Возможно, он и женился бы без промедления, но ему надлежит посоветоваться, надлежит получить благословение на неположенный брак у высших церковных властей, иначе его сожительство станет греховным, преступным, не перед одними детьми, но перед Русской землёй, а тихий митрополит Кирилл восьмого февраля 1572 года скончался, необходимо выждать не менее определённых обычаем сорока дней. Возможно, он и ушёл бы в монахи, да по возвращении в Александрову слободу на него обрушивается лавина неотложных государственных дел, которые никто не решит без него. Главное же, он горит нетерпением отомстить самодовольному крымскому хану за прошлогодний позор, накликанный на его голову, и разор, наведённый на Русскую землю гнусным предательством князя Ивана Мстиславского, и не его одного, как начинает открываться ему, отомстить за испепеленье Москвы, за своё вынужденное унижение перед ползучим гадом, этой гнидой, этим разбойником самого гнусного толка, посмевшим послать ему нож, он годы и годы помнит обиды, никогда не прощает несомненных обидчиков, разве что затихает на время, но в конце концов он всегда наносит ответный удар.

На этот раз суровые обстоятельства не оставляют времени затаиться, затихнуть надолго. Из-за Перекопи поступают самые тревожные сведения. После успеха, столь обширного, дивного, купленного бесстыдным предательством, Девлет-Гирей возомнил себя дивом дивным, победоносным воителем. Его кипучее самомнение многократно подогревается тем, что вчерашние недруги, как водится между прихлебателями всех мастей и оттенков, хором напрашиваются в союзники к победителю, падают ниц и лижут его сапоги, ведь в добровольных холопах до сего дня недостатка не приключалось, без добровольных холопов не поднимешься на войну. Следом за пятигорскими черкесами, с необыкновенной лёгкостью переменившими подданство, к татарам примазываются мелкие горские племена, вечно враждующие между собой, живущие пастушеством и грабежами, ещё вчера умолявшие московского царя и великого князя защитить их от хищных татар. Из ногайцев, принимавших участие в прошлогоднем весеннем походе, готовы броситься на Москву как Малая ногайская, так и Большая орда. Вообразившие, что в пожаре Москвы Русская земля либо перестала, либо вот-вот перестанет существовать, поднимаются татары, черемисы, мордва, нападают на крепости, сжигают незащищённые поселения беглых замосковных землепашцев, звероловов и рыбарей, грабят дома и хозяйства, уводят скот и людей в полон. Ещё хорошо, что и на этот раз прегордый султан не может оказать серьёзной поддержки крымским татарам. Осенью турецкая эскадра терпит страшное поражение в сражении при Лепанто. Почти весь турецкий флот, ещё вчера полный господин Средиземного моря, потоплен или в виде дыма вознёсся на небеса. Султан готовится отомстить за поражение соединённым силам Европы. Всё, что нынче он может позволить себе, так это ободрить крымского хана и благословить на новый поход, а в помощь ему присылает военных советников, немного пехоты и опытных пушкарей для обслуживания плохоньких татарских пищалей и пушек. Да на этот раз в его помощи Девлет-Гирей не нуждается. В своих сладких мечтаниях он уже видит себя властелином всей русской земли, как было при вечнопамятном хане Батые. Он прямо объявляет своим нойонам и мурзам, только что не кричит на весь белый свет, что в Москву не кое-как, а на царство идёт, царя Ивана пленником на верёвке притащит за Перекопь. Ещё ни коня, ни воза, а он уже выдаёт своим торговцам грамоты на торговлю в Казани и Астрахани и одаривает нойонов и мурз московскими городами, точно и в самом деле сидит царём на высоком столе Калитина племени. И до того велика самозабвенная вера татарина в полную, окончательную победу над русским народом, что его торговцы награбленным на самом деле, не теряя времени даром, отправляются с его филькиными грамотами в руках на Волгу для вольного торга и к своему величайшему изумлению попадают в плен к московским стрельцам и служилым казакам.

Великого правителя то и отличает от разного рода правящей шушеры, что о своих намерениях великий правитель прежде времени не кричит на каждом углу, в свои замыслы прежде времени не посвящает даже ближайших помощников, Иоанн же отличается особенно тем, что подолгу обдумывает, подолгу вынашивает свои победоносные замыслы. Ещё с осени он готовит обнаглевшим татарам ловушку, однако старательно делает вид, будто всего лишь готовится к глухой обороне, как московские полки готовятся к каждой весне. Строительные работы в Вологде и в Великом Новгороде замирают, пока что на время. Все его свободные средства истрачиваются на достойную встречу с татарами. Вокруг Москвы спешно возводятся новые укрепления, в силу спешности маломощные, однако достаточные, чтобы отразить конных татар, если, естественно, вновь не заварится той неразберихи и паники, какая погубила стольный град в миновавшем, слава Богу, чёрном году. Обновляются укрепления в Волхове, усиливается крепость в Орле, основанном пять лет назад на линии давно задуманных и неуклонно одно за другим исполняемых укреплений по всей прежде полностью беззащитной, настежь распахнутой южной украйне. С особенным тщанием укрепляются все переправы, повсюду на бродах ставятся частоколы, заранее отрываются окопы для стрелецкой пехоты, впервые отрытые его разумением под Казанью. Тайно от всех где-то между Москвой и Окой собранные им смекалистые умельцы, которых Иоанн умеет отыскивать, сколачивают так называемый гуляй-город, подвижную крепость, составленную из удлинённых телег с деревянными стенками с обеих сторон, с оконцами для пальбы из пищалей, причём, глядя по обстановке, телеги можно довольно быстро вытянуть в ряд на версту или две или составить для круговой обороны. Готовится грозный царь Иоанн, готовится тщательно и в апреле скликает полки.

Однако готовится словно бы между прочим, а на виду у всех он чрезвычайно занят иными делами. Вот приходит грамота от датского короля Фредерика, старшего брата приблудного Магнуса. Осторожный, коварный король, видимо, известившийся о его тяжбе с самовольным, несговорчивым Юханом, даже намёком не извещает московского царя и великого князя о мире, давненько заключённом со Швецией, ни словом не упоминает о своём младшем брате, поскольку в Штеттине публично отрёкся от него и отказался ему помогать, зато уверяет московского государя в своей неизменной, чуть ли не пламенной дружбе и слёзно жалуется на московских поморов, которые занимают норвежские земли и у бедных норвежцев отымают богатые рыбные ловли, да с самым невинным видом испрашивает опасных грамот для германских послов, которых, вишь ты, сам император желал бы направить к московскому государю для переговоров о важных делах. Случись время иное, не ожидай он со дня на день татар, не желай поскорее увидеть припозднившихся шведских послов, Иоанн пугнул бы нагловатого, европейской спесью надутого Фредерика, как уже однажды пугал, объявив, что германскому императору пристало самому испрашивать опасные грамоты, коли надумал послов засылать, а Фредерику в чужое дело вступать ой как негоже, да ждёт он татар, ждёт шведских послов и оттого отвечает миролюбиво, спокойно, будто не примечает того оскорбления, которое наносит ему император, не пожелавший лично обратиться к нему:

«Фредерик хорошо делает, что желает быть нам верным другом до конца своих дней, но то не хорошо, что без нашего веления мирится с неприятелем нашим. Да исправится, да с нами стоит заедино, да убедит шведов повиноваться воле моей. О делах норвежских разведаем и не замедлим в управе. По слов брата нашего Максимилиана ожидаем, путь им свободен сюда и отсюда...»

Вот появляется посланец от польского короля и литовского великого князя. Вишь ты, у Сигизмунда Августа тоже большая беда: повсюду в городах европейских ходят грамотки от имени Иоанна, а в грамотках хула несусветная на честнейшего в мире польского короля и литовского великого князя, так Иоанну следует публично опровергнуть сию ядом тарантула напоенную клевету. А также герцог Магнус при поддержке московского войска воевал польские земли, и московскими стрельцами был занят Тарваст, так вот Тарваст бы очистить немедля, герцога Магнуса поунять и своего войска ему не давать, в благодарность же за эти услуги Сигизмунд Август готов уступить Иоанну кое-какие ливонские города, однако не иначе, как обменявши на полюбившийся Полоцк, без которого бедняге жизнь не мила.

Нужным отвечать наглецу Иоанн не считает. По его поручению краткий ответ составляет дьяк Андрей Щелкалов, составляет тоже мягко, тем не менее с вызовом, мол, не замай. В ответном послании говорится, что самим Сигизмундом Августом о московском царе и великом князе распространяется злостная клевета, так для того, чтобы опровергнуть её, действительно были разосланы некие грамотки, однако сии составлялись не государем, а подлыми ливонскими немцами Крузе и Таубе, которые нынче сбежали в Литву, так пусть Сигизмунд Август пришлёт трусливых изменников на примерную казнь, тогда только московский царь и великий князь объявит всем государям Европы, что те грамотки не более как подлог, измышленный уже достойно наказанными предателями. Далее Андрей Щелкалов изъясняет польскому королю и литовскому великому князю, что Тарваст принадлежит Московскому царству, оттого и занят стрельцами, герцог же Магнус воевал не польские земли, а неправо захваченные шведами ливонские города, что польский король и литовский великий князь может получить Полоцк только в том случае, если доброй волей освободит все ливонские города и признает Ливонию за Москвой. Несладкое послание по поручению московского царя и великого князя составляет его исполнительный дьяк, надо правду сказать, не может такое послание понравиться польскому королю и литовскому великому князю.

Вот внезапно добирается до Москвы тайная весть от английского посланника Дженкинсона. Очевидно, бранное послание Иоанна производит на королеву Елизавету сильное, явным образом благотворное действие, тем более что следом за ним английские торговые люди извещают свою прегордую государыню о потере всех своих привилегий, своих весьма прибыльных позиций в московской торговле, а главное, об утрате волжского пути, такой короткой, такой удобной водной дорожкой ведущего к богатейшим, таким приманчивым восточным рынкам, до которых ещё и португальцы не добрались. Чутьём женщины, одинокой, непонятой, окружённой врагами, Елизавета верно угадывает, что с Иоанном надобно говорить иным языком. Переменчивая, неверная, она тотчас снаряжает в Москву представительное посольство во главе с Робертом Бестом, включив в его состав Дженкинсона, проведав, что московский царь и великий князь благоволит этому неглупому англичанину, поручает передать в самой благопристойной, приветливой форме свои извинения и любой ценой восстановить положение английских торговых людей. Ещё прошлой осенью посольство выгружается на пристани святого Николая. Его задерживают тут же, на острове Роза, как кличут его англичане. От имени холмогорского воеводы Роберту Бесту и его спутникам сообщают, через переводчика Даниила Сильвестра, что во многих городах Московского царства свирепствует мор, что на всех путях поставлена стража, которой не велено никого пропускать ни туда, ни обратно, что англичане погибнут либо от мора, либо от бдительной стражи. Когда же Роберт Бест продолжает настаивать, ему изъясняют доступно, что царь и великий князь отправился в поход против свейских людей и что его никак невозможно догнать. Дженкинсон, уже отчасти знакомый с дорогами и порядками, вернее сказать, с беспорядками, сплошь и рядом царящими на Русской земле, отправляет гонца. Гонца перехватывают, а до сведения Дженкинсона доводят, по правде или облыжно, что царь и великий князь именно его винит за неудачу в переговорах с его королевой и потому поклялся отрубить ему голову, как только сучий Дженкинсон посмеет объявиться в Москве. Всё-таки один из его гонцов добирается до Александровой слободы и передаёт Иоанну какие-то оправдания Дженкинсона. Иоанну в самом деле симпатичен этот сметливый английский торговый агент, проходимец и дипломат. Он даёт разрешение его пропустить. Дженкинсон, а не Роберт Бест появляется в Александровой слободе. Иоанн сокращает подобающий случаю официальный приём, удаляет бояр и продолжает беседу в присутствии переводчика и всего двоих своих самых близких советников. Он, понятное дело, требует объяснений. Дженкинсон уверяет, что слово в слово передал его поручение своей королеве, что королева изволила выслушать его предложения милостиво и дальнейшие переговоры поручила вести Томасу Рэндолфу, который будто бы всё перепутал, да к тому же переводчики, должно быть, неверно переводили слова королевы. В доказательство того, что всё так и было, он передаёт Иоанну новую грамоту королевы. Королева спешит оправдаться:

«Дженкинсон правдиво расскажет вашему пресветлейшеству, что никакие купцы не управляют у нас государством и нашими делами, а мы сами печёмся о ведении дел, как прилично деве и королеве, поставленной Богом; и что подданные наши оказывают нам такое повиновение, каким не пользуется ни один государь. Чтобы снискать ваше благоволение, подданные наши вывозили в ваше государство всякого рода предметы, каких мы не позволяем вывозить ни в какие другие государства на всём земном шаре. Можем вас уверить, что многие государи писали к нам, прося прекратить с вами дружбу, но никакие письма не могли нас побудить к исполнению их просьб...»

В тон своей королеве исполнительный Дженкинсон перечисляет многочисленные услуги английских торговых людей: они не позволяют северным государствам перекрыть торговые пути, ведущие в Нарву, предоставляют Московскому царству важнейшие выгоды балтийской торговли и тем содействуют победам в Ливонии. Иоанн всё-таки домогается знать, по какой такой важной причине английская королева отказалась признать взаимное право убежища и тем скрепить с ним военный союз. Дженкинсон изворачивается как истинный англичанин, уверяет московского царя и великого князя, что, если он согласится забыть своё законное неудовольствие, которое он так решительно выразил английским купцам, восстановит торговые отношения и возвратит привилегии, которые они прежде имели, его королева готова дать вашему пресветлейшеству самые очевидные доказательства своей искренней дружбы. Иоанн на этом обрывает беседу, не торопясь согласиться или ответить отказом, может быть, улавливая чутьём, что англичане намереваются его обмануть, незнакомый, неверный народ.

На двадцать девятое апреля он созывает освящённый собор. Архиепископы, епископы, игумены и архимандриты во главе с новгородским архиепископом Леонидом собираются в Успенском соборе. Иоанн просит своих отцов и богомольцев благословить его на четвёртый брак. Он говорит приблизительно так:

— Первым браком взял я в жёны Анастасию, дщерь Романа Юрьевича, и жил с ней тринадцать лет с половиной, но вражиим наветом и злых людей чародейством и отравами разными царицу Анастасию извели. Совокупился я вторым браком, взял за себя из черкес пятигорских девицу и жил с ней восемь лет, но и та вражиим коварством была отравлена. Я ждал немало времени и решился на третий брак, отчасти для нужды телесной, отчасти для детей моих, ещё не достигших совершенного возраста, потому идти в монахи не мог, а без супружества жить в миру соблазнительно. Получив благословение митрополита Кирилла, я долго искал себе невесты, испытывал, наконец избрал себе Марфу, дщерь Василия Собакина, но враг подвиг ближних многих враждовать на царицу, и они отравили её, ещё когда она в девицах была. Я же положил упование на всещедрое существо Божие и взял за себя Марфу в надежде, что она исцелится, но она за мной была всего две недели и преставилась ещё до разрешения девства.

Он живо, своим оригинальным образным языком поверяет, как он много скорбел, какие преграды воздвигались у него на пути. Он указывает на то, что христианство со всех сторон распинают и губят безбожные неприятели, а дети не имеют лет совершенных, чтобы занять его место, его прародительский стол. Он твёрдо знает законы церковные, и всё же чёрствые обстоятельства принуждают его вступить в новый, неположенный брак:

— Ныне с умилением припадаю к отцам и богомольцам моим и молю благословить меня, многогрешного.

Архиепископы, епископы, игумены и архимандриты, как водится, видя смирение, слыша моления царя и великого князя, зная примерное его благочестие, испускают многие слёзы, так любимые нашими летописями, поплакав же вволю, уразумевают и сами, что тут нужда личная, ещё более нужда государственная, поскольку кому-кому, а им доподлинно ведома и наклонность старшего сына Ивана к монашескому образу жизни, и малоумие младшего, Фёдора, и преклоняют души свои к милосердию. Как и думные бояре, они тоже судят и рядят и приговаривают: просить Бога о снисхождении и разрешить царя и великого князя ради тёплого его умиления и покаяния, ибо покаяние превыше всего, и положить ему заповедь, чтобы прочая православная братия не искушалась сладостным грехом четвёртого брака. Иоанну не полагается вступать в церковь до Пасхи, на Пасху в церковь вступить, меньшую дору и пасху вкусить и весь год стоять с припадающими, к меньшой и большой доре ходить лишь по прошествии года, ещё год стоять с верными, на Пасху по прошествии года второго причаститься Святых Тайн и с этого года по праздникам владычным и богородичим вкушать богородичий хлеб, святую воду и чудотворцевы меды. Архиепископы, епископы, игумены и архимандриты накладывают на царя и великого князя справедливую епитимью, тяжкую для каждого верующего, тягчайшую для Иоанна, в исполнении обрядов непреклонного до щепетильности, однако они благоразумны и ведают, что государь не во все дни волен в себе, что не нынче, так завтра он встанет во главе православного войска и пойдёт отбивать богомерзкого неприятеля и что тогда впереди его должен быть Бог. Отцам и богомольцам тоже приходится принимать во внимание время и обстоятельства, и они делают оговорку в своём строгом решении: если государь пойдёт против недругов, за святые Божии храмы, за православную веру, за всю землю Русскую, епитимью ему разрешить, тогда освящённый собор его епитимью возьмёт на себя. Разрешительную грамоту честь по чести скрепляют своими печатями новгородский архиепископ Леонид, Корнилий ростовский и Антоний полоцкий, следом за ними семь епископов и самые влиятельные из игуменов и архимандритов. В мае совершается венчание Иоанна с Анной Колтовской. В том же мае освящённый собор поставляет на митрополию тишайшего, смиреннейшего архиепископа полоцкого Антония. Наконец всё в том же мае окончательно складывается тот план, с помощью которого Иоанн намеревается сокрушить крымского хана, если не погубить его навсегда. Осенью выжжена степь по всем татарским путям, от Мещеры, Донкова, Дедилова до Орляя и Путивля, травы нескоро взойдут на прокорм татарских коней. Зимой он сажает Ивана Мстиславского в Великом Новгороде наместником, подальше от южных украйн, отклонив его от другого предательства, в некоторой надежде, что никто более из больших воевод не решится предупредить Девлет-Гирея о западне, которую изготавливает для него московский царь и великий князь. Гуляй-город готов. Иоанн твёрдо помнит глупейшее хвастовство крымского хана о том, что тот московские дороги узнал. Именно, именно, на то и главнейший расчёт. Нынче хан по выжженным степям не пойдёт, обскачет, как прошедшей весной, все сторожи на закат, в том же месте перескочит Угру и нагрянет на Серпухов, от которого ведёт прямая дорога к Москве.

Для видимости приготовления ведут обыкновенным порядком. Вновь Разрядный приказ поднимает около двенадцати тысяч служилых людей, конных, людных и оружных, около двух тысяч московских стрельцов, около четырёх тысяч служилых казаков и несколько тысяч посошных людей на земляные работы, на переброску и установление пушек. Разрядный же приказ расписывает полки. Полки выдвигаются по старинным местам на левый берег Оки.

Во главе большого полка встаёт Михаил Воротынский, набольший воевода по родовой росписи мест после Ивана Мстиславского. Его полк занимает Коломну, по обыкновению прикрывая дорогу от Рязани к Москве, несмотря на то, что именно отсюда Иоанн нападения нынче не ждёт. На всякий случай своими распоряжениями он вводит в заблуждение и собственных воевод, также отклоняя их от предательства. Именно ради того, чтобы твёрже уверить своих воевод и татарских лазутчиков, что приготовления идут как всегда, он и повелел укрепить берега Оки двойным частоколом и отрыть по переправам окопы для московских стрельцов и служилых казаков, вооружённых пищалями, как впервые опробовал под Казанью.

В действительности настоящий сюрприз обнаглевшим татарам готовится именно в западном направлении. В сторону Калуги его повелением выдвигается передовой полк, причём Иоанн смело разрушает поседелые приёмы ведения войн, сложившиеся на протяжении многих веков как у московских, так и у многих удельных князей: впервые по числу воинов передовой полк значительно превосходит полки правой и левой руки, очевидное оскорбление для воевод этих, по разрядам старших, полков, ведь для важности мест каждый воин у них на особом счету. Больше того, передовой полк сплошь состоит из опричных частей, московских стрельцов и служилых казаков, его новые войска без разряда и мест, с единым порядком и единым командованием. В эту же группировку он включает несколько тысяч наёмников под началом Георгия Фаренсбаха. Воеводой передового полка он ставит князя Дмитрия Хворостинина, ещё молодого, почти никому не известного, захудалой фамилии, без места, не имеющего в земском войске никакого полка, однако успевшего отличиться два года назад под Рязанью. Полк правой руки он составляет наполовину из земских, наполовину из опричных служилых людей и ставит на него опричного воеводу князя Никиту Одоевского. Этот полк выдвигается непосредственно к Серпухову, за три версты от него, к так называемому Сенькину броду. Никита Одоевский тоже укрепляет брод частоколом, двумя рядами окопов, ставит пушки и ждёт. Где-то в тылу, тоже в ожидании наглых гостей, стоит гуляй-город. Именно эти два полка и подвижная деревянная крепость составляют его ударную силу. Только на них и может он положиться. Дрогнут они, не выдержат первого натиска разгорячённой, валом валящей орды — земские войска не остановят набег, Москвы и на этот раз не спасут.

В русской военной истории Иоанн — первый истинный полководец в духе нового времени. Он не витязь удельных времён, сам лично он никогда не обнажает меча, никогда не скачет во главе ревущего сзади полка, не бьётся в первых рядах. Он во всех подробностях разрабатывает план, как было в казанском и полоцком блистательных взятиях, а сам стоит в стороне, наблюдая, взвешивая, обретая опыт на будущее. Такое поведение государя до того непривычно, что витязи удельных времён искренно почитают его ничтожеством, трусом, поскольку сами только и умеют они, что, обнажив меч, скакать на врага, не помышляя о том, что прежде необходимо сплотить и верно расставить полки. Понятно, что со своей стороны вдумчивый, расчётливый Иоанн относится к ним как к ничтожествам и глупцам.

На этот раз он и считает разумным, и вынужден стоять в стороне. Разумеется, он не имеет права повторить роковую ошибку прошедшей весны, когда ушёл под Серпухов с одним царским опричным полком, был предан Иваном Мстиславским, был предательством обречён на полный разгром, может быть, на плен или смерть, и только что не бежал, чтобы укрыться в Ростове Великом. Ещё и другая причина более настоятельно принуждает его стоять в стороне. Только что на него наложена епитимья, наложена освящённым собором, всеми архиепископами, епископами, игуменами и архимандритами, правда, наложена с оговоркой: стоит ему встать во главе войска, и освящённым собором епитимья принимается на себя. Он государь, порой ему приходится лицемерить перед людьми, но перед Богом он всегда чист и прям, свою епитимью он должен сам исполнять как следует. Никому не объясняя причин, он уходит в Великий Новгород и увозит казну.

Будто бы злодейством опричнины опустошённая, обескровленная казна, следствием предательства брошенная на произвол судьбы им самим и боярами, прошедшей весной уцелела поистине чудом. Как должно, казна сберегается в глубоких подвалах его укреплённого дворца на Воздвиженке. Ворвись тогда татары в Москву, все его богатства могли перекочевать за Перекопь, на радость и бахвальство крымского хана, сколько бы тот ни приравнивал к праху все богатства земли. Но Москва сгорела дотла, казна укрылась под спасительным пеплом. На этот раз он опасается оставить её на попечительство воевод. Москву он вручает князьям Токмакову и Долгорукову, с собой забирает молодую царицу, сыновей Ивана и Фёдора, братьев царицы Григория и Александра Колтовских, немногих опричных бояр, опричных дьяков и громадный обоз из четырёхсот пятидесяти подвод, которые нагружены сундуками с казной, всего около десяти тысяч пудов золота, серебра и драгоценных камней, под присмотром его личной охраны, приблизительно полторы тысячи человек.

Остановившись для отдыха в Старице, он наконец призывает к себе неотступного Дженкинсона, который вынужден следовать за ним по пятам. Посланника королевы, глубоко оскорбившей его, он встречает добродушной улыбкой:

   — Кого прощаю, того уже не виню.

И прибавляет в ответ на низкий поклон англичанина:

   — Будем друзьями, как были.

Он милостиво выслушивает просьбы посла и возвращает английским купцам прежние привилегии, отобранные в наказание за нежелание Елизаветы вступить с ним в прочный военный союз. Он разрешает англичанам основать торговую контору в Астрахани для свободной торговли с Персией и торговый двор в Холмогорах. Когда Дженкинсон просит отпустить на родину английских художников и ремесленников, он слегка хмурится и отвечает, что все иноземцы вольны жить у него или воротиться к себе, на Русской земле их не держит никто. Самоуверенный Дженкинсон не улавливает, что тон его изменился, наглеет, несносная привычка англичан в сношениях с низшими расами, низшими, потому что это не англичане, и требует, чтобы казна оплатила товары, взятые у англичан в долг казнёнными или попавшими в опалу вельможами. Иоанн хмурится ещё больше, заметней даже для англичанина и отвечает, что велит справиться о долгах, однако впредь слышать о них не желает. Кажется, и довольно испытывать милостивое терпение грозного государя, да никакой англичанин не умеет кстати уняться перед варваром и дикарём, прирождённая спесь, ещё более прирождённая жадность ослепляют его. Дженкинсон требует, чтобы государь из своего кошелька оплатил всё, что англичане потеряли во время пожара Москвы, причина пожара нисколько его не волнует. Как ни сдерживает русский царь свой праведный гнев, гнев его прорывается, он отвечает резко, с брезгливым презрением, что не собирается отвечать за гнев Божий, обративший в пепел Москву.

Будь он вспыльчив без меры, неуправляем и в гневе безумен, как о нём старательно распускают слухи покупные клеветники, вышвырнул бы Дженкинсона ко всем чертям и прервал бы сношения с дурным англичанином, как бы разрыв ни вредил его собственным интересам и интересам Московского царства. В действительности Иоанн превосходно умеет управлять своим гневом. И на этот раз суровое давление времени и обстоятельств приглушает вспышку его оскорблённого самолюбия. Ему необходимы пушки, много пушек, чугунных и медных, и пушки, и железо, и медь торговые люди с трудом, обходя препоны и запрещения, рискуя жизнью в стычке с пиратами, везут из наглухо закрытой для русских Европы, им заграждает путь польский король, пираты нанятого Иоанном Керстена Роде едва сдерживают с каждым днём наглеющих польских пиратов, нападающих на одного впятером, нарвский порт всё ещё принимает английские и ганзейские корабли, но в любой день и час он может быть наглухо заперт соединёнными силами поляков и шведов. Густав Ваза и его сын Эрик, обязанные договорными грамотами, пропускали бесценные грузы по шведской земле, король Юхан, верный союзник польского короля и литовского великого князя, женатый на его сестре Катерине, отказывается исполнять обязательства покойного отца и заточенного им старшего брата и наглухо запирает свои рубежи. Иоанн всё ещё слабо надеется припугнуть Юхана, обессиленного датской войной и внутренней смутой, и возобновить поставки меди, железа, оружия и мастеров через Швецию, однако его расчётливый ум предвидит уже, что так-таки и придётся воевать с нерасчётливым узурпатором за Ревель-Колывань и что для успешной войны, для осады и приступа опять-таки пушки и пушки нужны, нужны позарез.

По натуре он созидатель, творец. Всю свою жизнь он строит, учреждает новшества первостатейного свойства, прокладывает пути, неприметно, непонятно для подручных князей и бояр ведущие в будущее, так что многие и многие его начинания осуществятся лишь полтора века спустя таким же созидателем и творцом. Его неусыпными трудами в Московском царстве заводится первоклассная артиллерия, не уступающая, может быть, превосходящая артиллерию сильнейших европейских держав, во всяком случае, об этом свидетельствуют сами заезжие иноземцы. Впервые на Русской земле на нужды осады и приступов его прозрением создаётся пехота московских стрельцов, к пехоте присоединяются служилые казаки, конные и пешие, и служилая, то есть постоянная, татарская конница, ещё несовершенный, однако уже боеспособный прообраз русской регулярной, государством полностью содержащейся армии. В его неутомимом уме рождается принципиально новая стратегия ведения войн, он впервые от глухой обороны своих рубежей переходит к решительному наступлению на вековечных врагов, наседающих на Московское царство и от западных, и от восточных, и от южных украйн. Он создаёт новую тактику: он берёт крепости, о чём до него витязи удельных времён не смели даже мечтать, он берёт неприятельские крепости при помощи подкопов и пороха, чего прежде ни разу не пробовало предпринять нерегулярное дворянское ополчение. По обширнейшей южной украйне он воздвигает хорошо продуманную цепь крепостей, завалов и засек, которые шаг за шагом перекрывают крымским татарам все пути нападения, и отныне только предательством кого-либо из подручных князей и бояр они могут прорваться к Москве. Он строит новый укреплённый дворец на Воздвиженке. Его усилиями преобразуется Александрова слобода. Он закладывает мощные укрепления в Вологде и пробует строить там русский военный флот. Он возводит в Великом Новгороде новый укреплённый дворец, ту же крепость другими словами. Благодаря его покровительству процветает торговля по громадному, им освобождённому и приобретённому водному пути от Белого моря до Астрахани, откуда открываются дороги на восточные базары Персии, Индии, Бухары и дальше в Китай, которые с такой звериной жадностью притягивают к себе ненасытных английских послов и торговых людей. Благодаря его благоразумной политике процветает русская Нарва. По своему обыкновению обдуманно, медленно он затевает в Великом Новгороде что-то необычайное, пока что неясное не только для витязей удельных времён, но, может быть, и для него самого.

Он первым угадывает, что великая держава не может, не имеет права зависеть от ввоза необходимых продуктов. Всё, что возможно, в великой державе должно производиться самостоятельно, собственными руками, в собственных мастерских, чтобы не попасть в постоянное рабство нерасположению или капризу, вражде или коварству соседних, всегда, тайно или явно, недружественных держав, как Русской земле определила судьба, чтобы в любой день и час иметь под рукой все средства для надёжного, неотвратимого отпора врагу. Стало быть, Московское царство должно производить своё железо, свою медь, свой свинец. Сведений о собственных запасах металлических руд он не имеет, до рудоносного Камня его рубежам ещё далеко, свои рудознатцы ещё не успели явиться. Он давно зазывает к себе мастеров рудного дела из Германии, Италии, Франции и Голландии, но именно мастеров упорно не пропускают к нему и Польша, и Литва, и Ливония, теперь задерживает и Швеция. Его последняя надежда возлагается на англичан. Приходится прикрывать глаза и на грубости их заносчивой королевы, и на хамские замашки её наглых послов, своё самолюбие приходится укрощать, затиснув в кулак.

Он укрощает. Отчитав Дженкинсона, он возвращается к своим замыслам, давно взлелеянным, выношенным, уже было принятых англичанами, потом было заглохшим, когда ему пришлось крутыми мерами смирять спесивый норов Елизаветы, лишив её торговых людей привилегий. Возвращаются привилегии — возрождаются и его грандиозные замыслы. Он позволяет англичанам расширить и обновить производство канатов, прозябающее в довольно примитивном состоянии в Вологде, ради чего отводит им землю вокруг их вологодского торгового дома. Главное же, он позволяет английской Московской компании искать железные руды в северных волостях, расположенных в особном дворе, «а там, где они удачно найдут его, построить дома для выделки этого железа». Он обещает отвести землю под рудники и железоделательные дома и леса на пять или шесть миль вокруг каждого рудника, однако не в вечное владение, чего добиваются всюду и везде видящие колонии англичане, а лишь во временное пользование, тем накидывая узду на безмерный аппетит прирождённых захватчиков. Компания же берёт на себя обязательство вывезти из Англии мастеров не только для работы на рудниках, но и, главнейшее, «для обучения нашего народа этому искусству», величайшая мысль в русском державном строительстве за весь XVI век. Часть произведённого железа поступает в казну. Другая часть вывозится в Англию на льготных условиях, одна деньга пошлины с одного фунта железа. Однако он не позволяет иноземцам хозяйничать в его владениях, как им заблагорассудится. Англичанам строго-настрого запрещается нарушать межи отводимых земель, запрещается учреждать деревни и фермы на участках сведённого леса. Всё своё он оставляет себе, как подобает рачительному хозяину, а потому в данной им грамоте оговаривается особо, что все льготы предоставляются лишь в поощрение «великой торговле и выгоде как компании, так и России». Сделав такой широкий, поистине царский жест, предоставив щедрые, однако разумные привилегии английским купцам и промышленникам, какие только и может в своих владениях предоставить независимый государь, пекущийся о благе своего государства, он считает своим долгом посоветовать в грамоте, направленной Елизавете, быть посговорчивей, поучить её этикету, наставить в обхождении одного государя с другим, равноправным, самостоятельным, достаточно сильным, как опытный, властный мужчина наставляет неразумную женщину, которой, по его глубокому убеждению, нельзя доверять управление государством:

«А похочешь нашей к себе любви и дружбы большой, и ты б о том себе помыслила и учинила, которым делом тебе к нам любовь свою умножити. А чтоб ecu велела к нам своим людем привозити доспеху и разного оружья, и меди, и олова, и свинцу, и серы горячей на продажу...»

С тем отпускает Дженкинсона к родным берегам и продолжает трястись по летним безумным российским дорогам, хлябким мостикам и прогнившим соткам, чуть не впервые испытывая на своих боках неистощимое нерадение препрославленных воевод и наместников, и в мыслях не имеющих намерения исполнять свои прямые обязанности, однако исправно собирающих ямские деньги с землепашцев и посадских людей, может быть, впервые представив себе, после долгих бесед о торговле и производстве железа, каково этаким залихватским путём следовать груженным разнообразным товарам телегам, быстроногим гонцам или обременённым оружием ратникам. Сердце его едва ли на месте, мысленно он каждую минуту ожидает известий с южных украйн, но внешне он спокоен и деловит. Его повелением перекидывается никогда прежде не существовавший мост через Волховец, соединивший Торговую сторону Великого Новгорода с торговыми городами Московского царства, о чём извещает пристрастная, явным образом недовольная новгородская летопись:

«Мост делали через Волховцо на лодьях, пригоном со всего города и с волостей, и с монастырей и было нужно людем добро...»

По договорным грамотам с удельными князьями, владельцами вотчин, игуменами монастырей со всех этих земель на царские нужды, на строительство дорог и мостов по первому требованию царя и великого князя должны ставиться посошные люди с запасом сухарей, с лопатами и топорами для царских работ, и он в те же дни повелевает исправить весь путь от Москвы до Великого Новгорода. Тот же летописец недовольно ворчит:

«На государя по этим дорогам мосты мостили и дороги чистили...»

Ещё до прибытия царского поезда его повелением в Великом Новгороде предпринимаются большие работы:

«Со всего Великого Новгорода со всякого двора ставили по человеку к государьскому делу двор чистить и огород ровняти, ставити государевы около конюшни; да иных людей посылали на Хутоню конюшней у Спаса ставить к государьскому приезду...»

С его прибытием строительство расширяется. Призванные его повелением посадские люди разбирают избы, занятые земским судом, на том месте копают подшев, ставят палату, в которую предстоит перебраться суду. Он обращает внимание на вопиющие беспорядки, царившие в Великом Новгороде испокон веку: в отличие от стольной Москвы вольный град не имеет привычки держать привратников и следить за воротами, кто и когда захочет входит, кто и когда захочет выходит из города. Он учреждает постоянную стражу, запрещает перевозить людей в лодках по Волхову, ходить же горожане обязаны через мост, поперёк моста возводят решётку и ставят вооружённую стражу, решётку запирают с наступлением темноты, всякие сношения между земской и опричной половинами Великого Новгорода прекращаются до рассвета. С особенным тщанием он занимается торговым путём, ведущим на север. Вёрстах в десяти от Великого Новгорода, на возвышенном месте, на правом берегу Волхова, находится Хутынский монастырь, в давно прошедшие времена поставленный святым Варлаамом, чудотворным покровителем Великого Новгорода. Может быть, ему припоминается его любимый Кириллов Белозерский монастырь, под стенами которого располагается торговое и ремесленное село и в урочное время толпятся обильные ярмарки. В том же направлении, что и Хутынь, располагается дворцовая волость с центром в селе Холынь. В селе двадцать тяглых дворов и двадцать дворов рыбарей, к селу тянутся до двадцати хлебопашеских деревень. Состояние села такое же бедственное, как по всему Замосковью с его скудными, неродимыми землями, частыми неурожаями, голодом, мором. Многие тяглые люди, землепашцы и рыбари, давно разбрелись из села и из тянущихся к нему деревень кто куда, без уплаты пожилого и установленных даней и пошлин, идущих в казну. Иоанн укрепляет округу, передаёт селу ещё несколько деревень, отобранных у новгородского архиепископа. Укрупняется и сама дворцовая волость, к ней приписывается большое село Коростыня со многими тянущимися к нему деревнями. Село Холынь его повелением преобразуется в слободу, которой надлежит превратиться в новый центр торговли и ремесла. Он заботится о том, чтобы слободу как можно скорей заселили сноровистые, энергичные люди, способные вдохнуть в неё новую жизнь. С этой целью он прибегает к обычным мерам, которые предусматривает закон и которыми пользуется любой князь, боярин, игумен и дворянин: его приказчик отправляется в соседние волости, разыскивает беглецов не в срок, без отказа и без установленной явки и возвращает их на прежнее место. Однако он понимает, что мало возвратить беглецов, что в Холынь и в деревни возвращаются нищие землепашцы, рыбари и умельцы, которым не только не на что обзаводиться новым хозяйством, но и нечего есть. Всем, кого удаётся вернуть, его приказчики предоставляют льготы и ссуды. Только один из них, Туруса Линёв, выдаёт около семидесяти рублей, а делает выдачи так:

«По царёву наказу привёз Туруса Линёв старых жильцов в государево село Холынь с Бронник Истому Яковлева сына Лакомца и посадил в старый его двор, на пол-обжи; Истома взял рубль денег», то есть годовое жалованье московского стрельца или служилого казака.

Понятно, что очень немногих, подобных Истоме, удаётся разыскать и воротить на старое место, большинство убегло много подалее, чем соседние волости, и след их простыл где-нибудь на Волге и за Окой, у самой кромки Дикого поля. Тогда именем царя и великого князя глашатаи кличут клич, «которые люди кабальные и всякые и монастырские, чей кто ни буди, и они бы шли во государьскую слободу на Холыню, и государь даёт по пяти рублёв, по человеку посмотря, а льгота на пять лет». Князья, бояре, монастыри кабалят свободных землепашцев, звероловов и рыбарей за долги в вечную кабалу, с этого и начинается, пока осторожно и медленно, с оглядкой на грозного царя Иоанна, крепостное право на Русской земле. Иоанн лет пятнадцать назад запретил писать должников в вечную кабалу и тем приостановил закрепощение свободных крестьян, но воз, как водится, и ныне там: продолжают кабалить в обход запрещения. Иоанн это знает, но ничего не может поделать со всесторонним, вседневным беззаконием князей, бояр и монастырей, а потому призывает кабальников к себе в слободу, как призывает на государеву службу в стрельцы. Возможность воротить свободу, выбежав из долговой кабалы, получить подъёмные деньги и освобождение от даней и пошлин в течение пяти лет действует много успешней, чем исполнительный приказчик Туруса Линёв. Желающих поселиться в государевой слободе сбегается много больше, чем может вместить слобода. Царские приказчики оставляют в Холыни самых умелых, самых толковых, прочие отправляются в царское же село Коростынь или расселяются по деревенькам с теми же льготами на пять лет и на обзаведение, именно «посмотря по человеку», с несколькими рублями из царской казны.

Если со вниманием приглядеться ко всем его действиям в эти тревожные летние месяцы, когда со дня на день крымские татары могут объявиться на южных украйнах, нельзя не увидеть, как осуществляется грандиозный, единый, давно задуманный, продуманный и начатый план. Расчищены дороги, наведены мосты на всём протяжении от Москвы до Великого Новгорода, в самом Великом Новгороде строится новая судебная палата и наводится необходимый полицейский порядок, имеющий целью обеспечить безопасность и спокойствие горожан, в особенности торговых людей, которые недаром же получили от него новый льготный торговый устав, в Холыни учреждается и населяется слобода для торговли и ремесла, наконец, точно по цепочке, шаг за шагом, как ставятся крепости за Окой, он занимается Ладогой, этим ключевым пунктом ко всей торговле на крайнем северо-западе Московского царства, священным местом для каждого русского, с которого, вопреки лукавому, лживому утверждению греческих служителей церкви, к своим выгодам исправлявшим русские летописи, есть пошла Русская земля, и, может быть, он уже обращается своим провидящим оком к устью полноводной Невы, чтобы твёрдой ногой встать на берегу Балтийского моря, коли до сей поры так и не удалось овладеть ни Ревелем-Колыванью, ни Ригой. Ладогу его приказчики находят в самом бедственном положении. После разбойничьего набега князя Борятинского с отрядом опричников, ограбивших вотчину царя и великого князя, два года назад одни ладожане померли от голода или мора, другие и тут, как в Холыни, разбрелись кто куда, без отказа, без установленной явки, без уплаты пожилого и установленных даней и пошлин, многие пошли в нищие ради Христа, двое рыбарей подались в монастырь, так что не менее тридцати тяглых дворов остаются пустыми. Между тем часть Ладоги и несколько тянущихся к ней деревень принадлежат самому Иоанну, тяглецы должны давать оброк в Дворцовый приказ и к его столу поставлять обиходную рыбу. Натурально, вследствие погрома рыба и оброк прекращаются. Ещё до отъезда царя и великого князя из Александровой слободы Дворцовый приказ по собственному почину посылал в Ладогу дозорщиков углядеть, что за дела. Дозорщики составили сказки о запустении Ладоги. Тем не менее Дворцовый приказ, обязанный печься о государевых данях и пошлинах, вслед дозорщикам направляет праветчиков, которые обыкновенно силой выколачивают недоимки, причём пускают по миру оставшихся в живых ладожан и на правеже забивают двоих рыбарей, отчего бедной Ладоге грозит полное запустение. По плану Иоанна, напротив, Ладоге надлежит превратиться в город торговли и ремесла, как уже превратились его попечением Холмогоры, Вологда и многие поволжские города. По всей видимости, чересчур ретивых праветчиков, окончательно разоривших уже разорённое поселение, заключают под стражу, а Ладога наполняется из дворцовых деревень или из числа добровольцев, которые скопились в Холыни, и здесь на обзаведение выдаётся новым поселенцам один рубль всё из той же царской казны.

Однако Иоанн по-прежнему стремится овладеть более коротким, исстари протоптанным торговым путём, ведущим в Балтийское море: или на РевельКолывань прямой сухопутной дорогой, или ладьями по Узе и Черехе до Пскова, а от Пскова опять-таки сухопутной дорогой на Ригу или Пернов. Упрямый Юхан не возвращает ливонские города, уступленные шведам только на время, стало быть, города приходится возвращать вооружённой рукой, но желательно так возвратить, чтобы не потревожить алчную душу польского короля и литовского великого князя, и он отправляет послание на его имя, выражает готовность возобновить переговоры о мире, рассуждает о том, что в больших делах государства многое зависит от тех, кто приставлен к этим делам, и признается, что трокский каштелян Евстафий Волович и писарь Михаил Гарабурда более прочих польских вельмож способны вести переговоры о прочном мире между Литвой и Москвой, а тем временем усиливает гарнизон в Юрьеве, в Лаисе, в Феллине, подвозит продовольствие, подтягивает пушки.

Над воплощением своих далеко забирающих замыслов он бьётся при свете дня, а лишь заклубятся вечерние сумерки, к воротам его царских хором пробираются иноки и посадские люди, подбрасывают подмётные письма, доносят о безобразиях, которые, где ни появятся, учиняют всё те же ненавистные «волки». В общем, все жалобы сводятся к одному: «и бысть живущим продажа велика и поклёпы и подметы, и от сего мнози людие поидоша в нищем образе, скитаяся по чюжим странам». Чуть не главнейшим возмутителем спокойствия, чуть не жаднейшим грабителем обличается Леонид, новый архиепископ Великого Новгорода, поставленный именно для того, чтобы водворить порядок, спокойствие и справедливость в сильно перепуганном, ограбленном городе, лишившемся многих пастырей, чудотворных икон и честных колоколов. Вступив в высокую должность, Леонид обнаруживает одни прискорбные воспоминания о некогда богатейшей казне Софийского дома и с ревностью, недостойной служителя Господу, устремляется её наполнять, не выбирая средств, не стесняясь насилием, как поступает всякий имеющий власть. Без церемонии он присваивает себе те милостынные деньги, которые Иоанн даровал на поправку всему новгородскому духовенству, и облагает иноков и попов разнообразными данями, о каких прежде не слыхивали и самые любостяжательные из поседелых служителей церкви. Ему приходит в голову наложить штраф в два новгородских рубля на каждого попа или инока, которым встанет на ум ударить в колокол хотя бы мгновением ранее, чем зазвонят у Софии, что приводит попов и иноков в состояние столбняка, поскольку приходится со страхом и трепетом на колокольнях сидеть и слушать Софию. Он изобретает и другой способ видимости законного грабежа: он требует, чтобы каждый поп, каждый игумен, каждый архимандрит представил на утверждение свои престольные грамоты, полученные от архиепископа Пимена, а за повторное утверждение грамот в архиепископскую казну вносил один новгородский рубль. Как и следует, не все его подневольные подают грамоты и вносят рубли. Видимо, самым упорным искателем справедливости оказывается юрьевский архимандрит Феоктист. Когда тихие келейные увещания не доходят до искажённого сознания Феоктиста, искушаемый досадой Леонид набрасывается на непокорного архимандрита с довольно увесистой бранью во время богослужения в Софийском соборе, видимо, приобретя эту дурную привычку от митрополита Филиппа. Разражается довольно грязный скандал. Оскорблённый архимандрит отвечает владыке, потерявшему стыд, в присутствии прихожан:

— Тоби деи у мене хочется содрати, а мне дать тебе нечего. А восхочешь, владыка, так с мене и ризы сдери, и я об том не тужу.

Понятно, что неустрашимый архиепископ не только не унимается, несмотря ни на какие скандалы, но ещё и потакает светским властям, и светские власти тоже бесчинствуют без пути и без истины, так что порой от подвластного населения остаётся только мёртвое запустение да нагольная нищета. Вопреки тому очевидному факту, что дозорщики, направленные во все пятины и пригороды Великого Новгорода, обнаруживают во многих местах крайнее разорение от неурожаев, мора и непосильных даней и пошлин, налагаемых земскими властями Великого Новгорода, праветчики не только забирают в тяглых дворах последний скот и зерно, но и всё прочее, что в процессе изъятия нищенских ценностей успевает прилипнуть к ненасытным рукам, тяглое население разбегается, благо вольная воля пока что не порушена на Русской земле. В первую очередь от разорения и побегов страдают новые служилые люди, зачисленные в опричнину и получившие поместья в новгородских пятинах. Как правило, в этих поместьях землепашцев, звероловов и рыбарей можно по пальцам пересчитать, как обнаружилось в Холыни и в Ладоге. Приказчики царя и великого князя разыскивают беглецов, увозят добром, зазывают к себе добровольцев, выдают на обустройство от одного до пяти московских рублей. Однако простые дворяне не церемонятся, поскольку не располагают свободными средствами, чтобы соблазнять землепашцев, звероловов и рыбарей льготным житьём и рублями. Кто не желает добром переселяться на их разорённые земли, того они умыкают насилием, не дожидаясь заветного Юрьева дня и расплаты с прежним владельцем за пожилое и за аренду земли, а чтобы отбить охоту воротиться на прежнее место, на прежнем месте разоряют или сжигают дворы, с которых силой вывозят вольных кормильцев, и, понятное дело, стоит служилому человеку отправиться на государеву службу, его поместье снова благополучно пустеет, уж больно русский человек не любит насилия над собой, и хоть плетью обуха не перешибёшь, да, слава Богу, вольных-то мест у нас непочатый край.

Особенно тяжко достаётся Великому Новгороду от государевых порядков в дорогих народному сердцу питейных домах. Надо признать, что былые вольности не пошли строптивым новгородцам на пользу. Все они сплошь неуживчивы, на каждом шагу против законов идут, не признают ни своих, ни тем более паскудных московских властей, «а люди сквернословы, плохи, а пьют много и лихо», скверно же то, по разумению рачительного царя и великого князя, что пьют, собаки, своё, не казённое, чем наносят себе тяжкий вред и убыток казне. Иоанн и в исконных наших питейных делах пытается ввести строжайшие правила, давно прижившиеся в Москве: домашними средствами водку гнать да пиво варить населению разрешается только две недели на Рождество и две недели на Пасху, в прочие неурочные дни пожалуйте, братие, в царёв кабак, из царёва-то кабака весь доход поступает в казну, из которой пьяные деньги идут на пищали и пушки, на сабли и бердыши, на содержание московских стрельцов и служилых казаков да на возведение крепостей, завалов и засек по слишком открытым отовсюду украйнам. Опричные дьяки с первого дня своего появления в вольно пьющем, вольно гуляющем городе запрещают вольным винщикам вольно вином торговать, «а поймают винщика с вином или пияного человека, и они велят бити кнутом да в воду мечют с великого мосту», если правду сказать, мечут не до смерти, на скорое протрезвление и здоровый испуг, чтобы впредь неповадно было неположенным вином напиваться, и были бы столь чрезвычайные меры и царской казне, и новгородским любителям налиться сивухой на пользу, да опричные дьяки, подобно земским и прочим иным беззаконным блюстителям хотя бы и строгих, но всё же полезных законов, во все времена, оказываются на руку здорово лихи, мзду дерут беспощадно со всякого, кто может дать, а в волховской водичке приходится барахтаться большей частью разного рода нищему люду, ярыжкам кабацким, праздношатающимся боярским холопам да подмастерьям, отчего мало прибавляется прибытка в царской казне, ещё меньше блага непутному населению Великого Новгорода, зато прирастает дьячья мошна.

С архиепископом Леонидом царь и великий князь проводит душеспасительную беседу, ссылается на жалобы, предъявляет подмётные письма и, по всей вероятности, отсылает его в убеждении, что владыка пристыжен и усмирён. Не тут-то было. В сущности, никому из русских людей нельзя давать власть над людьми. Покинув в смирении палаты царя и великого князя, Леонид приходит в неподобающую для пастыря ярость. При своём выходе в Софийском соборе он велит всем попам, старостам, десятским и пятидесятским ризы с себя скидывать и обрушивается на них пуще прежнего:

— Собаки, воры, изменники, да и все новгородцы с вами! Вы меня оболгали великому князю, подаёте челобитные о милостынных деньгах, а вам будто от них достаётся по шести московок, а дьяконам по четыре московки! А не будет на вас моего благословения ни на сей век, ни в будущий!

Явным образом раззадоренный архиепископ силится взять неукротимых жалобщиков испугом, а там, мол, концы в воду, схоронятся сами собой. Ан нет, новгородские попы, хоть и без риз, оказываются не из пугливых, поднимают вольное знамя протеста и отказываются служить обедни во всех городских церквях, отчего тишина и печаль опускаются на видавших виды посадских людей. Однако и Леонид не сдаётся под решительным натиском свободолюбивых попов. Видно, долго бы ещё Великому Новгороду пропадать во грехах без обедни, причастия и покаяния, да и на этот раз добрые люди, какие не переводятся на Русской земле, скрываясь под покровом ночной темноты, доносят царю и великому князю о новых непотребствах архиепископа. Терпеливый Иоанн вновь беседует с Леонидом на разные приличные случаю темы, он же страсть как любит беседовать, разъяснять, увещевать, когда к тому предоставляется подходящий предлог. Леонид, вестимо, жалуется на запустенье казны. Иоанн сулит выдать льготную грамоту на оскудевший архиепископский дом, которая, естественно, исчислит льготы и тем увеличит доход. На том и расходятся. Леонид умягчает сердце предвкушением щедрых прибытков, снимает гнев с иноков, однако ещё полный месяц держит в ежовых рукавицах мятежных попов, а вскорости придирается к собственным дьякам, которые-де к началу богослужения в церковь не входят, ставит их на правёж и впредь за каждое опоздание дерёт по полтине.

С архиепископом Иоанну поневоле приходится ограничиваться душеспасительными беседами, поскольку, суди он архиепископов да епископов за мздоимство и любостяжание, епархии остались бы без владык, зато он не церемонится со своими опричными дьяками, дозорщиками и праветчиками, разоряющими и без того разорённых тяглых людей. Может быть, припоминая безобразный погром, когда его люди грабили, убивали, топили в реке безвинных людей, одним чохом показанных в бесстыдной «Малютиной скаске», как показывают лошадей да коров, к тому же на Русской земле и обычай такой, он той же казни подвергает виновных, однако на этот раз ни одного подлого имени не вносит в поминальный листок, видимо, не считая пристойным молить Бога за смердящие души уголовных преступников, а новгородский летописец записывает об этом благодеянии царя и великого князя с философским спокойствием, деловито и сухо, видимо, без малейшего сожаления в сердце:

«Того же лета царь православный многих своих детей боярских метал в Волхову-реку, с камением топил...»

И все эти два месяца, ровно шестьдесят дней и ночей, во время трудов, дознаний, молитв, душеспасительных бесед и бесшабашных пиров по случаю венчания родного брата новой царицы Григория он прислушивается к конскому топоту, к скрипу ворог, к шороху и стуку шагов, что там на южных украйнах, в каких местах кочует орда, явится ли Девлет-Гирей на переправы под Серпухов, в ином ли месте ринется через Оку, а если в ином, удержат ли земские воеводы татар, не побегут ли без памяти, не учинят ли измену, как в истекшем горьком, горчайшем году.

Наконец тридцать первого июля появляется усталый, трепещущий, бледный гонец: за дурные вести не пришлось бы заплатить головой, обычай таков. В самом деле, громадное воинство, под стать воинственным ордам Мамая, Тохтамыша или Ахмата, татары, турки, черкесы, ногаи приходят в верховья Дона привычным, истоптанным, безопасным путём, не рассёдлывая коней, отдыхают на раззеленевшихся пастбищах, не затронутых осенним пожаром, точно Девлет-Гирей никак не может решить, с какой стороны ворваться на ненастную Русь. Московские стрельцы и казаки ни на шаг не выходят из своих укреплений, точно дозволяют отпетым разбойникам следовать дальше. Одни сторожи то здесь, то там мелькают на высоких местах и, опознав богомерзкое полчище, скрываются тотчас из вида на быстрых конях. Не придя ни к чему, Девлет-Гирей созывает совет, в досаде на свою неуверенность бранит Иоанна за лживые грамоты, клянётся в Москве достать Астрахань и Казань, встретившись с ним лицом к лицу в стольном граде, и отдаёт приказ к нападению. Двадцать третьего июля татарская конница приближается к Туле, но, как в подобных случаях и земская конница, не пылает желанием бросаться на приступ. Татары в виду крепости круто поворачивают коней и вновь уходят на запад. Двадцать шестого июля их передовые отряды подступают к Оке и, как просчитано Иоанном, устремляются к самому удобному в этих местах Сенькину броду, выше Серпухова на три версты. Едва татарские кони успевают омочить усталые копыта в чистых водах русской реки, из окопов и частоколов гремят дружные залпы пищалей и пушек. Татары отскакивают, понеся чувствительные потери. Двадцать седьмого июля Девлет-Гирей бросает орду на переправы под Серпуховом, налетает на ещё более плотный огонь, вновь понапрасну теряет людей и, по татарской привычке, молниеносно отскакивает назад, надеясь вызвать погоню, развернуться и разгромить ошеломлённого коварным приёмом врага. Под сильной рукой грозного царя Иоанна поумерилась благоприобретенная глупость витязей удельных времён: никто татар не преследует.

Тогда в ночь на двадцать восьмое июля он подстраивает московским воеводам другую ловушку: орда затаивается против Серпухова на правом речном берегу, а вся дико верещащая ногайская конница бросается Сенькиным бродом на левый берег Оки, создавая ложное впечатление, что именно здесь предполагается главный прорыв. Несколько часов у Сенькина брода ярится и обливается кровью ожесточённая сеча. Глубокой ночью ногаи всё-таки прорывают московскую оборону и вылетают в тыл полку правой руки. Тем временем Девлет-Гирей в другом месте почти беспрепятственно переправляется через Оку, и татарским стремительным махом всё его сборное воинство уходит к Москве, оставляя позади неостывшие трупы товарищей и точно заворожённые, точно потерявшие рассудок полки земского ополчения служилых людей. Под утро того же несчастного дня от Калуги, тоже стремительным махом, подходит передовой опричный полк Хворостинина, однако не застаёт татар у Сенькина брода. Полк правой руки, отчасти земский, отчасти опричный, под рукой опричного воеводы Никиты Одоевского, на реке Наре встаёт на пути крымского войска, однако татары без труда отбрасывают его, навалившись всей массой разгорячённой орды, и неудержимо рвутся вперёд. Где полки Воротынского, Хованского, младшего Шереметева, пока неизвестно, земские воеводы, по обыкновению, мнутся и ждут.

Так доносит гонец. Нетерпение Иоанна нарастает день ото дня до другого гонца. Он в неизвестности. Может быть, уже полыхает Москва. Между тем события там разворачиваются приблизительно так, как было задумано и предначертано им. Дисциплинированный, правильно организованный полк Хворостинина настигает быстро идущих татар на реке Лопасне у Молодей, вёрстах в сорока пяти от Москвы, не более дня пути для неудержимых татар. Прознав от разведчиков о его приближении, Девлет-Гирей передвигает в арьергард свои самые боеспособные части, во главе которых стоят его честолюбивые сыновья. Хворостинин удачным манёвром уходит от лобового столкновения с главными силами и нападает на арьергард. Здесь ещё в первый раз обнаруживается на деле, что и выучка, и боевая пригодность опричного войска на голову превосходят выучку и боевую готовность земского дворянского ополчения. Сплочённый удар одного-единственного полка наносится так неожиданно, с такой стремительной яростью, что лучшие татарские части обращаются в бегство. На плечах потерявших голову беглецов Хворостинин уже прорубается к ханским шатрам. Перепуганные царевичи упрашивают отца остановить набег на Москву:

— К Москве идти не по што, московские люди побили нас здесь, а на Москве у них не без людей же.

Испытанный бесчисленными набегами, самодовольный и алчный, трусливый и осторожный, Девлет-Гирей не желает да и не может поворотить коней и спокойно уйти, спасая, но оставляя голодной орду. В том-то и дело, что в тылу у него остаются большие полки, повороти он тотчас назад, он наткнётся на них, ожесточённая рубка до полного истребления одной из сторон ему не нужна, а здесь перед ним, невооружённым глазом видать, всего один полк, много проще этот полк расшибить, обратить в прах и устремиться вперёд, на Москву, где он поклялся достать Астрахань и Казань. Он ободряет своих ещё мало обкатанных, в грабежах и разбоях не оперившихся сыновей и в помощь им бросает до двенадцати тысяч свежих татар и ногаев, что втрое, вчетверо превосходит горсть опричников Хворостинина. Поразительно, что поблизости всё ещё не обнаруживается ни Воротынского, ни Хованского, ни младшего Шереметева, ни потрёпанного на берегу Нары Никиты Одоевского, которые не то где-то неспешно плетутся, изворачиваясь попасть на поле сражения не ранее шапочного разбора, не то и вовсе стоят в холодке, пережидая жар лета, ещё пуще жар завязавшейся схватки, может быть, злорадно подставляя опричников под полный разгром. Утомлённый долгой погоней, поределый полк Хворостинина тем не менее под натиском трижды, четырежды превосходящих татар и ногаев отходит медленно, в должном порядке, с яростными боями, отпугивающими конных татар и ногаев. Новым умелым манёвром Хворостинин заманивает почуявшего победу врага к затаённому в лесах гуляй-городу. Когда почуявший лёгкую победу враг в пылу остервенелой погони мчится вдогонку за ним под эти странные, невиданные деревянные стены на обыкновенных тележных колёсах, из этой на диво придуманной крепости в упор палят московские пищали и пушки. Десятки, сотни людей разом находят под этими стенами смерть. Изумлённые, растерянные, потерявшие строй татары и ногаи в мгновение ока поворачивают коней и очертя голову мчатся в свой стан, понукая их гортанными визгами и плетьми. Подойди в это время Воротынский или Одоевский, Шереметев Младший или Хованский, нанеси молниеносный удар по расстроенному, растерянному, уже потерявшему около половины воинов татарскому войску, и от набега осталось бы одно мокрое место, и на десять, на двадцать лет, вплоть до нового поколения подросших крымских головорезов южной украйне благоденствовать, расселяться, неспешно, основательно укрепляться завалами, засеками и новыми крепостями. Времени у земских воевод более чем достаточно, чтобы нагрянуть и нанести этот последний удар. Девлет-Гирей как раз впадает в роковое раздумье. Он скакал на Москву как на увеселительную прогулку, поразмяться, порастрясти силушку по жилушкам, рассчитывая видеть перед собой поспешно отступающие полки, как отступали десятки лет, как отступили прошедшей весной. Как будто всё так и случается. Земские воеводы своей обычной нерасторопностью явным образом в другой раз открывают ему путь на Москву, до которой остаётся один дневной переход, — и вдруг такой очевидный, такой позорный конфуз, один-единственный полк не только останавливает, но и наполовину разбивает его, один-единственный полк, в глаза стыдно глядеть своим мурзам, которые мысленно уже владеют загодя раздаренными замосковными городами и считают поступившую дань. Уже становится ясно ему, что нынешним лето Москвы не видать, что необходимо трубить отбой и самым быстрым аллюром бежать в родимые степи, моля беспрестанно Аллаха, чтобы московская конница не настигла его на открытых пространствах Дикого поля и не разнесла в клочья уже потерпевшую поражение, беспомощную орду. Однако хан не может, не имеет права с позором бежать: из повиновения тотчас выйдут своевольные ханы и мурзы, чего доброго, прирежут на возвратном пути честолюбивые сыновья, уж давно они точат молодые хищные зубы на верховную власть, да и гонор татарина, триста лет бившего витязей удельных времён в открытом бою, не позволяет ударить отбой и уйти. Целые сутки он мнётся за Пахрой, вёрстах в сорока от Москвы. Только теперь, в течение этих спокойных, затаившихся суток подходят нетронутые полки земских служилых людей, прошедшей весной той же дорогой летевшие чуть не со скоростью ветра и опередившие татар на двадцать четыре часа. Нынче их прыть чем-то или кем-то придержана, то ли неодолимой бездарностью витязей удельных времён, то ли неискоренимым духом измены. Во всяком случае, бездарность бесспорна. Хворостинин успевает передвинуть гуляй-город на высокое место и наскоро отрывает окопы и рвы, которым предстоит преградить путь конным татарам, не позволяя своим уже потрудившимся, усталым воинам отдыхать. Натурально, пришедший с большим полком Воротынский, первейший из воевод по расписанию мест, принимает на себя командование наконец соединившимся войском. Ему надлежит расставить полки в ожидании завтрашней битвы, которая должна решить не только судьбу Москвы, но и судьбу Московского царства, уже поделённого татарскими мурзами между собой. Он и расставляет, а лучше бы вовсе не расставлял. Берега по течению весёлой речки Рожай покрыты перелесками, лощинами и лесами, более чем достаточно для того, чтобы укрыть земскую конницу, как в давно прошедшие времена великий князь Дмитрий Иванович укрыл засадную дружину Боброка, затем вывести на позиции так, чтобы внезапно ударить атакующим татарам по флангам и в тыл, зажать их в один кровавый мешок и порезать всех до единого, как овец, чтобы духу их не осталось на Русской земле, чтобы из поколения в поколение помнили с содроганием буйные нехристи жуткое побоище при Молодях на реке Лопасне, как русские помнят печальную битву на Калке. За Воротынским давно утвердилась приятная слава победоносного воеводы первой руки, он хорошо показал себя под Казанью, однако под Казанью войском командовал сам Иоанн, пустивший вперёд не дворянскую конницу, а пехоту московских стрельцов и служилых казаков. Без высшего командира, без одарённого полководца, который командует им, все достоинства Воротынского пропадают бесследно, как нередко случается, когда отличный исполнитель чужих повелений, толковый помощник реформатора и вождя вдруг выдвигается сплетением обстоятельств на первое место и вынуждается принимать решения сам, думать своей головой. Вечный второй при грозном царе Иоанне, Воротынский при Молодях громоздит глупость на глупость. Конные полки правой и левой руки он ставит позади гуляй-города, где они не имеют возможности развернуться и потому бесполезны в момент атаки татар и ногаев, а весь большой полк, тоже конный, что сквернее всего, тысяч пять или шесть, прячет в самом гуляй-городе, стало быть, готовится не столько насмерть биться с заклятым врагом православия и Русской земли, сколько отсиживаться пусть за шаткими, а всё-таки стенами, как прошедшей весной поступили и Бельский, и Мстиславский, и он сам, затиснув земскую конницу в улочки и переулочки деревянной Москвы. Вновь, как и год назад, громадные массы людей и коней, присоединившись к усталым бойцам Хворостинина и немецким наёмникам, стискиваются в тесном пространстве, без пищи, без корма и без воды. Как нарочно, Девлет-Гирей даёт Воротынскому время: отдышись, оглядись, обдумай своё положение, хотя бы со спасительными, придуманными Иоанном телегами передвинься поближе к реке. Нет, напрасно транжирит своё драгоценное время незадачливый хан. Воротынский отдышался, но так и не огляделся вокруг, ничего не обдумал и не придумал, толком ничего не решил, засел за деревянными стенами и готов сиднем сидеть хоть до зимы.

Только сутки спустя, отдышавшись, оглядевшись, татары и ногаи переправляются через Пахру, стремительным наскоком подступают к Молодям и всей своей плотной массой, сбитой в десятки и сотни, впрочем, тоже без особого разумения, ведь Девлет-Гирей тоже не Чингисхан, обрушиваются на гуляй-город, под стенами которого уже понесли значительные потери. Натурально, позавчерашняя история повторяется как по писаному. Гуляй-город встречает десяток за десятком, сотню за сотней залпами пушек, из заблаговременно отрытых окопов немецкие наёмники бьют из пищалей, татары, показав спины, расстроенными рядами откатываются назад. У Воротынского свежая земская конница, раздвинь он сию минуту составленные на живую нитку телеги, из которых именно ради подобной оказии и собирался гуляй-город, сплоти эту громадную конную массу в единый разящий кулак, и уже никакие силы не смогут остановить панического бегства татар. Ни в коем случае, ни под каким видом, ни за что на свете, с ума вы сошли, Воротынский неспособен по собственному почину расстаться со стенами, он к ним как будто приклеен, земская конница в тесноте да не в обиде торчит в гуляй-городе, дожидаясь новых наскоков татар. Не двигаются с места и неудобно поставленные полки правой и левой руки, предназначенные как раз для охвата с флангов наступающего или отступающего врага, а может быть, и двигаться не хотят. Один сторожевой полк опричника Аталыкина успевает обогнуть возвышением, на котором эта полевая крепость так удачно поставлена опричником Хворостининым, и действительно ударить бегущим татарам во фланг, а сам Аталыкин успевает пленить ведущего татар Дивея-мурзу.

Девлет-Гирей вновь замирает в раздумье. Ещё два, ещё три таких приступа, и от орды останутся одни в ужасе бегущие клочья, однако по-прежнему самолюбие, гонор татарина и страх перед кинжалами собственных сыновей не позволяют ему отдать уже буквально спасительный приказ к отступлению. Двое суток татары переминаются с ноги на ногу перед непостижимым, неподатливым гуляй-городом, понемногу приходят в себя и перестраивают значительно поредевшие десятки и сотни, и в течение тех же двух суток оцепеневший Воротынский торчит без движения в тесном пространстве, превратившемся для его воинов в западню. В земских полках кончаются сухари, на холме не удаётся отыскать ни капли воды, начинается голод, люди и кони страдают от жажды под палящими лучами июльского солнца. Немногие из пришедших в отчаянье смельчаков пытаются в одиночку пробраться к реке, но их перехватывают догадливые татары и бьют неотвратимыми стрелами. Служилые люди забивают своих лошадей, чтобы спастись их мясом от нестерпимого голода. Тоже голодающий Дивей-мурза со злорадством говорит Воротынскому, что, будь он на воле, он выкурил бы его из гуляй-города в несколько дней, голодом бы всех поморил.

Крымскому хану тоже, видимо, представляется, что осталось сделать ещё одно, последнее, окончательное усилие, бросить остатки орды на приступ-другой, и с урусутами будет покончено, надо только ободрить уставших, растерянных, готовых к бегству татар. А тут словно нарочно обстоятельства внезапно торопят его принимать это последнее, окончательное решение. Юрий Токмаков, оставленный Иоанном править Москву, может быть, предварительным повелением предусмотрительного царя и великого князя, может быть, припомнив странный слушок прошедшей весны, выгнавший татар из Русской земли, составляет грамоту от имени своего государя, в которой грозный царь Иоанн оповещает своих воевод, опричных и земских, что им в помощь движется рать в сорок тысяч под водительством всё того же невиданного герцога Магнуса. Трудно сказать, рассчитывает ли временный правитель Москвы, что его гонец будет перехвачен татарами, или только намеревается подбодрить растерянных воевод, добровольно затворившихся в полевой крепости чуть ли не намертво. Во всяком случае, летописец нам сообщает, что князь, «умысла, послал гонца к воеводам з грамотами в обоз, чтобы сидели бесстрашно: а идёт рать наугородская многая, и царь того гонца взял, и пытал, и казнил, а сам пошёл тотчас назад». Ну, Девлет-Гирей как раз назад не пошёл. Позволив своим воинам отдохнуть и подкрепить свои силы свежей кониной, он полагает необходимым покончить с урусутами до прихода рати непостижимого Магнуса. Вновь во главе орды он ставит своих сыновей и отдаёт строжайший наказ, должный разжечь и удвоить их прыть: во что бы то ни стало вызволить из русского плена бесценного Дивея-мурзу. Второго августа татары с воем и визгом бросаются на свой последний, решающий приступ. На этот раз их не в силах остановить пищали и пушки. Татары доскакивают, несмотря на бешеный огонь и большие потери, до самых телег и пытаются попросту опрокинуть шаткие стены, которые не удаётся никак одолеть, и, вероятно, ими овладевает беспамятная храбрость отчаяния, когда плохо понимают или совсем не понимают происходящее и прибегают к самым бессмысленным средствам, лишь бы покончить с упрямым врагом, так и они «изымалися у города за стену руками, и тут многих татар побили и руки пообсекли бесчисленно много». Только к вечеру, когда безумные приступы начинают ослабевать, земским воеводам удаётся напасть на разумную мысль. Михаил Воротынский наконец решается вывести из гуляй-города большой полк, ослабевший от жажды и голода, и тут обнаруживается, что такая масса конного ополчения запросто может не только скрытно выбраться из укрепления, которое в любом месте легко разомкнуть, но и, пользуясь лощинами и перелесками, выйти в тыл татарскому стану, что следовало бы исполнить но меньшей мере четверо суток назад. Вновь в гуляй-городе остаётся один Хворостинин с остатками опричного полка и немецких наёмников, со всеми пушками и пищалями. По условленному сигналу его опричники дают залп из всех видов оружия, вероятно, последний, поскольку боевые припасы по расчёту времени давно должны были быть на исходе после многодневной пальбы. После этого они выступают из гуляй-города, и вот эти полуголодные, истомлённые, измотанные десятью днями непрерывных боев, всеми трижды проклятые опричники с яростью нападают на остолбеневших татар, и только теперь со стороны тыла на противника обрушивается тоже полуголодная, но всё ещё свежая, не потерявшая ни одного человека земская конница.

Всем яснее ясного, и нападающим, и подвергшимся нападению, что это конец. Татары бросаются в бегство. Земская конница преследует убегающих по пятам. Чтобы остановить её и благополучно спастись за Перекопью с остатками войска, Девлет-Гирей оставляет у переправы через Оку около пяти тысяч татар и ногаев. Воротынский наскакивает на этот довольно сильный заслон на другой день и в короткой яростной сече частью уничтожает, частью пленяет обречённый на гибель отряд. Всё-таки продолжать погоню за ханом у первейшего из воевод ни сил, ни желания нет. Победа одержана, пусть и неполная, татары уходят, чтобы вскоре вернуться назад, но о будущем витязи удельных времён думают меньше всего.

Шестого августа, в четверо суток одолев немалое расстояние от Молодей до Великого Новгорода, грозного царя Иоанна приветствуют новой славной победой Давыдов и Ногтев, участники битвы, а следом за ними доставляют закованного в железы Дивея-мурзу. Вестники Воротынского подносят царю и великому князю две сабли и два лука, брошенные Девлет-Гиреем на месте его жестокого поражения. Они пересказывают ход и подробности почти двух недель непрестанных столкновений, стычек и сеч. Для Иоанна становится очевидным, что его план отмщения исполнен его воеводами во всех его главнейших частях, что он не напрасно в течение нескольких лет лелеял и утруждал службой своё избранное опричное войско, наконец-то во всём блеске выказавшее свои преимущества перед нестройным, не знакомым с дисциплиной ополчением служилых людей, и что он по-царски, мастерски отомстил.

Искренне благодарный, взволнованный, он осыпает милостями вестников новой славной обеды и победителей-воевод, а Воротынскому, первому воеводе по счёту мест, которому и приписывается победа, вопреки истине и здравому смыслу, её слава и честь, он возвращает прежнее звание слуги, что делает некогда опального князя первым человеком в земской Боярской думе, отодвинув на второе место первого боярина Ивана Мстиславского. Кроме того, он вновь отбирает в казну Стародуб Ряполовский и жалует Воротынскому его родовую вотчину Перемышль, только о наградах Хворостинина, задвинутого в тень Воротынским, ничего не слыхать.

Три дня кряду во всех храмах Великого Новгорода служат благодарственные молебны, три дня и три ночи над замирившимся городом плывёт малиновый звон тех самых колоколов, будто бы сплошь снятых и воровски увезённых в Александрову слободу, однако нетронутых и живых, три дня и три ночи гуляет во славу победителей возбуждённый, счастливый народ, как славилось прежде блистательное взятие Казани и Полоцка.