Его осторожно тронули за плечо.

Мор разлепил припухшие веки и молча смотрел, позабыв обо всём за время короткого, но глубокого сна, неторопливо пытаясь понять, что в этот раз понадобилось от него и что ему надо ответить.

Стоя перед ним, Томас Поп, нестарый чиновник канцлерского суда, сильно располневший на службе, добродушный и вялый, не любивший ходить, с вытянутым, до смешного серьёзным лицом, сказал прерывающимся голосом:

— Готовьтесь, мастер... в девять часов...

Колокол где-то близко ударил, мерным гулом призывая к первой молитве. В то же мгновение узник вспомнил, что ожидало его, смешался на миг и облегчённо вздохнул:

— Спасибо, мой друг.

Подслеповато помигивая небольшими глазами, старательно сохраняя достоинство стража порядка, нагнувшись почти к самому уху, поп многозначительно прошептал, выдавая королевскую тайну:

— Вам не придётся шествовать в Тайберн, мастер. Повелением его величества вам лишь отрубят голову здесь, на площади Тауэра. Король милостив. Благодарите его.

Философ тотчас сел, точно его подбросила какая-то сила, и воскликнул, не скрывая насмешки:

— Избавь, Господи, друзей моих от такого милосердия!

Отшатываясь от него, как от чумного, с недоумением на добром круглом лице, чиновник заключил торопливо, точно страшился ответить за чужие слова:

— Правда, вы должны помнить, что вам запрещается обращаться с речью к народу.

Припомнив ночную беседу, которая, возможно, была, возможно, только приснилась ему, Мор с живостью повернулся и воззрился удивлённо на маленький, грубо сколоченный стол. На столе не было ни свечей, ни подноса, ни чаш, ни кувшина с вином, ни остатков еды. Лицо его стало испуганным, шагнул вперёд и негромко спросил:

— Совсем ничего?

Опустив голову, виновато топчась перед ним, поп подтвердил:

— Ни слова, мастер, нельзя. Строжайшее повеление его величества.

Мыслитель сокрушённо покачал головой, исподтишка поглядывая на огорчённого чиновника:

— Что ж, я повинуюсь и замолчу навсегда. А пока, мой друг, прикажите умыться.

Поп нехотя сделал несколько ленивых шагов, с усилием приоткрыл тяжёлую, обитую железными полосами крест-накрест дверь и кому-то кивнул головой. Длинноносый служитель с непроспавшимся мутным лицом внёс небольшой медный таз и кувшин, похожий на тот, в котором вечером было вино, пошатываясь на каждом шагу, вероятно, с вечера всё ещё пьяный. Пленник скинул с себя поношенный, но всё ещё крепкий камзол простого сукна и подал ему:

— Вот ещё одна вещь тебе за труды.

Придвинув ногой табурет, почти уронив на него никогда не чищенный таз, служитель принял камзол свободной рукой, привычно вскинул себе на плечо и стал поливать из кувшина, недовольно ворча, открывая пустые желтоватые десны и нездоровый язык:

— Верхняя одежда казнённого принадлежит мне по праву. Это немного для бедных людей, уж поверьте. Бывают среди них иногда и такие, что оставляют бедным людям и ещё кое-что, на пропитанье жены и малых детей.

Отфыркиваясь, плеща в лицо холодной водой, развлекаясь невинной торговлей того, кто оставался, впрочем, только на время, с тем, кто нынешним утром уходил навсегда, Мор с лёгкостью пообещал:

— Хорошо, я дам тебе пенс.

Сунув в грязную воду ненужный кувшин, подавая ему холщовое полотенце, хитро прищурив похмельные зеленоватые глазки старого жулика, малым даянием оскорблённый, служитель недовольно ворчал:

— Одного пенса, конечно, хватит на пиво в кабачке за углом, однако, мастер, одним пивом, как вы должны знать, сыт не будешь, а вино поднимается в цене день ото дня, бедному человеку из убытка в убыток.

Бросив на руки ему полотенце, Мор сунул руку в карман:

— Вот тебе два. Выпей вина.

Бросив в таз полотенце, с камзолом, переброшенным через плечо, служитель нехотя улыбнулся и, ещё более недовольный, сказал:

— Благодарствуйте, мастер. Какое вино?

Стоя в чистой белой рубашке, принесённой вечером Дороти, в чёрном суконном жилете, приглаживая ладонями отросшие волосы, философ мягко сказал:

— Прости меня, брат, но больше у меня ничего не осталось. Король взял всё, что мог.

Служитель потоптался на месте и со значительным выражением засветившихся жадностью глаз уставился на простой, потёртый жилет.

Поймав его алчущий взгляд, узник засмеялся и понимающе подмигнул:

— Ещё раз прости меня, брат, но жилет свой подарить тебе не могу. Чего доброго, простужусь без него, утро, кажется, свежее. К тому же, к курносой, я полагаю, подобает выйти в виде пристойном.

Надувая влажные губы, Поп извиняющимся голосом приказал:

— Поспеши.

Служитель мешковато, придерживая ухом сползавший камзол, достал из-за пояса длинные ножницы, вроде тех, какие употребляют для стрижки овец, попросил его поворотиться спиной и молча вырезал, как-то медлительно, сухо, с усилием щёлкая ржавыми лезвиями, со спины ворот рубахи, потом срезал и волосы на затылке, больно дёргая их. Когда приготовления были закончены, оба вышли. Мор остался один и стал ждать.

Тем не менее, что до крайности удивило, чувствовал себя нынче лучше, чем вчера. Что за притча? Почему? Отчего? Может быть, потому, что нынче утром всё было кончено, насовсем решено. Пути назад не осталось. Прямая дорога лежала только вперёд, и пройти по ней оставалось очень немного, он же был твёрдо уверен, что выдержит всё с достоинством, пугало больше всего, как бы в эти самые трудные, самые последние двадцать или тридцать минут ожидания старая воля не изменила.

Мор то ложился, ощущая голым затылком холодок плоской, набитой шерстью подушки, то вновь нервно вставал, не находя, чем бы занять праздную мысль. Наконец стал представлять себе то, что предстояло, мысленно видел серую площадь перед собой и серых, угрюмо молчавших людей, вымеривал каждый шаг под пристальным взглядом праздной толпы, сотни раз проходил сквозь широкий проход, оставленный среди неподвижных людей, ступая размеренно, с холодным лицом, с лихорадочно бьющимся сердцем, и с содроганием поднимался на эшафот, затянутый крепом.

Как будто всё получалось как надо, как должно было быть, но снова и снова мысленно прослеживал отчаянный, напоследок доставшийся путь.

Впустили священника в чёрной сутане с белым квадратным воротником, с покрасневшими, может быть от бессонницы, веками, с сухим сероватым лицом, с круглой ямкой на выступающем вперёд подбородке, с потёртым казённым Евангелием в левой руке, с ровным заученным голосом:

— Сын мой, время пришло тебе душу свою раскрыть перед Господом...

Приговорённый поднялся, неподвижно встал перед ним и спокойно сказал:

— Господь простит мне прегрешения.

Священник настойчиво произнёс:

— Оставьте грех гордыни, сын мой...

С мягкой твёрдостью повторил:

— Господь простит сам.

Его вывели наконец.

По бокам шагало двое солдат в сверкающих касках и в панцирях, выступавших ребром на груди, точно им предстояло сражаться с врагом.

Лейтенант шествовал сзади.

Июльское утро было тёплым и светлым. Яркое солнце било прямо в лицо. Воздух был прозрачен и свеж. Мягкий ветер нёс запах зелени и цветов с недалёких лугов, омытых коротким вечерним дождём. Ярко блестели истёртые временем камни двора. Беспечно чирикали воробьи.

Мор жадно вдохнул полной грудью этот чистый, благоухающий, благодетельный воздух. Голова закружилась. К горлу подступила тошнота. Сознание провалилось на миг, не понимал ничего, однако чудом сохранил равновесие, ещё раз жадно вздохнул, медленно выпустил воздух сквозь плотно сжатые губы и медлительно двинулся к распахнутым настежь воротам, заложив руки назад, весь потный от страха, что вот-вот истомлённые силы оставят его и он потеряет себя, завопит, сделает что-то ещё, что навсегда опозорит его.

Впереди рокотало, как море. В нём вдруг стало два человека. Один, обмерев, стиснув лихорадочно побледневшие губы, весь сжавшись в один тугой, напряжённый комок, упрямо бессвязно твердил, что должен, обязан, позабыв уточнить, в чём именно в эти минуты был его долг и в чём именно состояла обязанность, перед кем, перед чем, весь пронизанный ими до последнего вздоха. Второй, непринуждённо улыбаясь теми же побледневшими сухими губами, готов был острить над собой и над тем, что должны были сделать над ним.

Рокот тем временем нарастал, приближаясь, как горный обвал. В воротах бедная женщина в изношенном платье, с простыми серёжками в грязных, всё ещё красивых ушах, с морщинистым, измождённым лицом, упала перед ним на колени, заломив руки, истошно вопя:

— Вы поклялись мне рассмотреть моё дело по справедливости, давно обещали помочь одинокой вдове, которую обокрали племянники, а дело так и осталось в суде. Помогите же, помогите же мне!

Это было так удивительно, так неуместно, так славно кстати ему, что философ, легко тронув её косматые грязные волосы, ответил весёлым неуверенным голосом:

— Потерпи немного, добрая женщина. Наш король так ко мне милостив, что спустя полчаса освободит меня ото всех моих дел и сам поможет тебе.

Приободрился и решительным шагом двинулся дальше, навстречу так громко рокотавшей толпе, поминутно говоря про себя:

«Однако посмотрим, поглядим, полюбуемся, чего стоят хвалёные твои добродетели, мастер Мор, уж поглядим, поглядим, поглядим...»

А шум всё рос и крепчал впереди, как гневный рокот морского прилива, бившего в скалы, то широко разливаясь над ослепительной площадью, залитой солнцем, то брызжа вверх узорчатой пеной совершенно неразборчивых слов. На него надвигалась толпа. Она разделена была надвое. В два ряда стояли солдаты, образуя змеившийся узкий проход, то против воли своей выступая немного вперёд под давлением беспокойно колебавшейся массы, то, взявшись за руки, с напряжённым усилием во всём теле и в неприветливых лицах, громко бранясь, пятились и возвращались вместе с массой назад.

От непривычного шума, оглушавшего после тюремной, длительной, непроницаемой тишины, от этой беспокойно колеблющейся плотной массы людей, которая стремилась в каком-то неясном порыве накатиться на него и на его слабый конвой и смести всё, что ни попадётся в яростном гневе на пути, на него накатывалась мутящая слабость, тоже волнами, как рокот толпы.

Мор несколько раз останавливался передохнуть, не глядя ни на кого, стыдливо потупясь, слыша, как голоса из толпы поторапливали его. Солдаты конвоя в молчании ожидали по сторонам. Лейтенант тоже молчал и терпеливо ждал у него за спиной. Двинувшись дальше, стараясь твёрже ступать, приближаясь к живому проходу в неспокойной толпе, Томас Мор прикидывал мысленно, сколько шагов оставалось, чтобы подойти к эшафоту.

Дали бы коня...

Но вместо коня неожиданно припомнился старый солдат и та добрая усмешка на простодушном лице, с которой ветеран многих войн вчера вечером говорил, как хорошо умереть на скаку, застигнутым верной пулей или стрелой, с отчаянным криком мчась на врага. И отчётливо подумалось вдруг, что он тоже идёт на врага и что его сейчас ждёт та же счастливая, лёгкая, быстрая смерть. Один только вздох... Костлявые плечи распрямились сами собой, Мор зашагал почти быстро, упруго, с решительно поднятой вверх головой, ощущая прохладу в затылке, ласкаемом ветром.

Толпа приняла его оглушительным рёвом. В тесном проходе воняло пылью, потом, вином. Потемневшие лица солдат были неприветливы и неподвижны. За солдатскими спинами почти не было видно людей. Кто-то громко смеялся, кто-то визгливо кричал, кто-то сорванным голосом пробовал петь, кто-то остервенело бранился с соседом, теснившим его.

Смех, крики, песни и брань заглушали в душе всё постороннее, страшное, не позволяя размышлять, углубляться в себя. На душе становилось всё отчаянней, бесшабашней. Приговорённый почти побежал по извивавшемуся, точно живому проходу. Конвой торопился за ним. Лейтенант отставал и неприлично для его чина рысил.

Так приблизился к эшафоту.

Эшафот явным образом был сколочен поспешно. Неуклюжая клетка наскоро ошкуренных брёвен была не совсем ровно обшита толстыми досками. Наверх вели узкие крутые ступени без перил.

Мор дышал тяжело и страшился споткнуться на этих шатких ступенях. Тогда поднял вопрошающе голову и увидел глаза беспокойно стоявшего Кингстона, ободряюще улыбнулся, с весёлым видом протянул руку и очень громко, внезапно поднявшимся, наполненным голосом попросил:

— Помоги мне взобраться, Уилли, назад я ворочусь сам собой.

Кингстон вздрогнул и с торопливой неловкостью подал ему дрожащую руку.

Одолел с его помощью все пять ступеней и встал на краю эшафота.

Было пусто метров на двадцать вокруг. Впереди всех сидел Томас Кромвель верхом на сером коне, покрытом красной попоной, сидел важно, отвалившись назад, самодовольно выпятив тонкие губы, с презрением глядя перед собой. На этот раз на нём был чёрный плащ и чёрная шляпа. Тотчас за Кромвелем в три ряда застыли солдаты в кирасах и касках, ощетиненные стальными наконечниками копий и алебард. За спинами солдат бушевала толпа.

Закусив губы, бледная, в чёрном чепце, из-за чьего-то плеча на него пристально смотрела Дороти Колли.

Мор громко сказал, не надеясь, что хотя бы кто-нибудь расслышит его в этом гуле:

— Молитесь здесь за меня, а я стану там молиться за вас.

Отступил, больше не думая ни о чём, готовясь к последнему мигу.

Высокий палач, в красной рубахе почти до колен и в красном трико, в чёрной маске, аккуратно завязанной сзади на седых волосах, низко поклонился ему и сильным, ободряющим голосом произнёс:

— Простите меня.

Кивнул головой и спокойно сказал:

— Шея у меня коротка, так прошу тебя, ударь хорошо, чтобы мне не мучиться, а тебе чтобы не было сраму перед людьми.

Сложил крестом руки и встал на колени. Жгучие слёзы невольно выкатились из глаз, без слов обратился к Всевышнему, чтобы Тот простил все его прегрешения, ибо был грешен, как все.

Уложил шею на плаху и повертел головой, чтобы примериться к ней.

Отросшая борода оказалась между плахой и шеей.

Подумал внезапно, что топор не перерубит волос, и отпрянул назад, бледнея от ужаса, бормоча торопливо, пытаясь шутить:

— Постой, старина, уберу мою бороду, тебе её рубить незачем, ведь борода, клянусь Геркулесом, не виновата, государственной измены не совершала.

Придержав на этот раз бороду, вновь опустился на плаху и выбросил в стороны руки, давая понять палачу, что готов. И замерло сердце, и удары пульса стихли в похолодевших висках. По толпе прокатился сдержанный гул, и она замолчала, наконец дождавшись своего.

С силой упал немилосердный топор. Голова несчастного, взмахнув бородой, отлетела со скрежещущим хрустом, в последний раз беспомощно моргая уже пустыми глазами.

Толпа замерла.

Год спустя в камере, где был заточен философ, казнена была Анна Болейн, которой отказался он присягнуть.

Ещё четыре года спустя на той же площади тот же старый палач одним точным ударом смахнул круглую голову Томаса Кромвеля с плеч.

И протекли времена. И пришёл внучатый племянник его, наследник аббатства, того, что у короля Генриха выпросил его двоюродный дед. И поднял восстание во имя Христа. И на той же площади Тауэра скатилась с плеч голова монарха.