Томаса Мора не оставляла тревога. Ему ли было не знать, что короля не остановят ничьи слова, если тот видел впереди громадные выгоды. Ближайшее будущее представлялось таким же грозным, кровавым и смутным, как недавнее прошедшее несчастной Германии, залитой кровью.

Тогда ужасные вести приносили торговые люди, видевшие своими глазами сокрушённые, развороченные порохом замки, соборы, монастыри, сожжённые деревни и города, запустение целых провинций, смрадные трупы, которые некому было убрать, голодных детей и стариков, десятки тысяч замученных, четвертованных, повешенных и сожжённых. Может быть, тысяч сто. Может быть, вдвое больше. Никому не удалось подсчитать, да едва ли и считал кто-нибудь. Вытоптанные поля. Грабежи. Торжество грубой силы. Победа насилия.

Философ предвидел, что всё это угрожало и Англии. Генрих тоже предчувствовал, опасался и потому колебался и так осмотрительно, медленно шёл к своей цели. Больше, казалось, не предвидел, не предчувствовал никто. Почти никто не мог и не хотел его поддержать. Мор оставался один на один с королём, если не считать королевы, десятка её приближённых и горсти единомышленников, которые пока что не оставляли его. Он один должен был помешать разводу с Екатериной и браку с Анной Болейн.

Несколько дней после того разговора мучила неизвестность. Канцлер ещё мог ошибаться. Генрих ещё мог выбрать крест и в суровом молчании донести его до конца, как подобает христианину и королю, ведь этот крест ему послан Господом. Неизвестность продолжалась недолго. Король в самом деле затеял развод. Развод был делом хлопотливым и трудным. Разрешение на брак с вдовой брата давал папа Юлий. Генрих потребовал от папы Климента признать этот брак противным законам природы и Библии и благословить его расторжение. Папа готов был признать и благословить, однако в те смутные дни Климент был пленником императора Карла и мог признавать и благословлять только то, на что указывал ему Карл. Карл был мстителен и долго помнил обиды. Кроме того, приходился Екатерине племянником. Понятно, что именно он повелел признать и благословить, и папа ответил отказом.

Тогда Мор рассчитывал — впрочем, слабо, что решение первосвященника остановит строптивого мужа, что он из уважения к главе католической церкви примирится с нелюбимой, постылой женой и не станет вводить в смущение своих подданных, верующих в Христа. Случилось иначе. Авторитет римских пап, воинственных, корыстолюбивых, развратных, пошатнулся давно и с каждым годом падал всё ниже. Генрих не имел причин их уважать и строго следовать их повелениям. Отказ папы Климента оскорбил и вывел его из себя. Пример строптивых германских князей, с оружием восставших против подчинения Риму немецких церквей, его вдохновил.

Король, облачившись в унизанный бриллиантами парадный камзол, призвал председателя, двенадцать избранных депутатов нижней палаты и восемь самых влиятельных лордов. Для них были поставлены стулья, чего прежде Генрих не допускал. Когда они с почтительными поклонами приветствовали самодержца и тихо, скромно расселись, поражённые милостью, монарх с горьким негодованием, сверкая разгневанными глазами, сказал:

— Мои горячо любимые подданные!

Генрих был умён и находчив и с юных лет при дворе своего отца научился, как обращаться со своими холопами. И председатель нижней палаты, и депутаты, и лорды, польщённые таким обращением, испуганные огнём гнева в стальных глазах короля, тоже соблазнённые громким примером немецких горожан и торговых людей, обогащённых расхищенным имуществом церкви, ещё раз почтительно склонили перед ним обнажённые головы.

Государь продолжал, как будто не в силах сдержать свой праведный гнев:

— Мы до сей поры полагали, что духовные лица нашего королевства являются нашими подданными. Нынче мы обнаружили, что они состоят таковыми лишь вполовину и в действительности едва ли являются нашими подданными, так как прелаты при их посвящении дают клятву верности римскому папе. Эта клятва находится в явном противоречии с той, которую они дают нам. Следовательно, являются его подданными, а не нашими. Тексты обеих клятв я вам здесь предъявляю и прошу вас принять какие-то меры, чтобы мы не вводили таким положением дел в заблуждение духовных подданных наших!

Все были подготовлены, сначала кардиналом Уолси, потом Томасом Кромвелем. Их пьянил запах церковных имуществ и монастырских земель, которые можно было бы получить в безраздельную собственность, пошатнись в королевстве хотя бы отчасти власть римского папы, ведь ничто не толкает на преступление с такой силой, как собственность.

Камергер обошёл застывший в ожидании ряд и подал каждому заранее приготовленные листы. Председатель, депутаты и лорды сличали тексты старательно, с удивлением и даже с негодованием, словно видели их в первый раз. Сверили буква за буквой, дружно изобразили недоумение и заявили с тем же праведным гневом, что далее это безобразие продолжаться не может, хотя это безобразие продолжалось по меньшей мере четыреста лет, не вызывая ничьего возмущения. Король грозно спросил, почему оно далее продолжаться не может. Председатель поднялся и отвечал, что не может продолжаться именно потому, что истинное величие Англии состоит в монолитном единстве всех подданных короля. Монарх милостиво их отпустил. Его повелением с мнением председателя, депутатов и лордов ознакомили всё английское духовенство, мечтавшее сохранить за собой те доходы, которые приходилось отдавать ненасытной папской казне. Понятно, что английское духовенство с таким мнением согласилось вполне.

Отныне любые постановления церковных властей не могли исполняться английскими прихожанами без одобрения английского короля, а все прежние постановления могли отменяться по его усмотрению, оно, как говорилось, отвечало благу страны. Следом за председателем нижней палаты, депутатами, лордами и духовенством вся Англия, не вымолвив слова протеста, отложилась от Рима, как это сделал, по дерзкому слову Мартина Лютера, немецкий народ, заплативший за своё своеволие жестокую цену. Дорогу проложил Томас Уолси, тишком да ладком прибиравший в свои руки и церковь и королевский совет. Ныне свершилось. В руках английского короля сосредоточилась неограниченная власть, какой не обладал ни один из монархов Европы. Только он имел возможность делать в своей стране решительно всё, что бы ни пожелалось, если то же самое желалось парламенту. А если парламенту не желалось? Что ж, король мог его распустить.

Первым требованием был развод. Оксфорду, Кембриджу, виднейшим университетам Франции и Италии были пожертвованы немалые деньги на развитие наук и искусств. Следствие было неотвратимо. За деньги виднейшие юристы Европы доказали как дважды два, с обильными ссылками на прецеденты и акты, что английский король Генрих Восьмой имеет самое полное и самое законное право развестись с первой женой и может сделать это без благословения римского папы.

Мор оставался на своём посту и во время всей этой нечистоплотной возни и манипуляций с законами. Генрих держал своё слово, данное в Гринвиче, и не напоминал о его несогласии. Отношения между ними не изменились. Права и обязанности канцлера соблюдались во всей полноте. Он тоже держал своё слово служить королю и прикладывал к новым актам государственную печать. С государственной печатью они обретали силу законов. Ему надлежало зачитывать в нижней палате многословные заключения французских, итальянских и английских учёных, которым хорошо заплатили, и философ зачитывал их, поневоле участвуя и нарушении священных заповедей Христа, с чем по совести согласиться не мог; участвовал несмотря и на то, что предчувствовал всё ясней с каждым днём, как па Англию надвигалась вражда между теми, кто останется верным римскому папе, и теми, кто перейдёт на сторону короля. Ему виделось, как вражда ширится, накаляется и перерастает в кровавое возмущение; задавал себе один и тот же вопрос: сумеет ли Генрих предотвратить почти неотвратимую смуту, достанет ли у него на это осторожности и ума?

О его опасениях знал только монарх, а перед лицом всей страны Мор своим добрым именем и положением канцлера освящал происходившие перемены и был на стороне короля. Совесть страдала, он стал беспокоен. Его предостерегало не одно настоящее, мыслитель хорошо был знаком и с прошлым, долго работал над «Историей Ричарда» и мог привести массу примеров, когда неосмотрительность одного честолюбца оборачивается смутой, резнёй и гибелью если не государств, то династий. Канцлер не выдержал и однажды с обычным спокойствием вошёл к королю. Государь приветливо ему улыбнулся, а он с почтительным поклоном и молча положил перед ним государственную печать, слишком тяжёлую для него. Генрих переменился в лице, поднял на него сухие глаза и глухо спросил:

— Стоит ли тебе торопиться? Твои опасения не сбываются. Англия поддержала меня. Она любит деньги и не хочет их никому отдавать. Что из того, что святому отцу придётся поститься?

Мор не хотел ссориться и невозмутимо ответил, хотя это было неправдой:

— Я бы не торопился, милорд, но моё здоровье пошатнулось от непосильных обязанностей. Необходим длительный отдых, чтобы поправить его.

Генрих поднялся, подступил, слегка припадая на правую ногу, поглядел на него с минуту в раздумье и похлопал по плечу, должно быть, всё ещё почитая своим другом:

— Мне очень жаль. Однако если решил... если в самом деле здоровье... ничего не поделаешь... Мне ли этого не понять. А всё-таки жаль. И не без грусти прибавил: — По крайней мере, надеюсь, что мы останемся, как прежде, друзьями.

Мыслитель верил и поверить не мог. Ему чудилось, что это скорее слова, чем излияние искренних чувств. Мор мало нуждался в том, чтобы оставаться другом того, кто ввергал своё королевство в пучину раздора, которого хватит, может быть, не на одну сотню лет, вежливо поклонился, без сожаления покинул сиятельный кабинет, воротился на излюбленный остров, к милым домашним, к книгам и к попугаю, завезённому в Англию из неведомых жарких краёв, и неслышно зажил частным лицом.

Однако все несогласные с решением короля и парламента приняли его мирную жизнь мудреца и отшельника за молчаливое осуждение и протест. В этом не было ничего удивительного. Разрыв с Римом исподволь взбудоражил страну. Недовольство зародилось, выросло и покатилось волной. Неожиданно среди недовольных оказался епископ Винчестерский. За ним последовал кардинал Фишер. Пример Фишера взбудоражил многих других. Архиепископ Кентерберийский предал анафеме новые статуты. Елизавете Бертон, простой служанке, стали являться видения. Видения пророчили неминуемую смерть королю, если его величество перестанет жить с королевой Екатериной. Екатерина вдруг оказалась самой любимой, самой доброй из королев, которые когда-либо правили Англией, как обыкновенно случается во дни потрясений. Бродячие иноки молились за несчастную королеву в придорожных церквях и часовнях.

Началась смута в умах и сердцах. Молчание философа многим показалось нешуточным знаком и приверженцами развода расценивалось как подстрекательство к бунту, хотя истинным подстрекателем был сам король, не снёсший выпавшего на его долю креста.

Возникли злостные слухи, будто он, Томас Мор, позволил себе брать на посту канцлера взятки.

Порочили его доброе имя, чтобы заставить говорить.

Мор всё же молчал, все понимали, что это был вздор, но его без промедления призвали к суду, несмотря на очевидность того, что многие известные взяточники пользовались полнейшей свободой и благоденствовали на виду правосудия.

Беда накрыла его чёрным крылом.

Это был его крест, надлежало его достойно нести, не позволяя себе роптать на волю Господню.

На судебное заседание Мор явился беспечно-весёлым, рассчитывая на то, что своим умением правоведа добьётся торжества справедливости.

Престарелый судья в чёрной мантии, равнодушный, ленивый, с серым обрюзгшим лицом человека, который в течение дня выпивает слишком много вина, уставившись пустыми глазами прямо перед собой, вяло спросил, слабо взмахнув в сторону женщины в белом чепце:

— Вы, Томас Мор, получали от этой дамы перчатки и деньги, да или нет?

Бывший канцлер мельком взглянул на смущённую женщину, покрасневшую от стыда, тотчас вспомнил её и довольно громко, однако спокойно признал:

— Да, сэр, я получал от этой женщины перчатки и деньги. Перчатки я оставил себе, чтобы не огорчить отказом эту бедную женщину, ведь эти перчатки она вязала сама. Деньги же я брать не стал. Об этом, ваша честь, сами спросите её.

Судья почесал ухо, помедлил и буркнул невнятно, не подняв головы:

— Подтверждаете?

Широко распахнув испуганные голубые глаза, развязывая и снова завязывая измятые полинялые концы домодельной косынки, прикрывавшей её увядшую грудь, честная свидетельница заторопилась подтвердить всё, как было:

— Да, ваша честь. Это чистая правда, сэр.

Отпустив затрепетавшую женщину слабым кивком головы, старый судья вздохнул не то с облегчением, не то огорчённо, передвинул бумаги, лежавшие перед ним, и продолжал невыразительно, безразлично:

— Золотую чашу дорогой чеканной работы, которую вам преподнёс этот джентльмен, вы, Томас Мор, тоже оставили у себя, да или нет?

Снова тем же беглым взглядом окинув выступившего на середину свидетеля, ответчик согласился, разыгрывая почтительность перед высоким, но несвободным судом.

— Да, ваша честь, я действительно оставил у себя ту золотую чашу дорогой чеканной работы, о которой вы изволите упомянуть. Эти сведения не вызывают сомнений. Они достоверны.

И, томительно помолчав, дождавшись, пока старый судья вскинет невыразительные глаза, слегка удивится и вопросительно поглядит на него, широко улыбнулся:

— Но к этому высокий суд позабыл по какой-то причине прибавить, скорее всего потому, что суд слишком обременён другими, более сложными и запутанными делами, что взамен я дал этому джентльмену чашу более дорогую, чем та, которую он мне, в знак своей благодарности, подарил. Эту были свидетели, сэр. Да и сам джентльмен, надеюсь, не откажется подтвердить, что дело происходило именно так.

Старый судья тяжело вздохнул, опустил голову, выдержал паузу и отрезал:

— Подтверждаете? Да или нет?

Человек в сером камзоле, с простым белым воротником и стальной пряжкой на потёртом кожаном поясе неторопливо развязал узелок, принесённый с собой, и с достоинством подтвердил:

— Именно так, ваша честь, всё и было. Вот эта чаша, данная мне. Она в самом деле много дороже той, которую я преподнёс мастеру Томасу Мору в знак самого искреннего моего уважения. Всё это чистая правда, сэр.

Отпустив и его, старый судья пожевал синеватыми потрескавшимися губами, поскрёб согнутым пальцем сморщенную ладонь, переложил бумаги справа налево, поднял одну, отставил далеко от себя, поглядел дальнозоркими выцветшими глазами и с тем же безучастием продолжал:

— Также известно, что вам, Томас Мор, был поднесён один кубок и вы решили одно дело в пользу дарителя. Вы подтверждаете? Да или нет?

Он с удовольствием согласился, чувствуя гордость за то, что поступал всегда именно так, как должен поступать уважающий себя человек, искренне радуясь: несмотря ни на что, на этом свете всё ещё много честных людей, правда, только в том случае, если это люди бедные и простые:

— Да, ваша милость, и это известие справедливо. Я получил этот кубок. Но смею заметить, кубок подарен был мне значительно позже процесса, на Рождество.

Не подняв головы, вздохнув ещё тяжелей, старый судья укоризненным голосом напомнил то, что ему, юристу, было известно и без него:

— Более позднее время даяния не является смягчающим вину обстоятельством, и вы, будучи, как всем известно, сначала адвокатом, а потом и судьёй, не могли об этом не знать. Согласно закону, любой подарок должностному лицу является взяткой, и, уличённое в том, что подарок был принят, должностное лицо должно понести наказание по суду. Да или нет?

Он улыбался всё шире, всё веселей:

— Да, ваша милость. Вы правы во всём, что вы изволите говорить. Я не мог об этом не знать, будучи юристом и хорошо изучив законы. Тем не менее я должен сказать, что от вас, ваша милость, кто-то утаил, по неизвестной причине, что произошло в тот день с этим кубком.

Старый судья выдержал форму судебного заседания и негромко спросил:

— Что же, мастер, в тот день с этим кубком произошло?

Мор с удовольствием отвечал:

— Ведь всё это дело приключилось на Рождество, как справедливо вам донесли. Взяв кубок, я полюбовался им, нашёл, что он прекрасной работы и довольно вместителен, и мне пришло в голову попросить слуг наполнить этот кубок моим лучшим вином, какое хранится в подвале дома для лучших гостей. Слуги охотно исполнили моё повеление. Я выпил это вино за здоровье дарителя, потому что человек он исключительно честный и угодил под суд по дурному навету. Затем тот же кубок мой слуга наполнил ещё раз до самых краёв, и на этот раз за моё здоровье его опорожнил сам даритель. Я вежливо поблагодарил его и вернул кубок. Тем и закончилось то славное дело.

Старый судья пробурчал, не глядя ни на кого:

— Подтверждаете? Да или нет?

Пожилой мужчина с задумчивыми глазами, с седыми прядями жидких волос, разбросанных по плечам и спине, с измождённым усталым лицом, подтвердил поспешно и тихо:

— Да, сэр. Всё это верно. Я вашей милости уже говорил.

Старый судья посидел неподвижно, наконец поднял тяжёлую голову и долгим взглядом поглядел на него:

— Томас Мор, вы не виновны.

Он был доволен собой, всегда жил честной жизнью, по законам Христа. Никакой суд не мог бы его ни в чём обвинить.

Но предчувствовал худшее, впрочем, ни с кем не поделился этим предчувствием и как ни в чём не бывало возвратился на свой мирный остров, к манускриптам, к громкой радости всех домочадцев.

Отобедал вместе со всеми, беспечно шутя, как всегда, немного поболтал с попугаем и продолжил исследование, прерванное, к его удовольствию, на самое короткое время.

Вскоре Генрих пышно отпраздновал свадьбу, женившись, как и предполагал, на Анне Болейн. Его не забыли. Монарх прислал приглашение, а счастливая новая королева пожаловала ему двадцать фунтов, чтобы философ выглядел достойно своему званию на этом роковом, чего не знала она, торжестве. Он возвратил с должной благодарностью деньги и при этом посетовал, что по состоянию здоровья не имеет достаточно сил, чтобы одолеть дорогу до Лондона.

Не успели отгреметь торжества, как возникли новые слухи, будто Елизавету Бертон, простую служанку из Кента, которую так некстати посещали злые виденья, предвещавшие смерть королю, к этим преступным виденьям подстрекал не кто иной, как сам Томас Мор. Обвинение в подстрекательстве, едва ли не равносильное покушению на жизнь короля, было передано на этот раз не в суд, а в парламент. Пришлось одолеть дорогу до Лондона. Вышел из лодки, проследовал по залам Вестминстера и встал у решётки. Председатель, давно знавший его, строго спросил, знал ли он некую Елизавету Бертон, простую служанку из Кента, которую посещали непозволительные виденья, и не был ли подстрекателем, научившим бедную женщину так говорить. Пришлось отвечать:

— Да, я знал Елизавету Бертон, простую служанку из Кента, и беседовал с ней. Мне рассказывали добрые люди, что она чудодейственно исцеляет неисцелимых больных. Будучи человеком учёным, понимая нечто так же во врачевании, как и во многих науках, я не мог не заинтересоваться подобными исцелениями, но, побеседовав с ней, убедился, что слухи не соответствуют истине. Елизавета Бертон, простая служанка из Кента, мне показалась душевнобольной. Таким образом, обвинение в том, чтобы я мог верить её прорицаниям и даже поддерживать их, по меньшей мере является странным. Этой выдумке нет и не может быть доказательств.

Доказательств действительно не было никаких. Архиепископ Кранмер, взяв слово, признал обвинение необоснованным и отпустил его с Богом домой. Больше того, принимая парламентский акт, осуждавший Елизавету Бертон, простую служанку из Кента, распространявшую злостные слухи, парламент поставил непременным условием королю, чтобы имя мастера Томаса Мора никоим образом не было упомянуто в акте, что и было беспрекословно исполнено королём.

Когда возвратился, старшая дочь, любимица Мэг, целуя его, восклицала:

— Поздравляю, отец! Теперь они не тронут тебя! Это дело отложено, а нового им не придумать!

Её уму и мужеству он доверял и потому не мог не сказать, хотя и с доброй улыбкой, когда они на минутку остались одни:

— Отложить дело, моя дорогая, вовсе не значит его отменить. Они к нему могут вернуться, когда захотят.

Мэг рассмеялась и ещё раз горячо расцеловала его. Но отец уже не был спокоен. Дело было слишком серьёзным. Его должны постараться оклеветать и сломить. В самом деле, прошло не так много времени после этих коварных событий и к нему тайно прибыл давний знакомый, крупный торговец, чьи дела он вёл с большим успехом и прибылью, и озабоченно посоветовал, когда затворились в его кабинете:

— Парламент один раз вас защитил. Защитит ли он вас во второй? Вам бы лучше всего на время уехать из Англии, мастер. Вы дано не видались с вашим другом Эразмом. Поезжайте к нему. Мы найдём для этого доброго дела нужные деньги, если понадобится.

Мор вспомнил Эразма, которого в самом деле не видел давно, и твёрдо ответил, хотя уже понимал, что играет с огнём, ответил так, как бы ответил Эразм:

— Нет, клянусь Геркулесом. Примите мою сердечную благодарность, но я — остаюсь.

И остался.

Узник пошевелился в тёмном углу и подумал, что его жизнь могла бы повернуться иначе, если бы он уехал тогда или парламент посмел решиться на большее, чем решился, отложив его дело, не из одного уважения к его учёности и к бывшим заслугам, вовсе не по этой причине.

Парламент должен бы был догадаться, к чему поведут решения короля, однако представителям нации не достало ни силы духа, ни прозорливости. Тогда видели только одно: король не доволен Томасом Мором. Они решили, что это было частное дело, а если так, стоило ли ради одного человека рисковать своим положением и по пустякам дразнить короля?

Иное дело монарх. Генрих был прозорливей их всех, многое понимал, если не всё.

В душе Томаса шевельнулась надежда. Слабая, еле живая. Если бы вспомнил в эту минуту о чём-то, надежда бы тотчас исчезла, как от дуновения свежего ветра разлетается утренний летний туман, но ужасно не хотелось ничего вспоминать. Подержал надежду немного в себе. Она стала медленно разрастаться. Напряжение, вызванное внезапным появлением Томаса Кромвеля, стало спадать. Душа размягчилась. Спокойствие медленно, но верно возвращалось. Мыслитель как к лучшему другу вдруг обратился к себе самому:

— Я знаю тебя много лет, с той поры, как появился на свет, сдаётся, что в одно время с тобой. Я не сомневаюсь нисколько, что ты готов умереть и, конечно, умрёшь именно так, как подобает христианину, философу, именно так, как умирали первые христиане и древние мудрецы. Но тебе, что естественно, не хочется умирать. Твоё тело здорово, ум всё ещё деятелен, а дух бодр, как всегда. В тебе силён ещё голос жизни, и тебе предстоит его одолеть, чтобы с наступлением нового дня бестрепетно оставить юдоль печалей, которая многим представляется такой сладостной, что они с ней страшатся расстаться, слишком часто губя свою душу, лишь бы спасти своё бренное тело, но ненадолго, ведь каждый умрёт всё равно. Срок твой, быть может, настал, а быть может, и нет. Кто это знает? В противоположную сторону ещё может поворотиться судьба, ибо королю ты всё ещё, кажется, нужен. Быть готовым не означает, что мы должны уходить без борьбы.

Томас Мор встрепенулся и погладил мягкую бороду. Борода ласково заструилась по исхудавшей, но мускулистой груди. Вдруг ощутил, что дело было в одном этом слабом, непроизвольном движении, что воротилась привычная бодрость, без которой так скверно жить и невозможно приготовить себя ни к каким испытаниям. Именно так: не хватило прозорливости представителям нации, всем вместе и каждому порознь.

Парламент развёл английского короля наперекор запрету римского папы и нежеланию испанского короля, носил ещё и корону германского императора. Получив долгожданный развод, Генрих поспешил обвенчаться с Анной Болейн и тем самым оскорбил и Рим и Мадрид. Анна в положенный срок родила ему девочку, которую назвали Елизаветой. Генрих громко и всюду именовал себя счастливым отцом и, как видно, был счастлив. По крайней мере всем доказал, что вина была не его, что бездетной была разведённая королева.

В самом деле, две дочери — это большое счастье каждой семьи. Две принцессы — две тысячи поводов для раздоров в стране после смерти опрометчиво поступившего короля. Какая из двух станет править страной? Какую из двух наречёт королевский совет и поддержат представители нации, лорды, народ? За кого они выйдут замуж? Кто явится в Англию со своим уставом как в чужой монастырь? Кого за собой приведёт?

Вновь повеяло в воздухе кровавым правлением короля Ричарда Третьего. Вновь замаячили впереди разбой и развал.

Всё-таки Генрих умел видеть и понимать. Король скоро одумался и принял акт о престолонаследии. Этим актом Мария, дочь от первого брака, объявлена была незаконной, а вторая, Елизавета, получала права на корону. Только беда была в том, что Генрих слишком спешил, а король одумался поздно. Никакой акт уже ничего не менял. Мрачное будущее уже подступало из его каждой строки, из каждой буквы сочилась невинная кровь. Акт был только бумагой, а на стороне Марии оставалось право первородства, незыблемое, неотменимое, и покуда хранит Марию Господь, у принцессы обиженной, у принцессы несправедливо обойдённой всегда найдутся приверженцы, которые при первой возможности, ухватившись за самый ничтожный предлог, поднимут мятеж, лишь бы грабить и убивать, захватывать земли и занимать должности при дворе. Междоусобица — вот что таилось в разводе с Екатериной и в браке с Анной Болейн. Потоками крови должно было окупиться безрассудство того, кому слишком тяжек представился указанный Господом крест.

Генрих скоро и это стал прозревать. Он посеял семена зла и поспешил их затоптать своими большими ногами. Всех своих подданных обязал принести присягу на верность новому порядку наследования, точно самая страшная клятва могла предотвратить то, что предотвратить способен только Господь. Виновными в государственной измене были объявлены все, кто письменно, печатно или каким-либо действием подвергал опасности короля, порочил новую королеву или не признавал законной наследницей дочь от этого брака Елизавету. За государственную измену полагалась ужасная смерть. Неминуемо должен был начаться и уже начинался кровавый террор, которому не имелось преград, ибо любое слово, любое действие при желании можно было признать опасным для короля или порочащим новую королеву.

Ужасом Генрих намеревался навязать свою волю ошеломлённой стране, в ослеплении страха за судьбу дочери, королевы и королевства, должно быть, забыв, что имеет возможность вешать и жечь лишь до тех пор, пока жив. Чьи головы падут на плахе после него? И сколько будет этих несчастных, безвинных голов? И мало ли столь же ужасных постановлений знала история Англии или Древнего Рима? Кого остановили они?

Живая наследница — знамя. Живая наследница — вечный повод для мятежа. Слабое спасение, но всё же спасение виделось только в одном: всё оставить по-прежнему, то есть признать единственно законными первую жену и первую дочь.