Взглянув на прерванный очерк своего путешествия, раздумавшись о несчастном Тургеневе, Иван Александрович ещё долго стоял над заглохшим столом. Несколько дней после этого был неразговорчив и замкнут, подолгу одиноко бродил по пустынным каналам, ни разу не заглянул к Старикам и уединенно обедал в гостинице «Франция».

Тем не менее к условленному сроку закончил очерк о своих приключениях в Восточной Сибири и сам снес в «Библиотеку для чтения». Александр Васильевич принял рукопись с искренней радостью и что-то очень уж скоро прислал корректуру. В корректуре Иван Александрович многое выправил, но остался все-таки недоволен: местами пусто казалось, местами плоско, местами темно.

Конец месяца прошел как всегда. В начале другого он помялся, помаялся и пустился описывать для «Русского вестника» свое плаванье в Атлантических тропиках.

К его удивлению, ужин имел быть у Клеса. Принимая это известие за молчаливую шутку Дружинина, который отверг Донона и Демута, он облачился в спокойный темный сюртук, но никакого ужина ему не хотелось. Знал он эти пиршественные собрания по поводу, а больше без повода и ничего хорошего не думал о них.

Готовясь чахнуть от скуки перебранок и тостов, он, разумеется, не спешил, рассчитывая явиться как можно после всех остальных. Он привольно посидел в своем стареньком вольтеровском кресле, в каком и дядя Адуев любил посидеть, глубоко отвалившись назад, раскинув расслабленно руки, далеко вытянув ноги в блестяще начищенных сапогах, молчаливая гордость угрюмого Федора. Праздные пальцы ласкали сигару. Сигара была золотистой, точно бы смуглой, не влажной, как веник, но и не пересушенной до хрупкости старой соломы. Он затягивался блажено, делая долгие промежутки. Аромат был тонкий и мягкий. Струйки дыма спокойно скользили вверх, почти не виясь. В голове блуждали нестройные мысли.

Чемодан собрать самому, Федор перепутает всё… Свернуть ковры… если не приказать, ни за что не свернет, а новые обои… вроде бы темноваты… эти ещё хороши, только вот несколько беспокойна квартира… Известное дело, русский человек не научился работать, как немец… хоть из писателей, ни один не работает всякий день, разве Дружинин, так и того обратили в посмешище… Не за чем ехать, всё уже всё равно… и к этому Клесу… не опоздать бы… Разумеется, обязать себя можно… и можно заставить, однако из обязанности выходит нехорошо…и Дружинину далеко не всё удается… сам Николай Васильевич… одной работой… не взял… и Федор непременно сопьется, надо, надо что-то придумать… и Штольца пересахаривать нельзя…

Он понес сигару к губам, и пепел упал на борт сюртука. Он мрачным взором уставился на это неряшество, которое чуть ли не больше всех прочих было противно ему, вопрошая угрюмо, отчего это вдруг задрожала рука.

Федора надо… почистить… не то рядом с Ильей… кому-нибудь непременно представится… моим идеалом… такая кругом чепуха… немногие понимают тонко искусство, а этот Штольц…

Он вскочил, не чувствуя тела, рассыпая пепел сигары вокруг, и, твердо держа её на уровне рта, забыв затянуться, нервно завертелся в тесноте кабинета.

Всякое дело требует жесткости… не в творчестве, нет, это другое… хотя, может быть… однако творчество преображает, тогда как Штольц не творит, этого нет. Штольц именно не способен творить… Штольц может выделывать фарфор и чулки, ему всё равно… из выгоды всё у него… всё у него принуждение… твердость и власть… из выгоды не творят… ремесло…

Зажав сигару в зубах, он рукавом счистил пятно с сюртука, неприметно, несколько боком, точно идти не хотел, выбрался в коридор, открыл низенький шкафчик в углу, извлек веник, понес в кабинет, размышляя о том, что в Штольце должна проскользнуть какая-то сухость души, бесцеремонность должна хоть на миг проступить, возвратился, взял также совок, осознав, что необходим эпизод, в котором обнаружится вдруг, однако ненавязчиво, ненавязчиво, да, а очень, очень правдиво, легко, в его обычной скрытной непринужденной манере будто праздной пустой болтовни, причем в эпизоде не участвует Штольц, в этом изящество, тонкость намека, Штольц, так сказать, фигурирует, даже несколько вскользь.

Поискав глазами бумагу, он примостился к столу, держа совок и веник в руке.

Положим, положим… Тарантьев… в нем это есть… кстати пришлось… обжулит Илью… вдвоем с кем-нибудь, потому… собеседников у этаких не бывает, сообщник необходим…

Он пристроил совок и веник к боку стола. Большие листы хорошей белой бумаги высились перед ним внушительной стопкой, однако этих хороших белых листов всегда было жаль. Он покосился на них и стал искать бумажку похуже.

Штольц спасет друга от полного разорения, это действительный друг, без ужимок и клятв, однако… всякому делу окраску делает такт… видимость должна быть иная… благородство, спасение друга, что и лучше всего… а тут канальи, мол, жулики, какие с канальями деликатности, наших-то жуликов впору дубьем…

В какой-то вчерашней рецензии на чью-то жидковатую, из-за денег стряпню обнаружилась чистая половинка листка. Он провел по сгибу ногтями и не совсем ровно отрезал ножом.

Из каналий, из жуликов Штольц и вытряхнет душу…

В руке само собой явилось перо. Ему виделся генерал, коренастый, осанистый, походивший отчасти на борова, крошки бисквита на неопрятных губах, но он с сомнением поглядел на этого генерала.

Пожалуй, это и есть сухая, бесплодная натуральность… слишком возможно узнать… и до пенсии ещё… далеко… Хорошо бы гвардейский поклон, тоже изящество, блеск, однако… Дружинин не заслужил… у Дружинина маска одна… а признают… непременно подумают… Дружинин же изумительный критик… у Николая Васильевича, у Федора Михайловича тоже имеется по генералу… бесплодное подражание… стыдно уж… «Впрочем, он был в душе добрый человек, хорош с товарищами, услужлив, но генеральский чин совершенно сбил его с толку»… нынче уж этак нельзя…

Он так крепко и долго стискивал в зубах кончик сигары, что сигара размокла, стала сгибаться, понемногу книзу клонясь.

Лучше всего не выводить генерала на сцену… Вообще генерал… Фантом, так сказать… Одна тень… Сам Тарантьев его не увидит…

Он выбросил сигару и расстегнул тесноватый жилет, не примечая за этими пустяками, как очутился в обыкновенном трактире, где-то нВ Выборгской стороне, куда забредал иногда во время своих бесцельных долгих прогулок по тихим местам. На окраине Города такого рода трактиры попросту зовут заведеньями. В заведении оказалось нелюдно, тепло. Неряшливые лакеи вразвалку, точно бы нехотя, подавали графины, закуски и чай. Этот тип, сообщник Тарантьева, оказался Иваном Матвеичем, черт знает откуда взялся, однако это потом и потом. Иван Матвеич в заведении пристроился к вечеру, Тарантьев давно со страхом и нетерпением его ожидал, тотчас поспешно спросил:

– Что, кум?

Иван Матвеич так и огрызнулся в ответ:

– Что! А ты как думаешь, что?

Он спохватился, кинул реплики на бумагу, задыхаясь от спешки, изображая на месте букв какие-то престранные закорючки, почти не отделяя друг от друга слова:

– Обругали, что ли?

– Обругали! – передразнил его Иван Матвеич. – Лучше бы прибили! А ты хорош! – упрекнул он, – не сказал, что это за немец такой!

– Ведь я говорил тебе, что продувной!

– Это что: продувной! Видали мы продувных! Зачем ты не сказал, что он в силе? Они с генералом друг другу ты говорят, вот как мы с тобой. Стал бы я связываться с этаким, если б знал!

– Да ведь законное дело! – возразил Тарантьев.

– Законное дело! – опять передразнил его Мухояров. – Поди-ка скажи там: язык прильпне к гортани…

Эпизод явным образом получался большой, поскольку небольших эпизодов он писать не умел. Он проглядел торопливо, перескакивая со строки на строку, как будто кто-то гнался за ним, угрожая дубиной. Вот как оно: сообщнику приметнулась фамилия!

Что ж, мог бы вылиться неплохой эпизод, однако тут ещё многое надо поправить. Ага, ага… И он тут же вычеркнул несколько лишних, слишком грубых или слишком прозрачных словечек, после чего разглядел, что эпизод был просто так, без малейшей связи с другими, которых не только не мнилось у него на примете, но о которых он и не думал пока, и выправлять, не представляя себе, какие сцены вставятся перед ним, было невозможно и глупо. Всё, что он видел, так это то, что вставит его куда-то в самый конец, и тогда…

Он застыл на мгновенье, швырнул с размаху перо, схватил исписанный плотно-преплотно листок, но смять и бросить его не посмел, со злостью передразнивая себя:

«Вот и прекрасно, в конец его, пристрой куда-нибудь ближе к концу! Вот только где он, этот конец, в каком месте прикажешь искать? Конца первой части ещё не видать, дур-р-рак!!..»

Его рассерженный взгляд упал на совок, приставленный к лохматому венику, в свою очередь приставленному к боку стола, резким звонком, не давая отчета себе, вызвал Федора и гневно спросил, указуя перстом:

– Это – что?!

Федор, исправно двинув плечом о косяк, встав неподвижно у самых дверей, набычив кудлатую голову, почти до колен опустив пудовые кулаки, медленно протянул, точно сделал ему одолжение:

– Знать не могу-с.

Он вскрикнул, с грозным лицом оборачиваясь к нему:

– Натащил!

Федор пожевал кое-как выбритыми губами:

– Не, это не я-с.

Он ядовито осведомился:

– С неба свалилось?

Федор рассудительно разъяснил:

– Никак невозможно с неба упасть. Вы сами, должно, принесли.

Смутно припоминая, что могло приключиться и так, он приказал:

– Не болтай!

Федор ступил тяжело, правой рукой поймал за ручку совок, переложил его в левую руку, поднял веник и вынес, недовольно сопя, точно на высший суд представлял доказательства полнейшей своей невиновности.

Иван Александрович, тоже чуть не сопя, всунул в петли пуговицы жилета и с брезгливым выражением на лице извлек из кармана часы. Времени оставалось довольно, однако он решил отправляться, чтобы ещё не придумать чего.

Повязав галстук, он вычесывал щеткой аккуратный пробор на полупустой голове, когда втиснулся Федор и, глядя в сторону, доложил:

– Там малый пришел.

Глядя в зеркало на мешки под глазами, не повернув головы, он безразличным тоном спросил:

– Какой ещё малый?

Федор с укором сказал:

– Краску принес.

Принагнув голову, искоса проверяя, какой получился пробор между прядками жидких волос, обнаружив с досадой, что нитка пробора завернула ближе к макушке, он поинтересовался лениво:

– Какую краску?

Федор растолковал, тяжело ворочаясь у дверей:

– Вы-то уедете, а у меня тут ремонт.

Он обернулся, держа щетку над головой:

– Ворованная?

С недоумением глядя ему прямо в глаза, Федор презрительно буркнул:

– Осталась, лишняя, говорит.

Он распорядился, бросая щетку на подзеркальник:

– Гони, к чертям собачьим гони!

Федор взглянул исподлобья:

– Просит дешево, малый хороший.

Он властно махнул:

– Гони, говорю!