Стихотворения

Ещин Леонид Евсеевич

Из цикла «Таёжный поход»

 

 

«Скрипя ползли обозы-черви…»

Скрипя ползли обозы-черви. Одеты грязно и пестро, Мы шли тогда из дебрей в дебри И руки грели у костров. Тела людей и коней павших Нам окаймляли путь в горах. Мы шли, дорог не разузнавши, И стыли ноги в стременах. Тянулись дни бесцельной пыткой Для тех, кто мог сидеть в седле, И путь по трупам незарытым Хлестал по нервам, словно плеть. Глазам в бреду бессонной муки Упорно виделись в лесу Между ветвями чьи-то руки, В крови прибитые к кресту.

Январь 1920 года

 

Ижевцы отходят

Из рати братий с Урала мало В Сибири шири плелось устало. Отсталых в поле враги ловили; В погоне кони все в мыле были. В метелей мели зудел мороз. Мы шли и пели о море роз, В бураны раны вдвойне горели, И с кровью в горле мы шли и пели. Мы этой кровью добудем счастье; Велите все вы, кто будет властью, В победе меди унять немножко И вспомнить пенье под звук гармошки. Под бабьи визги в обозе с горя Ижевцы пели: «Да как на взмо-о-рье…»

Декабрь 1919 года

 

Зарево

Как язвой, заревом запад застлан, А небо стало угрюмо сизым; Занозой месяц заткнулся снизу Напротив места, где солнце гасло. Пейзаж пронизан угарным дымом. Горят деревни, с морозом споря; Ведь край суровый, залитый горем, Забыт стал ныне Отцом и Сыном. Согреть мороза пожар не может; Зима, как раньше, люта и грозна, Замёрзнет много из нас бесслёзно В тайге сегодня, в окопе лёжа. От стужи ёжась в пади у прясла, Смотрю, как заревом запад застлан.

 

Праздник

За счастье любимых пили, Смешавши со спиртом снег, И был мороз не в силе Сковать всепобедный смех. В трещанье костров меж сосен Звенел о надеждах гимн, О счастье грядущих вёсен, Где будет любой любим. — Пустяк, что зима сурова, Пустяк, что в тайге ночлег; Легко обойтись без крова, Если в спирте растает снег! — Враги! Морозы! Голод! Мы стали сильней вас всех: Вам слышно, как пьян и молод Дрожит над кострами смех?!

 

Весна без радости

Опять безрадостная Пасха И безлюбовная весна! Гримаса маски Пасхи сказка Для тех, кому весна пресна. А нам весна и солнца ласка, Весна для нас без грёз, без сна; Дорога наша к этой Пасхе — Дорога — лента красной краски, — Была достаточно красна. Тайгой, Алтаем и Саяном, Как рана, каждая верста; Купаться в зареве багряном Нам никогда не перестать… Не с нашим сердцем деревянным Рыдать о прошлом покаянно И лицемерить у креста! Напрасно ищем мы: их нет здесь, Кому б рукою стан обвить: За обесчещенных возмездье — — Весна, лишённая любви.

Пасха 1920 года

 

Забайкальский поход

Средь сосен сонных сонными снимаемся с бивака Под дрожь жестокой осени в нависших облаках. Дорога льётся волнами — вонючая клоака — В лесу, в лугах и в озими — неистово плоха, Но сопки серо-синие смеяться не посмеют, Над нашими солдатами, ползущими в грязи: Извилистою линией идут они за теми, Кто раньше были братьями, и кто теперь враги. …А кости старой падали надёжно огорожены Поскотиной дырявою, налегшей на сосну. Ах, чёрт возьми, да надо ли, чтоб были мы заброшены На жизнь распрокорявую в поганую страну!

Июль 1920 года

 

Случай в походе

Из-за пазухи сереньких сопок Показалося солнце, смеясь. Мы, спустившись с высоких откосов, Поползли через липкую грязь. Мне казалось обидным, что солнце Не ползёт вместе с нами в рядах, Я тогда из винтовки японской Взял по солнышку пулей: бабах! У меня отобрали винтовку, Тумаком охладивши мой пыл, И мне было ужасно неловко, Что фельдфебель мне морду набил. Помешали мне, сволочи: жаль им Пристрелить комиссара небес; А потом про меня рассуждали: — Где успел насосаться подлец?

 

Осень без скорби

Синяя осень. Осень без скорби. Осень из хвойных, тяжёлых тонов. Взором бесскорбным из хвои узор пить — Нам, хладнокровным, лишь это дано. Осень бесскорбная… Синяя осень. Небо спокойное нам не тесно, Скорби у Господа разве попросим Мёрзлой душой не увидевшей снов? Просьба о скорби без просьбы о радости? Нет, мы для этого слишком честны. Если мы сгибнем, то сгибнем без страсти. Осени нет тем, кто был без весны…

Октябрь 1920 года

 

Зима без крова

В окамененье старой стужи Приходит новая зима. Чем больше зим, тем стуже, хуже, Тем тяжелее мозг недужный, Ненужный, хуже жизнь сама. И после осени без скорби Перед безрадужной весной Зима упорно душу горбит, Когда идём, окончив бой, В путь без пути немой тайгой. Мы равнодушны стали к смерти, И без убийств не знаем дня. Всё меньше нас в снегу путь чертит, И у костров вонзает вертел В кусок убитого коня. Под пулемётный рокот дробный Проходят годы, как века, И чужды всем, одни безродны, Идём мы памятник надгробный Былой России высекать…

 

Год в походе

(Двадцатый год)

Двадцатый год со счётов сброшен, Ушёл изломанный в века… С трудом был нами он изношен: Ведь ноша крови не легка. Угрюмый год в тайге был зачат. Его январь — промёрзший Кан, И на Байкальском льду истрачен Февраль под знаком партизан. А дальше март под злобный ропот, Шипевший сталью, что ни бой. Кто сосчитает в сопках тропы, Где трупы павших под Читой? Тот март теряется в апреле, Как Шилка прячется в Амур. Лучи весны не нас согрели, Апрель для нас был чёрств и хмур… Мешая отдыхи с походом, Мы бремя лета волокли, Без хлеба шли по хлебным всходам, Вбивая в пажить каблуки. Потом бессолнечную осень Безумных пьянств прошила нить… О, почему никто не спросит, Что мы хотели спиртом смыть? Ведь мы залить тоску пытались, Тоску по дому и родным, И тягу в солнечные дали, Которых скрыл огонь и дым. В боях прошёл октябрь-предатель, Ноябрь был кровью обагрён, И путь в степи по трупам братьев Был перерезан декабрём. За этот год пропала вера, Что будет красочной заря. Стоим мы мертвенны и серы У новой грани января.

 

Таёжный поход

Чугунным шагом шел февраль. И где-то между льдами ныла Моя всегдашняя печаль — Она шла рядом и застыла. И пешим идучи по льду Упорно-гулкого Байкала, Я знал, что если не дойду, То горя, в общем, будет мало. Меня потом произведут, Быть может, орден даже будет, Но лошади мне не дадут, Чтоб выбраться, родные люди. Трубач потом протрубит сбор, И наспех перед всей колонной, В рассвете напрягая взор, Прочтут приказ угрюмо, сонно. И если стынущий мороз Не будет для оркестра сильным, — То марш тогда «Принцесса Грёз» Ударит в воздухе пустынном. А я останусь замерзать На голом льду, нагой перине, И не узнает моя мать, Что на Байкале сын застынет. Тогда я всё-таки дошёл И, не молясь, напился водки, Потом слезами орошал Свои таёжные обмотки. Я это вспомнил потому, Что и теперь я, пьяный, воя, Иду в июне, как по льду, Один или вдвоём с тоскою. Я думал так: есть города, Где бродит жизнь июньским зноем, Но, видно, надо навсегда Расстаться мне с моим покоем. В бою, в походах, в городах, Где улиц светы ярче лампы, Где в буйном воздухе, в стенах Звучат напевы «Сильвы», «Цампы», Я одиночество своё Никак, наверно, не забуду, И если в Царствие Твоё Войду — и там печальным буду!

 

Ямаджи

Она была такая скромница, Что даже стоило труда Мне с ней поближе познакомиться В тот вечер ветреный… тогда. Мы по-китайски было начали. Но что я знаю: пустяки. Потом самих нас озадачили, Смешавшись в кучу, языки. Нам бой принёс поднос, как принято, Там был кофейник и ликёр, Но понимаю я ведь ныне то, Что говорил мне её взор. Он говорил о том, что русские Не знают слова «умереть», И не блестели глазки узкие Там, где уж чувствовалась смерть. Теперь, конечно, не поспорю я, Что именно вот в тот момент Жерло я видел крематория, Всё в языках кровавых лент. Но я поспорю, что в день будущий, Который жизнь пробьёт, дробя, Сквозь мглу тебя увижу идущей, Ямаджи-сан, тебя, тебя… И ты, быть может, мне, тоскливому, Не знавшему, куда идти, Укажешь грань к неторопливому, Но неизменному пути.

 

Маята

Эскиз поэмы

Утром тягостно владеть бессонным взором, Солнышко следить — не хватит сил. Господи! Ведь я же не был вором, И родителей я чту, как прежде чтил. Знаю Иова… Учил о нём и в школе, Памятую, маюсь и дрожу В этой дикой и пустынной воле, Уходящей в росную межу. Но в пустыне праведник библейский, Вместе с псами в рубище влачась, Познал ранее, в долине Иудейской, Сочность жизненную — всю её, и всласть, А я вот, Господи… Я сызмала без крова, Я с малолетства струпьями покрыт, И понаслышке лишь, с чужого только слова Узнал про тех, кто ежедневно сыт. Брести в слезах, без сил, асфальтом тротуара, Молясь, и проклиная, и крича, И вспоминая боль последнего удара Карающего (а за что?) меча, — За эту муку — верую, Спаситель, За каждый шаг бездомного меня — Ведь верно?.. будет мне?.. потом?.. тогда?.. — обитель, Где Радость шествует, литаврами звеня.

 

Беженец

Какими словами скажу, Какой строкою поведаю, Что от стужи опять дрожу И опять семь дней не обедаю. Матерь Божья! Мне тридцать два… Двадцать лет перехожим каликою Я живу лишь едва-едва, Не живу, а жизнь свою мыкаю. И, занывши от старых ран, Я молю у Тебя пред иконами: «Даруй фанзу, курму и чифан*) В той стране, что хранима драконами».

 

Мимо

Спасение от смерти — лишь случайность Для тех, кто населяет землю. Словам «геройство» и «необычайность» Я с удивлением и тихой грустью внемлю. Слова теряют в жизни основанье Для тех, кто заглянул в миры, где только мысли… А будущее местопребыванье — Не меряю, Не числю… И вот поэтому писать стихи словами Мне с каждым днём всё кажется нелепей. Ведь я иду от Вас, — хотя и с Вами, — К просторам неземных великолепий.

 

Две шинели

Я тропкой кривою Ушёл в три часа, Когда под луною Сияла роса. А были со мною Жестяный стакан, Да фляга с водою, Да старый наган. И вынес я тоже Свирепую злость, Да вшитую в кожу Дубовую трость. И — меткою фронта Сквозь росы и пар — Махал с горизонта Крылатый пожар. Оттуда, где буро Темнели поля, — Навстречу фигура, Как будто бы — я. Такая же палка, Такой же и вид, Лишь сзади так жалко Котомка торчит. «Земляк! Ты отколе До зорьки поспел?» — В широкое поле Мой голос пропел. Как лёгонький ветер, Звук в поле затих… Мне встречный ответил Два слова: «От них…». И, палкою тыкнув В поля, где был дым, Отрывисто крикнул: «Я — эвона — к ним!..». «Шагай!.. Ещё рано… Часов, видно, пять…» (А пальцы — нагана Нашли рукоять.) И — каждая к цели Полями спеша, Две серых шинели Пошли, чуть дыша… Тропинкою длинной Шуршание ног. Чтоб выстрелить в спину, Сдержал меня Бог. Но злобу, как бремя, Тащил я в груди… …Проклятое время!.. …Проклятые дни!

Харбин, 1930

 

[Из «Сумасшедшей поэмы»]

Опять медлительно монахи По ступеням во двор идут, И жертвенники будто плахи, И гулких гонгов низкий гуд. Богослужение, как игры, Флейт и пищелок дикий рёв, Напротив — царственные тигры Толпе открыли красный зёв. Эй, не меня ли тут хоронят, Не я ль иду на вышний суд, Меня ль то на мишурной броне, На жертвенном огне сожгут? Зачем задумчивые ламы Кадят куреньями вослед? Постойте! Я не видел мамы Так долго — целых восемь лет.

6 февраля 1924 года, Харбин

 

«Мне неловко и с ними и с вами…»

Мне неловко и с ними и с вами, Мне неловко читать вам стихи, Ведь вы чужды созвучия гамме, Как Гораций смеху Ехидн. Я живу, я болею стихами, Они выжжены в сердце моём, Не забуду их в уличном гаме, Не забуду ни ночью ни днём. Со стихами я, одинокий, И умел забывать и мог И мои небритые щёки, И разорванный мой сапог. Вот, бывало, в седле с карабином По таёжным тропам бродя, Зорям я улыбался рубинным, Строфы мозгом моим родя. И теперь на панели промёрзшей — Проходя под огнями реклам, Шаг становится строже и твёрже, Если череп отдам я стихам. Вы и я. Мы так разнимся в этом, В этой мессе напевности рифм, Впрочем, что ж: я родился поэтом, Вы же просто мадам Барри. Задыхаюсь, коль прочитаю Две-три строчки, где гений есть, Вам же это лишь хата с края, И ни выпить нельзя, ни съесть. Вы умнее меня, быть может — Вы для жизни ценней во сто крат, А меня — вот так — уничтожит Тяжкий, гулкий, пожарный набат. Вот поэтому я смущаюсь, Если мне предложите вы Оторвать, хотя бы с краю, Хоть кусочек моей синевы. Я читаю, мой голос сверкает, В нём таинственный, дивный гипноз, Прочитаю, потом же какая Очарованность та, что я нёс. Ничего. Пьёте чай вы и гости, И никто не вспомнит потом, Мой совет: вы поэзию бросьте, Лучше думайте о другом.

2 февраля 1924 года

 

Про Москву

В этой фанзе так душно и жарко. А в дверях бесконечны моря, Где развесилась пламенно ярко Пеленавшая запад заря. Из уюта я вижу, как юно От заката к нам волны бегут. Паутинятся контуры шхуны И певучий её рангоут. Вот закат, истлевая, увянет, — Он от жара давно изнемог, — И из опийной трубки потянет Сладковатый и сизый дымок. Этот кан и ханшинные чарки Поплывут — расплываясь — вдали, Там, где ткут вековечные Парки Незатейливо судьбы мои. «Ля-иль-лях» — муэдзин напевает Над простором киргизских песков, Попираемых вечером в мае Эскадронами наших подков. И опять, и опять это небо, Как миража дразнящего страж. Тянет красным в Москву и в победу И к Кремлю, что давно уж не наш. А когда, извиваясь на трубке, Новый опийный ком зашипит, Как в стекле представляется хрупком Бесконечного города вид. Там закат не багрян, а янтарен, Если в пыль претворилася грязь И от тысячи трубных испарин От Ходынки до неба взвилась. Как сейчас. Я стою на балконе И молюсь, замирая, тебе, Пресвятой и пречистой иконе, Лика Божьего граду — Москве. Ты — внизу. Я в кварталах Арбата Наверху, посреди балюстрад. А шафранные пятна заката Заливают лучами Арбат. А поверх, расплываяся медью, Будто в ризах старинных икон, Вечной благостью радостно вея, Золотистый ко всенощной звон…

 

Победа

В твои глаза, в стальные латы, Сбивая тяжести оков, Моим лицом одутловатым Сочилась музыка стихов. И я читал на низких нотах, Чеканя рифм и ритма грань, А стих был — в поле конский топот, Был рог — военный зов на брань. И с каждой строчкой, с каждым звуком Я брал врата твоих твердынь. Как победитель — громко, гулко Под своды зал твоих входил. Когда же ярко и крылато Из горла вырвался финал, Твой взор уже отбросил латы, Таким покорным, тихим стал.

 

Видел

Гребень сильно пахнет духами. И причёска эта модна. О, я знаю, какими грехами Перевил её сатана. Через зеркало вижу ресницы, К волоскам когда руки длишь. Мне твой рот никогда не снится. Лишь ресницы… ресницы лишь. В лифе — чую — клокочет счастье. От него засияла вся. И браслеты звенят на запястьях, Будто мне за обиды мстя. Но напрасную радость чают: В этом самом зеркальном окне Я ведь видел, как в чашку чаю Ты насыпала яду мне.

 

Голубятня

Вернуться пьяным на заре И за окном на голубятне Стеклянным взглядом посмотреть На голубей — чего приятней? Стоять и думать о царе, Что подоткнул кафтана полы, Смотрел в тазу на серебре На голубей в лазурных долах. И вспоминать, как Карл Седьмой По голубям из мушкетона, С охоты едучи домой, Стрелял под звон, под дамы стоны. Но голубая Лизабет, Моля о жизни голубиной, Всё ж будет косточки их есть Под вечерок перед камином. Я сам любитель турманов, Я сам, махая палкой длинной, У дядюшки в именьи «Новь» Гонял их часто пред гостиной. Не потому ль, что это — даль, Не потому ль, что нету чаю, Я пьяный всю свою печаль На утре в голубях встречаю?

 

«Угрюмый день молчал, смотря на небо…»

Угрюмый день молчал, смотря на небо, Где дымились в пене облака, И одно в уме: достать бы хлеба, Ведь дорога в дебрях далека. Пить хотел. Ключи не зажурчали. Есть хотел. Но лес был дик и глух. Как, сорвавшись с пристани, с причала Чёлн летел — так мой струился слух. Но уныло ветви со стволами, Перестукиваясь и шурша, Звуки лили редкими струями Да слетала с неба пороша. Там и умер я голодной смертью На полях и на крутом юру, Но и в смерти был я тих, поверьте. Помирать? Ну что же, и помру!

19 февраля 1924 года

 

«Я не хотел, не ждал любить…»

Я не хотел, не ждал любить, Не нужно метки перед смертью В канун, когда (всё может быть) Меня в аду зажарят черти. Но почему-то дочь твоя Милее, ближе мне, чем братья, Сестра, отчизна и друзья, И кокаинные объятья. Казалось мне, что жизнь и кровь Излиты, выпиты, сгорели, Но рифма старая — любовь — Цветёт и в этом вот апреле. И Пасха мне уж пятый год Была неверным воскресеньем, А на шестой, как мёд из сот, Твоим струится дуновеньем. Приду во храм. Темно без свеч, Священным трауром одета, Нависла тьма, как будто меч, И мрачно, холодно без света. Дрожа, у клироса стою, Весь в жажде взрыва, Свет и Свете, И вдруг улыбку я Твою, Мелькнувшую как комета, Увижу, выпью, припаду, Как к ручейку в дубовом лесе, И сладко, сладко так я жду Поуповать: Христос воскресе.

 

«И опять в беспредельную синь…»

И опять в беспредельную синь Побросали домов огоньки, И опять вековечный аминь Затянули на крышах коньки. Флюгера затянули про жуть Обессоненных битвой ночей, Вторя им, синеватая муть Замерцала огнями ярчей. Синевы этой бархатней нет, Я нежнее напева не слышал, Хоть давно уж стихами испет По затихнувшим в бархате крышам. Всё сильней и упорней напев, Словно плещется в море ладья. …Лишь закончив кровавый посев, Запевают такие, как я, Да и песня моя — не моя.

 

Поняла

Мой голос звучал, словно бронзовый гонг. Свои прочитал я стихи. Не скрипнул ни разу уютный шезлонг, Лишь душно дышали духи. Сиреневый воздух метался, и млел, И стыл, голубея в очах, Был матово-бледен, был сумрачно-бел Платок у нее на плечах. А море с луною, поникшей вдали, Струилось, покорно словам, Стихи и гудели, и пели, и жгли, И рвались навстречу векам. И бронзовый голос, и бронза луны, Сиреневый воздух и очи — Все терпкою сладостью были полны На лоне и моря, и ночи. Когда ж я окончил, дрожащей рукой Коснувшись пустого бокала, Она мне сказала: «Ах вот вы какой! А я ведь — представьте! — не знала».

 

Маята

Фрагмент поэмы

Если апрель… если рядом — любимая… Если как будто и ты тоже люб, И застилается город весь дымами, Розовым, чистым дымочком из труб, Если рассвет… Если рядом — желанная… Если как будто желанен и ты — Господи Боже, заря эта ранняя — Вся воплощенье давнишней мечты. Гукал авто, вровень встав с полисменами, Вы же шоферу — кивок на ходу, Взглядом, который роднит вас с царевнами: «Лучше пешком я сегодня пойду…» Сняли вы шляпу. Пурпуровым заревом Брызнул восход на прическу у вас. Шли через мост, через улицы парой мы, Мимо заборов шагаючи враз. Мы говорили. Но что? Вы не знаете? Я уверяю: не знаю и я. Я к вам дошел и в тревоге, и в маяте. Старо сравнение: «В сердце змея». Я был простым, неуклюжим и чистеньким, Тем, кто я есть, — без личины и лжи. Я и в глаза не смотрел… в те лучистые, Ах, и глаза… Как они хороши! Если глаза… Если милые глазаньки… Если крылечко и яркий рассвет… Если пустыми никчемными фразами Дал я понять, что — конечно же «нет!..» Если унынье, сознанье никчемности… Если упадок, страданье и — гнев — Гнев на убивших и детство, и молодость, Что спалены, расцвести не успев, — Если все это так, — Боже, за что же мне Вновь одному, одному, словно перст, Вновь в путь обратный шагать — уничтоженным, Снова и снова таща этот крест…

 

Фокстрот

И луна. И цветы по краям балюстрады. Барабанил и взвизгивал джесс. Было сказано мне: ни меня ей не надо, Ни моих поэтических месс. Я тихонько прошел между парами в танце, Боязливо плеча заостря, И в таком же, как я, оскорбленном румянце Намечалась полоской заря. Ну, еще… ну, еще!.. Принимаю удары, Уничтоженный, втоптанный в грязь… «Мою шляпу, швейцар!..» В окнах двигались пары, И тягучесть фокстрота вилась. А заря свой румянец старалась умножить, Полыхался за окнами смех. Неужели не знаешь Ты, Господи Боже, Что обидёть меня — это грех!

 

В ожерельи огней

В ожерельи янтарных огней Опоясана даль кругом, И покачивается над ней Рыжий месяц, будто гном. А залив — червонный поток С переливами синевы, Нас несет к огням катерок, В мире — кажется — я да Вы. И внизу машина стучит, И срывается соль в лицо, Это бухты ли Диомид Бриллиантовое кольцо? А налево — рубинов ряд, Это Русский ли остров там, А не вышивки ли горят По тяжелым синим тафтам? О, покоя хрустальнее нет… Я от счастья дышать не могу. — Это Вы ведь багульника цвет Прикололи мне к обшлагу. Ну а Вам круторогий гном Бросил блестки в прорези глаз. Я ведь друга почуял в нем! — Он мечтает тоже о Вас. Но и он не мог бы понять, Но и он удивлен бы был, Если б вдруг ему рассказать, Как я Вас люблю и любил. И медлительный ветерок Долетает мне до лица. Сделай так, сделай так, катерок, Чтоб пути — не бывало конца.