Так положение дел представлялось ему, когда его вызвали в Ламбетский дворец, где он, Томас Мор, уважаемый всеми юрист, известный всей Европе философ, автор «Утопии», «Истории Ричарда» и многих других учёных трудов, отставленный канцлер, первым должен был принести присягу на верность Елизавете и тем подать пример всей стране.

Накануне исповедался и выстоял долгую мессу. Ночь не спал, готовясь первым воспротивиться опасному заблуждению короля, а утром ласково простился с женой и детьми, понимая, что им угрожало поношение и нищета, а ему ужасная смерть.

Кто бы мог равнодушно переступить через этот порог? Кто бы мог своей волей обречь на суровые испытания и себя самого и большую семью?

Его решение было твёрдым, однако с тайным смятением шёл к реке в окружении зятя и слуг. Душа была не на месте. Жалость сокрушала её. Горькие слёзы стояли в глазах, будто от ветра, как сказал, беспечно смеясь.

К берегу была причалена смолёная лодка. Все в тяжёлом молчании сели в неё, чтобы плыть во дворец. С невозмутимым лицом наблюдал, как гребцы неторопливо и ловко вставляли вёсла в уключины, как отвязывали и бросали на пристань смолёный канат, как отталкивались багром от причала.

Над головой в вышине плыли белые облака. Чистый ветер беспечно играл рыжеватой волной. С дружных вёсел слетали весёлые брызги.

Никто не мог решать за него.

Жена и дети...

Много детей...

Что может быть ближе, что дороже для человека, который видел высшее благо в семье, именовал дом свой сказочным островом и находил полное счастье только на нём?

Но предстояло исполнить свой долг. Мыслитель обязан был отказать будущей королеве в присяге, чтобы братьев своих во Христе защитить от виселиц и костров, от разбоев и мятежей, от оскудения и нищеты.

Если его вызвали первым в этот пышный печальный дворец, значит, кое-что ещё зависело от него.

Дети... Жена...

Со временем, может быть, поймут и они, со временем, может быть, и простят за страдания, которые им причинит, исполняя свой долг...

Теперь это оставалось ему единственным счастьем, если бы поняли и простили, пусть даже только тогда, когда ему придётся уйти от них навсегда.

А если не поймут, не простят?..

Большую цену требовал долг, как всегда. По своей воле платил он её.

Неимоверную цену, по правде сказать...

А ещё не факт, достигнется ли хоть что-нибудь этой непомерной ценой...

Когда-то сам написал, кажется, так:

«Ведь нельзя, чтобы всё было хорошо, если все люди нехороши, а я не ожидаю, что они скоро исправятся в будущем, всего через несколько лет...»

Если уж людям не дано одним разом сделаться добрыми, честными, справедливыми, можно было бы оставить эту затею с присягой, ведь у него мало надежды их вразумить, и дети с женой могли бы дожить благополучно и тихо до старости, без поношений, без нищеты...

Но и это сам написал, кажется, так:

«Даже скупая похвала бесчестным постановлениям была бы достойна только предателя или шпиона...»

С одной стороны была его честь.

С другой стороны были жизни детей и жены.

Но и то написал сам:

«Где только есть собственность, где всё измеряют на деньги, там вряд ли когда-либо возможно правильное и успешное течение государственных дел...»

И ещё:

«Всякий называет собственностью всё то, что ни попало ему, каждый день издаются бесчисленные законы, но они бессильны обеспечить достижение или охрану или ограничение от других того, что каждый, в свою очередь, именует собственностью, а это легко доказывают бесконечные и постоянно возникающие, никогда не оканчивающиеся процессы в суде...»

А если бессильны бесчисленные законы и бессчётные тюрьмы, полные тех, кто посягнул на чужое добро?

«Поэтому я твёрдо убеждён в том, что распределение средств равномерным и справедливым способом и благополучие в ходе человеческих дел возможны только с совершенным уничтожением собственности, но если она останется, то и у небольшой и наилучшей части человечества навсегда останется горькое и неизбежное бремя скорбей...»

А она остаётся, как остаётся и горькое, неизбежное, несносимое бремя скорбей.

Так не всё ли равно?..

Пусть забывший о долге король женится ещё хоть сто раз и народит ещё хоть три сотни наследников и наследниц, которые перевернут в этом мире решительно всё, что смогут.

У него дети, жена...

Но сам написал:

«Я, правда, допускаю...»

Да, сам допускал... Хватило ума... допустить... Для одних истина не делима... А вот для других...

Что там написал?

А вот что:

«Я, правда, допускаю, что оно может быть до известной степени обеспечено...»

Слёзы вновь затуманивали глаза, и делал вид, что они от свежего ветра, ласкавшего нежно лицо. Улыбался и помнил:

«... но категорически утверждаю, что совершенно его уничтожить нельзя...»

Именно так: совершенно нельзя.

Как ни поступай, что ни делай, как честно ни исполни свой долг, но пока она существует...

Своей же рукой вывел:

«Например, можно установить следующее: никто не должен иметь земельной собственности выше известного предела; сумма денежного имущества каждого может быть ограничена законами; могут быть изданы известные законы, которые запрещали бы королю чрезмерно проявлять свою власть, а народу излишне быть своевольным; можно запретить приобретать должность подкупом или продажей; прохождение этих должностей не должно сопровождаться издержками, так как это представляет удобный случай к тому, чтобы потом наверстать эти деньги путём обманов и грабежей, и возникает необходимость назначать на эти должности людей богатых, тогда как люди умные выполнили бы эти обязанности гораздо лучше. Подобные законы, повторяю, могут облегчить и смягчить бедствия точно так же, как постоянные припарки обычно подкрепляют тело безнадёжно больного. Но пока у каждого есть личная собственность, нет совершенно никакой надежды на выздоровление и возвращение организма в хорошее состояние. Мало того, заботясь об исцелении одной его части, ты растравляешь рану в других частях...»

Напрасны усилия, жертвы напрасны, напрасны лишения, пока всё это есть на грешной земле, и уж если почуялся запах приобретения, так удержатся слишком немногие...

Кто?..

Может быть, философы, глубоко просвещённые люди...

Может быть, ещё люди истинной веры, постники, молельщики, аскеты...

Видимо, всё...

Из чего следует, что прольётся кровь...

Малая или большая...

Одинаково кровь...

Но ведь это вывела его рука:

«Напротив, отнять что-нибудь у себя самого, чтобы придать другим, есть исключительная обязанность человеколюбия и благожелательности; эта обязанность никогда не уносит нашей выгоды в такой мере, в какой возвращает её. Подобная выгода возвращается взаимностью благодеяний, и самое сознание благодеяния и воспоминание о любви и расположении тех, кому ты оказал добро, приносят больше удовольствия душе твоей, чем то телесное наслаждение, от которого ты воздержался...»

Мыслитель не в радость себе это всё написал, как оборачивалось теперь, но сделал это, ибо именно так нам заповедал Христос...

Душой не кривил: слова Христа в его глазах были истиной, и уже кое-что возвратилось ему на суде свидетельством тех, в чьих делах следовал единственно справедливости, а не подлой, низменной выгоде.

И потому следовало повиноваться не королю, требовавшему присяги на верность одной принцессе в ущерб другой, а тому, что принял за непреложную истину.

И обернулся к сосредоточенно-грустному, бледному зятю, который вызвался к нему в провожатые:

— Сын мой, хвала Господу, сражение выиграно.

Зять встрепенулся, по-своему понимая его, и откликнулся громко, так что эхо откликнулось от высокого правого берега:

— Я очень этому рад!

Тем временем поравнялись с Вестминстером. Здесь лодка направилась наискось, срезая большую дугу, которой выгнулась строптивая Темза.

Несмотря на то, что их на стремнине подхватило и погнало сильней, гребцы дружнее налегали на вёсла, точно тоже поверив в победу, и сердитые рыжеватые волны громче заплескались о борт.

Наконец вышли на берег.

Ламбетский дворец стоял перед ним, знакомый, милый сердцу дворец, где прошла его юность.

Спокойно и твёрдо прошёл, одинокий, никем не встреченный, не сопровождённый, высокими залами.

С тех давних пор светлой юности ничто не изменилось в этих молчаливых, укрывших многие тайны покоях.

Только хозяин их был уж не тот.

Того хозяина, которого он уважал и любил, унесла река времени в вечность и вынесла на его место другого. Так неизбежно унесёт она и его, но прежде, чем это приключится, должен донести свой крест до конца, по примеру высокого своего покровителя, воспитавшего и наставившего его.

Ровно в одиннадцать, как было назначено, вступил в высокий сводчатый кабинет.

Спиной к решетчатому окну, в кресле Джона Мортона, кардинала и канцлера, с руками, опущенными на ручки, на которых так часто покоились узловатые стариковские руки учителя, широкий, могучий, с суровым, замкнутым, сильным лицом, невозмутимо и властно ожидал его Кранмер.

Рядом с архиепископом, однако пониже, за столом, где в строгом порядке разложены были бумаги, сидел почтительно Бэнсон, викарий. В стороне, точно наблюдая за ними, поместились канцлер Одли и Кромвель, уже секретарь короля.

Архиепископ жестом указал ему на невысокое кресло с прямой спинкой, без ручек, стоявшее одиноко, точно это был суд, тогда как дело велось о присяге.

Сел.

Непривычно тихо было в Ламбетском дворце. Пи дружного смеха, ни свободного громкого разговора, пи быстрых шагов, какими когда-то сюда входили усталые курьеры с запылёнными лицами и нарядные женщины.

Кромвель выставил вперёд крутой подбородок. Канцлер растерянно улыбался. Викарий вертел в неуклюжих пальцах лесоруба и плотника коротко отточенное перо. Архиепископ хмуро молчал, как будто ещё не решил, с чего должно начать либо дело присяги, либо судебный процесс.

Светлый лоб без морщин. Красивые тонкие женские брови. Узкое худое лицо. Вздутые желваки челюстей. Подбородок острый и длинный. Большой нос с напряжёнными крыльями. Верхняя губа с тёмной полосой тщательно сбритых усов. Стиснутый рот с опущенными вниз углами.

Тяжело глядя в упор, едва приоткрывая плоские губы, густым тихим голосом архиепископ выдавил из себя добрую минуту спустя:

— Мы вызвали вас, Томас Мор, по велению нашего государя Генриха Восьмого Тюдора, чтобы вы принесли перед нами присягу.

Бесстрастно ответил, опираясь левой рукой о колено, правой машинально поглаживая дрогнувшее бедро:

— Сначала я должен ознакомиться с её содержанием.

Архиепископ молча повёл вниз головой.

Викарий поднёс близко к глазам отпечатанный свиток и начал громко читать.

Мор был юристом, опытным адвокатом, помощником шерифа и одно время судьёй по гражданским делам и не мог не увидеть, какой опасности подвергает себя.

Без оговорок, без единого возражения предлагалось ему и всем подданным признать акт о наследовании, который представлялся ему вместилищем насилий и кровавой вражды. Он должен был признать законным второй брак короля с Анной Болейн; предстояло отвергнуть авторитет Римского Папы в семейных делах английского короля, должен был отречься от власти духовного пастыря, живущего в Риме, как от власти обыкновенного иноземного государя, вроде испанского или французского короля; был обязан признать Генриха Восьмого Тюдора своим единственным сувереном как в гражданских, так и в духовных делах.

За спиной архиепископа две деревянные решётки, мелкая в крупной, вставленные одна в другую, затемняли окно, за ним слабо светило подернутое дымкой летнее солнце.

Под сводами кабинета было сумрачно, тревожно и тихо. Никто не смел шевельнуться, вздохнуть, в какой уже раз выслушивая повеление монарха, точно и они понимали, что в эту роковую минуту решалась судьба государства.

Из положения абсолютно безвыходного надлежало отыскать какой-нибудь выход, спасавший не только бессмертную душу, спасти которую от адских мучений было в этом деле довольно легко, но и бренное тело, в надежде, что его примеру последуют те, кому бренное тело дороже бессмертной души.

Это он написал:

«Должность князя не сменяема в течение всей его жизни, если этому не помешает подозрение в стремлении к тирании...»

Подозрение всего лишь в стремлении, а эта присяга на верность принцессе Елизавете была тиранией уже сама по себе, воспрещая подданным короля иметь своё мнение в таком важном деле, как право наследования, не дозволяя самостоятельно решать дела совести, карая жизнью и смертью отношение к семейным делам монарха.

Дозволь это — и впредь всякий вздор, ударивший в голову Генриха, получит силу закона, и не станет отдыха у топора палача.

А там...

Сказал:

— Ещё должен быть и сам акт о наследовании, не только присяга.

Викарий, сильно прищуривая больные глаза, прочитал и вторую бумагу.

На этот раз ещё дольше молчал, и все ждали, не торопя того, кто пользовался большим уважением в Сити, в парламенте и на улицах Лондона, не мешая ему размышлять, может быть, уже понимая, какую цену предстояло ему заплатить за каждое слово.

Один Томас Кромвель в чёрном камзоле с белым воротником глядел беспокойно, злорадно, не сводя с него глаз.

Всё же нашёл, что искал, и негромко сказал судьям:

— Акту о наследовании я не отказался бы присягнуть, но я не могу принять текста присяги, не обрекая душу на вечную гибель, потому что духовная власть Римского Папы приравнивается им к светской власти любого иноземного государя и тем самым сугубо светской присягой отвергается исключительно духовный авторитет.

И вновь повисла зловещая тишина.

Викарий не тотчас, склонив плешивую голову, почтительно произнёс:

— Вам бы следовало, мастер Мор, считаться с тем мнением, которое выражено парламентом и королевским советом.

«С мнением парламента, подкупленного привилегиями, подарками и выгодными постами», — прибавил мысленно и так же мысленно улыбнулся.

Ведь это он сам написал:

«Имеется постановление, чтобы из дел, касающихся республики, ни одно не приводилось в исполнение, если оно не подвергалось обсуждению в сенате за три дня до принятия решения. Уголовным преступлением считается принимать решения по общественным делам помимо сената или народного собрания. Эта мера, говорят, с той принята целью, чтобы нелегко было переменить государственный строй путём заговора и угнетения тиранией. Поэтому всякое дело, представляющее значительную важность, докладывается собранию... Иногда дело переносится на собрание всего острова...»

Именно так: на собрание всего острова, и что бы ни постановило это собрание...

Но здесь предстояло постановить ему самому...

Главное, ни в коем случае и ни по какому поводу нельзя возражать, ибо каждое слово, осуждающее косвенно тем более прямо решение короля, объявлялось изменой, за каждое слово протеста он отвечал головой.

Необходимо молчать...

И молчанием...

И неторопливо произнёс, глядя на свиток, который подслеповатый викарий забыл или не решился свернуть:

— Я предпочитаю полагаться на доводы разума, а не на силу авторитета.

Взглянув ему прямо в глаза своим холодным немигающим взглядом, раздувая хищные ноздри, архиепископ строго, непримиримо отрезал:

— В таком трудном деле легко ошибиться, опираясь на одни лишь доводы разума, даже очень сильного разума, каков ваш, мастер Мор.

На прямой запрос обязан был отвечать прямо и чётко или смолчать, но видел, что смертью на этот раз грозило даже молчание. Другое всё-таки дело — способности разума. О способностях разума мог бы спорить сколько угодно. Чем дольше, тем лучше. Ведь бы мог говорить, а не молчать. К нему невозможно бы было придраться, что он молчанием осуждает решение короля.

Философ был благодарен архиепископу от души за эти слова.

Помолчав, спокойно поразмыслив о том, случайно ли архиепископ отвёл в сторону внимание слушателей, хотел ли ему этим тайно помочь, ответил пространно:

— Напротив, я думаю, труднее допустить ошибку там, где легко ошибиться. Когда мы, не ведая страха, поспешно идём по ровному месту, где никто не страшится упасть, мы падаем часто. Когда же мы спускаемся с крутого обрыва, то делаем это так осторожно, что обдумываем каждый свой шаг.

Не меняясь в лице, почти не разжимая плоского рта, архиепископ посоветовал жёстко:

— Вот и обдумайте, мастер, этот свой шаг.

В знак согласия кивнул головой:

— Я обдумал, ваше преосвященство.

Должно быть, не выдержав словопрения, которое было ему непонятно, нарушая чинность всей церемонии, канцлер Одли возмущённо воскликнул:

— Но что же обдумывать, мастер, если парламент согласился признать оба предложенных вам документа!

Ответил, слегка прищурив глаза:

— А обдумываю я потому, что парламент точно таким же образом имел возможность и право допустить ещё что-нибудь, например, клятвопреступление, прелюбодеяние или разврат. Постановили — и греши без разбора, взятки, мол, гладки.

Скрестив на жидкой груди короткие руки, высоко вздёрнув широчайшие мужицкие брови, беспокойно вертя головой, вопросительно взглядывая то на архиепископа, то на викария, то на секретаря короля, канцлер изумлённо отверг:

— Чтобы парламент? Да этого невозможно представить!

Он посоветовал мирно:

— А вы представьте хоть на минуту. В противном случае все постановления без исключения имели бы силу закона, начиная с постановлений сената Римской республики.

Суетливо моргая, медленно краснея мелким лицом, неумело одёргивая новый камзол, подобающий его непривычному положению, канцлер поспешно отрёкся:

— Даже на минуту! Даже на полминуты! Ни под каким видом! Это лучшие граждане нашей страны!

Выпрямился, вдохновлённый собственными словами, и, силясь выглядеть непреклонным и строгим, возвысил бабий голос:

— Я надеюсь! Я очень надеюсь! Уж с этим-то вы не станете спорить?

Мор улыбнулся, зная по опыту, полученному им на всех должностях, которые пришлось занимать, что такое коррупция среди представителей нации:

— Если хотите, против этого я спорить не стану. Однако и вы, надеюсь, не станете спорить, что не так-то легко где угодно найти несколько сот граждан, которые были бы хорошо образованы и воспитаны в здравых и разумных понятиях, к тому же имели бы в достаточном количестве совесть и честь, что тоже в их деятельности играет немалую роль.

Поджав губы, тяжело усмехаясь, Томас Кромвель, не успевший нигде поучиться, тем более воспитаться в здравых и разумных понятиях, презрительно вставил:

— Даже в вашем возлюбленном римском сенате?

Бедный Кромвель, бедный солдат, сукнодел, ростовщик, поверенный в делах кардинала Уолси, что ты слышал о римском сенате, и философ насмешливо подтвердил:

— Даже и там. История эта известна. — И продолжал, не спуская с Кромвеля искрящихся юмором глаз: — Ибо существует ли такое сословие, которое может надёжно оградить себя от того, чтобы угодничеством, приятельством, подкупом или обманом не могли в него просочиться недостойные люди, без чести и совести, например? Но как только один такой человек, без чести и совести, достигнет высокого положения, он всеми способами помогает подняться туда множеству подобных ему бесчестных людей. И по этой причине выходит, что во всяком сословии достаточно много недостойных людей, мнению которых нельзя доверять. И в римском сенате бывали такие великие люди, с возвышенным благородством их не могли сравниться даже цари, но бывали там также бесславные, ничтожные люди, которые жалким образом гибли, раздавленные, когда, во время недовольства и праздников, волновался народ. Несмотря на то, что низость одних нисколько не мешает, но даже помогает блеску других, звание сенатора не избавляло ничтожных и подлых от людского презрения.

Злобно сузив глаза, Кромвель открыл было рот, видимо, собираясь дать ему отповедь, однако архиепископ властно вмешался в разговор:

— В таком случае каждый из нас должен иметь что-то вроде магнитной иглы, она указала бы нам верный путь всякий раз, в каком направлении нам идти и как мы должны поступить.

Это охотно Мор подтвердил, радуясь, что не молчит, но и не принимает предложенных актов:

— Разумеется, ваше преосвященство, у каждого такая игла должна быть.

Тогда Кромвель с откровенной угрозой спросил:

— Разве такой магнитной иглой не являются постановления короля и парламента?

Дурак, дурак, а хочет поймать, и Мор руками развёл, непринуждённо откидываясь назад:

— Нашей магнитной иглой является совесть.

Тут пошевелился викарий, отложил свиток и вставил укоризненно и удивлённо:

— Помилуйте, мастер Мор, вы тут один с вашей совестью! На вашей стороне больше нет никого!

Невозмутимо ответил:

— Даже если бы на моей стороне не было никого, а на другой стороне был весь парламент, я и тогда не побоялся бы опереться на одно моё собственное суждение против такого множества голосов. Но ведь я не один. На моей стороне голоса всего христианства.

Канцлер вскрикнул, вытянув руку, точно предостерегая или пытаясь удержать:

— Будьте расчётливы, будьте благоразумны в ваших речах!

Возразил, почти равнодушно:

— Поверьте, лучше быть неблагоразумным, но честным.

Вновь его оборвав, архиепископ, на правах председателя, угрюмо спросил, не повернув головы:

— Не будет ли угодно его величеству, чтобы Томас Мор, здесь перед нами представший, принёс только ту клятву, произнести которую он согласился?

Томас Кромвель вскинулся весь и бросил победно и коротко:

— Нет!

Углубившись в себя, тяжело помолчав, архиепископ своей властью решил:

— Мы убедились, что мастер Томас Мор ещё не готов к произнесению клятвы по поводу обоих решений короля и парламента. Ему необходимо сосредоточиться и подумать, ведь это слишком важный вопрос. Так пусть поместят его в аббатство Вестминстер, да снизойдёт на него просветление в тишине и в молитве!