Воспоминания становились всё ярче и красочней, завораживая, зачаровывая. Томас Мор следил за ними всё пристальней, поражаясь, как легко они выступают из тьмы, точно стремятся что-то ему объяснить. Прежняя жизнь проходила перед мысленным взором непривычной и странной, как будто чужая, как бывает у человека, который мало думает о себе, пока жив. Почти забыл, что наутро ожидало его, и всё то, что было вокруг. Одни старые тени проплывали перед глазами, и по-новому звучали слова, сказанные кем-то, когда-то, словно говорились впервые.

То были годы разорений и войн. После битвы при Павии французский король попал в плен. В плену заболел от одиночества и унижения, и его болезнь уже представлялась смертельной. Обеспокоенный Карл посетил пленника и выслушал жалобы на отсутствие свежего воздуха и хоть сколько-нибудь близких людей. К нему была допущена Маргарита Валуа. Она начала переговоры о мире. Условия были тяжёлыми. Карл требовал, чтобы Франсуа отдал Бургундию. Франсуа был возмущён и отправил во Францию формальное отречение от престола. Французы были растроганы самоотвержением своего короля, но ничем ему помочь не могли. Договор был подписан. Карл получал Бургундию и давал свободу французскому королю. Франсуа возвратился во Францию и нашёл союз с Англией и готовую армию, что набрала его мать. Воспрял духом и выздоровел, в качестве заложников должен был послать в Мадрид своих сыновей и отказался это сделать, должен был передать Карлу Бургундию, но прежде собрал нотаблей и пригласил выслушать их представителя Карла. У нотаблей был выбор: присоединиться к чуждой Испании или остаться в составе родственной Франции. Они постановили, что не могут подчиниться мадридскому договору, тем более что он был подписан в тюрьме. Карл остался ни с чем.

Европа успокаивалась. Становилось возможным равновесие сил. Генрих и Франсуа перестали стремиться к мировому господству. Италия перестала страшиться постоянных нападений французского короля. Больше того, итальянцы просили его помочь им избавиться от тирании императора Карла. Карл колебался, не зная, что ему предпринять, предчувствуя объединение против него всей Европы. Один коннетабль Бурбон нарушал равновесие, пока ещё зыбкое. Его ландскнехты стремительным приступом взяли Милан и устремились на Рим. Вечный город был взят и разграблен, а папа Климент осаждён в замке святого Ангела.

Вскоре внезапная смерть настигла коннетабля, точно сам Господь карал его за бесчинства. Папа Климент вынужден был отдать себя под покровительство Карла, и бесчинства его полководца пали на голову императора. Ему сообщал начальник папской охраны:

«Против вашего величества вопиют камни, положенные в основание христианства».

Генрих и Франсуа вступили в более тесный союз и потребовали немедленного освобождения папы Климента, проклиная богохульного Карла. Генрих демонстративно порвал все отношения с ним и потребовал развода с женой, приходившейся беспокойному императору тёткой, чтобы, по всей вероятности, заставить его купить английскую помощь против окрепших французов, не предвидя, конечно, к каким последствиям развод приведёт. Разрешение на развод Генрих испрашивал у папы Климента. Без сомнения, бедный папа Климент охотно подарил бы ему эту малость, однако папа находился у Карла в плену. Карл, узнав эту новость, побеседовал с ним с глазу на глаз, и папе пришлось отказать в разрешении на развод.

Союз Генриха с Франсуа стал ещё более тесным. Тогда Карл упрекнул Франсуа в вероломстве. Тот отвечал, что не может считать себя пленником императора, поскольку ни разу не встречался с ним лицом к лицу на поле брани, как полагается рыцарям. Карл направил к нему герольда с вызовом на поединок. Франсуа, не позволив ему рта раскрыть, отправил его назад и направил своего полководца на помощь Италии. Французы вошли без сопротивления в Геную и вскоре освободили Рим. Они гнали ландскнехтов коннетабля Бурбона на юг. Ландскнехты укрепились в Неаполе, которым владели испанцы. Сопротивление Неаполя было упорным. Французам пришлось отступить. Эпидемия стала косить их ряды. От неё умер их полководец Лотрек. Правда, Франсуа успел направить на помощь им подкрепления, но они были разбиты испанцами. Карл не имел возможности развить свой успех. Внезапно сто двадцать тысяч турок Сулеймана Великолепного вторглись в Венгрию и угрожали Вене осадой. Карл, почитавший себя вождём всего христианского мира, был обязан ответить на вызов Крестовым походом, но прежде было необходимо достичь мира в Европе. Он собирал огромную армию и склонял на свою сторону папу, а его тётка Маргарита Бургендская, управлявшая Фландрией, предложила Франции начать переговоры о мире в Камбре.

Философ увидел Генриха в его кабинете. Монарх увлёкся игрой с чёрным любимым породистым догом. Стоя на задних, круто и сильно расставленных лапах, огромный сытый кобель навалился передними на широкую грудь короля, оскалясь кривыми клыками, пытаясь повалить хозяина на пол. Генрих широко расставил толстые ноги в остроносых сафьяновых башмаках с резными пряжками чистого золота. Сильное тело пружинило, тужилось, то подаваясь назад, то с натугой налегая вперёд. Сквозь чёрный бархат распахнутого камзола выпирали тугие узлы вздутых мышц хорошо подготовленного атлета. Пёс был могуч и силён. Генрих жаждал победы. Стальные глаза горели безумно. Тонкие губы кривились жестокой усмешкой. Стиснутые крупные белые зубы с трудом пропускали хриплые злые слова:

— А ну, дьявол, ну!

Тупая пасть кобеля уже была окрашена пеной. В чёрных веках белели звериной злобой большие зрачки. Длинный живот был крепко втянут, казалось, до самого позвоночника. Вздымалась широкая грудь, II спина лоснилась от пота.

Они, должно быть, боролись довольно давно, уже позабыв, что столкнулись всего лишь в забавной приятельской стычке. В каждом уже пробудился животный инстинкт.

Однако им помешали, к огорчению того и другого, как Мору показалось. Генрих засмеялся коротко, хрипло, нехорошо, вдруг схватил пса под передние лапы и властным движением отшвырнул прочь. Кобель зарычал и снова бросился на хозяина. Генрих ударил пса резким криком, точно хлыстом:

— Место!

Пёс испуганно замер, дрожа гибким телом, и покорно прыгнул в угол дивана. Довольный победой, с высоко вздымавшейся грудью, с разгорячённым, румяным, задорным лицом, Генрих выговаривал с остановками, неловкими руками оправляя камзол:

— Проклятье! Все дела да дела! Засиделся! Закис! В поле пора! Конь и лук!

Вертя головой, спеша вернуться к ненавистным делам, государь опустился на диван рядом с догом:

— Завтра ты едешь в Камбре!

Глядя пристально, прямо в глаза, с расстановкой сказал:

— Прошу вас, пошлите другого.

Генрих вспыхнул:

— В чём дело?

Ответил спокойно:

— Меня тяготят обязанности посла.

Король отвалился к стене:

— Прошу тебя, не валяй дурака! Ты едешь как председатель палаты. Я знаю, палата домогается мира, денег им жаль, чёрт побери. Деньги, деньги везде. Однако в интересах короны на тебя возлагается обязанность помешать соглашению между Карлом и Франсуа. Я заготовил письмо. По нему ты получишь деньги у Фуггеров. Можешь истратить двадцать тысяч дукатов.

Генрих сжал кулаки.

Верно, денег было всё-таки жаль.

Вздохнул тяжело и решительно приказал:

— Сори деньгами, но перессорь всех со всеми. Так надо мне!

— Тогда снова война.

Вытягивая короткую шею, взблескивая стальными глазами, король яростно бросил:

— Я отвоевал то, что мне было написано на роду. Угомониться пора. Да и денег никто не даёт на войну. Палата опять заартачится! Разве не так? Платит одна королева Луиза, но платит за мир. Но если понадобится, значит, война и война! Усиление либо Франсуа, либо Карла одинаково губительно для моих интересов на континенте!

Тихо напомнил:

— Война противна моим убеждениям. И палата точно денег не даст.

— К чёрту палату! К чёрту твои убеждения! Одна французская крепость дороже всех твоих убеждений! Помни об этом в Камбре!

Отметил, точно рассуждал сам с собой:

— Дороже даже моей головы.

— Может, и так, но потом, а теперь твоя голова ещё мне пригодится.

— Сомневаюсь в этом, милорд.

Схватив за ошейник, Генрих потянул тяжёлого дога к себе:

— Тут вот в чём секрет. Ты должен добиваться мира, как того жаждет палата, которой деньги дороже, чем честь, но привезти войну между Карлом и Франсуа. Пусть они истребляют друг друга! Поверь, у меня нет никого, кто бы справился с такой мудреной задачей. Мне нужен верный успех. А для того необходимо успокоить палату, как необходимо и то, чтобы папа был на моей стороне. Подробности скажет Уолси. И помни в Камбре: в руках у тебя моё счастье!

Возразил:

— Для такой миссии я не гожусь.

Генрих в то же мгновение изменился в лице и с потеплевшим взглядом, с рукой, растерянно теребившей застёжку камзола, просто, но глухо сказал:

— Помоги мне, Мор, помоги!

Знал эти мгновенные переходы и принимал их за чувство вины, не чуждой совестливой душе короля. Генрих был добр и умён. Философу доводилось наблюдать много раз, как часто тот колебался между искренним сознанием справедливости и разнузданным своеволием избалованного властителя. Вся беда была в том — не для него одного, а для страны, для всех англичан, — что этот сильный, талантливый человек то и дело сбивался с пути, предписанного ему здравым смыслом. Монарху, способному делать добро, но часто творившему зло, готов был помочь как председатель палаты, как обременённый многим познанием человек, как друг.

Ради помощи человеку приходилось идти наперекор королю, и мыслитель произнёс:

— Смогу обещать только одно: если между Францией и Испанией установится мир, его подпишут на условиях самых тяжёлых.

Генрих порывисто погладил голову пса и отпустил его кивком головы.

Мор ехал верхом к кардиналу. Было сыро, но ясно. В слишком узких непросыхающих улочках густо воняло конским навозом и хлюпала под копыта желтоватая вязкая грязь. Прохожие прижимались к склизлым стенам домов, чтобы его пропустить. Дома мрачно глядели узкими окнами. В очень немногих блестело стекло. Остальные были затянуты бычьим пузырём или промасленной толстой бумагой.

Ему нужен был только мир. Довольно истреблять понапрасну людей, пускать на ветер силы и средства, которые можно направить на процветание Англии.

Что бы он сделал? Да в первую очередь перестроил бы весь этот город, заложил бы новые улицы, и в тех улицах царили бы свежий воздух, чистота и простор.

Опустив голову, бросив поводья, не понукая коня, припоминал:

«Расположение площадей удобно как для проезда, так и для защиты от ветров. Здания отнюдь не грязны. Длинный и непрерывный ряд их во всю улицу бросается в глаза зрителю обращёнными к нему фасадами. Фасады разделяет улица шириной в двадцать футов. К обратной стороне домов на всём протяжении улицы прилегает сад, тоже широкий, отовсюду загороженный задами улиц. Нет ни одного дома, у которого бы не было двух дверей: спереди — на улицу, сзади — в сад. Двери двухстворчатые, скоро открываются при самом лёгком нажиме и затем, затворяясь сами собой, впускают всех, кому угодно войти...»

Потянуло запахом тления. Проворный нищий схватил его за колено, истошно вопя, выставляя кровавую рану, намалёванную на плече.

Бросил ему целый пенс и поспешно вернулся к своим мыслям:

«Стены построены снаружи из камня, песчаника или кирпича, а внутри полые места заполнены щебнем. Крыши выведены плоские и покрыты какой-то замазкой, не стоящей ничего, но такого состава, что она не поддаётся огню, а по сопротивлению непогоде превосходит свинец. Окна защищены от ветров стеклом, а иногда полотном, смазанным прозрачным маслом или янтарём, что представляет двойную выгоду, именно: таким образом они пропускают больше света и менее доступны ветрам...»

На виселице колыхалось под ветром гниющее тело. Отрубленные головы были выставлены на общее обозрение при въезде на мост.

Пришпорил коня и поскакал.

У входа в Ламбетский дворец стояли копейщики, охранявшие жизнь и покой кардинала и канцлера. Как ему показалось, они служили недавно. Тот их часто менял, страшась покушения на свою драгоценную жизнь. Во всяком случае, они не узнали его.

Спешился и назвал своё имя, однако солдат преградил дорогу копьём, а другой не спеша скрылся за тяжёлой одностворчатой дверью. Долго ждал, держась рукой за седло.

Наконец, блестя фиолетовым шёлком, навстречу вышел викарий и подал знак. Его пропустили.

Миновали знакомую с давних пор анфиладу. Беззвучно и ловко распахнув перед ним широкую дверь, викарий сообщил, казалось, одними губами:

— Монсеньор ожидает.

Так же беззвучно дверь затворилась у него за спиной.

На стенах ровно горели восковые толстые свечи в золотых узорчатых бра, заливая апартаменты мягким рассеянным светом. Сладко пахло дорогими восточными благовониями. Было уютно, умиротворённо и тихо. Не двигались широкие копья свечей.

В высоком кресле, до боли знакомом, дремал другой канцлер. Массивная голова опустилась на заплывшую грудь. Дряблые щёки, словно сырые, обвисли на белый ворот роскошной сутаны. Квадрат золотого креста мерцал бриллиантами. На указательном пальце пухлой руки тлел аметистовый перстень.

Застыл на пороге, не решаясь потревожить чуткий сон старика.

Может быть, притворяясь или ощутив на себе его ждущий пристальный взгляд, кардинал открыл разом глаза и вскинул римскую голову, вылитый кесарь ушедших веков. Лицо тотчас настороженно сжалось, и сделалась почти неприметной дряблая округлость раскормленных щёк. Хозяин неожиданно улыбнулся, легко поднялся с удобного кресла и сделал навстречу несколько неторопливых важных шагов, выразительно говоря:

— Я ждал вас, Томас Мор.

Склонил рыжеватую голову:

— Благословите, отец.

Кардинал взмахнул перстами над его головой, коротко ткнул ему тёплую руку для ритуального поцелуя и в самое темя весело произнёс:

— С вами необходимо быть откровенным, и я вам по чести скажу, что вашему назначению я вовсе не рад.

Гость подхватил, выпрямляясь:

— Чего хорошего быть послом в тёмном деле? Для нас, людей мирских, быть послами далеко не так просто, как для вас, смиренных служителей Господа, ведь вы не имеете ни жён, ни детей.

Кардинал улыбнулся мимолётной улыбкой:

— Вы льстите нам, Томас Мор.

С лёгкой иронией поправил себя:

— То есть не должны бы иметь по обету, тогда вам было бы некого оставлять в своём доме, вы были бы повсюду одни. Когда же мы, безрассудно предавшиеся соблазнам мира сего, хотя бы на короткий срок уезжаем из дома, наше сердце тоскует и рвётся обратно, к объятиям жён, к поцелуям детей. К тому же в поездке приходится жить на два дома, а это очень и очень накладно, вы и представления не имеете о подобного рода вещах.

Кардинал выпрямился, толстый, с розовыми щеками, стараясь выглядеть как можно величественней, и с пониманием взглянул на него:

— Ну, я-то имею представление обо всём и уже подумал о ваших расходах. Вот вам указ, король подпишет его, я с ним говорил. Согласно указу вам назначается пенсия в возмещение понесённых убытков... нет, не в сто фунтов, от них вы отказались, мне это известно, а всего в пятьдесят, — церковь, как видите, поступает мудрее, чем короли.

Отрицательно покачал головой:

— Церковь мудра, однако и от неё этой пенсии я принять не могу.

Кардинал с удивлением поглядел на него:

— Позвольте узнать, почему?

Переступил с ноги на ногу и ответил скучающим тоном, не желая продолжать разговор о деньгах, которыми его хотели связать:

— Мудрая церковь понять должна бы и то, что уже понял государь: мои сограждане сочтут меня подлецом, на этот раз продавшимся церкви.

Кардинал потёр тыльную сторону левой руки и усмехнулся язвительно:

— Но вы приняли земли в Кенте и в Оксфорде.

Вынужден был объяснить:

— Я взял только то, что полагалось месту, которое я занимаю. В противном случае сограждане сочли бы меня лицемером.

Собеседник поморщился, поглаживая на этот раз крест, переливавшийся цветными огнями из-под руки:

— Именно по этой причине я предпочёл бы другого посла. Всегда лучше иметь дело с тем, кто безразличен к мнению сограждан.

Напомнил, прищурив глаза:

— Вы могли бы легко воспрепятствовать неугодному назначению. Известно последнему нищему, что вам по силам и не такие дела.

Канцлер вдруг раздражился и резко бросил, сжав сильно крест так, что побелели костяшки небольшого, но крепкого кулака:

— Я и препятствовал как умел, уж поверьте. Но мне оказались не по силам дела, которые касаются именно вас!

Поднял рыжеватые брови:

— Вы так плохо старались?

Тотчас смахнув раздражение, приветливо улыбаясь всем своим мгновенно просветлевшим лицом, мягко взяв его под руку, ведя вдоль огромного зала, украшенного полотнами прославленных мастеров, точно наводнивших Италию, эту родину новейших искусств, кардинал заговорил располагающим дружеским тоном:

— Поверьте же мне, повторяю, я очень старался. Тем не менее наш король проявил удивительное упрямство, как бывает всегда, когда у него что-то своё появляется на уме, то есть то, что он хотел бы скрыть от меня. Хотел бы я знать, что именно нынче втемяшилось в его капризную голову?

Сказал откровенно:

— Его величество мне сказал, что желает войны между Карлом и Франсуа.

Медленно двигаясь, приятно шурша широкой сутаной, кардинал задумался и негромко спросил:

— А казна его пустовата? И ему необходимы субсидии? А ссориться с палатой на этот раз не решился? И отправляет на переговоры в Камбре не мастера Томаса Мора, а её председателя, чтобы польстить дуракам-депутатам, которых в любом случае недорого можно купить? И это, по-вашему, всё?

Разглядывал «Снятие со креста», к которому они приближались медленным шагом, останавливаясь пристальным взглядом то и дело на исполненных неумело, но ужасно скорбных руках, и ему казались пустыми эти запросы, и обронил, упрекая своего собеседника:

— Вы же знаете, что это не так.

Поймав его пристальный взгляд, обращённый к картине, собеседник вымолвил словно для себя:

— Страшусь, что в последнее время наш король по каким-то причинам перестал мне доверять. Может быть, не во всём, а всё-таки перестал. Но почему?

Разглядывая измождённую грудь и втянутый впалый живот распятого мученика, резко белевший на полотне, подтвердил безучастно, тоже думая о своём:

— Всё может быть без всякой причины. На то ом и король, чтобы решать, кто достоин доверия, а кто ею потерял.

Кардинал вздрогнул, сбился с ноги и внезапно перевёл разговор на другое:

— Вам, я вижу, очень нравится эта картина?

Невольно взглянул в спокойное лицо канцлера, и в раздумье сказал:

— Скорей всего нет.

Тот любезно склонился к нему:

— Вам не нравится, что Спаситель здесь слишком мало похож на Всевышнего?

Освободив руку, шагнул в сторону, чтобы вся картина стала видней:

— Я думаю, художник удачно передал смерть и покой, однако вовсе не показал нам страдание, а без страдания в каждой черте его картина теряет свой смысл.

Кардинал тоже остановился и безразличным тоном спросил, прикрывая глаза:

— Быть может, по этой причине в ней иной смысл, чем вам бы хотелось?

— Вы правы.

Широким жестом приглашая к столу, накрытому на два прибора, его преосвященство вдруг перебил:

— Неужели король угадал?

Подумав о странном соседстве именно этой картины и этого овального столика на причудливо изогнутых тоненьких ножках с инкрустацией из перламутра, с дорогой заморской посудой на нём, неторопливо ответил:

— О чём вы?

Хозяин опустился медленно в кресло и поднял за тонкую ручку бронзовый посеребрённый кувшин:

— Его развод чересчур затянулся. Разве не так? А ему не терпится развестись. Его мучит мысль о наследнике. Разве и это не так? Заодно государь этим разводом хотел бы насолить императору Карлу, а Карл указывает ему, кто нынче хозяин в Европе и в Риме. Разве и это не так? Король рассчитывал на мои связи, но папа теперь под арестом у Карла. В таких обстоятельствах я бессилен помочь, и монарх попробует свою неудачу свалить на меня.

— Это естественно. Его в два счета развёл бы наш суд, стоило бы лишь приказать и кое-кому заплатить.

Однако именно вы, монсеньор, настояли, чтобы Генрих обратился к Римскому Папе, может быть, зная заранее, что папа Климент на этот развод никогда не пойдёт.

Кардинал задержал кувшин в воздухе и рассмеялся мелким, тихим смешком:

— Мне приятно, что вы разгадали мой ход.

Продолжал наблюдать, как холёная рука кардинала уверенно переносила кувшин:

— В таком случае наш король получит развод только тогда, когда Римским Папой подкупленный вами конклав изберёт английского кардинала Уолси.

Кардинал принагнул кувшин над высокой выпуклой чашей, и темно-малиновая струя, переливаясь в теплом свете свечей, тяжело пролилась из длинного узкого горла:

Именно так!

По цвету вина ему показалось, что это марсала, которой не любил:

— Под каким же именем, монсеньор? Вы решили?

Поставив на место кувшин, уронивший каплю вина, которая упала на стол точно кровь, кардинал, хитро улыбнувшись, подал ему его чашу:

— Скажем, под именем Юлия Третьего. По-моему, очень неплохо. А что скажете вы?

Держал полную чашу в обеих руках, ощущая слабый холод её, дивясь змеиной хитрости кардинала:

— Может быть, может быть, однако ж, клянусь Геркулесом, вам скорее подошёл бы Маркел.

Полуприкрыв глаза, поглядывая на него с подозрением, видимо ещё не решив, друг он ему или враг, собеседник сделал неторопливый глоток:

— Э, полно вам. Я согласен именоваться Сикстом, Иннокентием, Евсевием, Пием. В прошлый раз пообещал конклаву сто тысяч флоринов, но Карл прикрикнул на них, и они предпочли мне этого труса, худшего из всего славного племени Медичи.

Из вежливости тоже пригубил вино:

— Ста тысяч флоринов им было мало?

Свободно, красиво держа золотую чашу в бледной пухлой руке, влажно поблескивая сочным, не успевшим увянуть окончательно ртом, канцлер снисходительно улыбнулся наивности, с какой он об этом спросил:

— Ну, конклаву мало всегда, но больше им никто не давал. Тогда они мне сказали, что я был чересчур откровенен со своими флоринами. Признаюсь, это единственный мой недостаток, который всё ещё мешает мне сделаться папой. Придётся в ближайшее время избавиться и от него, дав им двести тысяч флоринов, но так, будто бы ничего не давал.

Весело взглянул на умного циника, тому несколько раз не везло:

— Отныне вы учитесь быть лицемером?

— Вовсе нет!

Сказал ещё веселей, не спрашивая, а скорей утверждая:

— Стало быть, вы придумали какой-то новый приём задобрить конклав, который наконец приведёт вас на римский трон, слишком соблазнительный не только для вас.

Кардинал вместо ответа приподнял свою чашу:

— За вашу удачу во Фландрии!

Тоже приподнял свою чашу и ещё внимательней вгляделся в весёлое лицо собеседника:

— Вы отправляете меня на заклание?

Кардинал с лёгкой усмешкой спросил, мелкими глотками попивая вино:

— Томас Мор испугался?

— Скорей всего нет, однако же смею напомнить, что я не Христос.

— Помилуйте: это не новость.

— И моё падение не искупит ваши грехи. Они не мешают сделаться папой, но могут лишить вас должности канцлера.

Кардинал спросил, допивая вино:

— И по этой причине вы не пьёте со мной?

Парировал:

— Для меня слишком крепко ваше вино.

Тот посоветовал добродушно:

— В таком случае моё вино разбавьте водой.

Шутя попросил:

— Не стоит портить ни вина, ни воды. Лучше прикажите подать молока.

Кардинал доверительно продолжал:

— Папа Климент может испустить дух со дня на день, в особенности в том случае, если его основательно попугать, а наш король уже объявил, что сделает меня своим папой, если конклав и на этот раз не проявит должного уважения к его титулу спасителя веры и к моему способу добросовестно платить за тиару. Таким образом, моя тиара нынче в ваших руках.

С сомнением покачал головой:

— Вы ошибаетесь на мой счёт, монсеньор. Я не намерен добывать вам римский престол.

Кардинал понимающе кивнул головой, широко улыбнулся и вновь налил из кувшина вина:

— Ну, разумеется. Я понимаю, что моя тиара была бы вам ни к чему. Однако же, обратите внимание, если я сделаюсь папой под каким-нибудь именем, я превращу Англию в могущественнейшее государство Европы, а для вас уж это-то не может быть безразличным.

Поставил чашу на стол:

— Могущество государства я понимаю иначе.

— Да, это я знаю. Представьте, тоже читал, что именно вы разумеете под могуществом государства. Было занятно.

— Занятно?

Кардинал повертел чашу в руке, сосредоточенно глядя мимо неё:

— Как незанятно? Царство Божие вы намереваетесь основать на грешной земле.

Поправил:

— Ну, мои намерения намного скромней. Я только хотел показать, что справедливость и равенство возможный на земле, которая именно по этой причине перестанет быть грешной. Ведь причина её грешности в несправедливости и в неравенстве.

Его преосвященство небрежным движением сунул ненужную чашу на стол и указал кивком головы на картину:

— Ваше намерение и благородно, и хорошо. Если хотите, я под ним подпишусь. Однако осмелюсь напомнить, что всё это мирское, телесное, тогда как нам заповедано свыше радеть о чистоте, о благолепии душ.

Поинтересовался с насмешкой:

— И как же вы намерены могущество государства превратить в чистоту, в благолепие душ?

Хозяин неторопливо поднялся.

Гость тоже должен был встать.

Кардинал снова повёл его через зал, на этот раз не прикасаясь к нему:

— Я удивлён! Разве вы не догадались ещё? Ведь вы же пророк!

Собеседник глядел на него иронически, и ему становилось неловко под этим испытующим взглядом:

— Вы мне льстите. Я не пророк. А догадаться нетрудно, правда, в самых общих чертах.

Кардинал ухватил его локоть крепкой, властной, нестарческой, как оказалось, рукой:

— Ваша догадка верна. В самом деле, если у Англии будет свой папа, англичане к Господу станут значительно ближе, в отличие от испанцев или французов, и уж поверьте, моя мысль ничуть не глупее вашего острова, где от сытости, равенства и справедливости не нуждаются ни в благолепии, ни даже в Господе нашем Иисусе Христе.

Этот откровенно циничный, скользкий, безнравственный человек начинал его раздражать, и поневоле стал возражать, втягиваясь в ненужный спор:

— Однако граждане того острова искренне просят просветить их истинной верой.

— Ну, это долгая песня, надеюсь, это вы понимаете сами. Клянусь, путь, выдуманный мной, прямей и короче того, который однажды придумали вы.

Сдержал раздражение и постарался задать вопрос мягче, хорошо понимая, что резкость была бы неуместной и даже смешной:

— И вы надеетесь, что именно по этой причине я соглашусь способствовать вам?

Кардинал кольнул его острым взглядом, точно проверить желал, в самом ли деле он понял его, или только шутил:

— Вы не пожелаете служить моим интересам, к истине такое суждение было бы ближе. Однако должен вас успокоить: вам придётся служить мне вопреки вашей воле. Понимаю, что такой поворот дела прискорбен для вас, но это, к несчастью для вас и к счастью для меня, факт.

Вскинул голову:

— Я вас не боюсь!

Канцлер выпустил его руку и ласково обнял за талию:

— Разумеется, вы меня не боитесь. В этом я убедился давно. По этой причине я вам не угрожаю ничем, не пугаю и не стану пугать. В моём положении это было бы чересчур нерасчётливо. Согласитесь, что и глупо ужасно. Конечно, я не так образован, как вы. Тем не менее, неужели вы отказываете мне даже в уме? Я же сказал и ещё раз повторю: вам придётся служить моим интересам. В этом секрет моего мастерства. Прибавлю ещё: вы неизбежно встанете на защиту моих интересов именно потому, что вы образованный, рассудительный и проницательный человек. Возьмите в расчёт: если мне не сделаться папой, меня сгонит в могилу жадная родня нашей милейшей Анны Болейн. Вы спросите, почему? Причина проста: родне милейшей Анны очень хочется завладеть моими богатствами, разграбив эти картины, эти ковры и ещё кое-что, что скрыто от глаз. К тому же, всем им грезятся церковные земли, так что вместе со мной может пасть и сама английская церковь. Я уже не упоминаю о том, что после меня они непременно возьмутся за вас.

Уловил протестующий жест Мора и заспешил:

— Да, да, я понимаю, что вы за себя не боитесь и что у вас им нечего взять. Однако ж подумайте, что станет с Англией, если восторжествует Болейн и во все щели попрёт её ненасытное племя, точно клопы! Да они источат казну, как моль источает сукно!

Его преосвященство вдруг воскликнул, указав рукой на распятие, где высеченный из слоновой кости Христос бессильно поник на кресте, искусно вырубленном из чёрного мрамора:

— Вы видите, Мор?

Воздев руку, похожий на зверя, который сжимается, готовясь к прыжку, не дожидаясь ответа, заговорил с какой-то восторженной искренностью:

— И Он не хотел, но взял на себя прегрешенья и зло этого жестокого, этого грязного мира! И Он не хотел! Вдумайтесь-ка, именно не хотел, не хотел, а пришлось ему взять на себя! И все мы противимся, противоборствуем, не хотим, не желая понять, что есть нечто высшее нас, что заставляет нас действовать вопреки нашим чувствам и нашим намереньям! Обстоятельства — вот наш истинный бог, наш тиран и наше проклятие! Если пошатнётся церковь по вашей воле, по воле короля или по воле Анны Болейн, кто с негодованием укажет смертным на их возмутительные, неиссякаемые пороки? А если они останутся в вечном неведении на сей счёт, как же они поплывут на ваш сказочный остров?

Изумился и возразил, почувствовав страстную силу в этих словах:

— Церковь существует более тысячи лет, напоминает, напоминает, корит, а люди всё равно остаются порочны. Лишь на том острове они смогут очиститься от грехов и не станут порочны на вечные времена.

Поворотившись круто к нему, встав очень близко, глядя в упор, собеседник заговорил примирительно, однако по-прежнему страстно:

— Так пусть же Франция и Испания увязнут в вечной войне! Только всечасно пожирая друг друга, Англию они оставят в покое, вынуждены будут оставить, хочу я сказать. Чего ж вам ещё? Разве вы этого не хотите?

Напомнил:

— Если они завязнут в вечной войне, наш король снова вспомнит о короне Плантагенетов и ради неё станет помыкать то одной, то другой стороной, как он делает это почти двадцать лет, понемногу истощая страну.

— С такого рода наивной политикой будет покончено, если именно меня сделают папой. Я помогу ему позабыть о короне Плантагенетов, позабыть навсегда.

Тоже примирительно попросил:

— Лучше оставим наш диспут. Я выполню поручение короля, как смогу, в меру моих слабых сил, ведь силы мои ограничены, монсеньор, в особенности если помнить о ваших пророчествах.

Кардинал облегчённо вздохнул и смахнул с лица пот белоснежным платком:

— Вот и чудесно! Позвольте дать вам совет, разумеется не помышляя о превосходстве моих сил над вашими, это оставим другим. Так вот, Карл находится в безвыходном положении. В Венгрию, как вы знаете, вторглись полчища турок, а Карл связан рыцарским словом начать против них Крестовый поход, ведь все они ещё бредят рыцарством и рыцарской честью. Испанская казна истощилась, несмотря на постоянный и щедрый приток из колоний, где испанцы ничем не стесняют себя, то есть грабят и убивают несчастных туземцев почём зря. Его армия завязла в Италии. На севере Карлу угрожают мятежные лютеране, которых он не догадался вовремя усмирить. Вот, помня об этом, вы только шепните французам от имени нашего короля, что мы, мол, готовы высадиться, скажем, во Фландрии. В таком случае, французы не уступят ни пяди, Карл же, связанный ими и с запада, не сдержит своего королевского слова и в какой раз отложит обещанный Крестовый поход. Римская курия вынуждена будет оставить его как отступника. Франсуа утвердит своё влияние в Риме. Я сделаюсь папой. Генрих получит долгожданный развод. Англия благополучно останется в лоне католической церкви. В католическом мире сохранится единство, отчасти ослабленное уже лютеранами. Ваша заслуга во всех столь важных благодеяниях станет очевидна и неоспорима. Вы только шепните эти несколько слов.

Громко спросил:

— И мы не высадимся во Фландрии?

Кардинал многозначительно подмигнул:

— Фландрия, мастер, и без того будет наша, дайте только срок.

Привыкнув таить свои сокровенные мысли, досадовал на свои возражения, понимал, что пора прекратить этот бесполезный, слишком затянувшийся разговор о тиарах, коронах и рыцарстве какой-нибудь шуткой, но никакая шутка не шла с языка. Серьёзно сказал:

— Вы изложили ваши планы откровенно и ясно. Я понял вас. Хочу только напомнить вам ваши же уверения: дело будет зависеть не от меня, не от этих нескольких слов, а от самих обстоятельств, в которых мы, как вы говорите, не властны.

Кардинал взглянул на него повелительно, строго:

— Применяйтесь к обстоятельствам, чтобы властвовать ими!

Поклонился:

— Если смогу, монсеньор.

Собеседник неожиданно прильнул к его уху и чуть слышно произнёс французское имя:

— Это мой человек, запомните хорошенько. Вы отыщите его в свите Луизы. Он вам поможет примениться к обстановке переговоров, как приятно и выгодно для всех нас.

Вновь нагнул рыжеватую голову:

— Благословите меня.

Кардинал благословил, отпустил наконец и громко прошипел ему вслед:

— Только бы нас не опередила эта драная сучка Болейн!

Мостовые Камбре звенели и цокали под железом подков. Кривые узкие улочки переполнились пёстрыми всадниками. В каждой свите был свой фамильный, избранный цвет. С утра до вечера оглушительно перезванивались колокола всех городских и окрестных соборов. Гремели салюты и фейерверки. Бесновалась и орала толпа.

Ритуальная церемония открывала каждое заседание враждовавших сторон. Две королевы в парче, в жемчугах и каменьях появлялись друг против друга, обменивались призрачными улыбками, произносили затверженные с малолетства приветствия и представительно усаживались в золочёные кресла, почтительно воздвигнутые на возвышениях, покрытых красным сукном. По обе стороны от владычиц, понижаясь рядами, рассаживались советники. Вышколенные писцы ловили каждое слово, оброненное одной из сторон. На площади рокотал беспечный народ, довольный устроенным зрелищем и бесплатным вином.

Карл сказался больным. Франсуа охотился в заповедных лесах. Две королевы яростно защищали интересы и честь, одна сына, другая племянника. Луиза Савойская нервно сжимала ручки тяжёлого кресла. Её сухое стройное тело в порыве злобы порывалось то и дело вперёд и в бессилии неудовлетворённой жажды повелевать откидывалось назад. Лютая ненависть ко всему испанскому металась в сверкающих жёлтых глазах. Сморщенное лицо, как печёное яблоко, пожелтело от разлитой желчи. Говорила она слишком громко, вызывающе, резко, рождая желание ударить её, чтобы привести в чувство. Маргарита Бургундская замыкалась в испанской непроницаемой гордости, сидела напротив ненавистной противницы преувеличенно прямо, с высокомерно откинутой, язвительно-холёной головкой, в презрительной усмешке часто кривя свои плоские бледные губы. Обе грозили друг другу войной, опустошительной и беспощадной. Обе были готовы взвиться из своих кресел и сами царапаться и кусаться, если не разить одна другую мечами, лишь бы не уступить, лишь бы настоять на своём. Всем казалось, что переговоры непременно прервутся, в самом деле обернутся новой, ещё более жуткой, непримиримой враждой и опустошением целых провинций и городов, но они возобновлялись снова и снова.

Масло выгорело в плошке, оставленной верной Дороти. Слабый огонь подёрнулся и угас.

Узник не заметил, что сидит в непроницаемой тьме.

Вперился в своё прошлое с увлечением, хорошо узнавая и как будто не узнавая, хотя твёрдо помнил каждое слово, и шум городка, переполненного чужими людьми, звучал неумолчно в ушах.

Что-то внезапное, необычайное открывалось в прошлом, беспокойное, смутное, наводившее на какую-то важную мысль.

Повсюду в зале заседаний и в прочих людных местах занимал первое место, ни на дюйм не дозволяя умалить свой престиж, который был там престижем страны и короля. Требовал поместить его тотчас после двух королев. Его поселили на подворье курфюрста, а в зале переговоров отвели самую высокую, самую почётную из скамей, так что выше сидели одни королевы. Был немногословен и строг, как подобало представителю великой державы и могучего монарха, союза с ним добивались и Луиза и Маргарита. Но, поразительно, ему почти не приходилось вмешиваться в эти боевые переговоры о мире, которые каждый день могли завершиться новой войной. Переговоры складывались по его желанию как-то сами собой, не требуя ни королевских денег, ни кардинальских интриг.

С нарастающим любопытством следил, как эти бранчливые дамы, ежеминутно готовые вцепиться одна другой в глотку, лишь бы не уступить сопернице ни слова, ни буквы в мирном трактате, в конце концов уступали, не в силах не уступить, и соглашались сквозь зубы на предложение заклятого, жаждущего победы противника, в самом деле повинуясь, как предрекал кардинал, немилосердному сцеплению самых неожиданных обстоятельств и продвигаясь против воли своей к нелюбезному, но неизбежному миру. Видел, как с разных сторон прибывали гонцы, по два и по три на дню. Знал, что курьеров поджидали в засадах, выкрадывая бесценную почту, иногда убивая посланца, лишь бы вырвать необходимую тайну. Ему самому предлагали продать или перепродать секретные вести, которые он получал то из Ламбетского дворца, то из Гринвича, то от послов в Испании, Франции и Италии. Доносили, что французы медленно откатывались от Неаполя, не имея ни пороха, ни физических сил, чтобы продолжить осаду. Между солдатами началась эпидемия. Внезапно умер Лотрек. Главнокомандующим был назначен Сен-Поль, но он уже ничего не мог изменить. Двадцать первого июня он был разбит. Вновь, как при Павии, Франция всё проиграла в Италии. Путь на Париж был открыт. Вторжение испанцев представлялось решительно всем неминуемым. И было немыслимо слышать, как Маргарита Бургундская, ещё презрительней кривя плоские бледные губы, предлагала не безоговорочную капитуляцию с потерей Бургундии и контрибуцией в несколько миллионов флоринов, а самый незамедлительный мир. И было ещё немыслимей слышать, как разъярённая Луиза Савойская кричала, подпрыгивая, брызжа жёлтой слюной, что великая Франция никогда, вы слышите, никогда, никогда и ни при каких обстоятельствах не склонит гордой своей головы ни перед кем, вы слышите, ни перед кем, ни перед кем, ни перед чьим-то императором и королём.

В ответ Маргарита, презрительно щуря глаза, просила Бургундию, чтобы приобретением этой провинции возместить те убытки, которые племянник её понёс в победоносной войне.

Привскакивая на месте, Луиза злобно пищала, что эта исконная земля галлов никогда не отойдёт к паршивым испанцам и глупым немцам, вы слышите, никогда, никогда.

Королевы покидали зал переговоров разгневанные, ночью принимали гонцов и советников и наутро встречались как ни в чём не бывало, непримиримые как никогда, всё больше и больше уступая друг другу.

Ему было известно, что со дня пленения сына Луиза вела переговоры с Сулейманом Великолепным. Её не страшил тот позор, какой она навлекала на христианскую Францию, обращаясь за помощью к мусульманам, ради спасения сына любой позор она готова была взять на себя.

Столетия перед тем французские короли мечтали наяву и во сне о крестовых походах против неверных. Карл Шестой в своё время ходил против турок, но был ими разбит. Карл Восьмой грезил осадой Стамбула. Людовик Двенадцатый проповедовал священный поход, но так и не собрался его совершить. Теперь король Франсуа носился с грозным проектом объединить всю Европу для окончательного разгрома империи зла и, добиваясь имперской короны, клялся германским курфюрстам:

— Если меня изберут императором, то три года спустя, не позднее, я буду в Константинополе или меня не будет в живых.

И вот буйный сын в качестве пленника томился в каменном мешке мадридского замка, а Луиза, повинуясь слепому материнскому чувству, поправ вековые традиции французской политики, с молчаливого согласия сына, павшего духом, толкнула турецкую армию на беззащитную Венгрию. Тридцать тысяч венгерских солдат легли костьми на Могачской равнине. Буда пала. Венгрия была опустошена и включена в обширные владения ненасытного Сулеймана. Австрия стояла перед угрозой вторжения. Напуганный Карл поспешил выпустить Франсуа на свободу, потребовав вместо него заложниками его сыновей. И вот потерявший достоинство сын охотится в своих заповедных лесах на оленей, а потерявшая голову мать вновь науськала турок на Карла, подобно львице защищая детёныша.

В мае Сулейман Великолепный, снарядив двести пятьдесят тысяч солдат, вновь прокатился по Венгрии. Главный удар и на этот раз прошёлся по Вуде. Нерегулярные турецкие части грабили Австрию, регулярные части угрожали сиятельной Вене. Около тысячи вооружённых фелюг наводнили Дунай. И чем ближе мусульманские полчища подплывали к христианской столице, тем уступчивей становилась непреклонная Маргарита, по-прежнему кривя в злой усмешке плоские бледные губы. И тем неустрашимей становилась Луиза, и бешеным злорадством кипели её жёлтые рысьи глаза и ещё глубже становились морщины на сморщенном до уродства лице.

И вот в августе нежеланный мир был подписан обеими сторонами. Франция сохраняла Бургундию, но отказывалась от сюзеренных прав на Фландрию, Лилль, Дуэ, Артуа и уступала важную крепость Гездин. Карл отпускал заложников, сыновей Франсуа, за два миллиона экю, а Франсуа женился на испанской инфанте Элеоноре, сестре ненавистного Карла, отныне кузена, лишь бы проклятый кузен не поднимал на него меча.

Лет по крайней мере на двадцать, а может быть, и на тридцать в несчастной, разорённой непрерывными войнами и грабежами Европе не предвиделось династических войн.

Он получал мир, как и хотел.

Это был настоящий успех.

Но несмотря на этот настоящий успех, возвращался смущённый, взволнованный: уж слишком легко получил всё то, что хотел, о чём скорбно мечтал все эти долгие годы. Мир воцарился. Чем отныне займут себя короли? Не уразумеют ли они наконец, что пора заниматься внутренним устройством вверенных их попечению народов и государств?

Сердце колотилось сильнее. Мысли кружились и путались. Настроение капризно менялось, не сиделось в пышной карете посла, потребовал коня после первой ночёвки. Сутулясь, опустив узкие плечи, ехал далеко впереди охраны и свиты. Его невольные спутники молчали и не решались догонять. Почтенные люди, которым выпала честь составить посольство, ехали шагом. За ними пылили копейщики в потемневших кирасах. Бесшумно катила пустая карета. С высоты седла во все стороны расстилались тучные фландрские нивы. Узорчатые соборы белели на пологих холмах. Уютные домики, сложенные из красного кирпича, алели на солнце черепицами островерхих, высоко вздёрнутых крыш. Плотные мужики в суконных жилетах и шляпах сноровисто убирали поля. Весёлые женщины в длинных юбках и кокетливых чепчиках ставили крутобокие бабки уродившейся ржи. Сытые коровы паслись на зелёных лугах. Довольство сияло вокруг. Вид довольства и сытости рождал в душе его лёгкую зависть. Его родина такой довольной и сытой грезилась ему только в мечтах.

И он трогал шпорой коня. Серый в яблоках конь вздёргивал сухую узкую голову и сразу переходил на галоп. Позади него свита переходила на рысь. Прибавляли ходу копейщики с пропылёнными лицами. Пустая карета с дремлющим кучером оставалась далеко позади.

Нетерпение им овладело, хотелось прискакать поскорее домой, пришпоривала надежда, что на родине что-то двинется с места, что на родине, получавшей, без его усилия, мир, должно начаться что-то хорошее, непременно счастливое, и чудный остров, как призрак в тумане, вновь рисовался в мечтах.

Ведь он вёз людям мир, и люди должны оглянуться вокруг и поглядеть наконец, как нерасчётливо, скудно живут, в грязи, в раздорах, в грехах.

Только фламандцы отчего-то смущали. Стирая с лица пот ладонью, то один, то другой сердитыми глазами провожал английский конвой. Их глаза прибавляли к нетерпению горечи, сочившейся, как липкая грязь, отравляя бодрость, принуждая взволнованно вопрошать, что станет делать, с чего начнёт мирную жизнь, когда возвратится домой. Тосковал по родимым местам, по домашнему очагу, по детям, даже по старой некрасивой жене. С тревогой ждал свидания с ними. Здоровы ли? Он так давно уехал из дома. И серый в яблоках конь вновь поднимался в галоп, и встречный ветер сердито освежал разгорячённое тревогой лицо. Но сердце продолжало торопливо стучать, и в голове не находилось тех надёжных, тех неоспоримых ответов, которые могли бы успокоить, и недоставало сил не мечтать. Одно знал хорошо: теперь, когда мир заключён, непременно сделает что-то.

В узком проливе свирепствовал норд. Крохотный шлюп, поджидавший его в тихой гавани, то взмётывался на самый гребень ревущей волны, то валился беспомощно вниз, грозя развалиться на части. Паруса, потерявшие на мгновение ветер, неожиданно хлопали, точно палили из пушек. Деревянные переборки скрипели и охали. Утомлённые переходом солдаты храпели на все голоса, повалившись и скорчившись в душном и тесном проходе. Его верный спутник Тенстал катался на койке и вскрикивал точно в испуге. В круглом корабельном окне стояла кромешная чернота. Он то задрёмывал, убаюканный качкой, то пробуждался внезапно от внутреннего толчка. Под вой налетевшего вихря падал в пропасть бесхитростный шлюп. Его затискивало этим падением в угол; с отчаяньем ждал, точно это снилось во сне, что вдруг лопнут прогнившие доски тонких бортов и всё сущее пожрётся бездонной пучиной. Уже представлялось, что сам всего лишь бессильная щепка, брошенная в бескрайнее, как жизнь, море, и кто-то, всесильный, властно швыряет его по крутобоким волнам, то ли Всевышний, видящий решительно всё, то ли эта слепая стихия. Тогда полусонная мысль устремлялась в другом направлении, и думал о том, что его ожидает, по всей вероятности, суровая встреча, что Генрих едва ли простит ему этот мир и что едва ли у него будет возможность что-нибудь сделать для ближних, то есть для всех англичан.

Генриху мир не мог не представляться провалом всей внешней политики. Король теперь едва ли получит от Римского Папы развод и всё-таки не откажется от Анны Болейн. Отныне ему нечего делать на континенте: Карла, должно быть, засосёт, как трясина, война с Сулейманом Великолепным, а Франсуа, наголову дважды разбитый, женатый на испанской инфанте, нескоро осмелится вновь воевать. Да и с кем? Со своим новым кузеном? А Генрих? Осмелится ли в одиночку двинуть против папы войска, как обещал?

Долгие годы Генрих упражнялся в военном искусстве, носился в полном вооружении на приученном к строю коне, занимался вольтижировкой, ломал тяжёлые копья, поддевал на скаку чугунные кольца и латные рукавицы, учился владеть алебардой и пикой, фехтовал испанским мечом, бился в кольчугах и без кольчуг, со щитами и без щитов, почитая единственно битву истинно рыцарским, истинно королевским занятием. Что останется ему в годы мира? Только одно: заниматься государственными делами, обустраивать Англию, учреждать правосудие и справедливость, радеть о благоденствии и процветании той страны, которую он так жаждет осчастливить наследником. Возьмётся ли монарх за это непривычное и утомительное занятие? Придётся ли по вкусу неугомонной королевской душе негромкое и трудное дело строительства жизни после того, как столько раз мысленно примерял на себя утраченную корону Плантагенетов? Ненадёжны, самолюбивы все правители, будь то император или король.

Размышляя о возможных последствиях мира, не беспокоился о себе. Опала или возвышение были бы ему безразличны. С полным равнодушием мог оставить все должности, все занимаемые места, лишь бы обстоятельства сложились так, как было задумано. Но отчего-то после переговоров двух королев пропадала уверенность, что жизнь пойдёт именно так, как представлялось в размышлениях. Вёз прочный мир, однако не в силах был предсказать, что уже завтра может приключиться в беспокойной Европе, жадной до захватов и грабежей, и каким образом потянется далее всё наше спутанное нестройное грешное существование. Таилось что-то неодолимое в ней, не постижимое и самым образованным разумом, не подвластное воле ничьей. Именно это ощутил, безучастно наблюдая жестокую схватку двух злобных соперниц, которые вопреки всем выкладкам его разума пришли к разумному соглашению, вопреки собственной воле помирились друг с другом.

Что же в ближайшее время ожидает наш мир? Может быть, Карл одним могучим ударом сокрушит уже истощённого долгой войной Сулеймана Великолепного и, повернув победоносную армию, всей мощью обрушится на Франсуа? В таком случае расчётливый Генрих придёт ли нелюбимому Карлу на помощь, как приходил уже несколько раз? Может быть, Франсуа, одурачив кузена женитьбой на этой самой инфанте, договорится с германскими протестантами и ударит Карла в беззащитную спину, как тать? Поможет ли тогда Генрих непостоянному, лукавому Франсуа? Возможным теперь представлялось и то и другое. Стало быть, снова война. Стало быть, вновь будут задвинуты в долгий ящик все разумные планы благоустройства истощённой, уставшей страны. А если на этот раз обойдётся всё же без войн, в какую сторону строптивый характер увлечёт короля? Не сменит ли Генрих лихие забавы войны на столь же лихие забавы охоты, эспадрон на мушкет и женщин на боевого коня?

Философ верил во всемогущество человеческой воли и добрых желаний, но после переговоров в Камбре неожиданно начинало казаться, что в нашей переменчивой жизни возможно решительно всё, потому что повсюду струятся, сплетаясь и расплетаясь, тысячи невидимых, неведомых, не узнанных разумом сил, от соединения и разъединения, затухания и взрыва которых в нашем мире приключается одно непредвиденное. А ему так хотелось, чтобы внезапно обретённый мир был вечным, миром на все времена, и тогда-то... наконец...