Томас тогда почти понял, но всё ещё не был уверен в себе. Свои догадки надо было проверить. Вновь погрузился в нетленные сокровища древних философов, порой проводя за столом целые ночи без сна, то перелистывая спасённые от истребления фолианты, то отрываясь от них, прикрывая уставшие от напряженья глаза, размышляя. Ему хорошо говорилось и спорилось с ними. Философ видел их точно выбитые на меди мудрые, умиротворённые лики, слышал приглушённые их голоса. Порой забывал, что прах древних давным-давно перемешался с ещё более древней землёй, кото рая когда-то носила их, как теперь носит его, чтобы потом принять его прах. Воображение разгоралось, видел себя среди них. Они были живы, и негромкими голосами делились своими мыслями.

Чаще других являлся к моложавому старику с поредевшей ухоженной бородой, заплетённой в косички, как уже нынче никто бород не носил. У этого человека был чрезмерно широкий низкий выпуклый лоб, так же чрезмерно широкая сильная грудь, точно тот был водоносом, и костистые плечи, покрытые изношенным серым плащом. Старик неподвижно сидел у подножия статуи. Статуя изображала мужчину в расцвете лет. Лоб мужчины был ещё шире, однако высокий и гладкий, совсем молодой, грудь тоже широкая и мускулистая, как у атлета. На подставке статуи было начертано:

«Митридат персидский, сын Ротобата, посвящает Музам этот образ Платона, работу Силаниона».

Философ восседал на обтёсанном камне, точно на троне. Перед ним на зелёной траве, поджав ноги, сидел ученик, только один, а прежде, предание говорит, ученики приходили к камню десятками. Между ними на свободном пространстве беспечно прыгали воробьи, похожие на всех других воробьёв, что ужасно удивило его. Собрав лоб морщинами, подозрительно хмурясь, Платон слабым голосом говорил:

— Странный я видел сон: будто превратился я в лебедя, летал над деревьями сада, садясь то на одно, то на другое, доставляя много хлопот птицеловам. Скажи же мне, Симмий, что бы это могло означать в моей жизни?

Глядя пристально на прыгавших воробьёв, что-то выклёвывавших у его ног из травы, ученик негромко сказал:

— Этот сон в твоей жизни, учитель, я думаю, не имеет никакого значения. Его смысл, должно быть, указывает на те времена, надеюсь, очень далёкие, когда тебя призовут великие боги и ты нас покинешь, твоих верных и преданных учеников.

Прикрыв большие, слишком близко поставленные друг к другу глаза прозрачными, бледными веками, тоже глядя на прыгавших воробьёв, подступавших ближе к нему, старик неторопливо задал вопрос:

— Почему ты так думаешь, Симмий?

Подняв с земли сухую веточку пинии, обломав её, чертя на земле силуэт широко парящего лебедя, юноша рассудил так:

— В диалоге «Фёдр» ты сам назвал себя соневольником лебедей. Все знают также о том, что эта птица принадлежит Аполлону. Люди о тебе говорят, будто однажды ночью бог Аполлон возлёг с твоей матерью Периктионой, а потом предстал перед мужем её Аристоном и повелел ему не сочетаться более с ней до тех пор, пока она не разрешится младенцем. Говорят ещё, что так оно и случилось, и ты сам, сколько ведомо мне, никогда не опровергал таких слухов. Сопоставив с этими слухами сон твой, я прихожу к заключению, что после кончины твоей бог Аполлон, твой отец, превратит тебя в лебедя.

Подставив ладонь, опущенную до самой земли, подманивая к себе воробьёв, нисколько не пугавшихся его, философ раздумчиво произнёс:

— Я нахожу, что в своём доказательстве ты воспользовался индукцией по следствию. Скажи мне теперь, будет ли эта индукция риторической или диалектической, и, сделай милость, выведи заключение.

Отбросивши веточку, разглядывая широко парящего лебедя, очень верно изображённого им, старательный ученик так заключил свою мысль:

— Эта индукция отчасти риторическая, отчасти диалектическая, ибо я здесь иду от частного к частному, однако в этом частном всё-таки скрывается общее. Частное состоит в том, что, превратившись в лебедя, ты доставишь много хлопот птицеловам, ибо эта царская птица слишком редко попадает в их жалкие сети. Общее же состоит в том, что этим лебедем для потомков станет твоя философия, а её толкователи будут подобны тем птицеловам, которые постараются выследить твои мысли, только твои мысли так и останутся неуловимы для них, ибо твои сочинения, мой учитель, как и поэмы старца Гомера, допускают толкования и физические, и этические, и теологические, и множество иных, отчасти говорят, что эти души всесторонне гармоничны и потому восприниматься могут весьма разнообразно, как и должна восприниматься всякая великая мысль.

Заслушавшись беседой учителя с учеником до того, что забыл, где он и каким образом залетел в эту даль, Томас внезапно вмешался в чужой разговор, в волнении заговорив по-латыни:

— Всё верно, клянусь Геркулесом!

Старик не пошевелился, только пристально взглянул на него из-под седых клочковатых бровей, почему-то понимая золотую латынь:

— Ты разумеешь Геракла?

Смутившись, что ошибся так глупо, торопливо выговаривая слова, перешёл на язык сладкозвучной Эллады:

— Прошу прощенья, милорд, я всего лишь хотел подтвердить, что мысли твои в самом деле не всегда уловимы для толкователей, мой Аристокл, сын достопочтенного Аристона, за крепкое сложение ещё в юности получивший громкое имя Платон.

Философ не повернулся, только угрюмо заметил, приманив наконец воробьёв, один безбоязненно вскочил к нему на морщинистую ладонь:

— Истинно так, и по-нашему говоришь ты неплохо, однако не все слова произносишь, как должно, вставляешь чужие слова, а это означает только одно: ты чужестранец, без права гражданства. Откуда же тебе известно моё всеми забытое первое имя?

Опять заспешил, стараясь чище выговаривать чужие слова, звука которых в его время уже никто не слыхал, стыдясь, что произносит неверно, зная его по одним только книгам и лекциям Гроцина:

— Время сохранило и многие твои сочинения, как сохранило и некоторые записки, написанные теми гражданами Афин, кто мог слышать тебя или позднее читать о тебе.

Тут ученик, терпеливо молчавший, радостно вставил:

— Учитель, ты всегда говорил: было бы доброе имя, а записок найдётся довольно. И ещё говорил много раз, что плотские родители забываются, тогда как речения великих законодателей и великих поэтов, творцов бессмертных созданий, пребывают вовек.

Горячо подтвердил:

— Твоя слава, милорд, пребывает более тысячи лет, и записок о жизни твоей и творениях осталось довольно, однако число ещё большее погибло в огне, когда дикие племена разрушали на своём пути всё, чего не умели понять, и нам о тебе, к несчастью, стало известно не так много, как нам бы хотелось.

Теперь Платон поднял голову, согнав с руки весёлого воробья:

— Ты говоришь, мои сочинения погибли в огне?

Коротко поспешил рассказать то, чего старик, на счастье ему, уже не увидел:

— Были страшные, многие войны. После тех войн веками пустела земля. Великие города лежали в развалинах. В развалинах жили только бродячие псы. Были разрушены храмы, дворцы, погибли знаменитые статуи, сгорели великие картины, великие книги. Из девяти десятков трагедий Эсхила спаслось только семь. Столько же из ста двадцати трагедий Софокла. Из трудов Демокрита и Эпикура нам известны только отрывки. Многих авторов знаем мы по одним именам. Потеря для потомков невосполнимая.

Кротко наблюдая за тем, как другой воробей, так же бесстрашно вскочивший к нему на ладонь, клевал его загрубевший от времени палец, быстро и коротко дёргая головой, наставник невозмутимо разъяснил:

— Всему причиной неравенство, чужестранец. Ныне в каждом государстве стало два государства: одно государство бедных, другое государство богатых. Богатые жаждут ещё больших богатств и затевают войны ради приобретения их. Бедные тоже хотят и потому идут воевать, надеясь насытиться грабежом. После твоего рассказа нечего спрашивать, что происходит у вас. Я думаю, то же, что и у нас.

Согласился, не переставая дивиться невозмутимости философа, прозревшего причину разрушений и бедствий, которые не миновали Афин:

— Ты прав. Ничего не меняется. Те, кто у власти, владеет всем. Прочие неё граждане — лишь тем, что осталось.

Тут вмешался опять ученик, старательно морща маленький лоб, подражая в том учителю, сосредоточенно глядя перед собой, тоже к самой земле опустивши гладкую, ещё розовую ладонь:

— Всё сущее может быть или злом, или добром, или безразличным всему. Злом мы называем то, что вред приносит всегда: безрассудство, неразумие, несправедливость и подобное прочее. Добром же мы называем противоположное этому. Ни зло, ни добро — это всё то, что иногда полезно, иногда вредно, например, гулять, сидеть или есть.

Платон взглянул исподлобья и странной улыбкой улыбнулся ему:

— Во всей Элладе существовал лишь один человек, обладавший важнейшим знанием единой и единственной дели существования. За эти знания неразумные граждане убили его.

Ученик важно спросил:

— Ты говоришь о Сократе, учитель?

Вновь поглядывая добродушно на весёлого воробья, который подпрыгивал, охорашивался и чистил пёрышки на его морщинистой тёмной ладони, старик вспоминал:

— Я собирался выступить с трагедией на состязании актёров в театре, но послушал беседу его и бросил листки со стихами в огонь. С той поры я не занимаюсь искусством, такой силой внушения он обладал.

Юноша выпрямился и не мешкая перечислил, как отвечают урок, истово загибая палец за пальцем:

— Услуги разделяются на четыре раздела: или деньгами, или личным участием, или знанием, или словом. Таким образом, великий Сократ оказал тебе одной беседой в одно время три рода услуг: и личным участием, и словом, и знанием. Денег же у Сократа не было никогда.

Томас внезапно признался:

— Я тоже почти далёк от поэзии и риторики, хотя и пишу для себя понемногу плохими стихами.

Сжав стремительно пальцы, поймав воробья, поглаживая его трепещущую головку свободной рукой, Платон слабым сдержанным голосом продолжал:

— Из этого поступка сограждан я вижу, что наша общественная жизнь утратила свою цель, оторвалась от первоначального смысла. Наша общественная жизнь представляется мне кораблём, с которого бросили за борт кормчего, единственно способного, единственно знающего, куда следует плыть. Нынче между оставшимися поднялся спор, кому из них управлять кораблём. Это зовётся у них демократией. К управлению почитает себя призванным и способным всякий обученный и необученный, точно управление кораблём дело проще простого. За руль хватаются все, и каждый успевший схватиться преисполнен лютой злобы к тому, кто в делах управления считает необходимым глубокие и всесторонние знания. Обыкновенный сведущий мореплаватель слывёт среди этих безумцев мечтателем, звездочётом. Что бы сказали они, если бы между ними явился мудрец? Они сказали бы: изверг, тиран. Повсюду у кормила правления стоят смельчаки, они руководятся не знанием, но обманчивым мнением, и потому из существующих форм государственного устройства ни одна не достойна философской природы её.

Ученик был тут как тут и с готовностью перечислил:

— Государственная власть бывает пяти родов: аристократическая, царская, олигархическая, демократическая и тираническая. При аристократической власти правят не богатые, не бедные, не знаменитые, но лучшие люди. Царская власть бывает по происхождению или по закону, когда она продаётся с торгов. При олигархии власти избираются по достатку, и потому правят немногие: ведь богатых всего несравнимо меньше, чем бедных, а все богатыми не могут стать никогда. При демократии правит большинство, по своему усмотрению назначая правителей и принимая законы. Тирания — это власть одного, достигнутая хитростью или силой, редко достоинством и умом.

Разжав пальцы, наставник с мягким вздохом сказал:

— Ну, брат, гуляй, не знающий власти.

Наблюдая, как стремительно выпорхнул воробей и умчался куда-то, исчезнув из глаз, удивлённо заметил:

— Я вижу, что ваши определения относятся также и к нам, живущим спустя две тысячи лет после вас. Только слово «аристократия» нынче мы понимаем иначе.

Потирая ладонь, на которой сидел воробей, философ молвил устало:

— Из этого я заключаю, что и у вас кормило правления попало в руки слепцов. Они тоже руководятся не знанием, но ложными целями и обманчивым мнением.

Кусая губы, подтвердил:

— Да, учитель, и наши правители жаждут только славы и почестей, но ещё больше богатства.

Платон собирался что-то сказать, но тут юноша вмешался уверенно, дерзко, как не подобает ученику:

— Я нахожу, что правят у вас олигархи, то есть очень, очень немногие, кто владеет всем, чем можно владеть.

Томас с некоторым сомнением покачал головой:

— Пожалуй, нашу форму правления одним словом трудно определить. Отчасти у нас власть олигархов, то есть немногих, отчасти царская власть, после многих раздоров купленная с торгов, отчасти уже тирания, то есть власть одного, отчасти и демократия, то есть власть, как представляется непросвещённым, большинства, поскольку представителей нации избирают в парламент.

Прикрыв бесхитростные глаза, как будто пристально разглядывая ладони в паутине глубоких морщин, останавливаясь, трогая языком суховатые толстые губы, философ размышлял сам с собой:

— Переходное время всегда бывает крайне запутанным. Его не тотчас удаётся познать. Однако всё сущее стоит и в то же время не стоит на одном месте. По этой причине для философа и для всякого, кто превыше всех добродетелей ценит полное знание, абсолютно необходимо не принимать вселенную неподвижной. Ведь было же время, когда у власти стояли лучшие люди, аристократы, как принято называть их у нас, которые следовали советам богов, и тогда всё было общее, и люди не знали раздоров. Правда, они не удержались на месте. Страсть обогащения исказила их души. Охотники для ценных металлов стали копить золото и серебро, с помощью жён скрывая их в стенах жилищ. Лучшие люди превратились в царей, пользовавшихся ещё почётом и уважением граждан. Но богатства росли и росли. В первую очередь богатели преступники, святотатцы, отрезыватели чужих кошельков. Они образовывали власть для немногих, чтобы им было удобнее грабить сограждан. Богатые злоумышляли против бедных, собираясь обобрать тех до нитки. Бедные злоумышляли против богатых, мечтая когда-нибудь перерезать их всех до единого, лишь бы завладеть богатствами, которые те успели награбить. Бедным удалось победить. Они отчасти уничтожили, отчасти изгнали богатых, и богатство потеряло устойчивость. Оно слишком легко переходило из одних рук в другие и становилось соблазном для всех. Демократия даёт равные возможности обогащаться, но обогащает немногих, потому что богатства только одного, как ни дели, не хватит на всех. Власть достаётся по выбору, в голосовании участвуют все свободные граждане, и тот, кому, подкупом или по случаю, достаётся кормило правления, действует именем на рода, которым он избран, убирает противников и набивает свои кладовые из общественных сумм. Народное собрание иногда сменяет его, избирая другого, однако и тот, другой поступает таким точно образом, как и прежний, и вскоре гражданам становится безразлично, за кого отдать голос в следующий раз и стоит ли его вообще отдавать. Тогда демократия неизбежно превращается в тиранию. Первое время тиран всех обнимает и широко улыбается всякому, кого ни встречает, себя, натурально, не именуя тираном, обещает многое в частном и общем, освобождает кое-кого от долгов, раздаёт земли народу, а заодно и близким ему, притворяется кротким и милостивым ко всем. Он постоянно затевает войну, чтобы народ чувствовал потребность в сильном вожде, исподволь убирая своих осудителей, пока не останется у него ни друзей, ни даже врагов, от которых можно было бы ожидать хотя какой-нибудь пользы. Если общественная жизнь вашей страны к таким последствиям ещё не пришла, то не сможет со временем не прийти, ибо только одно из двух: великое или убегает или удаляется, когда подходит противоположное ему малое, или исчезает, когда последнее уже подошло.

Откинувшись на своей деревянной скамье, скрестив на груди бессильные руки, Мор с горечью подтвердил:

— Великое от нас уже давно удалилось.

— Я вижу, и вы, чужестранец, утратили свои добродетели, как и мы.

Ученик, исчезнувший было куда-то, вновь сидел перед ним на свежей зелёной траве, омытой дождём, поджав под себя худые гладкие голые ноги, и оживлённо жестикулировал, точно выступал перед народным собранием:

— Совершенная добродетель имеет четыре рода: разумение, справедливость, мужество и здравомыслие. Среди них разумение есть причина, заставляющая правильно делать свои дела. Справедливость есть причина правильного поведения в товариществе и в торговых сделках. Мужество есть причина стойкости и неотступности в опасностях и тревогах. Здравомыслие есть причина того, что мы властвуем нашими желаниями, не позволяем наслаждениям поработить нас и живём упорядоченно, как должно.

Отворотившись от назойливого юнца, лишь бы тот ему не мешал, Томас почтительно сказал:

— Я пришёл к тебе за советом, учитель.

Как-то странно дёрнув крепкой, красивой, прославленной в веках головой, указав на двух безусых, ещё не тронутых пороками юношей, они со значением, написанным на их важных лицах, о чём-то беседовали с обрюзгшим мужчиной пожилых лет в старом грязном плаще, старик усмехнулся:

— Всего трое осталось учеников, да вот этот весёлый болтун, который в минуты горьких раздумий развлекает меня. Более никому не нужна моя истина. Многие граждане Афин уже почитают меня сумасшедшим, однако я, чужестранец, не жалуюсь и не обижаюсь на них.

Мор был удивлён и поспешил утешить его, протягивая руку вперёд:

— Это неправда, большая неправда, учитель. Все те, кто просвещён и обогащает ум свой словесностью, почитают тебя как великого мудреца.

Что-то вроде испуга промелькнуло в выцветших, однако живых глазах:

— Я полагаю, ты смеёшься надо мной, чужестранец, употребляя множественное число там, где употребить было бы должно единственное.

Хотел дотянуться до философа, чтобы сочувственно тронуть согбенную спину и плечи приветной рукой:

— Нас и вправду немного. Однако же я не один твой почитатель и ученик. У тебя есть верные поклонники в будущем, его тебе не было дано увидать.

Старик пожевал губами, подумал и молвил:

— В твоё будущее, как ты хочешь, трудно поверить, наблюдая, какие мерзости творятся кругом.

— Однако истина незыблема и прекрасна. Истина на все времена.

— Истина, конечно, незыблема и прекрасна, о чужестранец, но думается, внушить её нелегко, когда большинство ищет не истины, а только богатства. Я пробовал много раз проповедовать истину разжиревшим Афинам и не успел ничего. Ты что-нибудь слышал об этом в твоём, как вижу, таком же безрадостном будущем?

— Да, я слышал, поверь мне. До нас дошли рассказы о том, как ты учил и как поучал. По этой причине я и захотел увидеть тебя, с тобой говорить.

Платон недоверчиво протянул:

— Что же повествуют о моём учении в ваших записках?

Поспешил рассказать, ласково улыбаясь ему, как ребёнку:

— Твой комментатор Олимпиодор, живший в египетском городе Александрии назад тому около тысячи лет и почти столько же после тебя, повествует о том, что в Сицилию ты отправился из желания видеть огнедышащее жерло как раз тогда бесновавшейся Этны, так как философу, говорил ты, подобает быть любознательным зрителем явлений природы, а вовсе не из любви к сицилийской кухне, как утверждал до него достойнейший Аристид.

Собеседник рассудительно вставил:

— Всё-таки истины ради, надо прибавить, кухня в Сицилии проще и здоровей, чем у нас, а у меня с ранней юности слабый желудок.

Продолжал, нисколько не удивившись внезапному замечанию, хотя у него самого желудок был с детства здоров:

— Далее, сообщает твой комментатор, ты пошёл в Сиракузы, когда в том славном городе правил жестокий тиран Дионисий, и попытался превратить тираническую власть в аристократическую, то есть хотел, чтобы к власти пришли лучшие люди, как я теперь понимаю тебя. Однако же, если верить твоему комментатору, ты избрал странный и не совсем удовлетворительный путь к умам и сердцам граждан.

Перебирая заплетённую бороду, беззащитно помаргивая глазами, философ всполошился:

— Что такое он наплёл про меня, этот учёный дурак из страны пирамид?

Спросил, рассчитывая на снисхожденье:

— Отчего же дурак?

— Ты же сказал мне, что он комментатор!

Рассмеялся:

— Твой учёный дурак утверждает, что Дионисий Старший, если не ошибаюсь, тебе тогда задал вопрос: «Кто, по-твоему, счастливец между людей?» Ты же как будто ответил, что первый счастливец — Сократ. После этого Дионисий снова спросил: «В чём, по-твоему, задача правителя?» Ты же будто бы ответил на это: «Задача правителя в том, чтобы сделать из подданных хороших людей». Дионисий задал и третий вопрос: «Скажи, а справедливый суд, по-твоему, ничего не стоит? » Ты будто бы к тому времени уже знал, что Дионисий имел слабость гордиться своим справедливым судом, и потому ответил ему: «Ничего не стоит или стоит самую малость, ибо справедливые судьи подобны портным, дело которых состоит только в том, чтобы заштопывать дыры на порванном платье». Тогда Дионисий задал последний вопрос: «А быть тираном, по-твоему, не требует храбрости?» Ты же ответил на это: «Нисколько, ибо из людей это самый боязливый на свете, потому что тирану приходится дрожать даже перед бритвой цирюльника в страхе, что тот зарежет его». Дионисий на это разгневался и приказал тебе уехать из Сиракуз. Вот что поведал нам твой комментатор.

Платон усмехнулся:

— Он не так уж много наврал про меня, твой учёный дурак, спасибо ему.

Томас искренне подивился:

— И ты в самом деле подобным образом отвечал па вопросы тирана?

— Приблизительно так, если не изменяет мне па мять. Что же странного ты находишь в ответах?

— Какой смысл раздражать тиранов такими советами?

— Может быть, ты прав, чужестранец, но я до смерти ненавижу тиранов.

— Чего же ты добивался такими ответами? Ты же почитаешь себя мудрецом?

— Тиранам следует всё-таки знать, во что их ценят философы, раз уж философам не дано средств отрешать их от власти и предавать заслуженной каре.

— Ты тоже, может быть, прав, великий мудрец. Может быть. Однако, выпади такой случай мне, я поступил бы иначе.

Старик сел поудобней на своём камне, до блеска вытертом временем, и опустил расслабленные руки между колен:

— Поначалу я тоже пробовал действовать по-другому. Твой комментатор из страны пирамид, должно быть, не всё рассказал, как это свойственно дуракам.

Припомнил в ответ:

— До нас дошла ещё одна версия о твоей встрече с тираном на острове олив и пшеницы.

Философ почти безучастно спросил:

— Ещё один комментатор?

Возразил улыбаясь:

— Скорее биограф. Он жил и писал после тебя спустя лет пятьсот.

— Долгонько, однако.

— Что делать! Твои современники, может быть, что-то о тебе и писали, но многое из написанного, как я тебе говорил, погибло в пламени войн.

— Как его имя?

— Звали его Диогеном, но прозвище у него было Лаэрций. Он по-своему передаёт твой спор с сиракузским тираном. Он говорит, будто бы Дионисий, сын Гермократа, заставил тебя жить при себе, однако же ты оскорбил его своим суждением о тиранической власти, сказав, что не всё то к лучшему, что на пользу тирану, если тиран не отличается добродетелью. «Ты болтаешь вздор, как старик!» — будто бы в гневе крикнул тебе Дионисий, а ты ему отвечал: «А ты как тиран».

Платон не пошевелился, только наморщил лоб и едва слышно сказал, при этом лицо его сделалось неприступным, чужим:

— Этот, биограф, кое-что слышал, но слышал не так, как это было. В самом деле, мы рассуждали о пользе тиранов для граждан. Я был неблагоразумен, ибо говорил ему то, что действительно думал. В казне Дионисия не было денег, как и случается постоянно с тиранами, и Дионисий призвал царедворцев, призвал и меня вместе с ними, чтобы мы дали ему верный совет, каким образом наполнить казну и благополучно уйти от банкротства. Один сказал, что надобно без промедления увеличить налоги. Второй сказал, что надобно повысить цену самых ходких товаров. Третий посоветовал пустить слух о войне и собрать с народа будто бы на закупку оружия и наем солдат. Четвёртый предложил выпускать более лёгкие деньги, чтобы ими покрыть государственный долг.

— Все подобные меры ещё более разоряют страну и наполняют казну лишь на время.

— Что полезного может родить пустая голова царедворца? Меньше, чем мышь, потому что она не гора. Я же сказал: «Эти меры бесчестны и гибельны, потому что плодят нищету. Как полнейшим неучем является врач, умеющий вылечивать болезнь болезнью же, так и тот, кто не может поправить жизнь граждан иным путём, как только обманывая их или отнимая у них блага жизни, должен признаться в своём полном неумении управлять. Чтобы казна всегда была полной, необходимо сократить расходы двора, уничтожить излишества, сделавши так, чтобы у придворного имелось не больше, чем у любого другого, обязать всех трудиться на полях или же в мастерских, по желанию, освободив от труда одних тех, кто охраняет государство или им управляет, и ввести равное распределенье продуктов, как это было тогда, когда государство только ещё начиналось и у власти стояли лучшие люди. Тогда никто не будет иметь больше, чем ему нужно для жизни, и все излишки можно будет употребить на общее благо». Однако же я проповедовал, как оказалось, перед глухими. Ты слышал от моего комментатора, что со мной сделал тиран за мой добрый совет?

Мор, конечно, читал и глухо ответил, вдруг предчувствуя что-то:

— Диоген говорит, что тиран выдал тебя спартанцу Поллиду, который отвёз тебя на Эгину и вывел тебя на продажу, как скот, но тебя выкупил Анникерид, мечтавший прославиться в скачках на колесницах, и этим прославил себя, так что потом говорили долгие времена: «Никто бы не знал об Анникериде, если бы он не выкупил из рабства Платона».

Философ кивнул в знак согласия, что всё так и было, и углубился в себя, размышляя неторопливо и вслух:

— Тиран ещё может снести оскорбление, но никогда не возымеет желания жить так, как другие, ибо ни малейшего признака равенства деспот не выносит, без различия, большой или малый, в руках у него золото или власть.

— Потому и не следует давать такие советы, что не могут принять. В дружеской беседе подобные рассуждения не лишены привлекательности, однако же в совете тирана для них не может быть места, следует знать сцену действия, приспосабливаться к той именно пьесе, которая у тебя на руках, и благопристойно выдерживать свою роль. Если нельзя с корнем вырвать превратное мнение, нужно пойти окольным путём и сделать возможно менее плохим то, что не можешь повернуть на хорошее, ибо нельзя, чтобы всё было хорошо, раз нехороши все люди вокруг, а я не ожидаю, что они станут добродетельны завтра или через несколько лет.

Ученик вновь подвернулся, воздел руку вперёд и не без гордости вставил своё слово в беседу:

— Добродетельный человек всегда найдёт подходящее место для подвига!

Платон же неприязненно пробормотал:

— Всё дело именно в том, как человеку сделаться добродетельным, когда добродетели попираются, когда добродетельный человек осмеян, презрен или забыт, а недобродетельный вкушает почёт.

Томас спросил:

— Ты что же, не согласен со мной?

Старик не взглянул на него, но ответил:

— Ничего хорошего из этого выйти не может. Стремясь вылечить бешенство других своей верной игрой, ты сам же сойдёшь с ними с ума. Философ должен говорить одну только правду. Тогда только он сохраняет спокойствие и делает своё дело, подобно человеку, который от града и бурного вихря спрятался под стеной. Наблюдая, как исполняются беззаконием те, кто окружает его, он рад, если хоть он один остаётся чистым от неправды. Проводя таким образом здешнюю жизнь, с прекрасной надеждой, кротко и весело ожидает своего исхода в вечное царство Аида. Я могу сказать тебе ещё по-иному: если философ видит, что народ попал под всё смывающий ливень грабежа и обмана и не может уговорить его укрыться под крышей, то уж лучше оставаться философу дома, по крайней мере останется сам сухим.

Не удержался от горькой усмешки:

— Ты говорил хорошо, но вымок насквозь.

— Я всего лишь человек, едва ли достойный именоваться философом, званием слишком высоким. Я видел, конечно, что вокруг меня преувеличенно ценят только грубую силу, презирают искусства, предпочитают им развлечения, влекутся к деньгам и к богатству и любят деньги много больше, чем доблесть и честь. Я правильно вывел из этого, что должен бе жать и скрываться, потому что перед этим злом я бессилен, как тот воробей, которого я сжал в кулаке, однако ж бежать я не смог, желание остаться оказалось сильнее меня. Я во второй раз отправился в Сиракузы, надеясь сделать мыслителя на троне из Дионисии Младшего. Я просил у него земель и людей, чтобы жить по законам моего государства, рождённого моим размышлением. Я так сильно подействовал на него, что он обещал, потом одумался и не сдержал своих обещаний, а меня обвинил, будто я побуждал Дионн и Феодота к освобождению острова олив и пшеницы от тирании. Я вновь убедился, что кормило правления нисколько не располагает к философским поступкам, но ученик мой Каллип был убеждён, что я не так, как бы следовало, принялся за дело. Совместно с Дионом он поднял мятеж, и они одержали победу, но и Дион не создал идеального государства, рождённого моим размышлением, и Каллип убил его и взял власть в свои руки и всё-таки произвёл не больше других для торжества справедливости. Я же с тех пор отрешился от государственных дел.

— Но ты поторопился, учитель. Слава твоя уже разнеслась по предвечной Элладе, и когда аркадяне с фиванцами основывали свой Мегалополь, в законодатели они пригласили не кого-нибудь, но тебя.

— Я предложил им поровну наделить всех сограждан землёй, ни для кого не делая исключения, но они отказались. Из этого я заключил, что они слишком свыклись с иными установлениями, чтобы принять мой совет, и отказался предлагать им законы.

Вскочив со скамьи, стремительно вышагивая по кабинету, почти не видя грустного старика, заспорил с ним напористей, громче:

— Как же ты мог? Ты ведь увидел, что именно деньги развращают души людей, что именно собственность превращает многих, если не всех, в непримиримых врагов, что богатые всё забирают себе, что только могут забрать, не всегда оставляя бедным даже мясо и хлеб, а бедные при первой возможности готовы перерезать глотки богатым, чтобы забрать у богатых то, что богатые забрали у них, и сделаться тоже богатыми. Зачем же ты предлагал им равную долю земли? Ведь равная собственность всё же останется собственностью, а собственность, даже поделённая равными долями, разъединяет и отравляет души людей. Нет, если так, то необходимо уничтожить деньги и собственность навсегда. Только в таком случае все будут в самом деле равны. Лишь отсутствие денег и собственности сделает каждого человека справедливым и честным. Почему ты не предложил им отказаться от собственности?

Платон равнодушно ответил:

— Они бы убили меня, как собаку.

Мор возмущённо воскликнул:

— И ты испугался, мудрейший из мудрых?

— Философу смерть не страшна.

Он сам был философом и разделял это мнение, но не тотчас поверил в искренность старшего мудреца и громко спросил:

— Может быть, ты и образ Сократа создал себе в назидание, предостерегая себя, что все советы твои порочным согражданам могут окончиться горькой чашей цикуты?

— В назидание, в назидание. Ты угадал, чужестранец. Однако же в назидание не себе самому. В назиданье другим. К примеру, тебе.

Мор крикнул враждебно, меняясь в лице:

— Стало быть, ты утверждаешь, что справедливость на земле невозможна?!

Старик не вздрогнул от крика, не изменился в лице, и голос его оставался невозмутимым и ровным, точно он говорил по-писанному:

— Доколе философы не станут властвовать в государствах или те, кого справедливо именуют тиранами, не обучатся воистину и правильно философствовать, так что философия и власть совпадут, пока не упразднится зловредное разделение того и другого, не будет спасения от страшных бед ни государствам, ни роду человеческому, ни отдельному человеку.

Слыша истину, бесспорную, давнюю, не принимая сердцем её, негодуя, нетерпеливо настаивал, подступая к одиноко сидевшему собеседнику:

— Хорошо, хорошо! Положим, что я согласен с этим твоим положением. Вот только ты мне скажи, каким образом должно соединить мудрость и власть, если и до нашей поры, через две-то тысячи лет, они решительно никогда не жили в дружбе друг с другом?

Поглаживая камень, на котором сидел, Платон отвечал едва слышно, почти не раздвигая бескровные губы, не шевеля точно каменной бородой:

— Ты не бойся того, что я скажу тебе, чужестранец, но соединить мудрость и власть невозможно. Мудрец с юных лет не знает дороги на площадь, не ведает, где судьи творят свой неправедный суд, постановления и законы ему ненавистны, потому что он не находит в них справедливости, а подчас и здравого смысла, участвовать в союзах, в собраниях, посещать политические обеды, добиваться политической власти ему не пригрезится и в мрачном сне.

— Власти добиваться и я не хочу, но я вот знаю уже, где творят суд, и ведаю дорогу на площадь.

— Тогда, чужестранец, ты не мудрец, ибо истинно мудрый живёт в действительной жизни лишь бренным телом и доволен вполне, если имеет хлеб, жилище и плащ, даже если тот плащ давно износился, а жилищем ему служит старая амфора из-под вина, как Диогену, не моему комментатору, нет, настоящему Диогену, а деньги и славу мудрый не ставит и в грош. И по этой причине ум мудреца, освобождённый от пут, проникает повсюду, измеряет недра земли и то, что скрыто в ней и над ней, повсюду исследуя сущее. Сначала он любит отдельное прекрасное тело, пока ещё молод и глуп. Затем, постигая сродство всех живых тел, начинает любить все прекрасные формы. Затем научается любить духовную красоту и прилепляется наконец своим сердцем к той единственной безотносительной красоте, которая проявляется одинаково и в мире телесном, и в мире духовном. В созерцании красоты этого мира и проходит жизнь мудреца. Лишь она одна даёт в его глазах цену жизни. Лишь ради неё стоит мудрому жить. Подумай об этом наедине.

— Но позволь, мудрый обязан к тому же приобщить всех остальных к открытой его размышлением красоте!

— Все прочие никогда не поверят ему. Даже самого мудрого все прочие не поймут. Они только увидят, что тот, кто зовёт себя мудрым, не умеет должным образом увязать свой дорожный мешок, ни в меру приправить кипящее кушанье, ни произнести, когда это выгодно, льстивую речь, всегда сладостную как для уха тирана, так и для уха толпы. Для них он всего лишь посмешище, слабоумный глупец. Они же любят под именем красоты пылких женщин, жирную пищу и хмельное вино. В пище, в женщинах и в вине для них вся радость, вся ценность, вся привлекательность жизни. Они уважают и готовы слушать лишь тех, кто сам имеет в избытке и обещает, что они также когда-нибудь станут иметь много пищи, много женщин и много хмельного вина.

С этим не спорил, поскольку каждый день видел всё это на торге, в суде, в парламенте, даже в монастыре, только добиться хотел:

— Может быть, правы всё-таки те, кто жаждет только пищи, только женщин, только вина? Ведь люди не боги. Они только люди. С бренным телом, но всё-таки с телом. Так пусть все одинаково трудятся, одинаково удовлетворяют людские потребности, все имеют женщин, пищу, вино и крышу над головой и будут счастливы своим земным счастьем с хорошей пищей, с верными жёнами, с добрым вином? Может быть, ничего другого им и не надо для счастья?

— Ишак тоже счастлив, когда имеет много колючек. Ишак тоже не верит, что истинная красота не в колючках, ибо лишь свободное созерцание превращает скота в человека, а жирная пища, пылкие женщины и хмельное вино превращают человека в скота. Или ты думаешь об этом иначе?

Взмахнул возбуждённо рукой:

— Это я знаю, так что? По-твоему, остаётся только, помолясь Господу, броситься своей волей на меч или самому отворить себе жилы?

— Зачем, чужестранец? Мудрецы должны жить, ибо лишь великие боги решают за нас, когда нам надлежит отсюда уйти в подземное царство Аида.

Воскликнул победно:

— В таком случае я должен действовать, если Господь ещё не решил, что для меня настало время уйти! Пусть я сделаю мало для превращения скота в человека, но кому-то после меня станет полегче сделать что-то ещё, а это само по себе уже будет много, то есть больше, чем есть, хочу я сказать!

Старик же напомнил бесстрастно, должно быть давно привыкнув к бессмертию:

— Пройдут тысячи лет.

Отрезал решительно:

— Пусть проходят! В том вина не моя!

Наконец мудрец взглянул на него, взглянул, как показалось ему, испытующе:

— Я всё сказал тебе, чужестранец, что думаю об этом предмете после долгого и упорного размышления. Не ты первый слышишь меня. Не ты первый всё решаешь по-своему.

Протянул к нему руку:

— Да, я как будто решил. Но ты, мудрейший из мудрых, мне очень помог. Большое спасибо, учитель.

Ученик выдвинулся откуда-то сбоку, склонился над зелёной травой и вежливо сказал:

— Мудрейший из мудрых, нынче ты зван на свадебный пир. Тебе уже надо идти.

Хотел закричать, что как раз и не надо идти на свадебный пир, что великие боги уже готовы решить, что учитель не вернётся с этого пира живым, но старик вдруг исчез, точно с помощью волшебства ученик перенёс его куда-то с древнего камня, лежавшего у подножия мраморной статуи, и он вновь увидел себя в своём кабинете.