физик, разглядывая медсестру с осиной талией и медовой косой. Он выпрямил спину — сорокапятилетний сердечник превратился в пижона лет двадцати и расположился в кресле у окна, рядом с металлическим столиком для забора крови.

Катя щёлкала ручками автоклава, как затвором, и не обращала на вновь прибывшего пациента никакого внимания. Он кашлянул, и Катя тут же вздрогнула и распахнула глаза во всю ширь. Ей показалось, что вошедший похож на её любимого певца Дина Рида — точь-в-точь, только волосы белые, как платина. Из-за чего Катино сердечко затрепыхалось, а крылышки её гордой независимости совсем растаяли.

Дятловский замер и почти не дышал. Разглядывая вёрткую, как белочка, девушку, его глаза отразили небо и засветились магическим светом. Сестра повернула ключ в замке шкафа для медикаментов и, опустив руки, спросила чуть слышно, не поворачиваясь лицом к пациенту:

— Вы на укол?

Николай Николаевич почувствовал прилив сил. Голова закружилась, точно как в лесу, и он ответил, приподнимаясь с кресла:

— Да.

Катя повернулась к окну и дотянулась обтянутыми резиной пальчиками до примятого уже листа назначения, который лежал на маленьком столике. Грудь её вздымалась, пока она пробегала глазами по каракулям Констанции Казимировны. Ему казалось даже, что он видит очертания трусиков, проступающие сквозь ткань медицинской униформы. Не меньше притягивала взгляд готовая, казалось, вот-вот оторваться из-за напряжения верхняя пуговка её халата.

— Готовьте руку, — произнесла Катя. Голос её заметно дрожал.

Уже обезумевший от зрелища, открывшегося ему, Николай Николаевич, чувствуя, что сила перетекает на его сторону, ответил без тени смущения:

— Я не знаю как. Помогите, окажите любезность, сестричка.

Он подвинулся к столику для забора крови и упёрся локтем в подушечку, надавив на неё так, что кожа на той натянулась до предела.

Шёки медсестры порозовели, как будто она вдохнула чистый лесной, а не пропитанный лекарствами и спиртом воздух. Она уронила листок, который соскользнул по девичьим коленям на пол, и сделала робкий шаг к столику. Еле касаясь пальцами джинсовой ткани, она закатала рукав пациента, но жгут закрепить не смогла — задрожали руки. Николай Николаевич улыбнулся и сузил глаза.

— Я помогу, — растягивая слова, произнёс он и сжал её руку. Катя тут же закрыла глаза и отрывисто задышала. Коснувшись губами девичьей ладони, ощутил её слабость и, как упырь, впился в запястье, где билась страсть.

Верхняя пуговка на белом халате продержалась не больше минуты.

II

Массивный дубовый стол директора института прикладной физики, Глеба Борисовича Соловейчика, покрывала скатерть красного бархата, обшитая по краям тяжёлой каймой из кистей жёлтого шёлка. Такие же кисти, только маленькие, были на абажуре для настольной лампы из малахита. По стенам кабинета один за другим были развешаны портреты лидеров коммунистических партий мира в золочёных рамах. А напротив панорамных окон висела политическая карта мира.

Весь интерьер говорил о высокой сознательности директора и его преданности общему делу. Но это было далеко не всё. Глеб Борисович нёс на плечах отечественную науку, поэтому стопки журналов «Советский физик», «Теплофизика высоких температур» и прочих периодических изданий, посвящённых той же науке, стояли повсюду: и на директорском столе, и на длинном столе для заседаний, и на тонконогом журнальном столике, и на подоконниках, и даже на паркетном полу около книжного шкафа — в каждом углу кабинета.

В своём директорском кресле Глеб Борисович смотрелся солиднее царского губернатора. И если уж распекал кого-нибудь, то эффекта достигал космического — всё благодаря интерьеру, дородной фигуре, сверкающим глубоко посаженным глазам и суровым прямоугольным бровям. Низкий голос тоже усиливал мужественный образ директора.

Из подчинённых только его зам и любимчик, Дятловский Н. Н., не бледнел, получая взбучку. Правда, и поводов серьёзных не было. Самый молодой профессор академии тянул на себе все темы института, готовил конференции и учёные советы и строчил статьи, автором которых при публикации становился лично Соловейчик.

Но повод задать любимчику трёпку всё-таки нашёлся — санаторная интрижка с последствиями. Даже не столько сама интрижка, сколько последствия, катастрофические для советского человека при должности. И когда надёжные товарищи ввели Соловейчика в курс дела и обозначили те самые последствия, тот выкатил глаза и орал на своего блудливого зама минут пять, а после экзекуции над любимчиком директор держался за сердце, пока не подействовал нитроглицерин.

Вот так над Дятловским даже не сгустились тучи, а поднялся настоящий торнадо — директор вызвал его к себе не как обычно, по внутренней связи, а через свою секретаршу, которая рявкала в трубку замдиректора с таким же презрением, с каким громила рядовых научных сотрудников. В приёмной она даже не подняла на профессора глаз, только кивнула узким подбородком в сторону директорской двери, отбивая чечётку на пишущей машинке.

Николай Николаевич с трудом нашёл в себе силы шагнуть в бездну негодования директора. Тот, насупившись, переписывал формулы из нового журнала в походный блокнот. На приветствие вошедшего директор не ответил, только побагровел и чернильной ручкой, как шпагой, рассёк воздух, указывая на стул, ближайший к столу заседаний. Дятловский выполнил молчаливый приказ, слетевший с золотого острия «Монблана», и спросил тоном старого друга:

— Борисыч, вызывали?

Борисыч снял очки и стал вертеть ими:

— Я тебе задам — «Борисыч». Я тебе башку проломлю… — В пасти директора будто проснулся вулкан.

— Хоть по голове не бейте — это моё орудие труда, — бодро ответил Дятловский.

— Да ты, паршивец, своими орудиями управлять научись. — Очки грохнулись на бархат стола. — Развод он затеял! Ячейку общества уничтожать вздумал! Я же тебя в партию рекомендовал! На эту должность за уши вытянул! И вот как ты отплатил! — Директор швырнул ручку, брызгая чернилами.

— Делу своему не изменю, а личная жизнь — это табу. Никого не касается, — вдруг уверенно отрезал молодой профессор.

— Это тут ты смело выступаешь. Посмотрим, как в четверг на президиуме запоёшь. «Табу». Из партии исключат, в печать статью дадут — и конец карьере. Ведь ты, только ты должен занять это место., — Директор хлопнул по своему столу. — С должности в два счёта слетишь, Дон Жуан хренов.

— Да уж не раб.

— Да ты коммунист прежде всего!

— Да. И что? Как мой поступок на коммунизме отразится? Большевики и сами хотели брак отменить, как анахронизм, буржуазный пережиток, — улыбнулся Дятловский.

— Ты бы лучше материалы двадцать второго съезда изучил, умник. — Вулкан уже устал и просто дымил. — Вот что, что мне на собрании по твоему вопросу говорить? В листке академии про тебя уже написали: «Коллеги по научному цеху откликнулись на поступок ведущего физика волной негодования». Ну как? Как? Короче, сегодня же — домой и готовь покаянную речь. Я тебе тезисы накидал. Прорвёмся.

— Борисыч, не нужно. Я решения не изменю, — пялясь на пустой графин, сказал Дятловский.

Директор сжал челюсти. В его голове второй день крутились обрывки последнего диалога с ответственными товарищами. Он кромсал фразы, которыми те укрепляли его бдительность, выбирая из полученного винегрета ключевые слова, способные вернуть сознание обезумевшему начальнику.

«Вопрос о членстве в партии морально разложившегося профессора обсуждают на всех уровнях, а директор не в курсе. Институт прикладной физики отбрасывает тень на всех строителей коммунизма страны. Дятловский — национальное достояние, лауреат государственной премии. Глеб Борисыч, как вы допустили?» — утюжил директора человек из органов, который курировал академию, Родион Максимович. Сам невысокий, щупленький, а глаза волчьи: как глянет — так у директора душа в пятки уходила. Два других товарища из органов молчали, изредка вставляя то «не может быть», то «Глеб Борисыч разберётся».

От свежих ещё воспоминаний у директора даже поднялась температура, поэтому он бросил своего зама одного и удалился в замаскированную от чужих глаз личную комнатку для отдыха, дверью которой служила одна из деревянных панелей стены, недалеко от директорского кресла. Зайдя в убежище, он швырнул галстук на диван, накрытый домашним пледом, и нырнул всей головой под струю воды, бьющую из крана умывальника. Прилив жара отступил. Крякая от удовольствия, директор готовился ко второму раунду. Но Дятловский вернулся на поле боя первым. Директор причёсывал свой мокрый полубокс перед зеркалом, забрызгивая водой стекло, когда увидел отражение подопечного профессора на заднем плане и замер. А Дятловский нанёс удар.

— Я люблю Катерину и женюсь на ней. Точка.

Директор, обращаясь к отражению, ответил отеческим тоном:

— Ну кто тебе любить запрещает, дурень? Люби! Но будь как все. Как все мы. С женой — живи, любовницу — люби.

— Я не могу разорваться. Я один, неделимый, какой есть, — возразил Николай и вышел из кабинета.

В коридоре он закурил, раздумывая о том, что ему и домой к жене не хочется, и к Катерине уже так не тянет. В санатории — дня без неё не мог прожить, не говоря уже о ночи. А сейчас, на трезвую голову, всё видится по-другому. И выбора нет, и выхода нет. Либо совратитель девственниц, либо предатель семьи. И та и другая роль казалась ему отвратительнее роли побиваемого на предстоящем спектакле под названием «Заседание партийного комитета в президиуме АН».

III

Спектакль был сорван. Дятловского отстранили от роли побиваемого блудника. Навсегда. И всё из-за того, что на следующее утро после беседы с морально разложившимся заместителем директор скоропостижно скончался, да ещё и при загадочных обстоятельствах. Его тело нашли на клумбе во дворе чужой девятиэтажки, одной из тех, что строят в новых микрорайонах. Сам директор и его семья проживали в роскошной сталинке рядом с центральным парком. И никто из родных не мог объяснить, как глава семьи оказался в незнакомом месте. Страшную тайну членам партийного комитета АН раскрыла вдова Соловейчика. В ответ на их тактичные вопросы, ночевал ли Глеб Борисович дома и если нет, то где он ночевал, она поведала легенду, которая надёжно оберегала семейное счастье Соловейчиков уже долгие годы. Оказывается, Глеб Борисович не менее одного-двух раз в неделю посещал секретные ночные совещания в стенах родного ЦК. Не отрывая от распухших глаз платка, вдова уверяла товарищей, что её покойный муж умер не своей смертью, а погиб от рук шпионов или других врагов и что она требует возмездия ради памяти мужа-героя и ради его детей. Но товарищи смекнули — без морального разложения не обошлось, а подоспевшие факты оперативно-разыскной работы подтвердили гениальную догадку членов комитета компартии АН.

Выяснилось, что на девятом этаже злополучного дома проживала буфетчица столовой, в которой обслуживаются только члены президиума. Зовут её Тамара. Её знают все. Она считается ударником социалистического труда и имеет поощрения. И эта приятная женщина лет пять уже утешала директора на своей груди последнего известного дизайнерам размера.

Накануне трагедии Глеб Борисович, погрустневший от беседы с ответственными товарищами, отправился не домой, а по известному только ему и водителю адресу, на окраину города, в дом буфетчицы Тамары. Та принимала гостя до утра, не выпуская из объятий и истекая мёдом — такая уж Тамара радушная хозяйка. Беды ничто ни предвещало. Утром, как всегда, влюблённый академик выпил в постели пол-литра индийского кофе, съел полбатона с колбасой, заигрывая и пощипывая свою прелестницу. А вот дальше события развернулись трагически.

Возможно, успокоенный директор почувствовал себя плохо, когда спускался в лифте навстречу новому рабочему дню, предвещавшему продолжение истории расшатывания социалистических ценностей. Ещё не выйдя из подъезда, он начал расстёгивать верхние пуговицы и на плаще, и на рубахе, стараясь наглотаться воздуха, но до условленного места встречи с личной «Волгой» не дотянул, свалился прямо на клумбу под окнами первого этажа, примяв жёлтые астры и георгины.

Максим Родионович узнал новость первым и умыл руки. Огласки не избежать. Волну негодования товарищей по научному цеху сдерживали все члены президиума.

Директора похоронили с почестями, опуская обстоятельства его смерти в могилу вслед за гробом. На этом фоне пошатнувшихся основ социалистической морали любовная драма Дятловского выглядела досадным недоразумением. Проще говоря, история второго брака профессора Дятловского не занимала общественность. И учёный воспрянул духом — жизнь продолжается.

Мамой и женой Катя стала одновременно. Свидетельства о браке Дятловских и о рождении их дочери корка к корке положили в верхний ящик старинного буфета, который достался в наследство от Катиной бабушки. Буфет и зеркало в человеческий рост, тоже старинное, были самыми ценными вещами в однокомнатной квартире новой тёщи Дятловского, женщины пожилой и больной. Она почти не ходила из-за одышки и распухших ног, а по ночам на кухне громко кашляла и вздыхала, из-за чего профессор просыпался и до утра думал о сыне, с которым ни разу не виделся после развода. Женя не говорил с ним даже по телефону. Даже в день своего рождения, даже на Новый год. Никогда. Отставная супруга этим и утешилась, а её неблагодарный бывший муж временами мучился тоской, как приступами хронической болезни, с которой смирился.