Погружаясь в океан событий, в грандиозную шишковскую эпопею о великой крестьянской войне, возглавленной Пугачевым, современный советский читатель вскоре начинает чувствовать, что он как бы живет в России XVIII столетия. Мастерство писателя, его огромная эрудиция помогают читателю обрести это чувство. И конечно, с полным правом Вячеслав Яковлевич сказал: «Пугачева нельзя дать как следует, не зная „пугачевщины“ и ее эпохи. Человек зеркало своей эпохи».
Советские ученые, которые обнаружили массу новых документов, относящихся к истории народных движений XVIII века, с полным правом и неопровержимостью самое грандиозное и длительное из этих восстаний именуют крестьянской войной под водительством Пугачева. И ничуть не может оспорить этого единственно верного понимания казачий «зачин» этой крестьянской войны, классовой борьбы крепостного, зверски эксплуатируемого крестьянства против помещиков.
Точно так же участие многочисленных в то время уральских рабочих, возглавляемых Белобородовым и Хлопушей, не изменяет основной социальной сущности этого стихийного, хотя и небывало могучего проявления классовой борьбы крепостного крестьянства против своих поработителей. Да и рабочие тогдашних заводов Урала были те же крепостные крестьяне, насильственно закрепленные за господскими заводами.
В донесениях правительственных агентов того времени они прямо крестьянами и называются: «Компанейщики завели премножество заводов и так крестьян работою утрудили, что в ссылках того не бывало да и нет».
Сам Пугачев и его «военная коллегия» прекрасно понимали, что они взывают к тем же крепостным крестьянам, хотя и приписанным к заводу. «Государь-анператор» Пугачев, выдавая себя за царя Петра III, именует своего доблестного помощника Хлопушу «над заводскими крестьянами полковник». Вот «анператор Петр Федорович» указом от 17 октября 1773 года требует, чтобы уральские металлурги срочно изготовили для его войска два орудия: две мортиры со снарядами, — и какие, же награды он им за это сулит? Да те же самые, что и прочему крепостному люду, землепашцам:
«Исправьте вы мне, великому государю, 2 мартила и з бомбами и с скорым поспешением ко мне представьте; а за то будите жалованы крестом и бородою, рекою и землею, травами и морями и денежным жалованьем, и хлебом и провиянтом и свинцом и порохом и всякоею вольностью».
Короче говоря, государь освободит заводских работных людей, даст им полную «волю», наделит землей…
Живая народная речь XVIII столетия, столь точно представленная в «Емельяне Пугачеве», является мощным изобразительным средством. Силу народного языка в сравнении с языком официальных, правительственных документов отмечал еще А. С. Пушкин:
«Первое возмутительное воззвание Пугачева к яицким казакам есть удивительный образец народного красноречия, хотя и безжалостного. Оно тем более подействовало, что объявления, или публикации Рейнсдорпа были писаны столь же вяло, как и правильно, длинными обиняками, с глаголами на конце периодов».
И в «Капитанской дочке» Пушкин пишет об этом же: «Воззвание написано было в грубых, но сильных выражениях, и должно было произвести опасное впечатление на умы простых людей».
Приведем здесь несколько отрывков из романа Шишкова.
Изверг барин довел до самоубийства заслуженного капрала, инвалида и героя войны, обладателя боевых медалей за взятие Берлина, за Цорндорф и Кунерсдорф, унизив доблестного солдата поркой плетьми за одно лишь то, что он посмел в церкви, понадеявшись на свои боевые регалии, стать рядом с барином. Когда крестьяне овладели барской усадьбой, самого помещика не нашли: он успел убежать в город. Был схвачен его управляющий-немец, барский палач, который неистово усердствовал, приводя в исполнение приговоры своего господина, истязал и мучил крепостных.
Толпа ведет его на расправу, выговаривая ему его преступления:
«— Душегуб! Убивец!.. Двоих стариков плетьми задрал до смерти, женщину брюхатую не пощадил, опосля твоих палок умерла. Вавилу застрелил. Барскими псами народ травишь, трем мужикам собаки горло перегрызли. Ваньку с Кузькой не в зачет в солдаты сдал… По твоей да по барской милости, убивец, шашнадцать могил на погосте!.. Ты всю вотчину перепорол. Вот ты как нас любишь… Братцы, а сёдня нешто не лил он нашей кровушки? Мы за невинного капрала вступились, а ты нас в кнуты, в палочья, в плети!..»
Не правда ли, в этом многоголосом вопле народном как бы предстает скорбный мартиролог, перечень барских злодеяний?
И еще одна деталь, также речевого происхождения, да еще на первый взгляд комическая, которая усугубляет по контрасту трагичность этого эпизода. Немца-управляющего мужики ведут к виселице. В это время разразилась гроза, грянул гром, а управляющий, испуганный ударом грома, затрепетав, взмолился:
«— О майн готт, готт… Смерть! Отпускайте меня в домочек!..»
«В домочек»!.. Наверное, немало времени затратил художник, чтобы найти это внезапное и как будто бы забавно исковерканное словечко: человека на виселицу волокут, а он, видите ли, грозы боится, его ждет гроб, домовина, по старинному народному прозванью, а он — «в домочек»!..
Вообще вся эта сцена стихийной расправы и разгрома всего гнездовья помещика-палача, а затем и жестокая схватка с карательным отрядом принадлежит к числу ярчайших в эпопее «Емельян Пугачев».
А вот воззвание Емельяна Пугачева:
«Как деды и отцы ваши служили предкам моим, так и вы послужите мне, великому государю, верно и неизменно до капли крови…» Или: «Жалуем сим именным указом с монаршим и отеческим нашим милосердием всех, находившихся прежде в крестьянстве и в подданстве помещиков, быть верноподданными рабами собственной нашей короне и награждением древним крестом и молитвою, головами и бородами, вольностью и свободою и вечно казаками».
Такое воззвание пробуждало к борьбе! Легко представить себе, что творилось в сердцах крепостных, когда какой-либо пугачевский атаман повелительным голосом провозглашал подобный этому «манифест»: «Сам осударь-батюшко велит истреблять наших и своих ворогов!»
«Наивный монархизм», как известно, являлся немалой подъемлющей силой в крестьянской войне, возглавляемой Емельяном Пугачевым. Широко разошедшаяся в крестьянских массах легенда о добром и справедливом «Петре Федоровиче», хотевшем дать «вольность» крепостному народу; о царе, который хотел унять и приустрашить помещиков и был свергнут с престола «немкой Катериной» и дворянами, — этот миф, принимаемый крепостным людом за истинную правду, был «политико-стратегическим» рычагом в руках руководителей восстания, из которых многие, а пожалуй и все, знали, что Емельян Иванович никакой не Петр Федорович.
Об этом знаменательном историческом факте пишет в своем произведении и Вячеслав Шишков: когда Пугачев в надежде на поддержку донских казаков кинулся к ним, к «своим», то его опознали в лицо: «„А, наш, дескать, казачина, — какой же это Петр Федорович?!“ И — не пошли!..»
Жизненность и устойчивость народного мифа о «мужицком» царе, изгнанном дворянами, как видно, были сильнейшей закваской крестьянских войн и восстаний. О том, что Пугачев называл себя царем, много пишет и первый историограф Пугачева — А. С. Пушкин:
«Пугачев был уже пятый самозванец, принявший на себя имя императора Петра III».
Но мало этого, оказывается. «Не только в простом народе, — продолжает Пушкин, — но и в высшем сословии существовало мнение, что будто государь жив и находится в заключении. Сам великий князь Павел Петрович долго верил или желал верить сему слуху. По восшествии на престол первый вопрос государя графу Гудовичу был: жив ли мой отец?»
Но если уж мы коснулись воззрений Пушкина-историка на социальную сущность Пугачевского восстания, то для нас наиболее важным является, опять-таки, изъятое царской цензурой, но подтвержденное современной исторической наукой, следующее его суждение: «Весь черный народ был за Пугачева… Одно дворянство было открытым образом на стороне правительства».
Возвратимся, однако, к тому изумительно написанному эпизоду, когда Емельян Пугачев, еще не помышлявший о том, чтобы объявить себя Петром III, возглавил внезапно для самого себя народную расправу над палачом помещиком с его присными, а затем в силу роковой неизбежности организовал вооруженный отпор карательному отряду, прибывшему из города и кинувшемуся на штурм барской усадьбы, в которой засели как в крепости восставшие крестьяне.
Здесь впервые показано автором, как донской казак-солдат в лице Емельяна, мужественный воин, участник войны с Пруссией, пришел на помощь крепостному брату-крестьянину, неумелому в военном деле.
Пугачев сумел сколотить небольшой отряд конницы из восставших и «схоронился» с нею в ближнем лесочке, устроил засаду.
Его внезапный, бешеный удар в тыл карательному отряду и принес восставшим победу в тот страшный миг, когда каратели уже вломились в укрепленный двор усадьбы, а оборонявшиеся в нем крестьяне, руководимые отставным Солдатом — артиллеристом, боевым соратником Емельяна по «Цорндорфской баталии», Перешиби-Носом, уже считали, что ничего их не спасет.
Да, своего боевого соратника опознал Емельян Пугачев, но при сколь скорбных и страшных обстоятельствах! Усач артиллерист Перешиби-Hoc вместе с мужиками-однодеревенцами снимает с веревки замученного самоубийцу, а он тоже солдат, соратник, да еще и прославленный защитник отечества.
«Кто-то подал усачу мундир покойного с тремя медалями: за Цорндорф, Кунерсдорфскую баталию и за взятие Берлина». «Так вот оно как! Вот как барин-изверг „почтил“ кровь солдатскую, за отечество пролитую!..» Да разве мог после этого Емельян Иванович Пугачев простить этакое глумленье?! «За себя спущу, а за другого — не спущу»! — извечная заповедь русского народа. И неужели впрямь после всего-то увиденного своими глазами способен был ярый в гневе, гордый и вольнолюбивый воин-казак поступить по опасливо-укоризненным словам, брошенным кем-то из толпы: «Тебе хорошо, казак! Ты вскочил на конь, расшарашил ноги, да и был таков!..» Нет и нет!..
Так встреча Емельяна с двумя былыми соратниками — с живым и мертвым, впервые толкнула его в гущу вооруженного мятежа: в Емельяне Шишков впервые явил грозного Пугачева!
В письме к А. И. Суслову в сентябре 1938 года Вячеслав Шишков недоумевает: «А как показать Пугачева, этого замечательного вождя восставшего крестьянства, еще не знаю. Ежели показать со всеми человеческими слабостями — в свободное время он и винишка любил попить, и бабенками увлекался, — боюсь разгневать критику. Ежели показать его без обычных человеческих „пороков“, опять закричат: „Лакировка действительности“. Примерно покажу так, как А. Толстой показал Петра».
Образ Пугачева был постоянно в центре внимания автора. Шишков взвешивал каждый поступок, каждое движение души, каждое слово Емельяна Ивановича. Вячеслав Яковлевич советовался со своими друзьями, людьми, знающими историю XVIII века, спрашивал их, высказывал им свои соображения о герое.
«Все обдумываю план второй книги, — пишет Шишков тому же Суслову, — каким был Пугачев, как его показать. Его природные возможности, его политическая и стратегическая одаренность. Он руководил военной коллегией или военная коллегия руководила им? Были ли у него какие-нибудь идеалы, исторические перспективы или на 75 проц. все шло самотеком? Пока все еще у меня в тумане».
В конце концов Вячеслав Шишков пришел к удачному и правильному решению. В образе Пугачева он воплотил многие черты, присущие русскому человеку XVIII века. Богатырская удаль Емельяна Ивановича сочетается с природным умом, сильной волей, сердечность и простодушие с беспощадностью и жестокостью, когда дело касается помещиков-крепостников, истязавших и угнетавших простых людей.
«Да, он, Емельян, — писал Шишков в 1944 году Л. Когану, — добропорядочный человек получается, он, несомненно, таким и был. Милостью своей подкупал народ, силой воли всех держал в руках, искусством воевать побеждал царицыных генералов».
Здесь необходимо сказать следующее: почему не просто «Пугачев» назван роман, что, несомненно, было бы звучнее и величественнее, а добавлено еще и «Емельян»? На протяжении ведь целого десятилетия вплоть до последних дней своей жизни самозабвенно, неистово трудился Вячеслав Яковлевич над этим своим произведением, поэтому в заглавии не могло быть ничего случайного: автор продумал все. Значит, в это сочетание фамилии, записанной в анналы истории, с именем личным, от «купели», так сказать, автор вкладывал особый смысл: пусть не подавит, мол, в сознании и воображении читателей это историческое личного, психологического! «Емельян Пугачев», как и «Угрюм-река», — и эпопея, и роман одновременно, хотя автор скромно именовал свой труд «историческим повествованием».
«Емельян Пугачев» — это книга о двух мирах, и притом показанных в период страшного, беспощадного и кровавого столкновения.
Книга наполнена огромным количеством событий — международного, государственного, военного и частного порядка, огромным числом действующих лиц.
Кто только не проходит перед нашим взором, начиная от Фридриха II, Петра III, Екатерины II с ее вельможами и полководцами, от самого Пугачева с его ближайшими соратниками, кончая каким-нибудь купчишкой-«прохиндеем», ухитрившимся востребовать с Пугачева старую задолженность Петра III за поставлявшиеся к его двору продукты!..
Остановимся лишь на некоторых главах, в которых автор пользовался уже другими речевыми средствами.
Известно, что с восстанием крестьян под предводительством Пугачева совпала эпидемия чумы в Москве, опустошившая город и вызвавшая мятеж «простого народа» против царских чиновников, покинувших в этот тяжелый час город и трусливо укрывшихся в своих усадьбах. Так поступил, например, фельдмаршал Салтыков, тот самый, что возглавлял некогда русскую армию, в которой довелось служить и Пугачеву. Вот как автор рисует облик этого екатерининского вельможи:
«Уведомленный о беспорядках, фельдмаршал Салтыков 17 сентября утром въехал на шестерке каурых в первопрестольную столицу. Увешанный ладанками с камфарой и то и дело опрыскивая себя противочумными снадобьями, маленький, седенький, простенький, он сидел в обширной закрытой карете, как в большом сундуке суслик, и брюзгливо бормотал себе под нос проклятия подлым взбунтовавшимся людишкам. За спиной кучера и позади кареты — две жаровни с пылающими углями и раскаленными камнями; два казачка бросали в жаровню благовонный порошок и плескали уксус „четырех разбойников“. От мчавшейся кареты с форейтором на передней лошади валил дым и пар. За экипажем, поддергивая порточки, бежали босоногие мальчуганы, кричали:
— Глянь, глянь, пожар!.. Барина опаливают в карете!»
Императрица была испугана и разгневана. Манеры Екатерины, ее речь, язвительность, которой она пыталась прикрыть свое негодование, употребление русских слов вперемежку с французскими — все это изображено с такой достоверностью, словно бы само приближенное к ее «особе» лицо, вроде личного ее секретаря Храповицкого, сообщает нам все это.
«Читая в Царском Селе это письмо, Екатерина разгневалась.
— Старый хрыч, — наморщив нос, сказала она и стала золотым карандашиком подчеркивать некоторые, возмутившие ее, строки.
„Я запер свои ворота, сижу один, опасаясь и себе несчастья“, — подчеркнула дважды и, кинув карандашик, воскликнула:
— И это кунерсдорфский победитель! На войне побеждал, на эпидемии в дрейф лег. Как твое мнение, Григорий Григорьевич?»
Она обращается к своему фавориту Григорию Орлову, фавориту, уже миновавшему свой зенит: Григорий Потемкин, «Гришифишинька», сменил Григория Орлова. Поэтому-то вступающий во время этой беседы в интимную комнату, в знаменитую «табакерку» императрицы, Никита Панин уже не столь подобострастно, как прежде, здоровается с бывшим, хотя и не удаленным еще фаворитом. «Она умолкла, понурившись, и в эту минуту с порога:
— Граф Никита Иваныч Панин! — гортанным голосом прокричал курчавый негр в красном, обшитом золотыми галунами кафтане со срезанными полами.
Располневший, приятно улыбающийся темноглазый граф Панин, которому даровано право являться к царице без доклада, неспешно приблизился к ней, поцеловал протянутую руку, затем жеманно и не так, как раньше, — без тени вынужденною подобострастия, — раскланялся с Орловым.
— Садитесь, Никита Иванович, — указала Екатерина на место возле себя и, взяв холеной рукой с оттопыренным мизинчиком пуховку, попудрила слегка вспотевший лоб.
— Вы как раз кстати… Прочтите, пожалуй, что пишет этот московский старый хрыч…
Мы с благочестивым фельдмаршалом нашим довели Москву до того, что там мрет по тысяче наших подданных в сутки. Наш милый дедушка полагает все новое пустым и бесполезным… Какая рутина!.. Как это глупо…»
Тут императрица, хотя и усердно «натаскивавшая» себя в русской речи, не находит (из-за сильного волнения, должно быть) подходящей русской пословицы или поговорки и пользуется французским выражением.
Резкими скупыми мазками Вячеслав Шишков рисует нравы царицы и ее окружение. Одним из многочисленных образцов является, например, сцена, где архиепископ Амвросий посещает знаменитого архитектора Баженова. Только одно перечисление предметов дает читателю возможность увидеть, ощутить всю бездну различия между придворным бытом и, к примеру сказать, избою, «подпертой слегами».
«Архиепископ Амвросий сидел в рабочем кабинете Баженова. С потолка спускалась елизаветинских времен в наборных хрустальных бляхах люстра с восковыми розовыми свечами. Вдоль стен резные, по рисункам хозяина, дубовые шкафы, шифоньерки, бюро. На стенах, обитых голубоватым штофом, два портрета кисти Антропова, несколько миниатюр Ротари и датского живописца Эрихсена. Дорогие ковры — дар графа Салтыкова. Письменный стол завален „Московскими ведомостями“, брошюрами, книгами на русском и иноземном языках. Тут и старинный роман Гриммельсгаузена „Симплициссимус“, и устав Вольного экономического общества. Рулоны чертежей, кроки, эскизы, готовальни, заграничные краски в тюбиках…»
«Внутренние дела России не сулили ничего хорошего. То здесь, то там волновались пашенные крестьяне. В вотчинах Татищева и Хлопова в Тверском и Клинском уездах мужики срыли и разбросали помещичьи дома, житницы с хлебом, и оброчные деньги разграбили, а помещиков выбили вон, сказав им, чтобы больше сюда не ездили; приказчиков и дворовых людей хотели убить, но смиловались — однако из вотчины выгнали вон».
Здесь хоть каждое слово подчеркивай: «срыли и разбросали», а не «разрушили» или как-нибудь иначе, помещичьи дома. Разве не чувствуется в этих словах властная воля истинных хозяев земли? И не амбары, а «житницы», и, наконец, это выразительное и архаичное, нередко в челобитных встречавшееся: «выбили вон», то есть вышвырнули с побоями, прогнали…
Приведенные ниже выдержки из писем Вячеслава Шишкова свидетельствуют о том, в каких условиях и как работал автор над «Емельяном Пугачевым».
«Живучи в Сухуми, думал: вот отдохну, наброшусь на работу, на Пугачева, — пишет Шишков 19 января 1936 года Новодворскому. — Ан не тут-то было. До сих пор пальцем не прикоснулся к любимой работе, начались бесконечные заседания (я председатель ревиз. комиссии, которая работает с июня м-ца), выступления и другие дела, то пишу предисловие к книге начинающего (будут издавать в Свердловске), то получаю трех подшефных мне молодых писателей, то читаю рукописи. А еще предстоит ряд заседаний по написанию книг „Социалистический Ленинград“, „Две пятилетки“, „История Эпрона“, да заседания, то туда-сюда, а ведь придется и статьи давать. Так что бедный мой Е. И. Пугачев пока что тихо спит в могиле и, может быть, радуется, что какой-то бумагомарака не тревожит его расхрястнутые топором палача кости. Между прочим, за „топором палача кости“ — Вас бы я выругал (подряд три существительных). А вот сам пишу. Эхе-хе, учить легко…»
Через 11 месяцев после письма Новодворскому в послании к брату Алексею Яковлевичу Шишков сообщает: «А теперь приступаю к Емельяну Ивановичу Пугачеву. Подчитываю (многое забыл), подумываю. Царский период (листов 6–7) у меня закончен от смерти Елизаветы до убиения Петра III. Показан Пугачев молодым 18-летним казаком на Прусской войне (Семилетняя война). Теперь думаю изобразить моровую язву в Москве и бунт (1770–1771 гг.), а затем странствия Пугачева и при каких обстоятельствах он объявляет себя Петром III. Возможно, что 1-я часть романа будет закончена набело, для печати, в конце 37-го года (и написана будет начерно 2-я часть). А в тридцать восьмом году, возможно, выйдет весь роман, листов около 40 („Угрюм-река“ 55). Впрочем, о 38-м годе загадывать трудно — старость пришла, того и гляди глаза закроешь».
Из второго письма, посланного Алексею Яковлевичу в 1938 году, мы видим, что Вячеслав Шишков напряженно пишет «Пугачева»:
«Третьего дня я послал тебе журнал с началом „Пугачева“. Ты пока не читай, а когда будут три книжки (в них вся первая часть), тогда уж… 13-го сдал в журнал 2-ю часть. Страшно мною над ней работал, она очень сложна, и боишься сделать какую-нибудь историческую ошибку. Тут каждое лыко в строку, двадцать раз надо сначала справиться, удостовериться в правдивости положения или факта и только тогда вводить. А потом — подчинение всех разрозненных фактов общей идее произведения, увязка с правдоподобным вымыслом, типизация разговоров, общий стиль и пр. и пр. Словом, напряжение при работе было огромное, немножко устал, думаю слегка отдохнуть».
Но были и смешные эпизоды:
— Однажды, в пору напряженной работы над Емельяном Пугачевым, — рассказывает Клавдия Михайловна, — Вячеслав Яковлевич, возвращаясь домой после прогулки, увидел человека, лежащего в луже. Он потормошил его — оказалось, пьяный. Попробовал поднять — тяжело. Хотел идти домой — стыдно бросить: «Совесть будет мучить, ведь воспаление легких обеспечено человеку». Растормошил, стал расспрашивать, где живет, уговаривать идти домой. Наконец, пьяница объяснил ему, где его квартира. Шли долго, падали оба — скользко, проваливались в чуть подмерзшие лужи. Вячеслав Яковлевич внушал незнакомцу, сколь вредно пьянство. Наконец, добрались до квартиры. Вячеслав Яковлевич очень устал, думал хоть немного передохнуть в квартире подобранного на улице человека… Входят в сени. Их встречает разъяренная жена и, принимая Вячеслава Яковлевича за собутыльника своего мужа, ругает его нещадно. Вячеслав Яковлевич пытается оправдаться и объяснить, в чем дело, но рассерженная женщина выталкивает его на улицу.
Пришел Вячеслав Яковлевич домой сердитый, усталый, с мокрыми ногами и в грязном пальто. Отдохнув — страшно хохотал…
О Пугачеве в прошлом веке написали романы граф Салиас — «Пугачевцы» и Г. П. Данилевский — «Черный год». Оба пошлейшие по своим идеям и беллетристическим приемам.
Достаточно привести здесь лишь несколько примеров, чтобы увидеть, что такое «Пугачевцы» Салиаса.
Вот описание Екатерины II:
«Словно один луч денной, оторвавшись от солнца, остался на ней и могуче сверкает среди ночи и ночных огней, осеняя склоненную кругом толпу».
«Пугачевцы» переполнены до омерзения натуралистическими описаниями кровавых казней и пыток, походя учиняемых восставшими крестьянами: тут и однорукому солдату отрубают и другую руку, тут и девушку Параню, совсем в духе средневековых времен, привязывают к хвосту лошади, и прочее, и прочее…
И уж само собой разумеется, у Салиаса каратель Михельсон «с сотнями молодцов разбивал тысячные полчища врагов», тогда как все это есть давно доказанная ложь, и опять-таки у Пушкина в его «Истории Пугачева» мы читаем о многочасовых, упорных сражениях, когда «чаши весов», как говорится, колебались, когда и сам Михельсон со своим большим и отлично вооруженным отрядом оказывался на волосок от гибели и поражений.
Что еще стоит привести из романа Салиаса, чтобы каждому понятным стало, до какой степени критик был необъективен, сближая произведения Шишкова с пошлой и лжеисторической стряпней?
О пугачевском казацко-крестьянском войске Салиас дает глумливый, глупый отзыв: «Тут были Яшки да их Савки!» Сам Пугачев, гениальный стратег и тактик крестьянской войны, каким он и дан у Шишкова, в романе Салиаса… спивается!..
Или еще один отзыв о нем: «В есаулы не пустили, в цари вышел…»
«Все русские исторические романисты, — говорил как-то Ключевский, — очень плохо знают историю. За исключением Салиаса, который истории не знает вовсе».
«И это верно, — подтверждает Шишков, приводя это замечание русского историка в своем письме к А. И. Суслову. — Его „Пугачевцы“ — роман ужасный. Чего-чего он там не нагородил!
И вот меня некий критик К. Малахов ошельмовал, как идущего в „Емельяне Пугачеве“ по стопам Салиаса. Малахов или знает Салиаса понаслышке, или просто человек бессовестный. Если б он читал Салиаса, он не посмел бы упрекнуть меня в подражании ему: я худо ли, хорошо ли веду свою работу в пределах исторической и художественной правды».
Позднее эту свою мысль Вячеслав Шишков более подробно высказывает в статье, написанной для журнала «Огонек» в 1943 году, когда уже была закончена вторая книга эпопеи и автор начал работу над третьей книгой: «Моя работа над произведением „Емельян Пугачев“ длится около десяти лет. В произведении с большой полнотой изображена русская жизнь второй половины XVIII столетия, со времени участия молодого Пугачева в так называемой Семилетней войне против прусского короля Фридриха II и до казни Пугачева в начале 1775 года.
В романе, или, как я называю, в моем историческом повествовании, мало вымышленных лиц и ситуаций, все в нем построено на строго исторической канве, чрезвычайно своеобразной и настолько в общем интересной, что не было надобности разукрашивать доподлинную историю выдумкой и домыслом. Я намеревался дать полноценную и широкую картину изображаемого времени с такой полнотой, чтоб читатель ясно видел как причины, породившие пугачевское движение, так и то, почему Пугачев был побежден и сложил на плахе свою голову».
И разве можно без гнева и отвращения читать описание казни Пугачева в «Черном годе» Данилевского;
«— Вот тебе и корона, вот тебе и престол! — толковали в многотысячной толпе. — Тоже царем, сиволапый, захотел быть! Сказывали, туз, богатырь… Куда! Бородка жидехонька, и весь-то, ну харчевник плюгавый, — одно слово мелкота…»
Нет, поистине кощунством и злонамеренной клеветою на Вячеслава Яковлевича была попытка сравнить его «Емельяна Пугачева» с подобными лжеисторическими «произведениями», на которых явственно просматривалось клеймо «социального заказа».
Шишков был бы не Шишков, если бы в своей обширной эпопее давал одно лишь трагическое, а не воспользовался в полной мере своим изумительным даром юмориста. «Шутейных» эпизодов и положений немало в «Емельяне Пугачеве».
Приведем одну из таких сцен, вспомнив попутно, что и здесь Пугачев хочет проявить себя как «государь-отец», пекущийся прежде всего о благе государственном. На его пути встретилась местность, где орудовала изуверская секта скопцов. И вот Пугачев приказывает привести фанатиков-изуверов. Он сидит на коне, возвышаясь над толпою.
«— Вы что, сукины дети, народ губить? — еще громче зарычал Пугачев, потрясая высоко вскинутой нагайкой.
— Нам треба, чтоб народ русский плодился да множился, а не на убыль шел! Чтоб земля наша была людна и угожа. В том есть наша государственная польза. И чтоб этакого глупства у меня больше не было! Слышите, мужики? Я в гневе на вас на всех!..»
Шишковская эпопея написана о народной войне, о герое народном. Основная, главенствующая идея романа неожиданно и сильно проявилась в той сцене, где Горбачев, офицер правительственных войск, перешедший на сторону Пугачева и ничуть не верящий, что перед ним император Петр III, прямо признается в этом Пугачеву.
Тот сперва в неистовом гневе готов казнить его.
«— А кто же я, по-твоему?! — грозно вопрошает он. И озадаченный стихает, услыхав мужественный и убежденно-восторженный ответ:
— Вы, выше императора… Вы народа вождь!..»
Один из читателей, Алексей Старцев, писал по поводу «Емельяна Пугачева»:
«Глубокоуважаемый товарищ Шишков! Я только что прочел последнюю страницу Вашего повествования „Емельян Пугачев“ и сразу же, поддерживаемый всем коллективом, решил написать Вам это письмо. Написанная Вами книга произвела на нас — ваших читателей — очень сильное впечатление. Вы создали не только обаятельный образ народного героя, Вы, терпеливо трудясь над архивами старины, сумели раскрыть своим современникам черты эпохи Петра III и Екатерины II, Вы дали нам глубокий анализ политико-экономической ситуации второй половины XVIII столетия, Вы рассказали нам языком художника, историка и патриота о бесправии народов царской России…
…Я да и многие из моих товарищей годы Отечественной войны были на фронте и сейчас далеко от родимых мест, поэтому многие литературные новинки нам неизвестны, но Ваша книга „Емельян Пугачев“ наделала много шуму, читали ее посменно всем коллективом и, прочитав, решили поздравить Вас с большой литературной победой… Ваша книга, бесспорно, внесла неоценимый вклад в борьбу за новую, социалистическую Россию нашего времени… От всей души желаем Вам благополучия и успеха в Вашем благородном труде».