Восхождение. Кромвель

Есенков Валерий Николаевич

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

 

1

Вождь умирал. Воля к победе с прежней силой жгла его львиное сердце, а сердце с каждым днём всё замедляло и замедляло свой бег, вдруг замирало, порой пропадало и замирало так долго, что он слышал бесшумное приближение смерти и готовился встретиться с Господом, чтобы перед Ним оправдаться или получить законную плату за каждый свой грех, ведь только Господу и служил всю свою жизнь и только после Него отечеству и семье.

Полночь пробило. Не спалось. Уже несколько дней больной не покидал просторного кресла. Его заботливо обложили подушками, однако надевать ночную рубашку, колпак и ложиться в постель он пока не хотел. На нём были высокие сапоги и чёрный камзол. Он оставил и широкую, стянутую стальной пряжкой кожаную перевязь через плечо, готовый подняться и вложить свою шпагу. Его голова, тяжёлая, смутная, бессильно опиралась на высокую спинку. Седые, длинные, почти не поредевшие кудри были в беспорядке разбросаны по плечам. Только их беспорядок да мертвенная бледность лица выдавали недостойную для вождя слабость.

Рядом, по левую руку, на круглом столике выступала из полутьмы фамильная кружка и бутылка любимого хереса. Час, может быть, два назад бутылку откупорил молчаливый слуга, по его повелению задул все свечи в большом канделябре, оставив только одну, и удалился бесшумно, как смерть. Пламя одинокой свечи слабо освещало пространство громадного кабинета, и, когда оно вздрагивало, мрачные тени шевелились в углах. Тогда казалось, что они недовольно ворчат.

Умирающий едва прикоснулся к вину. Вино тоже изменило: оно утратило свой терпкий, бодрящий, обжигающий вкус. После вина сердце пускалось биться тревожно и так быстро, точно собиралось вылететь навсегда, а поясницу обжигала жестокая боль. И все изменили ему, теперь уже все. Дочери вышли замуж за кавалеров и венчались тайно по англиканским обрядам, хотя знали, что англиканскую церковь он объявил вне закона. Ему противились его генералы, среди них созревала и крепла мысль о предательстве. Ламберта, лучшего из его полководцев, пришлось отстранить и отправить в провинцию. Провинции волновались. Выпускались горы памфлетов, затевались заговоры, вспыхивали восстания, и если бы заговоры и восстания были делом рук одних кавалеров, этой недобитой монархической сволочи, которая во сне и наяву видела возвращение ненавистных Стюартов. Так нет, затевали смуту республиканцы, левеллеры, анабаптисты, какие-то люди пятой монархии, католики, во сне и наяву видевшие победу Испании, служили мессы в частных домах, от них не отставала англиканская церковь. Полиция сбивалась с ног, казни следовали одна за другой, генералы были по локоть в крови, а заговоров и восстаний становилось всё больше. Главное, давно опустела казна, никакие конфискации не могли наполнить её, никакие чрезвычайные меры, дефицит превышал годовой доход и перевалил за полтора миллиона. Солдатам не выдавали жалованье три месяца, ещё месяц-другой, и армия выступит против него. Что станется с ним? Ничего. Ему достанет времени умереть. Что станется с Англией? Англия захлебнётся в новой резне, Испания обрушится на неё, и от Англии ничего не останется, только пепел и тлен, это он своими глазами видел в Ирландии.

В этой жалкой стране никто не в силах понять или не желает принять священный закон, начертанный Господом: политик делает только то, что возможно. Левеллеры добиваются справедливости и видят её в установлении равенства — какая справедливость, когда немногие богаты, а многие бедны, какое равенство богатого с бедным, богатые и бедные испокон веку враги, и разве богатые откажутся от своих богатств без новой резни? Кавалеры жизнь отдают, чтобы воротились Стюарты — какие Стюарты, Стюарты приведут за собой разгневанных землевладельцев, которые потребуют воротить земли, раскупленные или раскраденные его генералами, его офицерами. Свои земли не получить им без новой резни, и разве могут управлять страной те, кто уже управлял и умудрился всё потерять? Республиканцы, вечные фантазёры и крикуны, требуют чистой республики. Какая республика? В последний парламент, предварительно очищенный его повелением от подозрительных элементов, избиратели направили монархистов, а монархисты потребовали восстановить палату лордов и власть короля, и разве смогут республиканцы со своей чистой республикой удержаться у власти без новой, ещё более жестокой резни?

Разбогатевшие воротилы торговли, разжиревшие финансовые магнаты, смирнёхонько засевшие в Сити, одинаково страшатся и республики, и Стюартов, и равенства. Оно и понятно, в любом случае их жадные головы первыми попадут под топор палача. Они тоже хотят палату общин, палату лордов и власть короля, своего короля, который не отдаст их на растерзанье ни левеллерам, ни республиканцам, ни кавалерам. Своим королём они видят его, невольного вождя революции. Они предлагают корону, наследственную власть и много денег на армию, ибо без армии он не сможет их защитить.

Оливер Первый — звучит довольно смешно. Он служил только Господу. Звания генерала, протектора, короля, придуманные людьми, наивными в своей слепоте, для него не дороже пера со шляпы. Всё-таки мог бы стать королём, если это воля Господня. Тогда наверняка получит деньги на армию, заплатит солдатам, и армия по-прежнему будет на его стороне. Кто же посмеет ему возразить? Возразят его генералы. Не успеет холодный металл коснуться его головы, они арестуют его, обвинят в измене, в отступничестве, в сношениях с дьяволом, не важно в чём, но своей смертью он тогда не умрёт.

Да и много ли нынче весит звание короля? Один звук, пустота. Кромвель и без королевского титула может передать власть по наследству. Но кому? Сыну Ричарду? Какой же он протектор или король? Ричард напрочь лишён государственного ума. В первый же день наделает столько ошибок, что власть сама собой выпадет из его слабых рук. Его политические взгляды расплывчаты, он лишён энергии действия, в его сердце не бьётся жажда победы, он не живёт только мыслью о Господе. Пока отец воевал и правил, правил и воевал, из сына вырос тихий, скромный сельский хозяин, любитель охоты и лошадей, убеждённый, что в этом мире ничего не придумано лучше сытой, спокойной, размеренной, непритязательной жизни в своём уголке, со своей конюшней, со своей сворой собак, с женой и детьми. Может быть, Ричард прав, однако за это генералы презирают его, армия не примет гражданского человека, финансовые воротилы деньги, конечно, дадут и станут вертеть им, как куклой, не у короля Ричарда, не у протектора Ричарда будет настоящая власть, настоящая власть будет у них. Неужели море крови пролито единственно ради того, чтобы страной управляли торгаш и банкир?

Господи, свой праведный гнев изливаешь за что?!

Он был убеждён, что сам Господь возвысил его, сам он этого не хотел, не просил, он всегда был покорен только воле Его.

 

2

Роберт Кромвель, отец, был простой сельский хозяин, землевладелец и пивовар, и он сам, Оливер Кромвель, его единственный сын, долгие годы тихо и мирно был сельским хозяином, землевладельцем и пивоваром. Оба они гордились тем, что варят пиво, разводят овец и коров и получают доход более трёхсот фунтов стерлингов в год. Роберт Кромвель любил повторять:

— Труд есть священный долг перед Господом, ибо Господь сказал, что тот, кто верит в него, должен в поте лица добывать свой хлеб, и потому всё лучшее на земле Создано трудом человека.

В любое время года, в любую погоду, в дождь и в жару Роберт Кромвель поднимался чуть свет, завтракал хлебом и молоком, сам отправлялся в конюшню, седлал своего гнедого конька, способного пройти без отдыха тридцать миль, в поношенной шляпе, в потёртых перчатках поднимался в седло и выезжал со двора, пропадал целый день, а домой возвращался с наступлением темноты, усталый, но спокойный, довольный собой.

Он объезжал стада коров, отары овец, осматривал маток, при случае сам принимал телят и ягнят; следил за созреванием трав и мог встать в один ряд с косцами или подавать вилами сено; с особенным вниманием наблюдал за стрижкой овец и сам брал ножницы в руки, чтобы помочь стригалям; проверял, хорошо ли вымыта шерсть, ровно ли щиплют её крестьянские ребятишки, одинаковой ли толщины нити прядут крестьянские девки, сколько нитей закладывают в основу ткачи, работающие на него в деревнях, ближних и дальних, проверял ширину и длину полученного куска, взвешивал каждый кусок, добиваясь, чтобы прядильщики и ткачи неукоснительно соблюдали закон; отправлял коров и бычков поблизости в Кембридж, а шерсть и сукно на лондонский оптовый рынок, подсчитывал прибыль и, если прибыль была высока, не без гордости говорил:

— Шерсть — вот истинное золото Англии. Испанское золото даровое, испанцы, паписты, еретики, льют кровь и грабят колонии, своё золото они промотают ещё быстрей, чем Оливер промотает наследство отца, а золото Англии будет всегда.

Если цены падали и Роберт Кромвель зарабатывал меньше трёхсот фунтов стерлингов в год, он долго ворчал, что испанцы, эти паписты, еретики, вытесняют английскую шерсть с европейского рынка, что у этих папистов, еретиков шерсть тоньше и сладу с ней нет. Тогда он вспоминал короля и бранился:

— Обязанность короля приумножать достояние подданных. Давно пора задать перцу этим папистам, еретикам.

Каждое воскресное утро, неизменно спокойный, сосредоточенный, во главе семейства, отправлялся в приходскую церковь. Правда, это была королевская епископальная церковь, она не удовлетворяла его. Королевская, англиканская церковь, по его словам, порвала с папистами только для виду. Его раздражали пышные одежды священников, роскошное убранство икон, языческие обряды, как он их называл. Роберт, как и многие горожане, считал, что церковь должна быть бедной и строгой, как в первые века христианства, когда она жила по заветам Христа, ибо сказано, что ни один богач не попадёт в Царство Небесное. Для него единственным и величайшим законом было Евангелие, только оно было компасом, который указывал верный путь к праведной жизни, только оно было якорем, спасавшим его в бурях переменчивой жизни, оно стояло выше его мысли, выше воли, он чтил только Евангелие и преклонял голову только перед этим законом, который был установлен не им и никем из людей, и если Кромвель исправно каждое воскресное утро посещал королевскую англиканскую церковь, то лишь потому, что пропустившего ждал епископский суд, а Евангелие предписывало покорность властям, праведным, справедливым властям, иногда прибавлял он, когда король отступал от истинной веры и причинял своим подданным вред, ведь не Господь существует для человека, но человек существует для Господа, вся жизнь человека не более чем служение и прославление Господа, из чего следует, что король так же должен служить Господу, как и простой смертный.

Возвращаясь из церкви домой, Роберт Кромвель объяснял трёхлетнему сыну, ведя его за руку, ступая медленно, осторожно, как человек, привыкший ездить верхом:

— Служение Господу, Оливер, не такое уж лёгкое дело, как может тебе показаться, ведь душа человека смущается дьяволом, а дьявол хитёр, ах как хитёр, он хитрее самого хитрого хитреца. Как ты думаешь, в чём его хитрость? Тебе уже пора это знать, потом будет поздно, мой мальчик. Дьявол смущает бедную душу легионом желаний. Смущённая ими, душа становится похожа на путника в чужой стране, среди неведомых зверей, может быть, лучше сказать, это город, осаждённый врагом. Слабая душа уступает дьяволу без борьбы, сдаёт город врагу, не сделав ни единого выстрела, тогда как душа того, кто служит Господу, подобна воину, выступившему в поход. Чтобы спастись, она вступает в борьбу с искушениями плоти, с соблазнами растленного мира, погрязшего в грехе и разврате, об этом ты узнаешь потом, когда станешь взрослым. Не уставай же в борьбе, мой мальчик, не останавливайся ни на минуту, иди вперёд и вперёд, выкажи мужество, закали сердце желанием победить.

Роберт знал, о чём говорил. Его борьба с кознями дьявола была давно позади. Он неукоснительно следовал правилам, которые, не зная усталости, внушал своему пока что несмышлёному сыну. Бережливость, скромность этого человека могли служить примером другим. Он всегда был одет в камзол простого сукна, вытканного его же ткачами. Камзол украшался только широким белым полотняным воротником, без кружев и иных финтифлюшек, какими ублажают свою пустоту бездельники и кавалеры, да стальной пряжка кожаного ремня. Его лицо бывало большей частью спокойно, взгляд сосредоточен, губы сжаты. Он был сдержан в обращении с женой и детьми, строг, но справедлив со своими работниками, немногословен с единоверцами, неразговорчив с приверженцами королевской церкви и всегда с презрением, даже с ненавистью говорил о папистах, которым, по его убеждению, не должно быть места на доброй английской земле. Он не любил церковных праздников, потому что в праздники запрещалось работать. Во время праздников Роберт выходил на площадь вместе с семьёй, не желая предстать перед судом, ведь всюду в толпе шныряли шпионы епископа, но не принимал участия в плясках, поскольку почитал эти пляски наваждением дьявола. Не прикасался к картам, не играл в кости, не бывал в театре, когда лондонские актёры давали представления в Гентингтоне, не участвовал в спортивных играх вроде футбола или ручного мяча, из чего следует, что Кромвель тщательно избегал искусно сплетённых сетей хитроумного дьявола.

Твёрдо уверенный в том, что отвращает козни дьявола от себя и своих домочадцев, Роберт воскресными вечерами усаживал жену и детей за большой дубовый обеденный стол. Они чинно рассаживались на длинные лавки, соблюдая строго заведённый порядок: дети ближе к концу, слуги на самом дальнем краю. Глава семейства опускался в просторное дубовое кресло с невысокой прямой спинкой, которой никогда не касался спиной, и раскрывал свою английскую Библию, отпечатанную на тончайшей бумаге небольшого формата, чтобы она всегда была под рукой, и в поле, и в путешествии, и на случайном ночлеге. Перед ним горела единственная свеча. Из тьмы слабый свет выхватывал нос, длинные пряди прямых рыжеватых волос, которые опускались на грудь, желтоватые страницы с чёрненьким бисером строк и застывшие в напряжённом внимании лица семьи. Мрак таинственно клубился за спинами. Стояла мёртвая тишина.

Единственную книгу Кромвель читал медленно, благоговейно, не так, как читают обычные книги. Отчётливо, ясно произносил низким голосом каждый стих, останавливался в раздумье, точно читает впервые, изъяснял его смысл и для лучшего понимания приводил всем известные истории из жизни родных, соседей, торговцев мясом и шерстью, пастухов и ткачей. К изумлению слушателей, среди них обнаруживались свои Иовы, Ионы, Иаковы, и те, кто зарывал талант в землю, и те, кто приумножал данный талант, и, конечно, Иуды, и стих оживал у всех на глазах, и смысл его становился понятен.

Всё-таки послания Петра привлекали его чаще других. Какое бы происшествие ни всколыхнуло маленький Гентингтон, разорись кто-нибудь из соседей, попадись торговец шерстью на жульничестве, проворонь коров или овец пастух, он аккуратно перебрасывал страницы ближе к концу, и голос его возвышался, точно сам он становился апостолом и обращался к пришельцам и избранным:

— «И если вы называете Отцом Того, Который нелицеприятно судит каждого по делам, то со страхом проводите время странствования вашего, зная, что не тленным серебром или золотом искуплены вы от суетной жизни, преданной вам от отцов, но драгоценною кровию Христа, как непорочного и чистого Агнца, предназначенного ещё прежде создания мира, но явившегося в последние времена для вас, уверовавших чрез Него в Бога, Который воскресил Его из мёртвых и дал Ему славу, чтобы вы имели веру и упование на Бога».

Часто останавливался, подолгу молчал, точно хотел молчанием усилить важность прочитанного, продолжал взволнованно, и голос его возвышался:

— «Не воздавайте злом за зло или ругательством за ругательство; напротив, благословляйте, зная, что вы к тому призваны, чтобы наследовать благословение. Ибо кто любит жизнь и хочет видеть добрые дни, тот удерживай язык свой от зла и уста свои от лукавых речей; уклоняйся от зла и делай добро; ищи мира и стремись к нему. Потому что очи Господа обращены к праведным и уши Его к молитве их, но лицо Господне против делающих зло, чтобы истребить их с земли. И кто сделает вам зло, если вы будете ревнителями доброго?»

Заканчивал всегда растроганно, тихо:

— «Итак, вы, возлюбленные, будучи предварены о сем, берегитесь, чтобы вам не увлечься заблуждением беззаконников и не отпасть от своего утверждения. Но возрастайте в благодати и познании Господа нашего и Спасителя Иисуса Христа. Ему слава и ныне и в день вечный. Аминь».

Затем поднимал голову, долго смотрел перед собой, точно силился увидеть Его, осторожно закрывал единственную книгу и устало произносил:

— Ступайте с миром.

Если Роберт не читал единственную книгу и не рассуждал о ценах на мясо и шерсть, то вспоминал своих предков. Он любил подчеркнуть, что они были валлийцами, а валлийцы, по его убеждению, были лучшими из людей, трудолюбивые, гордые, независимые, не чета англичанам, которые только что не молятся на своего короля. Кромвели и Уильямсы, близкие родственники, испокон веку жили в Уэльсе. Они были овцеводами и суконщиками. Суконщиком был и Томас Кромвель, впоследствии прозванный Железной рукой. Перебравшись по делам в Лондон, он сумел сделать блистательную карьеру, со временем сделавшись правой рукой короля. Когда Генрих VIII решил порвать с католическим Римом, первым, кто поддержал это мужественное решение, был Томас Кромвель. Его стараниями был смещён с поста канцлера и казнён Томас Мор, истовый, непримиримый папист. В благодарность за эту услугу король Генрих сделал Томаса канцлером и поручил ему истребить в Англии самый дух католичества. Повинуясь высочайшему повелению, бывший суконщик громил монастыри и вешал папистов. Монастырские земли становились достоянием короля и его приближённых. Тогда многие аббатства перешли в собственность Томаса, но самым богатым человеком в Англии он стать не успел. По мнению Роберта, прадедушка, отступая от истинной веры, напрасно потакал греховным наклонностям короля. Он не был против развода его с первой женой, приветствовал второй брак с Анной Болейн, который отказался признать ненавистный папист Томас Мор, не возражал против третьей жены короля и сам ему выбрал четвёртую. Потакание чужому греху есть тоже грех, и Томас был жестоко, но справедливо наказан. Четвёртый брак короля не заладился, как и прежние. В этой неудаче король увидел тайные козни свата и канцлера. Его повелением Кромвель был обезглавлен.

Так случилось, что на празднествах, устроенных именно по случаю этого четвёртого брака, в рыцарских поединках отличился Ричард Уильямс, его верный помощник, близкий родственник, кажется, даже племянник. Говорят, на нём был белый бархатный плащ и он отразил все атаки противников и выбивал соперников из седла метким ударом копья. Король Генрих, быстро стареющий, уже неизлечимо больной, был восхищен, возвёл Ричарда Уильямса в рыцари, обнял его со слезами, подарил перстень с алмазом, тут же снятый с руки, и расслабленным голосом произнёс:

— Прежде ты был мой Дик, теперь будешь мой диамант.

Истинный валлиец, Ричард Уильямс после казни канцлера взял его имя и стал называться Ричардом Кромвелем. Король Генрих, жестокий деспот, но рыцарь в душе, не стал возражать. Ему нужны были верные слуги, а Ричард оказался верным слугой. Он раскрыл заговор папистов-еретиков и сам участвовал в его подавлении; довершил начатый дядей разгром папистских монастырей и проявил истинную доблесть в войне против французов, тоже папистов, посмевших поддерживать английских еретиков. В награду за подвиги король Генрих пожаловал новоявленному Кромвелю земельные владения в Лондоне и Уэльсе, отнятые у папистских монахов, а также доходы с одного приората и одного аббатства в графстве Гентингтон. Сделавшись богачом, Ричард женился на дочери лондонского мэра, вышел в отставку, поселился в своих владениях и зажил барином-белоручкой, что очень не нравилось его внуку Роберту.

Своё громадное состояние Ричард оставил, как полагается, сыну Генриху, а вместе с состоянием передал ему и дурные привычки расточительства и пустого препровождения времени, привычки, противные истинной вере. В наследственном поместье Хинчинбрук, бывшем католическом приорате, Генрих Кромвель построил роскошный замок, точно его предки не были простыми суконщиками, украсил его французскими гобеленами, картинами и вазами итальянских мастеров, женился опять-таки на дочери лондонского мэра, зажил барином, принимал у себя сотни гостей, стал верным прихожанином королевской англиканской церкви и благоговел перед королевой Елизаветой. Его благоговение было столь велико, он так громко распространялся о своём преклонении перед ней, что однажды Елизавета посетила его замок на зелёных берегах тихого илистого мутноватого Уза и под радостные клики гостей и придворных произвела своего почитателя в баронеты. С той поры сэра Генриха вся округа именовала Золотым рыцарем. Впрочем, его отличало не одно расточительство и наклонность к пустым развлечениям. В разное время его избирали членом парламента и шерифом сначала Гентингтона, а позднее и Кембриджа, и баронет послужил на общественном поприще с пользой для своих избирателей, что в своих рассказах особенно подчёркивал Роберт, его младший сын.

Счастливый отец, сэр Генрих вырастил шесть сыновей и пять дочерей. Замок Хинчинбрук на берегах Уза и громадные земли, как и подобает для сохранения родового богатства, получил старший сын Оливер, остатки поделили между собой младшие сыновья, дочери получили приданое. Как младшему сыну, Роберту из богатейших владений отца досталось очень немного, но он считал такое положение вещей справедливым и был доволен своей долей, повторяя своему сыну, что не наследство, а собственный труд и приумножение определяют истинное достоинство человека. Своего брата Оливера Роберт не любил, даже несколько презирал, но не оттого, что завидовал замкам, аббатствам и приоратам. Зависть — считал младший брат — один из тяжких и грязных грехов, несовместимых с истинной верой. Он осуждал безумное расточительство старшего брата, который не приумножал, а транжирил полученное наследство. Роскошные пиры, казалось, никогда не прекращались в Хинчинбруке, и если нынче заканчивался один, то назавтра начинался другой. Охота на кроликов сменялась охотой на лис. Бешеные кони охотников вытаптывали луга и пашни, принадлежавшие арендаторам и свободным крестьянам, нанося им без смысла, без цели непоправимый ущерб. Гремели праздники. Затевались турниры. Французское вино лилось рекой. Сэр Оливер веселился и разорялся, проматывал отцовское состояние. Читая Библию, Роберт частенько упоминал его имя в своих толкованиях, но не брата винил, а королевскую англиканскую церковь, которая, оставаясь наполовину папистской, своими роскошествами вводила в грех прихожан.

Однажды прискакал гонец и подал пакет. Сэр Оливер извещал своего старшего брата, что Яков Стюарт проездом из Шотландии в Лондон, где ему предстояло занять английский королевский престол, благосклонно согласился завернуть в Хинчинбрук и отдохнуть в его скромном замке несколько дней. По этому случаю готовятся грандиозные празднества. Разделить с ним высокую честь приветствовать столь необычного гостя сэр Оливер приглашает всех родных, друзей и соседей. Разумеется, и брата Роберта вместе с семьёй. Прибытие короля должно состояться двадцать седьмого апреля 1603 года.

Роберт ответил отказом: праздников он не любил, и его не приводила в восторг возможность лицезреть короля, по его мнению, тирана. Тихим весенним вечером следующего дня в его скромный каменный дом в два этажа пожаловал сам сэр Оливер, его сопровождали вооружённые слуги. Роберт и домочадцы мирно ужинали за общим столом. Старший брат тихо вошёл, промолвил приветствие, присел на край скамьи по правую руку от хозяина и негромко сказал:

— Тебе надо приехать. Это король.

Роберт поднял глаза. Тотчас на дальнем конце стола бесшумно поднялся мальчик-слуга, и перед сэром Кромвелем появилась оловянная тарелка, вилка и нож, а на тарелке ломоть хлеба и кусок варёной говядины. Продолжая ужинать, Роберт сказал:

— Угощайся. Зачем мне король? От короля я жду только беды.

— Какие же беды?

— Он сын папистки, Марии Стюарт.

— Он воспитан Ноксом и Бьюкененом, они приверженцы твоей истинной веры.

— Елизавета была протестанткой. Она казнила королеву Марию только за то, что у неё было больше прав на английский престол, чем у дочери Анны Болейн. Сын отомстит. Он не может не отомстить.

— Я оттого и зову тебя в Хинчинбрук. Увидев его, ты убедишься, что впал в заблуждение.

Роберт с сомнением покачал головой, отодвинул тарелку с обглоданными костями, сделал большой глоток пива и твёрдо сказал:

— Хорошо.

Младший брат сдержал слово: он отправился в Хинчинбрук всей семьёй. Роскошь Хинчинбрука вызывала у него отвращение. И замок, и конюшни, и псарни, и амбары, и склады, и площадка перед замком, и старинный монастырский разросшийся парк были приведены в образцовый порядок. Сигнальщики были расставлены по дороге на Лестер за несколько миль. Разодетые гости на дорогих скакунах толпились у въезда в усадьбу, готовясь выехать навстречу королевскому поезду. Между ними сновали не менее разодетые слуги. Впереди всех красовался сэр Оливер в модном камзоле зелёного бархата с высоким белым плоёным воротником, какие во всей Европе носят только паписты, в плаще белого бархата, в память о Ричарде Кромвеле, первом владельце бывшего приората.

Наконец прискакал сигнальщик на взмыленной лошади: едет! В тот же миг расфранчённые гости нестройной ватагой, победно крича и настёгивая плетьми дорогих скакунов, сорвались с места и скрылись из глаз. Они возвратились спустя полчаса, сопровождая раззолоченную карету на высоких рессорах, молчаливые, с торжественным выражением на раскрасневшихся лицах. Карета сделала круг и остановилась. Лакей в голубом кафтане и белых чулках распахнул дверцу и откинул ступень. Из кареты с трудом выбрался маленький человек, узкогрудый, тщедушный, с большой головой и лысеющим лбом, на кривых тоненьких ножках, удлинённых высокими красными каблуками, скорее сын молодого Дарнлея, чем Марии Стюарт, красивой и сильной, неутомимой наездницы, воинственной королевы Шотландии. С почтением, задерживая дыхание, маленького человека на кривых тоненьких ножках под руки отвели в покои, отведённые для него, обставленные с роскошью французского двора, где маленький человек на кривых тоненьких ножках мог переодеться и отдохнуть.

И грянули торжества. Они открылись турниром. Местные рыцари с тяжеловесным мастерством сельских хозяев смело разили друг друга тупыми длинными копьями, по счастью, никого не убив. Во время королевской охоты добрая сотня всадников под рёв труб и криков загонщиков затравила оленя, и последний удар, соскочив с коня, нанёс широким кинжалом король. Оленя ободрали, зажарили на вертеле и подали к обеденному столу. Прощальный обед начался в полдень великолепным шествием всех присутствующих, разбитых на пары, и продолжался до позднего вечера. Музыканты играли. Местные актёры представили комедию. Французские вина подавались без счета. Вино ударило в голову. Король стал говорить:

— Благодарю вас, джентльмены. Ваши приветствия я принимаю как одобрение. Я дам вам законы, да, я их вам дам. Под сенью моих законов, клянусь Господом, ваша страна достигнет благоденствия и процветания. Ибо...

Король пошатнулся и попытался строго взглянуть на весёлых гостей:

— Ибо шотландские короли были прежде сословий и рангов, прежде парламентов, прежде законов, это я подчеркну. Не кем иным, но королями была разделена земля между их верными слугами, королями были образованы сословия, королями были созданы рычаги управления. Короли были творцами законов, а не законы творили королей, это я подчеркну. Так было в Шотландии, отныне так будет и в Англии.

Веселье стало стихать. Сельские хозяева, здоровые, трезвые, крепкие на вино, с изумлением глядели на оратора, внезапно заслышав незнакомые речи. Внимание ободрило подпившего короля. Он заговорил вдохновенно:

— Ибо король — подобие Божие. Кто, кроме Бога, может быть судьёй между королём и народом? Я вам отвечу: никто! Ибо рассуждать, что может и чего не может Бог, есть богохульство, это, заметьте себе, стало быть, рассуждать о том, что может и чего не может король, есть бунт. А вы бунтовать? Ну, нет, я никому не позволю рассуждать о моей власти, никому и никогда! Монархический строй есть высший строй на земле, это вы должны твёрдо знать. Короли — наместники Бога. Короли сидят на Божьем престоле, это закон! Королей называет Богами сам Бог, это я где-то читал. Джентльмены, благодарю вас.

Король тяжело приподнялся и слабой рукой подал условленный знак. На середину залы выступил хозяин замка. Король приблизился к нему, ступая вразлад, качаясь на слабых тоненьких ножках, и опоясал его мечом старинного образца, с какими рыцари ходили в крестовый поход на язычников и мусульман, таким образом возведя его в рыцари, точно хотел показать, что он может всё, что ему позволено и что сомневаться в этом не смеет никто, однако уже не смог ничего сказать в ободрение нового рыцаря. Сэр Оливер преклонил колено и поцеловал его дрожащую руку. Король помедлил и милостивым жестом поднял его. В ответ сэр Оливер излил на короля свою щедрость. Он преподнёс ему тяжёлую чашу чистого золота. Во дворе короля ждал небольшой табун породистых лошадей, целая стая ловчих птиц и лучшая свора борзых. Одарив короля, хозяин замка одарил золотыми вещами и придворных. Пир был окончен. Стали собираться в дорогу. Отяжелевшего монарха под руки усадили в карету. Следом за ней потянулся бесконечный королевский обоз. На другой день, сев верхом на коня, чтобы ехать на пастбище, Роберт предрёк:

— Наступают тяжёлые времена.

 

3

И был прав. Едва сын Марии Стюарт, шотландский король Яков VI, превратился в английского короля Якова I, он созвал в Гемптон-Корте конференцию высшего англиканского духовенства и заявил:

— Если вы желаете собрания пресвитеров по шотландскому образцу, то оно так же согласуется с монархической формой правления, как дьявол согласуется с Богом. Ведь в таком случае Джек и Том, Билл и Дик соберутся по своему желанию и станут поносить меня, мой совет и все наши дела, как они поносят в Шотландии.

Он был прав, испытав на себе непокорность шотландцев, учредивших свою протестантскую церковь на демократических, республиканских началах. Англиканские епископы колебались, не понимая, чего от них хочет король. Король разъяснял непонимающим смысл своей речи, колеблющихся запугивал тем, что они могут потерять власть и доходы, и между прочим произнёс знаменательные слова:

— Если не будет епископа, то не будет и короля.

Яков I потребовал, чтобы пуритане прекратили сборища и проповеди, в противном случае он угрожал им изгнанием или чем-нибудь хуже. На конференции он ещё колебался. Вскоре после неё решился на крайние меры: объявил в изданной прокламации вне закона все религиозные общины, не согласные с вероучением англиканской церкви, главой которой являлся король. Государь объявил:

— Реформация есть зло, потому что она провозглашает равенство, а равенство есть враг порядка, враг единства, отца порядка.

Открывая первое заседание палаты общин, король ещё более развил свою главную мысль:

— Пуритане отличаются от нас не столько религиозными убеждениями, сколько своей разрушительной политикой и требованием равенства, ведь они всегда недовольны существующим правительством, а чьё-либо превосходство не желают терпеть, что делает их секты невыносимыми ни в каком хорошо управляемом государстве.

В родной Шотландии он был так запуган и стиснут пуританскими проповедниками, что не смел рта раскрыть. За это он хотел отомстить пуританам в чужой и тайно ненавидимой Англии. Заявив своё непреложное право единолично решать духовную жизнь своих новых подданных, Яков с искренним пафосом заявил ещё более непреложное право распоряжаться по своему усмотрению их имуществом, материальным их бытием, а главное, объявил своим правом вводить столько налогов, сколько потребуется королевской казне, напомнив собравшимся представителям нации, что является их сюзереном.

Столь архаичные требования, высказанные тоном непреложным и агрессивным, не вызвали сочувствия и понимания у представителей нации. Более того, они вызвали откровенное несогласие и раздражение. Правда, пока что представители нации были настроены довольно миролюбиво. У них не возникло желания отдавать на поток и разграбление своё имущество и духовную жизнь, но не обнаружилось и желания крупно поссориться с королём, без которого они не мыслили порядка и благоустройства в стране. В наиболее серьёзных и трезвых умах вызрел целый трактат под названием «Апология палаты общин». Представители нации довольно деликатно попытались растолковать новому королю, к тому же шотландцу, к которым англичане издавна относились отчасти насмешливо, отчасти враждебно, что он несколько поторопился, что нынче он имеет честь править в Англии, а не в Шотландии, что у него не случилось времени правильно осведомиться о взаимоотношениях монарха и английского парламента. Они разъясняли, что английский король всего лишь делит законодательную власть с парламентом и что, стало быть, законодательная власть в Англии в равной мере принадлежит и королю и парламенту, они вместе управляют страной и не могут управлять отдельно один от другого. В особенности «Апология палаты общин» подчёркивала самую важную, принципиальную мысль: «Великое заблуждение думать, что привилегии парламента, в частности привилегии общин Англии, принадлежат ему по королевской милости, а не по праву. Мы получили эту привилегию в наследство от наших предков так же, как мы получили от них наши земли и всякое другое имущество, которым владеем ».

Составители изрядно покривили душой, с ложным пафосом утверждая, будто всё имущество и земли, которыми они владели на данный момент, они получили от предков. Естественно, как только речь заходит о праве владения, в конце концов всегда обнаруживается, что кто-то у кого-то что-то украл. В самом деле, наследственных владений в Англии осталось очень немного. Большая часть представителей нации, сельские хозяева, так называемое новое дворянство, получили от короля Генриха VIII и его преемников расхищенные монастырские земли, когда-то принадлежавшие разрушенным монастырям и казнённым монахам. По этой причине все они, подобно семейству Кромвелей, страшились эти владения потерять, иначе, как и безземельным крестьянам, безземельным дворянам придётся превратиться в бродяг, а бродяг в Англии вешают в соответствии с немилосердным законом, утверждённым парламентом. Кому же может доставить удовольствие столь печальный конец? А у представителей нации оказывалось достаточно оснований опасаться именно такого конца. Всем было известно, что король Яков — сын непримиримой католички Марии Стюарт, что сам он католик в душе, насмерть запуганный шотландскими протестантами, что он сочувствует католической церкви и весьма не прочь возвратить её на английскую землю. Что же в таком случае ждёт умеренных протестантов и пуритан? Катастрофа. Мало того, что духовная жизнь будет попрана, их имущество возвратится к монастырям, которые придётся восстановить все до единого. Чего доброго запахнет кострами, ведь святая инквизиция не простит ни разрушенных монастырей, ни казнённых монахов.

Взвесив столь грозные обстоятельства, представители нации предложили новому королю откровенную сделку. Пусть король Яков откажется как от духовной опеки, так и от произвольных поборов, которые действительно причитаются ему как сюзерену, поскольку золотое время сюзеренов безвозвратно прошло, семнадцатый век на дворе. В таком случае аристократия в обмен на эти права станет предоставлять королевской казне двести тысяч стерлингов в год. В результате сделки король получит гарантированный твёрдый доход, а знать за двести тысяч купит возможность спокойно заниматься своими делами, то есть пасти овец и коров на бывших монастырских угодьях, продавать мясо, выделывать шерсть и сукно, варить пиво и мыло, изготавливать иголки, замки, якоря и канаты, торговать всей полученной благодатью и богатеть. Таким образом, и Англия станет богаче, сумма налогов повысится сама собой, королевская казна, тоже сама собой, увеличит доход.

Маленький человек с большой головой и кривыми тонкими ножками, единственно вследствие давней игры родственных отношений и связей названный английским королём Яковом I, был, конечно, самовлюблён, что нередко случается с владетельными особами, слабыми по натуре, самолюбив, упрям и не очень умён. И всё-таки, будь он один, он мог бы согласиться на эту довольно выгодную торговую сделку, жить себе на двести тысяч фунтов стерлингов в год, держать хороших поваров, хороших лошадей, хороших собак и украшать свои замки в подражание тщеславным королям Испании и Франции. Однако ж беда, пока малоприметная, была именно в том, что он был не один.

К любой власти, как известно, липнут, как мухи на мёд, множество охочих до сытой жизни людей. Различие эпох, времён и правлений лишь в том, кто именно пристаёт в данный момент к щедроты дарующей руке. Слабый человечек должен был содержать большой двор и потому, что он был новым, пришлым королём, и потому, что ему нравилась лесть, и ещё потому, что ему не давал покоя соблазнительный пример пышных дворов испанского и французского владык.

Королевский двор, как полагается, составляли аристократы, представители известнейших, знатнейших фамилий. Они владели громадными землями, которые, в отличие от многих средних и мелких сельских хозяев, получили по старинному праву или в награду за кровавые подвиги в крестовых походах, в Столетней войне или в войне Алой и Белой розы. Если бы каждый из этих крупных землевладельцев с утра до вечера, подобно трудолюбивому Роберту Кромвелю, возделывал свои пашни, пастбища и луга, он имел бы неисчерпаемый источник доходов, которые вполне могли превзойти довольно ограниченные доходы королевской казны. Но дело в том, что всё это большей частью последыши известнейших, знатнейших фамилий. Они знать не знают, ведать не ведают, как возделывается пашня, как пасётся скот, как обрабатываются луга и куда деваются полученные урожаи, шерсть и сукно. Потомки известнейших, знатнейших фамилий умели только пировать и охотиться и тратили родовое наследие с ещё большей непринуждённостью, чем этот делал сэр Оливер, расточительный брат трудолюбивого Роберта. Правда, на эти разнообразные удовольствия бездельного жития средств в худых карманах оставалось всё меньше и меньше. Что ж, они отдавали свои земли в аренду, рассчитывая на трудолюбие арендаторов, и арендаторы, следуя заветам Христа, трудились в поте лица, исправно выплачивая арендную плату. И всё было бы замечательно хорошо, но деньги так стремительно обесценивались, что арендная плата чудесным образом превращалась в гроши.

Чтобы с привычной беспечностью пировать, охотиться и швырять деньги без счета, аристократы толпами устремились ко двору короля. Они стали его опорой, советниками, верными слугами, поддерживали короля во всех его начинаниях. Они усердно прославляли его. Они на все лады внушали ему, что он величайший, славнейший, сильнейший из королей, и получали за свою поддержку, за свои советы, за свои услуги, за свою бесконечную лесть новые привилегии, новые должности, новые жалованья, новые пенсии, новые выплаты из казны. Натурально, чем щедрее расплачивался с ними король, тем преданней становились они своему владыке. Наконец между государем и аристократией установилось трогательное согласие, какого не было в Англии со времён Ричарда Львиное Сердце. С позорным крушением заговора несчастного Эссекса угасла бунтарская прыть английских баронов, не раз колебавших шаткий трон королевы Елизаветы, укрощавшей их железной рукой. Пожалования и выплаты оказались вразумительней кровавых казней и жестокого подавления мятежей. Чем щедрей бесчувственная королевская рука сеяла пенсии и привилегии, тем смирнее, покорнее становились придворные.

Само собой разумеется, эту ораву жаждущих дарового золотого дождя паразитов были не в состоянии ублажить какие-то двести тысяч фунтов стерлингов ежегодного пенсиона, которые остальные сословия были готовы выдавать своему королю, лишь бы он позволил им спокойно производить, спокойно торговать, спокойно обогащаться и медленно, но верно обогащать Англию и казну. Маленькому человеку с большой головой и кривыми тонкими ножками и его окружению были нужны миллионы, однако миллионы были непосильны, убыточны, разорительны для представителей нации. Понятно, что представителям нации оставалось только твёрдо стоять на своём и не позволять королю Якову вводить новые налоги по своему усмотрению, без их одобрения. Не менее понятно, что упорное сопротивление приводило короля Якова в бешенство. Аристократы со всех сторон твердили ему, что он великий король, что ему не пристало повиноваться этому сборищу сельских хозяев и торгашей, к тому же в большинстве своём пуритан, готовых до основания разрушить королевскую англиканскую церковь, что он должен править независимой, самодержавной рукой.

Тем временем, в ожидании, когда маленький человек с большой головой и кривыми тонкими ножками вовсе не железной, а, очевидно, слабой, капризной рукой усмирит заартачившихся помещиков и негоциантов и установит налоги, какие заблагорассудится, достаточные для их прокормления, бароны, графы и лорды, стоявшие особенно близко к нему, с чистой совестью продавали интересы Англии испанским и французским католикам. Главное, с чистой совестью, даже с сознанием, что спасают Англию от внутреннего врага.

Тотчас после кончины королевы Елизаветы, усердной защитницы английского протестантизма, страну наводнили тайные агенты испанского и французского королей, которым очень хотелось завербовать как можно больше сторонников среди английских аристократов и перетащить Англию на свою сторону в тяжёлой, кровопролитной, кропотливой борьбе за господство на континенте. Тайные агенты щедро выкладывали вечно сидевшим без денег баронам, графам и лордам испанское или французское золото в виде единовременных выплат и пожизненных пенсионов. Английские бароны, графы и лорды принимали выплаты и пенсионы, рассчитывая с помощью испанцев или французов восстановить католическую церковь и стереть с лица земли пуританство, в котором они видели ядовитый источник всех своих бед, то есть прежде всего сломить сопротивление представителей нации новым королевским налогам.

Первым успел завлечь в свои сети маленького человека с большой головой и кривыми тонкими ножками французский король Генрих IV Бурбон, в молодые годы бывший воинственным протестантом, а в зрелые годы бестрепетно принявший католичество ради приобретения французской короны. Прибыв в Лондон, раздав некоторое количество золота при дворе, его представитель герцог Максимилиан де Сюлли склонил короля Якова к оборонительному союзу, направленному против Испании. Тридцатого июля 1603 года король Яков подписал договор о союзе в своём замке Гемптон-Корт на Темзе, близ Лондона. Договор предусматривал взаимную военную помощь в том случае, если агрессивно настроенная Испания нападёт на одну из сторон или предпримет решительные военные действия против протестантов в Голландии, причём в отдельных статьях подробно определялись условия, размеры и виды помощи с обеих сторон.

Разумеется, договор о союзе с французами не был согласован с парламентом. Этим договором король бросил парламенту вызов. Немудрено, что это очень не понравилось представителям нации. Они почуяли в договоре запах ладана и наступление на сторонников истинной веры, как ни смягчался договор тем, что к нему присоединились протестантские князья Германии и короли Дании и Швеции, и тем, что договор предусматривал защиту протестантской Голландии. В королевском вызове они услышали предупреждение: государь не собирается с ними считаться. Стало быть, им следовало ждать с его стороны ещё большей беды.

Ошибиться было нельзя. С чувством растерянности и страха они наблюдали, как под воздействием испанского золота при дворе ширится и набирает силу испанская партия и во главе её один за другим становятся первые советники короля: государственный казначей граф Томас Саквил Дорсет, один из победителей Непобедимой армады адмирал граф Чарлз Ноттингем, граф Чарлз Блоунт Девоншир, граф Уильям Говард и адмирал лорд Эдуард Сесил, он же виконт Уимблдон. Войдя в сношения с испанским послом графом Жуаном Таксисом Вилла Медина и миланским сенатором Алессандро Ровида, они убедили короля Якова начать переговоры с Испанией. Короля Якова и не надо было особенно уговаривать: испанский король был его идеалом.

Всё-таки и король и его советники опасались парламента. Переговоры проводились тайком. Напуганные стремительным усилением Франции и возникновением антигабсбургской лиги, в которую только что была втянута Англия, посланцы испанского короля опрометчиво предложили англичанам, пока что не позабывшим Непобедимой армады, не только оборонительный, но и наступательный военный союз, разумеется, направленный против Франции, Голландии и протестантских государей Европы. Даже маленький человек с большой головой и кривыми тонкими ножками, даже подкупленные испанским золотом казначеи, адмиралы и лорды оторопели, ознакомившись с таким предложением. Столь резкий поворот во внешней политике даже им показался слишком крутым.

Переговоры затянулись, но не надолго. Миланский сенатор Алессандро Ровида, быстро сообразив, что и в самом деле толковать о наступательном союзе было и бестактно и несвоевременно, предложил ограничиться заключением мира между чересчур давно воюющими державами с прибавлением к нему оборонительного союза, который обязывал бы обе стороны в случае нападения неприятеля на одну из подписавших соглашение стран. Довольные неожиданным сближением именно с испанской короной, главным оплотом католицизма в Европе, казначеи, адмиралы и лорды согласились на эти условия. Нисколько не смутившись тем обстоятельством, что всего год и месяц назад был подписан такой же договор с Францией, направленный против Испании, маленький человек с большой головой и кривыми тонкими ножками с тем же удовольствием от сближения с горячо чтимой испанской короной подписал с Испанией точно такого же содержания договор, направленный теперь против Франции и всей протестантской лиги в составе шведского короля, датского короля и северных немецких князей. Документ возвещал в возвышенном тоне, что после длительного и страшного пожара войны, которым христианские державы были охвачены много лет, милосердие Божие принесло им день мира и спокойствия. Договор провозглашал, что о столь великом событии должны знать все, однако о столь великом событии далеко не сразу узнал парламент, созванный королём Яковом полгода назад.

Далеко не сразу узнали представители нации и о торговых статьях, которые занимали едва ли не половину текста, заверенного подписью короля. Разумеется, статьи девятая и десятая тем же возвышенным слогом трактовали о свободном мореплавании и свободной торговле, общественное мнение требовало этих предосторожностей, и общественное мнение получило именно то, что требовало. Однако свобода мореплавания и свобода торговли не касались так называемых Соединённых провинций, то есть Голландии и Зеландии, интересы которых по прежним договорам находились под покровительством Англии, им запрещалось отправлять в Испанию, в испанские владения, даже во Фландрию, родственную им по крови и вере, но оккупированную испанцами, корабли, повозки, деньги, товары или что-либо иное, другими словами, Испания руками Англии душила торговлю Соединённых провинций.

Уже этот беспощадный ущерб, нанесённый дружественной протестантской державе, должен был возмутить парламент, тем более должны были привести в негодование статьи договора, которые касались собственно английской торговли, поскольку они затрагивали интересы каждого англичанина, который стриг шерсть, ткал сукно, торговал скотом и занимался ремёслами. Понятно, что прямо, откровенно английские интересы в договоре не ущемлялись, испанцы разрешали англичанам торговать где им вздумается, во всех испанских владениях, в том числе на островах Карибского моря и с американскими поселенцами, англичанам всего лишь ставилось непременным условием регистрировать в Испании свои корабли и товары и уплачивать за право торговли тридцатипроцентную пошлину, что делало английскую торговлю с островами Карибского моря и американскими поселенцами невозможной. Но испанцам и этого было мало. Испанские военные корабли продолжали грабить и забирать как трофей всех английских полупиратов-полуторговцев, которые пытались проникнуть на запад без регистрации и без уплаты обозначенной, прямо разорительной пошлины.

Подписанный договор, которым английский король так нерасчётливо предавал интересы английской торговли, можно было достаточно долго скрывать от представителей нации, трудней было скрывать бесчинства испанских военных властей, продолжавших истребительную войну с английскими купцами и каперами. В конце концов парламент потребовал разъяснений у самого короля. С разъяснениями в палате общин выступил Фрэнсис Бэкон, канцлер, гениальный учёный, отец экспериментального метода, родоначальник новейшей науки. Во-первых, он объявил, что королевское правительство не признает прав Испании на те территории, на которые не распространяется её контроль и на которых не имеется её поселение. Во-вторых, он сказал, что всякий, кто отправляется торговать на острова Карибского моря и с поселенцами на восточном побережье Америки, действует на свой страх и риск, и по этой причине королевское правительство не считает себя обязанным защищать их.

Договор имел и худшие последствия. В Англию возвращались католики, иезуиты. Разумеется, иезуиты приезжали нелегально и действовали исподтишка. Они выступали против англиканской церкви, объявляя её еретической. Нападки иезуитов таили в себе угрозу возвращения католицизма на английскую землю. Возвращения католицизма желал и маленький человек с большой головой и кривыми тонкими ножками, причём желал вопреки тому обстоятельству, что он являлся главой англиканской церкви и, следовательно, по своему положению должен быть противником и ненавистником католицизма, а нападки иезуитов на англиканскую церковь являлись, таким образом, нападками на него самого и направлялись не только против новой английской религии, но и против государственного строя Англии, как он сложился после упразднения католической церкви. Выходило, что английский король сочувствовал подрывной пропаганде, направленной против него самого как главы церкви и главы государства. Большей чепухи и придумать было нельзя.

Испания лишь прикрывалась договором о мире и оборонительном военном союзе. Испанское посольство в Лондоне превратилось в центр разрушительной пропаганды. Испанский посол оказывал денежную помощь английским иезуитам и служил посредником между ними и иезуитскими организациями в Испании и Италии. Несмотря на соответствующую статью договора, испанские власти с распростёртыми объятиями принимали ирландских, шотландских и английских католиков, вынужденных бежать от преследований, которые на них продолжала обрушивать англиканская церковь. Испанский генерал маркиз Амброзио де Бальбазес Спинола, наместник Фландрии, устраивал пышные приёмы вождям ирландских повстанцев. Он переправлял их в Милан. Им оказывал милости испанский король Филипп III. На средства испанской казны для их детей учреждались семинарии, в которых воспитывалась фанатичная преданность католической вере и ненависть к английскому пуританству. Римский папа обращался с посланиями к английским католикам, которые отказывались присягать на верность английскому королю, и призывал их во имя Христа идти на муки и смерть.

Возвращение католиков, тем более возвращение иезуитов грозило Англии жестокими бедами. Замшелые старики ещё помнили безумный террор, учинённый королевой Марией Кровавой. Из Фландрии и Брабанта, залитых кровью, которую без счета, без меры проливали испанцы, продолжали прибывать купцы и ремесленники, сумевшие выскользнуть из цепких лап святой инквизиции и добраться до спасительной Англии. Беглецы не уставали рассказывать о бесчинствах, творимых испанскими генералами, и о том, как озверевшие испанцы-католики врываются в дома, как сжигают еретиков, хорошо если по особой милости на соломе, но чаще без милости на хворосте у столбов, как дворянам и зажиточным горожанам головы рубят мечом из уважения к их положению, крестьян просто вешают, женщин закапывают в землю живьём, а доносчики получают половину имущества, если оно не превышает ста золотых монет, вторую половину наследует испанский король.

Новые налоги и новая политика короля Якова стали для нации чем-то вроде медленного убийства. Она сопротивлялась семь лет, осуждали все попытки короля править вопреки воле парламента, наконец, исчерпав все аргументы, обратились к маленькому человеку с большой головой и кривыми тонкими ножками с прошением, в котором требовали отменить все налоги, введённые королём и королевским правительством без их утверждения в палате общин. В то же время, уверив его, что им чуждо инакомыслие, пуританский дух и уклонение в пресвитерианство, они отказали королю в праве вносить какие-либо изменения или каким-либо иным образом реформировать существующую англиканскую церковь. Тем не менее пришедший в бешенство маленький человек с большой головой и кривыми тонкими ножками, обвинив представителей нации в том, что они сочувствуют богопротивному пуританству, объявил палату общин распущенной.

Правда, без палаты общин королю легче не стало. Помыкавшись года три, не сумев убедить торговцев, ремесленников и сельских хозяев, что они обязаны платить любые налоги, введённые королём, и безмолвно мириться с возвращением ненавистных католиков и иезуитов, он созвал новый парламент, питая надежду, что печальная судьба первого парламента пойдёт представителям нации впрок. Король глубоко заблуждался. Введение новых налогов и возвращение католиков и иезуитов затрагивали самые коренные, жизненно важные интересы большей части населения Англии, и новый парламент именно в двух этих вопросах ни под каким видом не мог пойти на уступки. Всего два месяца спустя после первого заседания палата общин потребовала, чтобы Яков прекратил собирать налоги, которые прежде были ею отвергнуты. В ярости король повелел сжечь представленный палатой меморандум в камине, несколько человек, особенно ему не угодных, попало в тюрьму, парламент был снова распущен и не собирался семь лет.

 

4

Тем временем Оливер вырастал в благочестивом тепле скромного отцовского дома на окраине провинциального городка Гентингтона. Пришла пора учиться английскому чтению и письму — пуритане осуждали латынь, традиционный язык, который был обязательным для паписта. Первые уроки дала ему мать. Её звали Элизабет. Когда Роберт Кромвель женился на ней в 1591 году, она была молодой вдовой по фамилии Лайонс, но её девическая фамилия была Стюард, и, хотя иные шутили, что она из королевского рода шотландских Стюартов, она не имела никакого отношения ни к шотландским королям, ни к маленькому человеку с большой головой и кривыми тонкими ножками. Её отец был честный англичанин из Норфолка, такой же сельский дворянин и хозяин, как и его зять Роберт Кромвель, владелец бывших монастырских земель. Он жил в Или, неподалёку от Кембриджа. У Элизабет было десять детей, трое из них скончались в младенчестве, выжил один сын и шестеро дочерей.

Она воспитывалась в такой же строгой пуританской семье и была точно вылеплена по евангельским заповедям. Мало того, что у неё был сильный характер, ум и практичность, Элизабет была в высшей степени добродетельна, почтительна с родителями, любила мужа и навсегда осталась верной ему, обожала детей, была с ними строга, но нежна. На ней лежали все заботы по дому. Из дома молодая женщина выходила только на рынок и в ближайшую церковь Иоанна Крестителя. Она не любила праздников, как их не любили муж и отец, и когда другие горожане плясали и пели, брала рукоделье, которое служило тихим отдыхом от домашних хлопот и воспитания семерых здоровых, подвижных детей. Она знала наизусть многие рассказы из Библии и жития святых мучеников и в свободное время часто со свойственной ей поэтичностью пересказывала их разыгравшимся детям, чтобы утихомирить их без окриков и шлепков и воспитать в их восприимчивых душах благочестивые чувства.

Элизабет учила сына и девочек старинным способом обучения, принятым в Англии с давних пор. Для первых уроков использовалась овальная дощечка с приделанной к ней рукояткой. К дощечке прикреплялся лист. На листе был каллиграфически выведен Отче наш, первейшая молитва всех христиан, и английская азбука с новым изображением букв, без толстых нажимов и закорючек, введённых когда-то католиками. Ученик и учительница плотно прижимались друг к другу. Ученик держал рукоятку. Учительница указывала на буквы и произносила их вслух. Так заучивался весь алфавит. После этого учились складывать буквы в слога. Потом читалась молитва. После этого приступали к письму.

Оливер рос крепким мальчиком, был энергичен, подвижен, его энергии требовался простор, однако Кромвели жили замкнуто, игры со сверстниками были ему недоступны, поневоле приходилось проводить всё своё время с сестрёнками. Брат верховодил, они любили его, но нередко изводили капризами, свойственными женщинам. Фантастические повествования матушки и сумрачные чтения отца тёмными воскресными вечерами рано пробудили воображение, которым ребёнок не умел управлять, после этих повествований и чтений он спал беспокойно и видел необыкновенные сны. Мальчик становился нервным, нередко беспричинные слёзы наворачивались у него на глаза. Ему трудно было сидеть неподвижно и неотрывно следить, на какую из закорючек указывал матушкин розовый палец. Но Элизабет проявляла ангельское терпение. Она не выходила из себя, не кричала, не обрушивала на голову непоседы разнообразные наказания, а Оливер оказался сообразительным и очень неглупым учеником. Правда, особенных талантов в нём не проснулось, но он без труда научился читать и писать.

В тот год, когда Томас Бирд, доктор богословия, учитель и проповедник, друг семьи, подарил Роберту Кромвелю свою первую книгу «Театр Божьих кар, переведённый с французского и снабжённый более чем 300 примерами», в которой выпускник пуританского колледжа в Кембридже доказывал, что за все свои прегрешения смертный понесёт достойное наказание не только в небесной, но и в земной жизни, пришла пора учиться серьёзно. Отныне Оливер поднимался чуть свет вместе с отцом, чтобы успеть в местную школу зимой к семи, а летом к шести часам. Он выходил из дома, ёжась от холода, часто под дождь или снег, с удовольствием наблюдал, как бодрый, ловкий отец неторопливо и аккуратно седлал гнедого конька, спокойно, без суеты поднимался в седло и, направляясь на север, выезжал из ворот. Оливер долго смотрел ему вслед, мечтая о том, как было бы хорошо на старой, смирной кобыле, на которой отец уже позволял ему ездить, ехать рядом с ним на пастбище и в луга, осматривать стадо коров или сбившихся тесно овец и говорить с пастухами о погоде, о выбитой или невыбитой траве пастбища, о созревании трав или о сене, которого должно хватить на всю зиму, если, Бог даст, ранней будет весна. Он стоял под аркой ворот до тех пор, пока круп лошади не скрывался в густом или редком тумане, сквозь который виднелась разбитая дорога, пересекавшая однообразную низменную равнину с редкими кустами и острой осокой стоялых болот.

Проводив глазами прямую спину отца, Оливер поворачивал к югу, накинув на голову мешок от дождя, и шагал грязной улицей вдоль старых потемневших домов с островерхими крышами, крытыми черепицей. Впереди поднимались к небу шпили церквей. На две тысячи жителей Гентингтона их было четыре. Между ними выделялась неуклюжая, тяжёлая прямоугольная башня, венчавшая старое кирпичное здание с высокими узкими окнами с частыми свинцовыми переплётами и мелкими стёклами, построенное три или четыре века назад. В этой башне с уходившим ввысь потолком помещалась начальная школа, не зависимая как от монахов, которых давным-давно часть разогнал, часть перевешал король Генрих VIII, так и от окружного епископа, которому жители Гентингтона не желали Доверять воспитание своих сыновей. Школа находилась в ведении городской корпорации. Корпорация приглашала учителя и оплачивала его труд, правда, оплачивала не особенно щедро, так что на всех учеников от семи до пятнадцати лет учитель был только один.

В большой классной комнате ученики рассаживались по возрасту на деревянных скамьях, отполированных до тёмного блеска. Одним учитель давал задание на весь урок, с другими занимался сам, за третьими присматривал кто-нибудь из лучших старших учеников. У мальчиков не было учебников, каждое слово учителя им полагалось вытверживать наизусть, повторяя хором за ним, так что в классе постоянно стоял однообразный гул. Гул стихал ровно в девять часов, чтобы мальчики могли позавтракать тем, что приносили из дома, в зависимости от вкусов и достатка семьи, и возобновлялся до одиннадцати часов. В одиннадцать ребята расходились по домам на обед. В час они возвращались и занимались до трёх. В три устраивался ещё один перерыв. Последний урок заканчивался в пять часов вечера. По четвергам и субботам занимались только до полудня. Каникулы устраивались три раза в году, на Рождество, на Пасху и на Троицын день — всего сорок дней в течение учебного года.

Ученье открывалось «Изречениями для мальчиков», выбранными из сочинений известных писателей. Изречения содержали догмы морали на все случаи жизни. Заучивали их наизусть. Затем шли псалмы, переложенные для лёгкости усвоения на стихи. После псалмов читали Евангелие, Катехизис, жития святых и молитвенник. Томас Бирд не пренебрегал и латынью. При всей лютой ненависти к папизму обойтись без латыни образованному англичанину было нельзя, однако, по мнению доктора богословия, было достаточно, если ученики с грехом пополам переводили кое-какие басни Эзопа, отрывки из писем и речей Цицерона, в которых прославленный римский оратор давал наставления своим адресатам и слушателям, и некоторые сценки из Плавта. Светские науки тоже не пользовались его уважением. Томас Бирд знакомил учеников с четырьмя действиями арифметики и с кое-какими начатками английской истории и географии, вполне достаточными для того, чтобы гордиться своей протестантской страной и разъезжать по торговым делам. Главной его заботой была вседневная, неустанная проповедь истинной веры, как он её понимал. На помощь себе он постоянно призывал апостола Павла и блаженного Августина. То и дело приводил их суровые наставления и разъяснял внимающим ученикам их тайный, неизреченный, однако для него вполне очевидный смысл.

Среднего роста, с широкой грудью, облачённый в чёрное одеяние пастора, с высоким лысеющим лбом, твёрдым подбородком, мясистыми губами, бледным лицом и сверкающими глазами того, кто обладает истиной и готов жизнь положить, чтобы принести её людям, он начинал с того, что душа человека изначально и неотступно жаждет, стряхнув с себя земной прах, войти в Царствие Небесное и, вкусив, насладиться вечным блаженством. Единственно в этом бесконечном стремлении к Богу состоит смысл и цель бытия. Однако не каждая душа достигнет Царствия Небесного, не всем суждено насладиться вечным блаженством. Достичь его не помогут ни пышные богослужения, ни запах ладана, ни горящие свечи, ни отпущение грехов, данное одному человеку другим человеком, ни купленный за деньги клочок обыкновенной бумаги, который у презренных папистов именуется индульгенцией, ни так называемые святые врата, которые антихрист, то есть римский папа, открывает в Риме по праздникам и сквозь которые может пройти каждый грешник, чтобы напрочь очиститься от всех своих прежних грехов. Голос Томаса Бирда гремел как голос пророка:

— Нет, нет и нет!

Он вздрагивал, простирал бледную руку, и пальцы её шевелились, точно отделяли души одну от другой:

— Божественное Провидение прежде создания Вселенной присудило одни души к вечному блаженству, другие к проклятию вечному. «Ибо Писание говорит фараону: для того самого Я и поставил тебя, чтобы показать над тобой силу Мою и чтобы проповедано было имя Моё по всей земле. Итак, кого хочет милует, а кого хочет ожесточает. Ты скажешь Мне: за что же ещё обвиняет? Ибо кто противустанет воле Его? А ты кто, человек, что споришь с Богом? Изделие скажет ли сделавшему его: зачем ты меня так сделал?»

Голос его падал, сникал. Томас Бирд продолжал негромко, задумчиво, точно сам поражался той истине, которую им открывал, медленно обводя пристальным взглядом притихших учеников:

— В «Послании к римлянам» апостол Павел так рассуждает о бесконечной власти Бога над каждым из нас: «Не властен ли горшечник над глиною, чтобы из той же смеси сделать один сосуд для почётного употребления, а другой для низкого?» Так и Предвечная Воля, подобно горшечнику, имеет власть над людьми: одних превращает Она в сосуды честные, предназначенные для почестей, а других превращает в сосуды низкие, предназначенные для посрамления. Над кем хочет Предвечный Горшечник, над тем Он и смилуется, а кого хочет, того и погубит!

Оливер застывал, весь превращался вслух. Он слышал почти то же самое, что воскресными вечерами говорил справедливый, добрый отец, слышал те же слова и те же тексты апостолов, но те же слова звучали иначе, те же тексты апостолов наполнял новый смысл. Мальчик ощущал, будто сама истина со всей очевидностью открывалась ему. Да, это так, несокрушима и всеобъемлюща власть Господа над людьми, предвечна сила Его, милость и наказание неотразимы. Воображение мальчика рисовало горшечника в его мастерской, которую он видел не раз, когда сворачивал направо от дома и пробирался узенькой тропкой вдоль огородов, видел его влажные красноватые руки и такую же влажную сочную красноватую глину, ровно бегущий круг, который приводила в движение босая нога, и возникший из бесформенной массы горшок. И он был горшком, и в этом сходстве не было ничего унизительного, напротив, жаркая гордость наполняла его: ведь этот горшок вылепил Бог! Но тут же гордость сменялось горьким отчаяньем: для чего, для какого употребления вылеплен он, Оливер Кромвель, для посрамления или для почестей? Ведь знать эту тайну не дано никому, ведь изделие не может спросить Предвечную Волю, на что Она вылепила его, что должно над ним совершиться, то совершится, всенепременно, неотразимо, бесспорно, однако же что?!

Его вопросы были безмолвны, но они каким-то образом были известны учителю, может быть, потому, что они нестерпимо жгли беспокойную душу учителя. Томас Бирд рассуждал как о чём-то само собой разумеющемся, что милость Господня безмерна, что Господь всё-таки не оставляет своё создание в полном неведении, Он делает намёк, даёт знак, да поймёт Его понимающий. Каждый истинно верующий этот знак усмотреть может в том, как ведутся его земные дела, преуспевает ли он, крепка ли крыша над головой, обилен ли стол, полны ли закрома, звенят ли золотые монеты в кошельке, или всё валится из вялых рук, всё идёт прахом, крыша течёт, миска пуста, в закромах одни мыши и в кошельке хоть шаром покати. Вот указание, вот путеводная нить! Спасён будет лишь тот, кто преуспевает в делах, а тот, кто ленится, кто не добывает хлеб свой в поте лица, кто оставляет в публичном доме или в пивной отцовское достояние, тот лишён милости и будет низринут во мрак. Что же из этого следует, джентльмены? А из этого следует: будь трудолюбив, своему поприщу отдай все свои силы, не прелюбодействуй, не пьянствуй, не расточай, и если такие поступки тебе по плечу, стало быть, ты избран и вознесён, именно тебя отметил на вечное блаженство Господь!

Бирд хмурился, говорил резко, отрывисто, с глубоким презрением, его пальцы стискивались в костистый кулак, его лицо мелко дрожало, в его серых глазах загорался зловещий огонь:

— Ибо учит нас святой Павел: «Но как они, познавши Бога, не прославили Его, как Бога, и не возблагодарили, но осуетились в умствованиях своих, и омрачилось несмысленное их сердце; называя себя мудрыми, обезумели, и славу нетленного Бога изменили в образ, подобный тленному человеку, и птицам, и четвероногим, и пресмыкающимся, то и предал их Бог в похотях сердец их нечистоте, так что они осквернили сами свои тела. Они заменили истину Божию ложью и поклонялись и служили твари вместо Творца, Который благословен во веки, аминь».

Он останавливался, точно сдерживал праведный гнев, бледнел, ноздри короткого, крепкого носа негодующе раздувались, и продолжал:

— «Потому предал их Бог постыдным страстям: женщины их заменили естественное употребление противуестественным; подобно и мужчины, оставивши естественное употребление женского пола, разжигались похотью друг на друга, мужчины на мужчинах делая срам и получая в самих себе должное возмездие за своё заблуждение. И как они не заботились иметь Бога в разуме, то предал их Бог превратному уму делать непотребства, так что они исполнены всякой неправды, блуда, лукавства, корыстолюбия, злобы, исполнены зависти, убийства, распрей, обмана, злонравия, злоречивы, клеветники, богоненавистники, обидчики, самохвалы, горды, изобретательны на зло, непослушны родителям, безрассудны, вероломны, непримиримы, немилостивы. Они знают праведный суд Божий, что делающие такие дела достойны смерти, однако не только их делают, но и делающих одобряют»!

Проповеди учителя пробуждали энергию, которая прежде таилась где-то в глубинах его существа, не раскрытая, не знаемая никем. Оказалось, что в душе гнездятся неукротимые страсти, которым требовалось указать только цель, чтобы взвихриться, выплеснуться наружу и понести его только вперёд, обходя или сметая преграды, способная, как он вдруг ощутил, моря переплыть и горы свернуть. Цель была указана, цель была определённой и ясной, как летний солнечный день: найти своё поприще, твёрдо встать на него и отдать ему без остатка все свои силы. Стало быть, где его поприще, в чём оно состоит, в каком направлении ему указующий перст?

Понадобилось немного времени, чтобы понять, что Оливер не обладал ни великим, ни сильным умом, ни испепеляющей жаждой познания. Учёба ему не давалась, видимо, иной путь был предназначен ему. Учиться он не хотел. Латынью он овладел кое-как, на этом мёртвом, малоупотребительном языке всего лишь был в состоянии поддержать нетрудный, бытовой или деловой разговор, с грехом пополам переводил обязательные две-три басни Эзопа, отрывки из речей Цицерона, кое-что из Вергилия и Овидия, из Горация, Плавта и Ювенала, отнюдь не забираясь в дебри их сочинений, а о том, чтобы посягнуть на философские системы Аристотеля или Платона, как уже было принято в лучших школах и университетах континентальной Европы, и помыслить не мог, тем более что Бирд не жаловал ни того, ни другого.

На уроках чаще всего бывал невнимателен, размышлял о чём-то своём, вдруг впадал в мрачность, то смех нападал на него, то сыпались из глаз беспричинные слёзы. Он рос физически крепким, верховодил в мальчишеских играх и драках, воровал яблоки в соседских садах, любил во всю прыть скакать на коне, так что ветер свистел и шляпа готова была слететь с головы, возился с охотничьими собаками и ловчими птицами, охотился на лис, играл в кегли и в мяч, вопреки тому, что отец, Томас Бирд и все окружающие осуждали эти занятия как греховные и порочные, не достойные человека истинной веры.

Томас Бирд был настоящим наставником. Он не только вдалбливал в детские головы четыре действия арифметики и латынь, не только произносил перед ними жаркие проповеди и без конца цитировал на память Евангелие, он искал пути к детскому воображению, к детскому сердцу, сочинял короткие пьески на евангельские или бытовые сюжеты с обязательным нравоучительным смыслом и разыгрывал их вместе с учениками, понимая, что игра лучше учит детей, чем сухие, скучные наставления. Когда же все педагогические средства были исчерпаны, прибегал к последнему доводу воспитания и вколачивал школьную премудрость и правила нравственной жизни берёзовыми прутьями по мягкому месту.

Сила проницательного учителя состояла именно в том, что он не оставлял своих питомцев ни в школе, ни в церкви, ни дома. Правда, в церкви он был связан по рукам и ногам. Англиканская церковь во главе с королём следила за каждым своим проповедником, как заправская полицейская служба, с одинаковыми последствиями для провинившихся. Высшая комиссия под руководством епископа действовала с неменьшей строгостью, с неменьшей ретивостью, чем Звёздная палата под руководством министра полиции. Королевская администрация предписывала содержание проповедей в каждой церкви страны. И тайная и явная служба епископа следила за неукоснительным исполнением этого предписания, отслеживала и оценивала каждое слово, каждый намёк на политику короля. Епископские суды преследовали строптивых проповедников точно так же, как преследовали прихожан за уклонение от десятины, от воскресной службы, за ересь или порочное поведение. Церковная цензура процеживала каждое печатное слово и выпалывала из книг и брошюр самый слабый намёк на критику правительства или церкви. Не только сознательная критика королевских предначертаний и церковных распоряжений, не только открытая проповедь пуританских идей, даже оговорка, невольная ошибка в евангельском тексте могли стоить проповеднику кафедры и навлечь на него судебное разбирательство и гонение со стороны не только церковных, но и королевских властей.

Однако Бирд владел искусством проповедника ничуть не хуже, чем мастерством педагога. Известно, что запреты неодолимы для дураков и до острия бритвы оттачивают творческий ум, который без преград и запретов, угрозы суда и гонений чахнет и плесневеет и теряет свой творческий пыл, ведь в основании всякого творчества лежит яростный спор, равнодушная, вялая мысль не способна произвести ничего. Если нельзя прямо выступить против насилия церкви и несправедливости короля, а люди, оскорблённые в своей вере, стеснённые и ограбленные своеволием государя, только и ждут таких выступлений, иначе они отвернутся от своего священника, значит, умный проповедник должен прибегнуть к таким неотразимым намёкам, которые поймёт любой прихожанин и к которым не сможет придраться никакая полиция.

Томас Бирд с удивительной ловкостью выходил из трудного положения. Он не осуждал короля Якова за его погибельное стремление искоренить пуританскую веру, которую исповедовали едва ли не все торговцы, ремесленники, сельские хозяева, арендаторы и свободные земледельцы, а приводил из его речей и трактатов самые глупые, самые заносчивые, самые вызывающие места, и возмущённые прихожане, расходясь по домам, сами находили все те негодующие слова, которые не имел возможности произнести вслух священник, а проповедник всего лишь подливал масла в огонь, приводя подходящее место из Библии:

— Ибо сказано: «Но когда он сядет на престоле царства своего, должен списать для себя список закона, и пусть он читает его во все дни жизни своей и старается исполнять все слова закона сего, чтобы не надмевалось сердце его пред братьями его и чтобы не уклонялся он от закона ни направо, ни налево, дабы долгие дни пробыл на царстве своём»!

Яков, разогнав несговорчивых представителей нации, защищавших интересы тех, кто производил богатство страны, пустился во все тяжкие налагать незаконные штрафы, вводить новые пошлины, торговать должностями и титулами, что многих его подданных приводило в негодование, но Томас Бирд не нападал на штрафы, на пошлины, на продажу титулов и должностей, он раскрывал Библию и гремел:

— Ибо сказано: «Мерзость для царей — дело беззаконное, потому что правдою утверждается престол»!

Королевские пожалования, на которые уходили все эти штрафы и пошлины, развращали двор. Придворные перенимали испанские и французские моды, испанские и французские нравы, испанские и французские танцы, без конца веселились на балах и маскарадах, развлекались фейерверками и охотами, изощрялись в интригах, сгорая от жажды попасть в фавориты, которых король ублажал баснословными суммами, опять-таки полученными от штрафов и пошлин, и Бирд раскрывал верную Библию и сокрушался:

— «Как сделалась блудницей верная столица, исполненная правосудия! Правда обитала в ней, а теперь — убийцы. Серебро твоё стало изгарью, вино твоё испорчено водой, князья твои законопреступники и сообщники воров, все они любят подарки и гоняются за мздой, не защищают сироты, и дело вдовы не доходит до них»!

Но по мере того, как наступление короля Якова на права и кошельки своих подданных умножалось и ширилось, а бесчинства властей переходили предел не только справедливости, к чему довольно быстро вырабатывалась спасительная привычка, но и пределы разумного, чего подданные ни понять, ни простить не могли, рассерженным прихожанам становилось мало прозрачных намёков, они жаждали прямых обличений, чтобы в обличениях отвести свои скорбящие души, полные гнева и желания мести.

С церковной кафедры прямые обличения были слишком опасны и — грозили неосторожному тюрьмой, плетьми, лишением ушей и клеймом. Тогда прихожане приладились собираться в небольшие кружки и приглашать в свои дома проповедников со стороны, взявших обыкновение бродить по стране с молитвой, с истинной верой, с новостями из Лондона и уже с откровенно крамольными обличениями церкви и короля.

Всё-таки самым любимым священником в Гентингтоне был Томас Бирд. Непреклонная преданность истинной вере, честность и ум, образованность и дар слова, истинный гнев и умение обходиться с людьми сдружили его с многими из прихожан. Не прочь послушать пришлого человека, они тем не менее предпочитали задушевные беседы своего наставника и часто приглашали Томаса запросто отужинать с ними, выпить крепкого пива и потолковать о том да о сем, что противного Господу творилось на свете, ведь на свете всегда творится много противного Господу. Бирд никому не отказывал, без церемоний, по-дружески входил в каждый дом, ужинал с аппетитом, со смаком пил крепкое пиво и толковал обо всём, что противного Господу творилось на свете.

Чаще других он бывал в доме Роберта Кромвеля. Вступив в большую столовую, Бирд сбрасывал чёрный плащ с капюшоном, закрывавшим до половины лицо, и усаживался за стол, точно был членом семьи. Вдали от церкви и школы он вёл себя проще, глаза его реже вспыхивали огнём, гораздо чаще в них светилась печаль и усталость, он не грозил, не стискивал кулаков и реже вспоминал грозные изречения апостолов и пророков. Он негромко и ясно говорил о насущном. Этим насущным была необузданная власть короля, который на каждом шагу нарушал английскую конституцию, к сожалению, не записанную, как был записан Билль о правах, но несколько веков подряд существовавшую в предании, в сознании английского общества.

В особенности заволновался весь Гентингтон, когда в апреле 1614 года король Яков, всё-таки обнищавший, несмотря на постоянно вводимые штрафы и пошлины, торговлю должностями и титулами и продажу патентов на монополии, принуждён был созвать новый парламент. Парламент собрался, после проделок короля настроенный более решительно, чем предыдущий. Король потребовал введения новых налогов, необходимых для содержания прожорливого, ненасытного штата придворных, число которых год от года росло. Представители нации были возмущены. Они не признавали своего долга в том, чтобы кормить толпы трутней, собиравшихся вокруг престола и королевской казны. Они наотрез отказали королю в новых налогах. Они составили меморандум, в котором изложили принципы справедливого и разумного обложения, и подали его королю. Едва узнав об отказе, Яков не стал читать меморандум и швырнул бумагу в огонь, давая понять, что не ставит представителей нации ни во что. Буря негодования по этому случаю готовилась разразиться, но не успела. В июне того же года король Яков разогнал неудобный парламент. Несколько парламентариев, резко выступавших против него во время дебатов, попали в тюрьму. Вспыхнувшие было надежды горожан Гентингтона сменились унынием. Бирд, точно был не проповедником, а купцом, доказывал своим внимательным слушателям, указывая на всем известные живые примеры соседей из ближней и дальней округи, что ещё несколько лет такого правления — и все они разорятся, превратятся в нищих бродяг.

Немного сведений вынес Оливер Кромвель из школы, зато он твёрдо усвоил главнейшие положения истинной веры и общественной жизни, как понимали их пуритане. Никогда в жизни он не поколебался в том убеждении, что всеблагой и всемогущий Господь управляет всем миром, народами, войсками, лично им, Оливером. Какое бы решение ни приходилось ему принимать, он прежде пытался понять веление Господа, и, что бы он ни совершил, он искал знамения свыше, верно ли он уразумел волю Того, Кто ещё до рождения определил его земной путь и расчертил всю его жизнь, не сомневаясь, что будет жестоко наказан за каждую ошибку, за каждое отступление от того, что предначертано свыше. Никогда во всю свою жизнь он не поколебался и в том, что правитель обязан управлять в интересах народа и в полном согласии с ним, а если государь нарушает эту святую обязанность, он должен быть осуждён, как постоянно в своих неторопливых беседах осуждают короля его отец и учитель. И тем более он не имел причин поколебаться в том убеждении, что все придворные кавалеры не более, чем паразиты и тунеядцы, бесполезно и нагло пожирающие плоды его рук, горожан Гентингтона, всей страны.

Кого-кого, а тунеядцев и паразитов он видел своими глазами и с самого детства проникся презрением к ним. Его дядя сэр Оливер часто приглашал в Хинчинбрук младшего брата с семьёй. С утра до вечера занятый коровами, овцами, пастбищами, покосами, выделкой сукон и продажей скота, Роберт редко его посещал, но считал своим христианским долгом видеться со старшим братом по большим праздникам и непременно на Пасху и Рождество. Он приезжал в своём простом суконном камзоле и привозил подраставших детей. Вместо богослужений и чтения Библии в эти дни, священные для каждого верующего, в Хинчинбруке устраивали рыцарские турниры и фейерверки, роскошные пиры и охоты. Серебряные блюда и кубки загромождали праздничные столы, не переводились французские вина, наряды из шёлка и бархата менялись по три, по четыре раза на дню, игрища одно другого бесстыднее сменяли друг друга. Сэр Оливер не переставал улыбаться и осушать кубки с вином под шутливые тосты, произносимые им самим или кем-нибудь из пьяных гостей. Он всё толстел и становился похож на бочонок. Жирное лицо лоснилось от пота, дряблые щёки тряслись, слова были отрывисты, пусты, не запоминались. Будущие наследники Хинчинбрука часто потешались над бедным кузеном из Гентингтона и зло шутили над ним. Тогда оскорблённый Оливер пускал в ход кулаки. Они были слишком изнежены, слабы, чтобы справиться с ним, и отступали, бормоча угрозы и хныча. Раза два или три король навещал сэра Оливера в полюбившемся замке. Тогда празднества становились ещё пышней и развязней. Маленький человек с большой головой и кривыми тонкими ножками быстро старел, с годами на его жёлтом лице всё чаше появлялась злая усмешка, глаза не смеялись. Он и сам по себе был мало приятен, для Оливера Кромвеля он был неприятен вдвойне, ведь этого человечка с большой головой и кривыми тонкими ножками проклинал весь Гентингтон.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

 

1

Так Оливер Кромвель воспитывался, учился и рос. В семнадцать лет он был юношей несколько выше среднего роста, плечистый и крепкий, с некрасивым, но мужественным лицом. В тот год, когда Томас Бирд, доктор богословия, учитель и проповедник, друг семьи, подарил Роберту Кромвелю свою новую, крайне злободневную книгу, в которой он обрушивался на безбожных папистов и доказывал, как дважды два, что антихрист есть папа римский и, стало быть, другого не надо искать, и таким образом осуждал опрометчивое сближение короля Якова с католической Испанией и католической Францией, пришло время продолжить учение. Роберт Кромвель выбрал Кембридж, в котором сам не учился, но который ставил выше всех английских университетов, как он говаривал, вместе взятых. По совету Бирда, доктора богословия, знакомого с миром английских учёных этого профиля, предпочтение было отдано Сидни-Сассекс-колледжу, самому чистому, самому пуританскому среди всех.

В день отъезда Оливер поднялся до света. Он сошёл вниз. За большим столом его ждал отец. Они молча позавтракали. Обтерев губы салфеткой небелёного полотна, не поднимая глаз, Роберт сказал неторопливо, негромко, точно рассуждал сам с собой, только лицо его было строже обычного:

— Древо познания растёт не вне, а внутри человека, преобразуя ум и приготавливая его к приобретению знаний, которые не должны быть ни чересчур теоретическими, ни чересчур практическими. Насколько будет подготовлен твой ум, зависит исключительно от тебя самого, от того, какой будет твоя внутренняя жизнь, я лишь надеюсь, что ты не отступишь от благочестия. А что до меня, то я хотел бы видеть тебя человеком практическим, деловым. Познакомься с историей, изучи космографию и математику, это необходимо для того, чтобы познать благословенный порядок, установленный Господом. Главное же, главнейшее в том, что эти науки необходимы для дел общественных, в которых участвовать должен каждый. Борись с ленью, с тщеславием, не гоняйся за удовольствиями, это мать всех пороков.

Они молча вышли во двор, оба крепкие, в одинаковых домотканых камзолах с белым воротником, в высоких шляпах и сапогах. Здесь они обнялись, без слов, без слёз, по-мужски. Оливер поднялся в седло и тотчас выехал из ворот. Денег в его кошельке было немного, в перемётные сумки поместилось всё его достояние. Молодой жеребец с белым пятном и длинной чёлкой на лбу бойко шагал по пыльной дороге. Роса уже пала и прибила потемневшую пыль. Ехать было приятно. Иногда для большего удовольствия он переводил жеребца на рысь.

Была середина апреля. Стояла в полном разгаре весна. Он ехал плоской равниной, покрытой изумрудно-зелёной травой. Иногда на равнине возникали холмы, невысокие, точно срезанные и сглаженные чьей-то могучей рукой. То здесь, то там на равнине были разбросаны небогатые фермы арендаторов и богатые фермы свободных крестьян и таких же сельских хозяев, как его отец, как он сам, как десятки горожан Гентингтона. Вблизи ферм паслись отары овец и стада рыжих коров. Это была его Англия. Он любил её просто, без пафоса, без громких обещаний и клятв. Он ехал учиться, чтобы потом ей служить, в должности мирового судьи, как отец, или депутата парламента, если король образумится и снова его созовёт.

Двадцать третьего апреля он увидел перед собой странную смесь старинных и новых строений из красного и белого кирпича. Когда-то на этом месте располагался католический монастырь Серых братьев, с величавым собором поздней английской готики, с обширной трапезной, кельями и кладовыми, в которых монахи держали запасы хлеба, колбас и вина. Повелением Генриха VIII монастырь был разрушен. Нынче от монастыря почти ничего не осталось, даже фундаментов, на месте собора была разбита лужайка, где человек десять студентов, здоровых и шумных, гоняли мяч, набитый старым тряпьём. Одна низкая массивная трапезная напоминала о том, что здесь когда-то стоял монастырь, рассадник папизма. Двадцать лет назад устроители колледжа превратили её в домовую церковь, в которой должны были молиться по-протестантски и слушать проповеди студенты.

Оливера провели в кабинет ректора с невысокими узкими окнами. Он вручил немолодому, но моложавому человеку в пасторском одеянии рекомендательное письмо от Томаса Бирда. Ректором колледжа был Сэмюэль Уорд, доктор богословия, переводчик Библии на родной английский язык, правоверный из правоверных среди пуритан. Бирд хвалил своего ученика за примерное благочестие, обходя стороной его успехи в учёбе. Такой рекомендации было довольно. Оливер Кромвель бы занесён в списки студентов. Ему выдали табель. В табеле он отметил лекции богословия, истории и математики, которые решил посещать, следуя наказу отца. Его поселили в небольшой комнатке с железной кроватью, полкой для книг и столом для письма. В углу помещался комод для белья. Он разложил пожитки и стал учиться.

Устав Сидни-Сассекс-колледжа был самым суровым из всех колледжей Кембриджа, а Кембридж ещё со времён королевы Елизаветы славился на всю Англию как рассадник пуританского духа. Из молодых людей, в него поступавших, колледж готовил будущих проповедников. Учащиеся должны были служить образцом нравственной жизни, а потому им запрещалось отращивать длинные волосы, тем более их завивать, как это вошло в моду среди придворных папистов. По той же причине им запрещалось носить пышные кружевные воротники и короткие бархатные штанишки, какие предписывала придворная мода. Они не имели права посещать бои быков, медвежьи травли и театральные представления, заходить в городские таверны, тем более посещать дома, где содержались девицы лёгкого поведения, им возбранялось играть в кости, в карты и во все иные азартные игры, изобретённые дьяволом.

Сэмюэль Уорд держал своих воспитанников поистине в ежовых рукавицах. Мало того, что он устранял от них полную соблазнов светскую жизнь, но также неукоснительно требовал внимания и прилежания. Дисциплина в колледже должна была быть образцовой. Присутствие на проповеди считалось священной обязанностью, а чтобы разного рода ленивцы и разгильдяи не могли ускользнуть от его неумолимого ока, они должны были пересказывать проповеднику в мельчайших подробностях содержание проповеди, на которой присутствовали, так что молодым людям поневоле приходилось ловить каждое слово и застывать наподобие статуи. Стоило проворонить нить рассуждений наставника, стоило хоть в чём-нибудь отступить от предначертанных правил, и преступник подвергался наказанию розгами в присутствии всех остальных.

Само собой разумеется, что профессора Сидни-Сассекс-колледжа на все лады проклинали безбожных папистов. Почти так же мало устраивала их и новая, реформированная, англиканская церковь. Постоянно ощущая нарастающую угрозу гонений, неистовые проповедники пуританства улавливали обострённым чутьём, что церковная организация, какого бы толка она ни была, жестоко подавляет отдельную личность, требует рабского исполнения уставов и предписаний, навязывает свои догмы и частные мнения священнослужителей. Теоретически они уже опровергли англиканскую церковь. Если Господь своим предвечным решением определяет всё наше будущее ещё до рождения, то никакая церковь уже не в состоянии ничего изменить, а её утверждение, будто она служит посредницей между верующим и Господом, ложно, как ложны все действия и речи во время богослужения и вся церковная иерархия.

Каждый верующий сам лично обращается к Господу, чтобы уразуметь своё земное предназначение по намёкам и знакам, из милости или особого расположения ниспосланным Им. Следуя этому доводу, пуританские проповедники предлагали заменить церковь обыкновенным собранием верующих, которые сами избирают себе духовного руководителя и пресвитера. Этот избранный самими верующими пресвитер управляет делами общины, настолько несложными, что они по плечу любому из верующих. Понятно, что в таком случае власть епископа теряет свой смысл. Проповедники и пресвитеры данной местности составляют совет-консисторию и совместно решают дела своих общин. Если понадобится, из тех же проповедников и пресвитеров избирается общенациональный синод, который на своих съездах разрешает назревшие проблемы вероисповедания.

Некоторые из пуритан шли ещё дальше. Они угадывали, что в пресвитеры сами верующие станут избирать только самых богатых, ибо земная сила богатства неодолима, богатство застилает глаза жирным блеском, подавляет волю невидимой властью над умами и душами и покупает чужую волю за деньги, стало быть, не что иное, как богатство, станет навязывать свою волю собранию верующих в делах веры, а, что там ни говори, богатство исходит от дьявола. Всем известно, что богатство противно воле Христа, ибо легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем богатому войти в Царствие Небесное. Истинная вера внутри нас, и потому никто не имеет права предписывать веру другому. Каждый верующий и община верующих подвластны только Христу, из чего следует, что верующие сами управляют своей общиной, им принадлежит последний, решающий голос в её духовных делах. В вопросах веры община верующих должна быть независима от любых властей, церковных и светских.

В железных тисках Сэмюэля Уорда юный Оливер учился много прилежней, чем под надзором Томаса Бирда. Конечно, и в Сидни-Сассекс-колледже его не могла удержать никакая узда. Он был слишком норовист, физическая сила, энергия так и переливалась в нём через край. Юноша и в Кембридже с увлечением практиковался в стрельбе из большого тугого английского лука, не раз решавшего победы англичан в Столетней войне, и с удовольствием скакал на своём молодом жеребце, стоявшем в общей конюшне, примыкающей к колледжу. Его нередко видели за игрой в кегли и в мяч. Он плавал и фехтовал, точно готовился не в проповедники, а в солдаты.

Молодой человек лишь давал выход своим жизненным силам. В солдаты он не готовился, точно так же, как не собирался стать проповедником. Его отец был сельским хозяином, и он тоже должен был стать сельским хозяином, в этом Оливер видел предназначение, определённое свыше. Железные тиски Сэмюэля Уорда имели мало отношения к его прилежанию. Он повзрослел, осознал своё назначение и сознательно отбирал только то, что могло ему пригодиться в городской общине, на пастбищах и в лугах. Молодой человек исправно посещал проповеди, у него обнаружилась крепкая память, он хорошо запоминал их содержание, Сэмюэль Уорд был им доволен, но этим и ограничивалось его богословское рвение, в глубины и тонкости вероучения он не вдавался. Зато в математике он стал одним из первых студентов, его в особенности увлекла геометрия, ведь без геометрии нельзя обойтись, когда имеешь дело с землёй. Он познакомился с начатками астрономии, без которой в сельских работах тоже не обойтись, но по-прежнему оставался равнодушен к логике и риторике, а его латынь стала немногим лучше, чем была в гентингтонской начальной школе. Чтобы приготовить себя для общественных дел, о чём напоминал ему перед отъездом отец, Оливер увлёкся историей, и величие и разнообразие событий, потрясавших греков и римлян, произвели на него такое сильное впечатление, что он ушёл в неё с головой. Ему попала в руки «Всемирная история», составленная Уолтером Рэйли, в которой старый адмирал и пират, славный дерзкими налётами на колонии испанцев в Америке, каждому историческому событию старательно подбирал соответствие в Библии. Студент основательно проштудировал и полюбил эту книгу, найдя в ней не разрозненные отрывки, как всякий раз отчего-то получалось на лекциях по истории, а связующую нить, которая придавала историческим событиям осмысленную цельность.

Его ум явным образом пробуждался для серьёзных занятий, но так и не успел пробудиться для них. В Сидни-Сассекс-колледже ему суждено было провести только год. Мать вызвала его в Гентингтон: внезапно скончался отец. Не успел Оливер возвратиться домой, как умер отец Элизабет, его дед. Он становился главой семьи, дома, хозяином коров и овец. На его юные плечи ложились заботы о матери и о сёстрах. Слава Богу, старшая из них уже вышла замуж, но самой младшей было только шесть лет. Предначертание свыше обозначалось само собой: не труды проповедника, не уже завлекавшее его поприще светских наук предстояли ему, он должен был пасти коров и овец, продавать мясо и шерсть и кормить большую семью.

Без сожаления склонил Оливер голову под указующий перст Провидения. Как прежде отец, он отныне поднимался со светом, завтракал ломтём хлеба и молоком, садился верхом на своего любимого повзрослевшего жеребца с белым пятном и длинной чёлкой на лбу, объезжал пастбища и луга, своим усердием удивляя соседей, которые помнили его непоседой, забиякой и драчуном, возвращался с вечерними сумерками, ужинал вместе со всеми за большим, от времени потемневшим столом и читал Библию воскресными вечерами. Сын заместил отца, и это также было предначертано свыше.

Король Яков смотрел на дело иначе. Оливеру шёл девятнадцатый год, а по королевским законам совершеннолетие наступало в двадцать один. Только в двадцать один год он имел право вступить во владение отцовским наследством, до этого в собственном доме он не являлся хозяином. Его дому, его коровам, его овцам, пастбищам и лугам угрожала опека. Опека означала только одно: владельцем его достояния становился король, его сюзерен, и в качестве сюзерена король мог делать с ним всё, что хотел. А чего мог хотеть Яков, казна которого была вечно пуста? Король хотеть мог только денег и денег. Чтобы получить как можно больше денег с опеки, чиновники придумывали всевозможные штрафы, платежи и повинности, и, когда Оливер наконец достигнет двадцати одного года и уплатит пошлину за право наследования, ему скорее всего не за что и нечем будет платить: своей ненасытностью королевские чиновники далеко превосходили голодных волков.

По счастью, Роберт Кромвель некоторое время служил мировым судьёй по выбору горожан Гентингтона и не понаслышке знал об ужасах королевской опеки. Предчувствуя близкую смерть, умный хозяин до совершеннолетия сына завещал всё своё движимое и недвижимое имущество верной жене Элизабет Кромвель, в девичестве Стюард. Конечно, столь изощрённая изворотливость его подданного очень не понравилась королю Якову. Решительно противное королевским интересам завещание было оспорено в суде. Чтобы Элизабет Кромвель, в девичестве Стюард, могла вступить в права наследования, ей, по мнению чиновников, следовало заплатить выкуп королю, который как-никак был также и её сюзереном, а сумма называлась такая, что проще было всё движимое и недвижимое имущество передать без суда королю или сжечь.

Всем известно, что чиновники падки на мзду, и мзда была дана, на что ушла некоторая часть небольших сбережений Роберта, который не был расточителен, подобно старшему брату: сэр Оливер к тому времени не только прожил в пирах и забавах родительское достояние, но и запутался в неоплатных долгах. К делу о наследстве привлечена была также родня, которая имела влияние и в Гентингтоне, и в Кембридже, и в Лондоне, главным образом в среде торговцев и сукноделов, поставщиков двора, были приглашены хорошие адвокаты, и общими усилиями удалось доказать, что раз Роберт Кромвель наследовал своё имущество от Генриха и уже уплатил выкуп в казну короля, то никакой сюзерен не обладает правом получать выкуп за одно и то же имущество дважды. Нетрудно заметить, что была допущена явная юридическая натяжка, поскольку сюзерен имеет право на выкуп при каждой смене владельца, однако королевские судьи, убеждённые взяткой, признали этот довод вполне обоснованным, и вдова вступила в права наследства без выкупа.

Без сомнения, судебное разбирательство тоже было указанием свыше. В день совершеннолетия Оливера король вновь предъявит свои права сюзерена, и дело о наследстве вновь дойдёт до суда, и мало ли судов предстоит в жизни тому, кто владеет движимым и в особенности недвижимым, хоть и довольно средних размеров имуществом, недаром же говорят: кто с землёй, тот с войной. Оливер не мог не понять этого указания так, что ему надлежит изучить те законы и те юридические науки, которые понадобятся ему для защиты своих прав и в день совершеннолетия и впоследствии, во время неизбежных столкновений с королевскими чиновниками и с владельцами соседних участков земли. Другими словами, ему было необходимо учиться, но теперь уже не в Кембридже, не в Сидни-Сассекс-колледже у Сэмюэля Уорда, который пытался сделать из него проповедника, а в Лондоне, в Линкольн-Инне, на судебном подворье, где обучаются и проходят судебную практику будущие юристы. Что ж, так должно быть, если это необходимо. Пришлось вновь седлать жеребца, набивать пожитками перемётные сумки и отправляться в путь, а хозяйство пока что придётся вести маме Элизабет, всё равно, пока он не вступит в права наследства, он не может заключить никакой сделки, не может шагу ступить.

 

2

Лондон с первого взгляда стал ему неприятен. Громадный сумрачный королевский дворец, неприветливые дворцы кавалеров, рядом с которыми замок дяди Оливера в Хинчинбруке представлялся скромным жилищем, а его собственный дом в Гентингтоне выглядел чуть не курятником, роскошь нарядов, карет, драгоценные кружева, редкие перья на шляпах вельмож, разодетые слуги, кучера, рядом с которыми он, сельский хозяин, выглядел нищим, расточительство на каждом шагу, противное заповедям Христа, непереносимое для человека истинной веры, а к этому времени Оливер был с головы до ног пуританин.

Слава Богу, в этом бесовском вертепе он не был оставлен судьбой. В Лондоне у него оказалась многочисленная родня. Одна из его тёток была замужем за Баррингтоном, другая была женой Гемпдена, третья оказалась замужем за Уолли. В ближнем и дальнем родстве он состоял с Сент-Джонами, с Гоффе, с Хэммондами, с Инголдсби и кое с кем из богатых и влиятельных людей в лондонском Сити. В этих домах он принят был как родной. Его окружили его сверстники, двоюродные, троюродные братья и сёстры. На Судебном подворье юноша бывал вместе с Оливером Сент-Джоном, который был всего на год старше его. Оливер Сент-Джон познакомил его с Дензилом Холлзом, с Эдмунтом Уоллером, с Артуром Гезлригом, с Томасом Ферфаксом, тоже студентами, учёными-книжниками, будущими юристами. Оливер ни с кем не подружился: по натуре был нелюдим. Молодые люди хоть и приняли его в свой тесный круг, но тоже близко с ним не сходились. Всё же они были товарищи, знакомили родню из провинции с жизнью столицы, от них он узнавал последние новости, приятели разжигали в душе дух недовольства, живший с детских лет, когда мальчиком слушал сетования отца на глупости нового короля и проповеди Бирда, который не уставал повторять, что добрые государи случаются до крайности редко во все времена, что даже величайшие, могущественнейшие из них не избавлены от карающей десницы Всевышнего и что они должны быть подчинены гражданским законам точно так, как и последний из подданных.

Казалось, королём был недоволен весь лондонский Сити. Причина и предмет недовольства были для всех очевидны. Как ни тщился маленький человек с большой головой и кривыми тонкими ножками, уже получивший оскорбительное имя Вонючки, наполнить казну, торгуя решительно всем, получалось плохо. Он продавал титулы рыцаря и баронета и принуждал купцов покупать не нужные им титулы, контролировал ремесленников, считая своим долгом определять сроки ученичества подмастерьев, и размер заработной платы, и добротность сукна, вывозимого за рубеж, и требовал за непрошеное усердие неумеренную плату. Ему не помогало ничто: казна не только не наполнялась, но становилась год от года бедней. За пятнадцать лет, прошедшие с несчастного дня его коронации, государственный долг вырос в три раза и перевалил за два миллиона, потери же сельских хозяев, владельцев сукновален и других мастерских, в особенности потери торговых людей были неисчислимы. Главным же бедствием для всех тех, кто своими трудами наращивал богатство страны, всё-таки растущее несмотря ни на что, была продажа патентов на монополию: без сомнения, монополия обогащала владельца патента, однако разоряла всех тех, кому не досталось этой королевской бумажки, ведь бумажка на этот вид деятельности продавалась только одна.

Самые громкие речи, направленные против грабительских выходок маленького человека с большой головой и кривыми тонкими ножками, Оливер слышал в доме тётки, вышедшей замуж за Гемпдена. Джон Гемпден, молодой человек двадцати пяти лет, успевший выдвинуться в лидеры парламентской оппозиции, с бледным высоким лбом, с хищным носом на узком лице, с тонким маленьким ртом, с презрительно выпяченной нижней губой, тонким голосом, привычно, чётко перечислял:

— Мы обязаны жить в доме, построенном из кирпича, который продан нам монополией, окна этого дома должны быть застеклены монопольным стеклом, наш дом должен отапливаться монопольным углём, который горит в монопольном камине, мы спим в монопольной постели, расчёсываем волосы монопольными щётками и монопольными гребнями, мы носим монопольное бельё, монопольные ремни, застёгиваемся на монопольные пуговицы, закалываемся монопольными булавками, едим монопольное масло, монопольную селёдку, приправляем свою пищу монопольной солью, монопольным перцем и монопольным уксусом, мы пьём монопольное вино из монопольных бокалов, мы пьём монопольное пиво, приготовленное из монопольного хмеля, хранившееся в монопольных бочках и продаваемое в монопольных пивных, мы в монопольных трубках курим монопольный табак, пишем монопольными перьями на монопольной бумаге, при свете монопольных ламп читаем сквозь монопольные очки монопольную Библию, мы ловим мышей в монопольные мышеловки и заверяем свои завещания у нотариуса-монополиста. В сущности, только продажа хлеба не стала ещё монополией. Это большое упущение со стороны короля. Мы платим штрафы за то, что у нас нет монополии. Мы даём взятки министрам, придворным, секретарям, чтобы купить монополию, а когда нам удаётся за взятку приобрести патент на монополию, мы должны взять министра, придворного, секретаря в долю, выделить ему пай и выплачивать ему часть своего дохода. Мы должны платить даже за то, что чуть не каждый день нас досматривают налоговые агенты и проверяют, не нарушаем ли мы монополию. С того дня, как был распущен парламент, королём продано около семисот патентов на монополию. Разве они обогатили его? Общим счётом продажа патентов на монополию принесла ему около ста тысяч фунтов стерлингов, зато владельцы патентов, взвинтив цены, положили в свой карман приблизительно полтора миллиона. Попросту говоря, у нас эти деньги украли.

Недовольство перерастало в негодование, как только под руку подворачивался испанский посол. Все знали, что в Испании не оставляли преступных замыслов возвратить будто бы заблудшую Англию в лоно римской католической церкви и что Испания различными средствами препятствовала английской торговле и английскому мореплаванию. Вопреки соглашению, испанские суды никак не защищали интересы английских торговцев и капитанов, а на предложение создать особый, апелляционный суд Испания неизменно отвечала отказом, английские консульства не открывались, продолжался досмотр английских судов. Все ждали, что король Яков защитит интересы английской торговли и не допустит, чтобы испанский посол вмешивался во внутренние дела королевства. Ничуть не бывало. Ожидания очень скоро были рассеяны самим королём. Тот, кто считался и сам себя величал главой англичан, очень скоро сделал испанского посла Диего Сармиенто графа Гондомару не только своим близким другом, но и советником по всем делам управления и внешней политики, чего не может быть и не должно быть ни в каком независимом государстве, тем более не может быть и не должно быть с иноземным послом, который представляет недружественную державу.

Граф Гондомара был яростным сторонником и одним из вождей возобновления истребительной войны с протестантством и возвращения всей Европы в лоно римской католической церкви, уже пролившей реки протестантской крови и в Германии, и во Фландрии, и во Франции. Предполагалось, что новая истребительная война вновь подчинит голландских мятежников их законному, то есть испанскому королю, лишит французских гугенотов политического влияния, подчинит австрийским Габсбургам немецких протестантских князей, в протестантской Швеции возведёт на престол верного католика польского короля, возродит католичество в Англии и составит из католиков такой парламент, который станет беспрекословно исполнять любые пожелания короля. Таким образом в Европе должен возникнуть новый порядок, который будет поддерживаться железной рукой испанских и австрийских Габсбургов.

Не успели предприниматели и денежные воротилы лондонского Сити глазом моргнуть, как испанский посол овладел всеми помыслами маленького человека с большой головой и кривыми тонкими ножками. Граф Гондомара с благосклонным вниманием выслушивал его слезливые жалобы на несговорчивость представителей нации, соглашался, что если парламент и представляет собой большое тело страны, то без полного и беспрекословного повиновения королю это тело остаётся без головы, поддакивал, что так называемые прения в палате общин не что иное, как беспорядочные крики, бессмысленные возгласы и хулиганский шум, и вполне одобрял его убеждение, что раз он король, то ему принадлежит неотъемлемое право созывать и распускать это чудовищное учреждение по своему усмотрению или даже капризу.

Главное же, граф Гондомара внушил маленькому человеку с большой головой и кривыми тонкими ножками неосторожную мысль, будто одни католики способны составить непоколебимую опору английского трона. Дальнейшее уже не составляло труда. По его настоянию Яков не только с каждым годом всё теснее сближался с Испанией, тем самым предавая английские интересы, но и освободил прежде арестованных за подрывную деятельность иезуитов и служителей католической церкви, он разрешил им выехать на континент или оставаться в стране. Понадобилось немного времени, чтобы испанский посол стал смещать и назначать английских министров. Из правительства шаг за шагом удаляли тех, кто был правоверным сторонником англиканства, и один за другим назначались католики или те, кто сочувствовал им. Вокруг короля усилиями Гондомары создавалась испанская партия, которая готовилась начать наступление на английских протестантов, в особенности на пуритан.

Родственники Оливера, которых он посещал, были растеряны. Джон Гемпден вопрошал, растерянно улыбаясь:

— Как это стряслось, что в правительстве, в королевском совете, в армии, в казначействе, в портах, в адмиралтействе главные должности оказались в руках людей, которых держит в руках испанский посол? Поразительно, но они служат испанскому послу даже тогда, когда это противоречит намерениям самого короля!

Масла в огонь подливали действия испанского флота. Каждый день приходили известия, что ещё один английский корабль, идущий в Вест-Индию, остановлен испанскими капитанами по обвинению в пиратстве и контрабанде, осмотрен или задержан, а товары захвачены, причём английских моряков принуждают покидать свои суда и служить испанскому флагу. Брожение в лондонском Сити усиливалось. Растерянные владельцы кораблей и торговые люди с недоумением вопрошали друг друга, с каких это пор испанцы установили суверенитет над всеми морями, а самые сведущие припоминали, что назад тому лет сто римский папа своей буллой поделил весь земной шар между католической Испанией и католической Португалией. Во всех бедах винили католиков, прежде всего ненавистного испанского посла Гондомару. Стоило его карете появиться на лондонских улицах, как ей вслед раздавались оскорбления. Возмущение заходило так далеко, что граф Гондомара пожаловался маленькому человеку с большой головой и кривыми тонкими ножками на недостойное поведение его скверно воспитанных подданных, и королевский Тайный совет обратился с письмом к лорду-мэру, в котором потребовал, чтобы предприниматели и торговые люди относились к испанскому послу так же, как английский король к испанскому королю.

Угадывалось по всему, что католическая Испания перешла в наступление. Война уже вспыхнула, правда, пока что на другом конце континента. Австрийские Габсбурги, поддержанные испанскими Габсбургами, усилили в Чехии гонения на протестантов, права которых всего несколько лет назад были гарантированы так называемой императорской Грамотой величества. Страсти накалились мгновенно. Вооружённая толпа ворвалась в королевский дворец Пражского града. Нескольких ставленников австрийского императора в чешском правительстве поймали и вышвырнули в окно. Правда, жертвы насилия каким-то чудом, свалившись с восемнадцатиметровой высоты, остались живы, однако восстание за независимость началось, чешский сейм избрал новое, национальное правительство, были изгнаны отовсюду иезуиты, вооружённые силы были приведены в боевую готовность, начались переговоры с соседними, тоже порабощёнными славянскими землями о создании независимой федерации. Не дожидаясь, пока соседи ответят согласием, пользуясь замешательством в стане противника, чешская армия, поддержанная отрядом добровольцев из Трансильвании, двинулась к Вене и нанесла чувствительные поражения растерявшимся австрийским войскам. Воодушевлённый победами, чешский сейм провозгласил своим королём протестанта, курфюрста пфальцского Фридриха, не только главу Евангелической лиги, но и зятя английского короля, рассчитывая на широкую поддержку со стороны всех протестантских держав.

Расчёты повстанцев оказались ошибочными. В Лондоне вскоре стало известно письмо, направленное десятого октября 1618 года лордом Бекингемом, фаворитом и первым министром маленького человека с большой головой и кривыми тонкими ножками. Письмо было адресовано испанскому послу Гондомару. В письме говорилось:

«Его величество обещал сделать всё, что он может и что в его власти, и закончить дело мирно и спокойно, если богемцы захотят его слушать и пожелают следовать его совету. С другой стороны, если он найдёт, что богемцы упорствуют и твёрдо держатся своего, он будет просить своего зятя и других князей Германской унии не давать им никакой помощи и поддержки».

Восставшая Чехия не в состоянии была следовать его советам и наставлениям, даже если бы этого захотела. Против малочисленного народа, в бою завоевавшего независимость, ополчилась вся католическая Европа. В казну австрийского императора хлынул поток денег от римского папы и от Католической лиги, во главе которой утвердился баварский курфюрст Максимилиан. На эти средства австрийский император нанимал войска. На помощь ему шли армии из Испании, свою помощь обещал польский король. Чешские протестанты ждали ощутимой помощи единоверцев, однако их помощь оказалась ничтожной. Английский король ограничился советами и наставлениями. Его зять Фридрих не имел средств, чтобы навербовать достаточное количество наёмных солдат, а бесплатно за веру никто из протестантов воевать не хотел. Несколько германских князей из Евангелической унии спешно набрали в северных территориях рейтар и ландскнехтов, имевших военный опыт, и выступили на помощь чешским повстанцам. Если бы им удалось соединиться с отрядами нового чешского короля, они могли бы достаточно долго сопротивляться католическим армиям: немецкие солдаты уже прославились во всей Европе отличной подготовкой, выносливостью и наклонностью к опустошительным грабежам, которая делала ожесточённым и напористым их наступление.

Однако им не суждено было отличиться на этой войне. Трусливый пфальцский курфюрст Фридрих, внезапно превратившийся в чешского короля, был крайне напуган одними слухами о многочисленности католических войск. Он заранее пошёл на такие уступки Католической лиге, которые вели и в конце концов привели его к поражению. Надеясь задобрить уже ощетинившегося врага, бывший курфюрст согласился вести военные действия только в пределах крохотного своего королевства и с помощью своих немногих славянских союзников и ни в коем случае не переносить их в германские княжества. Трудно сказать, соображал ли он что-нибудь в тот день, когда принимал это губительное, прямо самоубийственное решение. Фридрих собственной волей разъединил протестантские силы. В соответствии с этим решением отряды германских князей из Евангелической унии не имели права соединиться с его слабой, малочисленной армией. Его ошарашенные советники предлагали поднять чешских горожан и крестьян, славных потомков протестантского вождя Яна Гуса и его героического сподвижника Яна Жижки, вооружить их и создать большую, боеспособную армию. Это предложение королю Фридриху показалось химерой. Он полагал, что времена Гуса и Жижки давно миновали и что мирным горожанам и землепашцам не одолеть профессиональных солдат.

Решающее сражение произошло у Белой Горы. Чешские повстанцы были наголову разбиты. Католические отряды растеклись по Чехии и Моравии как саранча. Следом за ними шли иезуиты и суды инквизиции. Они хватали всех, кто ещё пытался сопротивляться. Пленных и арестованных подвергали изощрённым пыткам и казням. Чешские святыни, напоминавшие о легендарных подвигах Гуса и Жижки, были осквернены. Богослужение в духе Мартина Лютера было запрещено. Восстанавливались католические монастыри. Лютеране бежали на север Германии, других изгоняли насильно. Земли казнённых и изгнанных передавались местным и пришлым католикам. Чешское ремесло и торговля были подорваны. Чехия была унижена и стремительно погружалась в нищету. Чешским королём стал Фердинанд Габсбург. Испанские войска овладели Нижним Пфальцем. Фридрих, кузнец собственного несчастья, лишился не только чешской короны, но и собственных пфальцских владений. Евангелическая уния вскоре распалась.

Почтенными людьми, с которыми успел познакомиться Оливер, овладевало отчаяние. В родственных домах его всё чаще встречали растерянные взгляды, тревожные лица, отрывочные, несвязные речи. Без исключения все пуритане, все предприниматели и воротилы из Сити, парламентские ораторы и владельцы земель понимали, что маленький человек с большой головой и кривыми тонкими ножками, ставший их королём, вёл Англию не только к позору, который после бесславного поражения его зятя Фридриха стал очевиден, но и к таким же беспощадным гонениям на протестантов, к такому же хищному переделу земель, известия о которых с необыкновенной скоростью достигали английского берега, проникали в самые отдалённые уголки королевства и, обнадёживая и радуя тайных и явных католиков, приводили в замешательство протестантское население.

Замешательство парализовало и самые дерзкие, самые находчивые умы. Никто не мог толком сказать, можно ли что-нибудь предпринять, какими средствами отвратить грядущие бедствия, которые многим представлялись неотвратимыми. В семействах Гемпденов, Баррингтонов, Гоффе, Сент-Джонов, Уоллеров, Хэммондов время от времени зарождалась в испуганных душах и осторожно выступала наружу пока что робкая, неопределённая мысль: надо бежать! Но куда? Самые богатые соблазнялись, хотя бы на время, переправиться в Гамбург, где с некоторых пор обосновалась английская «Компания купцов-авантюристов», превратившая этот было заглохший ганзейский город в оживлённый торговый порт, однако их останавливала опасность, грозившая и Гамбургу, и Любеку, и всей северной протестантской Германии со стороны воинственной Католической лиги. Самые смелые предпочитали навсегда переселиться в Америку, где на восточном побережье уже завелись крохотные английские поселения, однако и ими овладевала робость, когда они представляли себе те нетронутые, может быть, погибельные места и постоянные набеги краснокожих.

У Оливера оставалось довольно много свободного времени. Его наклонности обозначились окончательно. Юноша мало интересовался отвлечёнными, теоретическими науками. Его ум приобретал всё более и более практический склад. На лекциях в Линкольн-Инне он усваивал только то, что могло и должно было пригодиться ему, когда он вернётся домой, получит в наследство земли и хозяйство отца и столкнётся с той массой будничных, мелких проблем, которые изо дня в день придётся решать самому, не прибегая к помощи адвокатов, во-первых, не существующих в его захолустье, а во-вторых, слишком для него дорогих. По этой причине он основательно познакомился с английским законодательством, тогда как римское право и юриспруденция как таковая оставили его вполне равнодушным.

Странные склонности маленького человека с большой головой и кривыми тонкими ножками, которого он видел раза два или три в Хинчинбруке, и по его вине всё более очевидное, более наглое оживление английских католиков, особенно иезуитов, было дело другое. Возвращение католиков означало возврат монастырей, монастырских земель и неистовое, может быть, кровопролитное искоренение истинной веры, а он был пуританин и владел бывшими монастырскими землями, и уж тогда никто не посмотрит, что эти земли его дед, и его отец, и он сам получил по наследству: известия из Чехии о кровавой резне и насильственной перемене владельцев на этот счёт не оставляли сомнений ни его родне, ни ему самому.

Оливер был не из пугливых, и в случае необходимости был готов за себя постоять, разумеется, за себя одного. О судьбе Англии он мало думал, только пристально наблюдал, как пала Чехия, как чёрная католическая чума расползалась всё дальше и дальше на север и запад, так что на стороне протестантов оставались только разрозненные отряды графа Мансфельда. Ему нетрудно было предвидеть, что удачливому полководцу Тилли понадобится немного труда, чтобы загнать куда-нибудь в угол и перебить эту горстку отчаявшихся бойцов. Тогда вся Европа, ставшая вновь католической, если не произойдёт чуда, обрушится на протестантскую Англию. В таком случае Англии не устоять. Тогда у семьи отнимут всё достояние, а у него на руках стареющая мать и пятеро малолетних сестёр. Чем их кормить?

С той поры его прельстила мысль переселиться в Америку. Этот далёкий континент манил: казалось, там всё было возможно, туда звало дело, которое было бы ему по плечу, там его семейство было бы обеспечено, он верил в себя, уже ощущал, что только бескрайний простор удовлетворил бы его. С разочарованием слушал юноша путаные речи в знакомых домах. С удовольствием проводил он часы на берегу Темзы, вниз по течению, где громоздились причалы, склады товаров, конторы известных торговых компаний, сомнительные толчки, на которых тёмные личности нанимали матросов и грузчиков, таверны с азартными играми в кости и карты, притоны, шхуны и бриги с высокими мачтами, свёрнутыми парусами и густой паутиной снастей. Оливер любил наблюдать, как эти шхуны и бриги снимались с якорей, поднимали на носу косой парус, осторожно, медленно, словно бы крались свинцовыми водами Темзы к выходу в море, уже там поднимали все паруса и, как белые призраки, уходили к невидимой цели, полагаясь только на Бога и компас.

Утомлённый, он входил в одну из грязных таверн, присаживался к замызганному столу и заказывал себе кружку пива. Вокруг него бесновались, кричали хриплыми голосами, курили крепкий испанский табак, пили пиво и ром, дрались, выхватывали кривые ножи или матросские кортики, бесстрашно, беспечно проливали кровь, свою и чужую, падали мёртвыми, вытаскивали за ноги трупы и бросали на пустыре или в Темзу, и до того иной раз кипели неукротимые страсти, что и он обнажал свою шпагу и, спасая жизнь, наносил удары плашмя или жалил противника её остриём.

Крики, драки и кровь не смущали его. Он с куда большим удовольствием посещал эти места, чем юридический факультет, и, без сомнения, приобретал в этих притонах преступления и разврата куда более разносторонние и полезные знания, чем в Линкольн-Инне и на Судебном подворье. Он слышал фантастические рассказы о дальних походах, о смелых налётах на испанские порты и корабли, о стычках с индейцами и узнавал, что в Карибском море, на побережье, на островах, на всех океанских дорогах промышляют пираты, голландские, французские и английские, грабят испанские галионы, везущие золото и серебро, грабят друг друга, занимаются контрабандой, торгуют рабами, с одинаковым безразличием обращая в рабство и чёрных, и красных, и белых. Он слышал не менее фантастические рассказы о поселенцах, которые ставили деревянную крепость, защищавшую их от индейцев, чьи земли они захватили, вырубали девственный лес, охотились, пасли скот и сеяли хлеб. В тех неведомых землях зарождались какие-то новые, ещё не понятные, несколько странные отношения. Там грабили и убивали, там разбоем создавались громадные состояния, там возделывали земли, прежде не знавшие пашни, и жили так, как хотели, не спрашивая согласия или несогласия своего короля. Однажды будущие поселенцы, именовавшие себя пилигримами, собрались на «Майском цветке», отплывавшем в Америку, и составили договор, в котором постановили и торжественно поклялись, что по своему усмотрению станут учреждать законы и органы власти в своём поселении. Во главе пилигримов шли проповедники-пуритане. В тех языческих, стало быть, диких местах никто не стеснял, не преследовал поборников истинной веры, напротив, там они неустанно сражались с язычниками и где примером нравственной жизни, где убеждением, где огнём пушек обращали их в христианство, чем спасали их заблудшие, непросвещённые души.

Оливер видел толпы желающих переселиться в Америку. Они были обездолены, гонимы и нищи. Больше всего среди них было крестьян-арендаторов; огораживания, начатые полтора века назад, продолжались. В Англии становилось невыгодно сеять хлеб и выращивать скот. Ощутимые доходы владельцам земли давали только овцы и шерсть. Для овец нужны были пастбища и луга, и будущий овцевод, едва дождавшись окончания арендного договора, сгонял арендатора с его участка земли, чтобы обратить пашню в пастбище и сенокос. Арендатор с семьёй, внезапно потеряв всё, что имел, становился свободным, как ветер, но идти ему было некуда. Обездоленные, они бродили в поисках работы и пищи. К ним присоединялись безработные ткачи и суконщики, ставшие жертвой монополий и спада в английской торговле. Они превращались в бродяг, а бродяг ждал кнут палача или виселица. Они собирались на побережье, скрывались от полиции и жаждали поскорее переселиться в Америку, но у них не было денег, чтобы заплатить за место на корабле. Тогда им помогали уехать общины пуритан, собиравших для пилигримов пожертвования.

Однако Оливеру уехать было не суждено. Провидение распорядилось иначе. Совершеннолетие уже наступило. Пришла пора утверждаться в правах наследования, без чего всё равно нельзя было ничего предпринять, ведь на переезд и обзаведенье в Америке нужны были деньги. Провидение явило свой знак через тёток. Тётки пошушукались, посовещались и постановили, что для племянника настала золотая пора обзаводиться семьёй, нельзя же здоровому, крепкому парню обходиться без женщины, долго ли до греха. У тётки Гемпден имелись владения в Эссексе. Её соседом был торговец из Тауэр-Хилла рыцарь Бушье, человек состоятельный и почтенный. Дочь Бушье давно засиделась в невестах: Элизабет шёл двадцать четвёртый год. Эта вторая Элизабет была точной копией матери Оливера. Она была воспитана в духе строжайшей пуританской морали, решительно во всём полагалась на Бога, была покорна родителям, любила добро и сама была добродетельна в той высшей степени, какой отличались все пуритане, редко выходила из дома и никогда не сидела без дела. К тому же девушка была привлекательна, высокий лоб, излучавший невинность, обрамляли пышные светлые волосы, широко расставленные прозрачные огромные глаза лучились юмором и умом, на губах нередко появлялась насмешливая полуулыбка, а на здоровых свежих щеках появлялись милые ямочки. Добродетели и приятная внешность дополнялись солидным приданым, и если она долго не выходила замуж, то единственно оттого, что папаша Бушье искал для неё подходящего жениха.

После непродолжительных закулисных переговоров Оливер был представлен папаше Бушье. На этот раз разборчивый отец нашёл жениха, достойного руки дочери, в порочной жизни молодой человек не был замечен, его добродетели были признаны безукоризненными, его состояние было хоть и не очень большим, однако вполне достаточным для того, чтобы горячо любимая дочь не нуждалась ни в чём. Двадцать второго августа 1620 года жених и невеста обвенчались в церкви святого Джайлса на Криппос-гейт, вблизи дома Бушье. Живя в Лондоне, часто бывая в домах богатых людей, Оливер так и не приобрёл ни расшитого бархатного камзола, ни плоёного воротника, ни перьев на шляпу, и торжество, по обычаю пуритан, было скромным. Вскоре молодожёны покинули Лондон, и Оливер возвратился в родной Гентингтон.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

 

1

Он возвратился с женой. В старом тесноватом доме отца появились две женщины. Человек семейный, привязанный к доброй добродетельной матери, он спрашивал себя, как-то старая Элизабет уживётся с молодой и не станет ли молодая Элизабет относиться пренебрежительно к ней, почувствовав себя в доме хозяйкой. Одинаково воспитанные в строгом духе христианской морали, обе женщины легко и просто поладили. Такая же добродетельная и добрая, спокойная и уступчивая, деловитая и неболтливая, как и старая, молодая Элизабет взяла на себя все заботы и хлопоты о домашнем хозяйстве, а старая, рано поседевшая Элизабет без упрёков и возражений отошла в сторону и занялась воспитанием подрастающих дочерей в том же духе строгой христианской морали, в каком воспитала её в свою очередь добродетельная и добрая мать. Рождение внука, названного в память о дедушке Робертом, окончательно их примирило. Молодая Элизабет часто рожала, старая Элизабет принимала на руки нового внука или новую внучку, и чем больше разрасталась семья, тем она становилась дружней.

Оливер оказался необыкновенным отцом, был нежен с детьми, привязан к ним так, что готов был отдать им всё, что имел. Он оказался таким же верным и преданным мужем. Элизабет любила его той непритязательной кроткой любовью, от которой таяло и замирало его беспокойное сердце и сильные, не находившие выхода страсти рядом с ней утихали хотя бы на время. Глядя на заботливое, сосредоточенное лицо жены, отвечая на её быструю нечаянную полуулыбку, он с каждым годом чаще, уверенней думал о том, что нет у него на свете существа дороже и ближе милой Элизабет.

На самом деле этот счастливейший человек был глубоко несчастен и не находил себе места. Оливер с утра до вечера не покладал рук, бился как рыба об лёд, бывал на пастбище и на покосе, следил за каждым шагом наёмных рабочих, а дела шли вполовину хуже, чем у отца, и с каждым днём всё ухудшались. Конечно, наследство он получил небольшое: пахотный надел под зерно, пастбище не более десятины и лугов около двух десятин. Он выращивал хлеб, у него было дойное стадо и отара овец. Всё было как у отца, однако у отца в доме был прочный достаток, а у него концы едва сходились с концами, и, если принять во внимание, что семья беспрестанно росла, им грозила неприкрытая бедность.

Он старался и мог бы себя оправдать. Случались неурожайные годы; медленно, но неуклонно понижались цены на мясо, на хлеб, англичан с внешних рынков всюду вытесняли испанцы, голландцы, французы, с победой Католической лиги были потеряны и восточные рынки, правительство короля запретило вывозить необработанное сукно, надеясь высоким качеством вернуть стране рынки, однако деревенские прядильщики и ткачи в своём мастерстве далеко отставали от европейцев, к тому же они не имели красителей, которые европейцы, в особенности испанцы, везли из колоний, производство сукна сразу упало, спрос на шерсть сократился, у многих, не у него одного, доходы катились стремительно вниз. Отец не ограничивался своим скромным владением. Имея большие доходы, он арендовал соседские и общинные земли и благодаря этому упрочивал своё состояние. Оливер зарабатывал мало, аренды ему были не по карману.

Это было зловещее указание, ибо избран лишь тот, кто успешен в делах. Оливер впал в беспокойство. Он мало ел, мало спал, много думал, разъезжая верхом по делам и ночами, когда вдруг просыпался и нередко уже не в состоянии был уснуть до утра. Тогда он тупо глядел в немой, невидимый потолок и с раздражением слушал ровное дыхание Элизабет. От непривычки и несклонности к размышлению его мысли разбегались и своей неопределённостью ещё больше пугали. Будущее представлялось глухим и бездомным. Вновь единственным выходом представлялось переселение на американские обильные вольные земли, со своими законами, с истинной верой, которую там никто не стеснял. Оливер верил, что там, на просторе, не стеснённый никем, он развернётся, покажет себя, преуспеет в делах, оправдает себя перед Господом, однако препятствия возникали и тут. Эти препятствия едва ли можно было преодолеть. Как он выяснил, слоняясь по лондонским портовым тавернам, место на корабле стоило дорого, а ему надо бы было купить десять мест, если согласятся ехать незамужние сёстры и матушка, ещё больше денег требовалось на обзаведение в новых, незнакомых, почти безлюдных местах, под вечной угрозой нападения строптивых индейцев. Где ему взять столько денег? Даже если продать землю и дом, едва ли наберётся и половина нужной суммы.

Не видя проку в собственных размышлениях, он всё чаще отлучался из дома. Верхом на верном коне колесил по грязным осенним и зимним дорогам, укрываясь под тяжёлым плащом с капюшоном от непрестанных, тягучих, моросящих дождей, навещал приятелей, вместе с которыми в Сидни-Сассекс-колледже гонял мяч и слушал проповеди Сэмюэля Уорда. Знакомые были владельцами таких же крохотных пастбищ, покосов и пашен и, проводя дни в неустанных трудах, тоже бились как рыба об лёд. Они радовались его появлению, друзья подолгу сидели за столом, пили пиво, вспоминали весёлые времена ранней юности и толковали об урожаях, овцах и ценах, и, с кем бы он ни встречался, выходило всегда, что дела идут плохо, что суровая бедность стучится в окно, что нечем становится жить и никому не известно, что предпринять.

Несколько раз побывал в Хинчинбруке. Дядя всё так же шутил и кутил, но его толстое лицо пожелтело и взгляд с каждым годом становился печальней. Пышный замок ветшал, Хинчинбрук разорялся, сэр Оливер жил в долг, лавина долговых расписок и закладных всё нарастала и нарастала и готовилась его раздавить.

Оливер пробовал искать спасения в Лондоне, но только больше запутывался и мрачнел. Рыцарь Бушье, его тесть, торговец мехами, жаловался на трудные времена. Шведы, голландцы, французы хозяйничали на северном торговом пути и на Балтике, их пираты грабили английские корабли, драгоценные меха из Московии поступали всё реже и становились дороже, а у лордов и кавалеров, главных его покупателей, денег становилось всё меньше. Только те сколачивали громадные состояния, кто содержал пиратов и снаряжал их корабли или занимался контрабандной торговлей, особенно солью, которая становилась ценнее мехов. По мнению тестя, Англии была необходима сильная и умная власть, чтобы на рынках, на всех торговых путях защищать её интересы либо выгодными союзами, либо силой оружия, а король Яков, похоже, трус и круглый дурак.

У Гемпденов, Баррингтонов, Сент-Джонов и Хэммондов толковали о том же. Для людей, мыслящих трезво, пример европейских, католических стран убедительно демонстрировал необходимость сильной власти. Единоличная самодержавная власть торжествовала в Испании, в королевствах и княжествах Католической лиги, а в самое последнее время укрепилась во Франции. Результат был налицо. Во всех этих странах никем и ничем не ограниченная монархия служила интересам дворянства и горожан, под сенью её процветали ремесла, торговля, горожане обогащались неслыханно и вместе с ними богатело дворянство. Королевская администрация работала превосходно, обеспечивая строгий порядок, во все времена необходимый для процветания. Королевская армия, большей частью наёмная, обеспечивала победы Испании, победы Католической лиги, а в последнее время и Франции на континенте, на всех морях и в колониях, так что Испания, одержав полную победу над Португалией, нынче владела половиной мира, и куда бы ни направился английский корабль, он всюду бывал атакован двумя или тремя испанцами или французами.

Во всех домах, в которых Оливер бывал как близкий родственник или хороший знакомый, сходились на том, что Англию нельзя относить к семье европейских держав. Её история выпускникам Оксфорда, Кембриджа и Линкольн-Инна представлялась слишком самобытной, своеобычной, во всём не похожей на прошлое континентальной Европы, в особенности ближайших соседей и неутомимых врагов, в первую очередь, разумеется, Испании и Франции. Они находили, что именно в Англии невозможно единоличное, никем и ничем не ограниченное самодержавие, которое пытался установить маленький человек с большой головой и кривыми тонкими ножками, постоянно указывая на пример испанского и французского королей. В Англии издавна сильная власть устанавливалась только тогда, когда достигалось согласие между королём и парламентом. Старшее поколение отлично помнило счастливое правление королевы Елизаветы и упрекало её только в том, что упрямая девственница так и не пожелала обрести мужа и произвести на свет принца-наследника, на чём безуспешно настаивали министры, не пожелала из страха потерять власть, как только рядом с ней появится соправитель-мужчина. Не будь она так труслива и так упряма, теперь Англией управлял бы протестантский король, а не плюгавый сынок проклятой папистки, шотландской королевы Марии Стюарт, с которым, как ни старайся, ни о чём договориться нельзя.

В самом деле, сколько бы ни провозглашал себя маленький человек с большой головой и кривыми тонкими ножками абсолютным монархом, с какой бы настойчивостью ни убеждал его испанский посол Гондомар, что это именно так, без парламента власти у этого слабого человека оказывалось очень немного. Он должен был, по всем своим обязательствам, и хотел помочь пфальцскому курфюрсту Фридриху, протестанту, женатому на его дочери, только что наголову разбитому под Белой Горой и выгнанному из собственных владений войсками Католической лиги, однако ему нечем было помочь, не было ни армии, ни денег, чтобы навербовать наёмных солдат. В его отуманенном Гондомаром уме возник поразительный план воротить протестанту утраченные владения руками католического испанского короля. Он шёл на уступки, ради сближения он решился женить своего сына Карла, наследника, на Изабелле, испанской инфанте, яростной католичке, Гондомар усердствовал, переговоры велись, его обнадёживали и уже не просили, а требовали, как всегда приключается со слабым правителем, всё новых и новых уступок.

Нечего делать, семь лет спустя король Яков созвал новый парламент, лишний раз подтвердив непоколебимое мнение большинства, что в Англии никакому правителю без парламента не обойтись. Королю нужны были деньги. К его немалому удивлению, представители нации довольно спокойно обсудили плачевное состояние королевской казны, положение Англии, её международные обстоятельства, на которые король особенно напирал, испрашивая согласия ввести новый налог, и вотировали семьсот тысяч фунтов стерлингов. Сумма была поистине чрезвычайная.

Однако маленького человека с большой головой и кривыми тонкими ножками в дальнейшем ожидало глубокое разочарование. Заплатив королю столь серьёзные деньги, парламентарии нашли справедливым потребовать от него скорейшей и полной отмены всех монополий. Охваченный благородным негодованием, монарх наотрез отказался, а затем отверг почтительную просьбу предать суду тех министров, которые патенты на монополию продавали за взятки. Тогда парламент, пренебрегая мнением упрямого короля, подверг самых наглых монополистов и самых отъявленных взяточников собственному суду, таким образом возвратив себе старинное право, как-то само собой заглохшее при последних Тюдорах. В число обвиняемых попал и королевский канцлер Фрэнсис Бэкон барон Веруламский. Это было уж слишком. Король возражал, ссылаясь на то, что судить королевских министров имеет право только палата лордов. Однако и с этой стороны его ждал внезапный и сильный удар: палата лордов, ненавидевшая Фрэнсиса Бэкона за его неродовитость, поддержала обвинение, выдвинутое палатой общин.

Маленький человек с большой головой и кривыми тонкими ножками не успел прийти в себя после такой неслыханной дерзости, а представители нации уже принялись сокрушать его внешнеполитические хитросплетения. В жарких прениях двадцать шестого и двадцать седьмого ноября 1621 года тридцать семь ораторов высказались категорически против внешней политики короля, причём кое-кто из самых решительных выступил дважды. Сближение с Испанией отвергалось самым категорическим образом, брак английского принца с испанской инфантой признавался несовместимым с коренными интересами Англии. По мнению многих, с Испанией предстояла война. Джордж Гастингс предлагал без промедления направить в испанские Нидерланды на помощь протестантским повстанцам от двадцати до тридцати тысяч солдат. Его предложение взбудоражило всех. В самых горячих головах возник план морской экспедиции против испанской Вест-Индии, откуда рекой текут несметные богатства Испании, которым куда как приличней течь в английские закрома. В речах ораторов вновь и вновь вспыхивало ярким светом благородное имя нынче боготворимой королевы Елизаветы, которая не страшилась противодействовать претензиям католической Испании и давать отпор ненавистному папскому Риму.

Одного упоминания римского папы оказалось достаточно, чтобы разразилась буря протеста. Е Англии становится слишком много папистов, испанский посол наглеет день ото дня и вмешивается во внутренние дела королевства. Престарелый Эдуард Кок, юрист, главный королевский судья, объявил, что Англия кишмя кишит внутренними врагами, которых тайно поддерживают испанцы, сокрушался о том, что испанский посол установил тесные связи кое с кем из влиятельных англичан, и с особенным ударением упомянул о троянском коне. Томас Уентворт, будущий граф и министр, пробовал умиротворить представителей нации:

— Король и народ друг от друга не отделимы, цель настоящего собрания связать короля и народ теснейшими узами.

Его не хотели слушать. Большинством голосов было принято решение подать петицию королю. Петиция была составлена в несколько дней. Члены комиссии испросили аудиенцию. Король согласился принять депутацию третьего декабря. Иронически улыбаясь, он приказал перед началом приёма:

— Приготовьте двенадцать кресел: я буду принимать двенадцать королей.

Двенадцать депутатов разместились на двенадцати креслах. Председатель комиссии в полной тишине зачитал категорические требования представителей нации. Отвергая сближение с Испанией, парламентарии именовали это сближение дьявольскими ухищрениями папизма. Возражая против предполагаемого брака английского принца с испанской инфантой, представители нации настаивали, чтобы принц Чарлз, в русскую историю вошедший под именем Карла, своевременно и счастливо женился на принцессе, которая исповедовала бы не католическую, а его собственную религию. Они предлагали королю неукоснительно исполнять принятые королевой Елизаветой суровые законы против папистов, которые отказывались признать государственную англиканскую церковь.

Бешенством исказилось угрюмое личико самодержца. Король закричал истерически, брызжа слюной, проглатывая слова, так что удавалось не без труда разобрать, что он запрещает общинам совать свой нос в дела столь глубокой государственной важности, как его сношения с французскими Бурбонами или испанскими Габсбургами, тем более касаться такого сугубо личного дела, как брак наследного принца. Выплеснув давно копившийся гнев, он поднял брови и растерянно замолчал. Не найдя, что возразить, сомневаясь, нужно ли это делать, двенадцать депутатов молча поднялись и так же молча, гуськом, один за другим покинули тронный покой.

Довольный, что задал общинам перцу, Яков всё-таки некоторое время оставался растерянным. Семьсот тысяч фунтов стерлингов он получил. Такая значительная, даже непомерная сумма лучше всяких доводов разума и признания незыблемости английских традиций доказывала ему, что с общинами куда выгоднее дружить, чем враждовать, что именно дружба с ними принесёт ему весьма ощутимый доход и покой. К несчастью, разум монарха был слишком слаб, взамен здравого смысла природа и воспитание наделили его непомерным упрямством. Даже понимая выгоды взаимных уступок, он никак не мог и не хотел согласиться дружить с теми, в ком видел только бунтующих подданных, обязанных покоряться королю. Он жаждал их подмять под себя, заставить исполнять своё любое желание, платить тогда, когда ему нужны деньги, и платить столько, сколько он изволит им указать.

Он бросился плакаться к испанскому послу Гондомару. Испанец не мог и представить себе, чтобы какие-то людишки чего-то не то чтобы требовали, а хотя бы о чём-то робко просили своего короля, тем более чтобы испанский король стал выслушивать кого бы то ни было. В Испании нация благоговейно молчала, купаясь в награбленном золоте и серебре, чтила своего монарха, организатора великих открытий и завоеваний, с готовностью исполняла любое его повеление, и вот неоспоримый результат этого единственного, без сомнения, справедливейшего порядка вещей: нынче Испания первая, самая сильная, самая богатая, самая непобедимая из европейских держав. Понятно, что Гондомара, указав на благой пример своего короля, только что не приказал английскому самодержцу без промедления наказать мятежные общины, в противном случае пригрозил навсегда покинуть эту варварскую страну:

— Моим долгом было бы так поступить, ведь вы перестали бы быть королём, а я не имею здесь войска, чтобы самому наказать этот народ.

Восемнадцатого декабря, две недели спустя, не подозревая о тайных совещаниях короля с испанским послом, палата общин подавляющим большинством приняла протестацию, в которой представители нации ещё раз недвусмысленно указали, что брак английского принца с испанской инфантой грубо нарушает интересы Англии и подрывает авторитет самого короля. Тридцатого декабря маленький человек с большой головой и кривыми тонкими ножками внезапно явился в парламент, объявил, что немедленно распускает его, и дрожащей рукой вырвал из протоколов парламента лист, на котором было записано постановление о протестации. Едва ли отдавая себе отчёт о последствиях, он повелел арестовать самых видных парламентариев, а несколько менее видных из них были отправлены в ссылку в Ирландию, в полной уверенности, что тюрьма и ссылка приведут ослушников в чувство и превратят конституционную монархию в неограниченную.

Крутые меры удовлетворили одного Гондомара. Гордый новым подвигом на службе своему королю, он пышными красками расписал происшествие в многословном, хвастливом письме к одной из инфант. На радостях посол именовал роспуск английской палаты общин лучшим событием, которое служит интересам Испании и католической вере, лучшим с той, пожалуй, печальной поры, когда сто лет назад безбожный Лютер начал проповедь ереси. И он поспешил ещё больше послужить интересам Испании, втянув Англию в войну Испании против мятежных нидерландских провинций. Пользуясь тем, что король Яков наконец попал в его руки, он выхлопотал у него разрешение вербовать среди его подданных солдат на испанскую службу, один полк в Шотландии, другой в самой Англии. Английские и шотландские католики с восторгом ринулись в эти полки. Войска были сформированы и переброшены в мятежную Фландрию, что ухудшило и без того натянутые отношения между протестантской Англией и протестантской Голландией.

Вырвав лист из протоколов парламента, маленький человек с большой головой и кривыми тонкими ножками внезапно уверовал в то, что с этого дня он неограниченный монарх по образцу испанской или французской монархии и может поступать, как захочет. Вопреки ясно выраженному мнению представителей нации, он продолжил переговоры о браке между своим сыном и дочерью испанского короля. В марте 1623 года принц Карл в сопровождении легковесного, пустоголового и потому верного придворного герцога Бекингема отправился в Мадрид. Пять месяцев тянулись переговоры о брачном контракте. Испанская сторона вытягивала из первого министра и жениха уступки одну за другой, усиливая испанское влияние. Вскоре в переговоры ввязались представители Ватикана. Папа потребовал восстановить в Англии свободу католического вероисповедания, с этой целью в Англии должно было учредиться епископство, которое подчинялось бы непосредственно Риму. Испанская инфанта, став женой английского принца, должна была иметь право учредить в своих покоях католическую капеллу, при ней должен был находиться испанский епископ со своей юрисдикцией. Герцог Бекингем согласился на все эти невозможные требования. Двадцать пятого июля принц Карл бестрепетной рукой подписал этот ни с чем не сообразный брачный контракт. Правда, в Испании не поверили, что все эти нелепости можно будет исполнить. Испанский король решил подождать, как будут приняты условия в Англии, и предложил на год отложить заключение брака, причём на всё это время инфанта оставалась в Мадриде.

Как ни держал Яков содержание брачного контракта в строжайшем секрете, оно вскоре стало известно. Возмущение охватило лондонский Сити и покатилось из города в город. Едва ли недовольство нации могло его испугать, к этому злу он был безразличен, да вот беда, семьсот тысяч фунтов стерлингов, преподнесённые ему третьим парламентом, который он разогнал, истаяли, как снег по весне, казна опустела, и сам король стал догадываться, что никакой он не абсолютный монарх, а конституционный король, не способный прожить без парламента. Нужда заставляла унижаться и просить подаяния.

Унижаться, естественно, не хотелось, и король Яков стал отступать, понемногу, не торопясь, делая вид, будто перемена во внешней политике была давно им задумана. На счастье, Гондомар был отозван в Мадрид для внутренних надобностей. Брачный контракт без особенных церемоний был отодвинут на неопределённое время. Отношения с коварной Испанией стали охладевать. Граф Джон Дигби Бристоль, английский посол, ярый приверженец союза с Испанией, был из Мадрида отослан. Граф Генри Вир Оксфорд, попавший в тюрьму за слишком непочтительные нападки на испанского посла Гондомару, был выпущен после двух лет отсидки в сыром каземате на свободу. В правительстве короля начались разговоры о действенной помощи голландцам против Испании, о сближении с Францией, которая враждовала с Испанией, о возможном браке принца Карла с французской принцессой, младшей сестрой короля Людовика XIII.

Почва кое-как была подготовлена. Двенадцатого февраля 1624 года король собрал свой четвёртый парламент. На этот раз стало намечаться некоторое согласие, между монархом и парламентом: Якову уж очень нужны были деньги, представителям нации уж очень осточертели интриги Испании, грозившие возрождением католицизма, восстановлением монастырей и возвращением монастырских земель. И король попросил денег, а парламентарии набросились на происпанскую политику. Одиннадцатого марта разразились самые бурные прения. В течение одного рабочего дня умудрилось выступить двадцать четыре оратора, и все как один осудили внешнюю политику короля. Депутаты были единодушны: не союз с Испанией, даже не мир, но война, как в славные времена великой королевы Елизаветы Тюдор, война прежде всего за возвращение Пфальца её законному владельцу курфюрсту Фридриху. Престарелый Эдуард Кок назвал такую войну более чем справедливой, поскольку это война на стороне обиженного, ограбленного, против обидчика и грабителя, причём, утверждал он, англичанам стыдно страшиться этой справедливой войны, ибо:

— Англия никогда не была более богатой, чем тогда, когда воевала с Испанией!

Его призыв вызвал бурю аплодисментов. Ораторы один за другим обещали поддержку не только внешней, но и внутренней политике короля, если монарх станет следовать советам парламента. Двадцать девятого марта Яков пригласил испанского посла, сменившего Гондомару, и объявил, что переговоры с его королём прерываются, поскольку все его предложения слишком туманны, чтобы стоило их обсуждать. Едва испанский посол удалился, с трудом скрывая своё возмущение, теряясь в смятении, как и что он станет докладывать своему королю, Яков демонстративно тут же принял давно томившихся в Лондоне без всякого дела уполномоченных Соединённых провинций, как в то время прозывалась Голландия, и выразил желание выслушать их предложения о военной помощи с его стороны и согласился помочь, как только эти предложения будут представлены.

В те же дни он с неожиданной энергией выразил желание укрепить отношения с Францией, которая под руководством кардинала Армана де Ришелье выступила против испанских и австрийских Габсбургов, стремясь отвоевать себе первое место в Европе, а в мае, точно позабыв о брачном контракте с испанской инфантой, начал переговоры о браке наследника Карла с принцессой Анриеттой-Марией, сестрой французского короля. Он повелел своим дипломатам обсудить с французским послом, насколько могут совпадать интересы Англии и Франции в Пфальце, в какой мере обе стороны могут поддержать протестантскую армию Мансфельда, возможно ли английскому и французскому монархам проводить единую политику в разгорающейся войне, которая впоследствии станет называться Тридцатилетней, каким статусом будут пользоваться католики в Англии. Пятого июня был продлён оборонительный союз между Англией и Соединёнными провинциями, к которому был добавлен пункт о совместных усилиях по восстановлению возлюбленного зятя пфальцского курфюрста Фридриха в его владениях.

Представители нации не могли не смягчиться, наблюдая, с какой готовностью король идёт навстречу их пожеланиям. Трижды в этом году парламент вотировал денежные субсидии, так что в конце концов они выросли до трёхсот тысяч фунтов стерлингов. Заплатив деньги, депутаты обратились к насущным проблемам внутренней жизни. Вновь был поднят проклятый вопрос о вреде и недопустимости монополий. Королю предложили выпустить ордонанс об отмене всех патентов на монопольное право производства, продажи, покупки и потребления чего бы то ни было в королевстве. Министр финансов граф Лайонел Кренфилд Мидлсекс был привлечён к судебной ответственности. Правда, Яков не выпустил ордонанса и не утвердил приговор, но страсти начинали стихать, в растревоженные умы членов парламента будто закрадывалась здравая мысль, что с монархом можно найти общий язык, особенно если давать почаще, но понемногу субсидии, и тот как будто готов был смириться с необходимостью выслушивать, обсуждать и принимать не такие уж глупые советы. Жизнь английского королевства как будто готовилась войти в мирное русло, но тут король Яков скончался и на английский престол взошёл его сын.

 

2

Радость охватила все слои английского общества. Возрождалась надежда на лучшее будущее. Многие были убеждены, что грязные нравы двора, болтливое высокомерие, вялая, малодушная и непоследовательная внутренняя и внешняя политика, наносившая Англии тяжёлый ущерб, навсегда останутся в прошлом, что отныне политика короля будет тверда и благоразумна и страну ждёт процветание.

В самом деле, сын выглядел прямой противоположностью отца. У него были достоинства, которых тот не имел. Карл отличался искренним благочестием, высокой нравственностью и склонностью к аскетизму, впрочем, весьма далёкому от пуританского фанатизма, был хорошо образован, беспечная расточительность отца вызывала у него отвращение, в его покоях царили приличие и порядок, он держал себя с достоинством, был важен, но добр, его манеры вызывали почтительность и уважение, он представлялся другом правды, человеком прямым и возвышенным, серьёзно относился к своим обязанностям, занимался государственными делами, был чуток к изящному, умел ценить полотна великих художников, многие часы проводил за чтением Ариосто и Тассо, но в особенности увлекался Шекспиром. Все решили, что английский престол занял достойный, чуть ли не идеальный монарх.

Первым же своим действием король подтвердил общие ожидания: после его коронации истекло только шесть дней, когда был обнародован ордонанс о созыве парламента. Зато вторым своим действием молодой человек показал, как мало он готов или способен считаться с коренными устремлениями английского общества: всего два месяца спустя женился на французской принцессе, дочери Генриха Наваррского и Марии Медичи, ревностной католичке, верной последовательнице римского папы. Его новый брачный контракт мало чем отличался от брачного контракта с испанской инфантой. Вместе с пятнадцатилетней королевой в Лондон прибыли католические священники и молодые придворные, для которых протестантская религия была ненавистна. Понятно, что первая радость несколько потускнела, протестантская Англия встретила королеву-католичку холодно и настороженно. Многие опасались, что королевский двор рано или поздно превратится в рассадник папизма.

Тем не менее нация продолжала верить новому, такому обаятельному, такому добропорядочному монарху. Депутаты парламента съехались в Лондон восемнадцатого июня. Двадцать второго июня Бенджамен Редьяр, только что в предыдущем парламенте горячо осуждавший порочную практику короля Якова созывать общины, когда ему вздумается, с той же горячностью призвал представителей нации поддержать то долгожданное, безусловно плодотворное согласие, которое с такой очевидностью наконец установилось между королём и английским народом. С энтузиазмом, поразительным для зрелого мужа на пятьдесят третьем году жизни, он возгласил:

— От короля, который нами управляет отныне, мы вправе ожидать всевозможного блага и всевозможных щедрот для нашей страны!

Парламентарии дружно согласились с оратором. Всё-таки они сочли своим долгом прежде очистить королевскую власть от прежних ошибок. Ораторы, сменившие Редьяра, поднимались один за другим и обстоятельно изъясняли, какой серьёзный ущерб нанесли стране необдуманные соглашения с королями-папистами, какой тяжёлый ущерб понесли английская промышленность и торговля от злонамеренного сближения с папистской Испанией, к каким злоупотреблениям привели монополии и налоги, вводимые помимо воли парламента, какие оскорбления наносились истинной вере послаблениями папистам в самой Англии, до какой степени недостойно поведение королевского духовника, который защищает римскую церковь, и с каким равнодушием глядит королевский флот на те бедствия, которые терпит английская торговля на всех морях от своих вооружённых до зубов конкурентов.

Собственно, новый король не успел совершить ни одного из перечисленных прегрешений. Представители нации, разгорячённые собственными речами, всего лишь предупреждали его, чтобы он не совершал горьких и непростительных ошибок упрямого, занозистого отца. Предупреждения были не только уместны, но и понятны, ведь король Карл не имел ещё опыта управления, был молод, ему едва-едва исполнилось двадцать пять лет, все эти годы он только учился, читал умные книги, наслаждался живописью и музыкой, а с делами, с порядком и, главное, с тонкостями государственных дел, от которых зависит благо или разорение подданных, не имел случая познакомиться близко и представлял их себе в самом неверном, фантастическом свете. Он обладал пылким воображением, посещал Мадрид и Париж, и всё великолепие, пышность и непрерывное чествование единовластного короля представлялись ему единственно возможными почестями и образом жизни, единственно достойными его самого. Неприметно для всех и прежде всего для себя самого наследник успел превратиться в идеалиста монархического самодержавия, в коронованного мечтателя, которому одному дано знать, в чём состоит благо подданных, а потому он один обязан и может это благо устроить по своему образцу. Монарх был убеждён, что знает и любит народ, что тот бесконечно и преданно любит его и что каждым своим появлением он делает свой народ безусловно счастливым, благодарным и сытым. На самом деле молодой король не знал ни народа, ни истинного положения Англии, фантастические образы, наполнявшие его сознание, не имели ни малейшего отношения к действительности.

Парламентарии всего-навсего предостерегали его от пагубных ошибок отца, а для него их горячие речи звучали как несносимое оскорбление. Мудрый политик и ухом бы не повёл, польстил бы охваченным патриотическим жаром ораторам, покаялся бы в грехах, которых не совершал, и своим представителям в палате общин строго-настрого наказал бы молчать или при случае поддакивать обличениям, в которых он сумел бы найти справедливость и пищу для размышлений, после чего получил бы от представителей нации всё, что хотел, ведь в большинстве случаев они вполне удовлетворяются самой пылкостью собственных обличений. Королю Карлу были чужды эти обычные хитрости и увёртки прожжённых политиков. Эдуард Кларк, представлявший в парламенте короля, просидев два месяца в ненарушимом молчании, вдруг взорвался благородным негодованием и объявил, что многие ораторы употребляют неприличные выражения, которые оскорбляют величество. Тотчас вскочил с места Роберт Коттон, знаменитый учёный, из вполне умеренных, и разразился филиппикой, полной ещё более благородного негодования и чрезмерной учёности:

— Мы не просим у короля удаления дурных советников, как это делал парламент при его предшественниках, Генрихе Пятом и Генрихе Шестом. Мы не желаем вмешиваться в выборы, как это было при Эдуарде Втором и Ричарде Втором, при Генрихе Четвёртом и Генрихе Шестом. Мы не желаем, чтобы те, кого выберет король, были обязаны присягать перед парламентом, как это делалось при Эдуарде Первом, Эдуарде Втором и Ричарде Втором. Не желаем мы и того, чтобы парламент заблаговременно предписывал им образ действий, которому они должны следовать, как парламент считал своей обязанностью делать это при Генрихе Третьем и Генрихе Четвёртом. Мы не желаем даже того, чтобы его величество дал обещание, как давал обещание Генрих Третий, делать всё с согласия верховного народного совета и ничего не предпринимать без его приговора. Напротив, как верные подданные мы только высказываем наши скромные пожелания. Мы хотим всего лишь того, чтобы король, окружив себя советниками мудрыми, почтенными и благочестивыми, исцелил с их помощью бедствия государства и никогда не руководствовался какими-либо личными мнениями или советами неопытных, недостойных людей.

Это была спокойная, однако искусная речь, в которой таился жестокий упрёк молодому монарху. С одной стороны, просвещённый оратор давал понять, что нынешний парламент своей умеренностью значительно отличается от всех прежних парламентов, что на этот раз представители нации настроены мирно и готовы сотрудничать с ним, если он действительно возьмётся исцелять бедствия государства, с таким единодушием указанные в предыдущих речах. С другой стороны, он указывал королю, что английский парламент, в силу давней традиции, обладает непререкаемым правом не только советовать самодержцу, но и требовать от него определённых гарантий, когда тот нарушает традицию.

Не успел тихий учёный из самых умеренных депутатов опуститься на место, как весь зал заседаний вскочил. На Эдуарда Кларка обрушилась буря негодования. От него требовали без промедления объяснить, что именно в обличении бедствий народных показалось ему неприличным и оскорбительным, но не давали ему говорить. Когда вспышка гнева понемногу угасла, этот верный приверженец короля повторил свои обвинения. Буря негодования вновь подняла представителей нации на дыбы. Самые непримиримые потребовали, чтобы Эдуард Кларк покинул зал заседаний. Он всё же остался, поддержанный незначительным большинством.

Раскол в рядах депутатов стал очевиден. Согласие между королём и парламентом всё ещё оставалось возможным. Оценив по достоинству это новое обстоятельство, Карл сделал неожиданный хитрый дипломатический ход. Вы ненавидите Испанию, вы хотите войны, я готов воевать, — приблизительно такова была его мысль, — вотируйте налог на войну. Король недаром учился, его логика была безупречной. Однако у представителей нации была своя логика, не менее основательная. Да, мы хотим войны с ненавистной Испанией, но ещё больше мы хотим устранить бедствия, причинённые Англии вашим отцом, устраним бедствия и отправимся на войну. Устранять бедствия, учинённые неудержимым отцом, королю не хотелось. Рассчитывая, по всей видимости, вызвать сочувствие, он представил в палату общин ясный отчёт о состоянии королевской казны. Из отчёта следовало, что казна также находится в бедственном состоянии и начинать следует с королевской казны. Эта своеобразная мысль представителям нации не пришлась по душе. Понимая, что король всё-таки должен на что-то существовать, они вотировали кое-какие субсидии, однако лишь одним годом ограничили королевские пошлины, прозрачно указывая, что сперва народные бедствия, а после них бедственное положение королевской казны. Палата лордов отказалась утвердить такое решение палаты общин, признав его оскорбительным, к тому же и в палате лордов нашлись неглупые знатоки королевских ордонансов и хартий, а по ордонансам и хартиям выходило, что прежде королевские пошлины утверждались на всё время правления короля, а не на какой-либо ограниченный срок. Тем не менее парламентарии объявили, что не отступятся от своих прав. В ответ король объявил, что он уважает права представителей нации, но сумеет обойтись и без них. Двенадцатого августа он распустил парламент.

Всё-таки он не решился идти напролом. Чтобы несколько посгладить дурное впечатление от женитьбы на ревностной католичке, Карл распорядился провести долгожданные процессы против папистов. Отныне католикам запрещалось без особого разрешения отлучаться от своего дома более чем на пять миль, им запрещалось носить оружие, их обязывали вызвать в Англию тех сыновей, которые обучались в католических странах. Это делалось явно. Тайно католикам разрешалось откупаться от охочих до денег духовных властей или испрашивать милость у самого монарха.

Король начал двойную игру. Очень скоро это вышло наружу. Впечатление сгладить не удалось. Карла открыто обвинили в двуличии. Его репутация стала стремительно ухудшаться особенно после того, как Тайный совет предписал лордам-наместникам в графствах учинить принудительный заем с зажиточных подданных, которые будто бы по первому требованию обязаны помогать своему королю. Несмотря на угрозу Тайного совета разобраться с каждым, кто откажется делиться своими доходами с королём или хотя бы промедлит заявить свою преданность значительной суммой, жаждущих ни с того ни с сего помогать монарху оказалось немного, суммы займа были собраны смехотворные, а о Карле стали отзываться презрительно.

Тогда в пустой голове Бекингема созрела дурацкая мысль. Всем известно, что испанцы истребляют и грабят туземцев в колониях и награбленное добро, большей частью в слитках золота и серебра, отправляют в Испанию морем. Что из этого следует? Из этого следовало, по мнению первого королевского лорда, что не может быть ничего дурного в том, чтобы грабить испанские порты и испанские корабли, пополнять королевскую казну награбленным у испанцев золотом и серебром, на эти сокровища снаряжать корабли, вербовать солдат и матросов, чтобы снова нападать на вражеские порты и корабли и наполнять королевскую казну. Стоит только начать, и замечательный процесс непрерывного наполнения королевской казны покатится сам собой, без малейших усилий со стороны короля, Тайного совета, министров, первого лорда и представителей нации, стало быть, процесс надобно начинать не откладывая.

Дурацкая мысль имела только один недостаток, но весьма существенный: требовалась первоначальная, довольно крупная сумма. В казне такой суммы не обнаружилось. Зажиточные подданные отказывались давать в долг. Кое-какие деньги всё-таки наскребли и сделали так: наняли несколько английских пиратов, славившихся своей жестокостью, с тем чтобы они тайно делились добычей с казной, снарядили несколько кораблей королевского флота и отправили их пиратствовать в Атлантический океан, затем на последние деньги укомплектовали флотилию сбродом, слонявшимся без дела по портовым тавернам, и нагрянули на Кадикс.

В самые сжатые сроки Карлу и его прислужнику Бекингему пришлось убедиться, что ничего нельзя организовать на медные деньги, тем более захватить хорошо укреплённый, подготовленный к длительной обороне испанский порт. Эдуард Сесил виконт Уимплдон оказался плохим адмиралом, офицеры никуда не годились, солдаты и матросы, набранные большей частью из безработных пиратов, не знакомые с дисциплиной, пьянствовали и не повиновались командирам. Флотилия втянулась в Кадикский залив, рассчитывая своим манёвром отрезать все подступы испанскому флоту, высадить экспедиционный корпус и захватить порт, однако никаких подступов не отрезала, никого не высадила и ничего не взяла. От длительного стояния на якорях команды разложились, продовольствие подходило к концу, солдаты и матросы умирали от голода и болезней, и шестнадцатого ноября 1625 года Эдуард Сесил виконт Уимплдон отдал приказ о поспешном возвращении к родным берегам. Так же печально завершились и предприятия королевских пиратов. Руководимые столь же скверными офицерами, они редко вступали в схватки с испанцами, ограбить никого не смогли или, возможно, скрывали добычу и возвращались в английские порты потрёпанными, с порванными снастями и парусами, с поломанными мачтами, с разбитыми надпалубными постройками вследствие бурь и с уменьшенными наполовину командами вследствие болезней и беспробудного пьянства. Одни подкупленные Бекингемом пираты по-прежнему свирепствовали на торговых путях и в колониях, однако по не понятным для Бекингема причинам отказывались по-братски делиться с казной.

Шестого февраля, всего полгода спустя после начала самостоятельного правления, пришлось созвать новый парламент. На этот раз по совету герцога Бекингема король решил получить только самых покладистых, самых верноподданных депутатов. Графу Джону Дигби Бристолю, самому непримиримому противнику всевластия Бекингема, было отказано в приглашении, а Эдуарда Кока, Роберта Филиппса, Томаса Уентворта, Френсиса Сеймура, Грея Палмера, Уильяма Флитвуда и Эдуарда Элфорда, самых сильных и самых опасных ораторов распущенного парламента, назначили шерифами в графствах, и право быть избранными ими было утрачено. И король и его первый министр наивно полагали, что одна эта жалкая кучка обозлённых смутьянов портит всё дело, без них депутаты будут покладисты и королевская казна, которую не удалось наполнить грабежом, благополучно наполнится новыми налогами и повышением пошлин.

Однако спустя всего несколько дней пришлось убедиться, что передряги с финансами приключаются вовсе не по вине жалкой кучки обозлённых смутьянов. Впрочем, и представители нации, тоже по своей невинности в делах государства, считали, что все разногласия между королём и парламентом возникают единственно по вине дурных, озлобленных и непримиримых советников, какими себя по неопытности окружает монарх. Самый недостойный, самый несносный советник, лишённый малейших проблесков государственного ума, был у всех на виду. Виновником всех бедствий, неурядиц и несуразностей и родовитые лорды, и менее родовитые представители нации, и последний из горожан называли герцога Бекингема. Достаточно было перечислить все титулы, звания и должности этого жадного до почестей, тщеславного, ничтожного человека, чтобы понять, что он присосался к королевской власти единственно ради того, чтобы безмерно возвеличить себя: Джордж Вильерс герцог, маркиз и граф Бекингем, виконт Вильерский, барон Уэлдонский, генерал-адмирал Англии и Ирландии, главный командир кораблей и морей, генерал-лейтенант-адмирал, генерал-капитан и начальник флотов и армий его величества, обер-шталмейстер, лорд-телохранитель, канцлер и адмирал над пятью портами, констебль дуврского замка, судья в управлении королевскими лесами и охотами на юге от Трента, констебль виндзорского замка, камергер, кавалер ордена Подвязки, тайный советник и ещё с десяток менее важных званий и должностей, которые в общей сложности, вместе с другими подачками короля, приносили ему доход около 284 395 фунтов стерлингов из вечно пустой королевской казны. Терпеть и кормить этого, сибарита и бонвивана, тем более продолжать держать его около короля депутаты считали недопустимым, и двадцать первого февраля они вошли в палату лордов с ходатайством начать против герцога Бекингема судебный процесс.

Правда, обвинить первого министра на законном основании было нельзя, ведь он никаких законов не нарушал, ничего не украл, никого не убил, а всё, чем он владел, было ему добровольно даровано королём. Под рукой у представителей нации были только разнообразные слухи, легенды, молва. Среди парламентариев было немало юристов, они понимали, что этакую дребедень невозможно в качестве доказательств вины представить суду. Они и не хотели суда. Им было достаточно опорочить первого министра и любимчика короля и таким недостойным путём принудить его отправить Бекингема в отставку. Двадцать второго апреля на основании сплетен было зачитано обвинение. Нечего удивляться, что герцог Бекингем без труда опроверг все статьи.

Тем не менее разразился скандал, на который, собственно, и рассчитывали представители нации. Граф Джон Дигби Бристоль подал в палату лордов жалобу на то, что его не пригласили в парламент. Палата лордов признала жалобу справедливой. Королю пришлось послать опальному приглашение, однако видеть его в парламенте он не хотел, и следом за приглашением отправил приказ, запрещавший графу покидать свои замки. Граф сочинил новую жалобу. Карл обвинил строптивого графа по самой скользкой статье: оскорбление величества. Верно сообразив, что тучи сгущаются, настойчивый граф обвинил герцога Бекингема в злоупотреблении властью, что подбросило жару в скандал, поскольку граф Бристоль был старым придворным и не понаслышке знал проделки генерал-адмирала, лорда-телохранителя и обер-шталмейстера. Теперь герцог Бекингем был обвинён с двух сторон. Его положение при дворе повисло на волоске. Не считаться с этим было нельзя. Монарх попытался урезонить разгорячившихся депутатов. Самых непримиримых он пригласил к себе для беседы. Вновь были поставлены кресла. Вновь приглашённые вступили в тронный зал один за другим и в строгом молчании сели, приготовившись слушать, ожидая, что король наконец осознает свои заблуждения и пойдёт на уступки. Карл им сказал:

— Я должен объявить вам, что не потерплю, чтобы вы преследовали кого бы то ни было из моих слуг, тем менее тех, которые поставлены так высоко и так близко ко мне. Бывало, спрашивали: что мы сделаем для человека, которого почтил король? Теперь находятся люди, которые ломают себе голову, придумывая, что бы сделать против человека, которого королю угодно было почтить. Я желаю, чтобы вы занялись делом о моих субсидиях. Если же нет, тем хуже будет для вас самих. И если из этого выйдет какое-нибудь несчастье, я, конечно, почувствую его после всех.

Депутаты всё в том же строгом молчании поднялись со своих кресел, отдали поклон королю и удалились один за другим. Молчание было зловещим. Опасаясь, что жалобы графа Бристоля будут уважены, Карл запретил судьям отвечать на запросы палаты лордов. Тогда против герцога Бекингема объединились обе палаты. Представители лордов и общин собрались на совместное заседание, чтобы выработать общие требования. Не успело закончиться их совещание, как повелением короля Дадли Диггс и Джон Элиот были арестованы за дерзкие речи и отправлены в Тауэр. Собравшиеся обязали представителей короля передать, что не станут заниматься никакими субсидиями, пока арестованные не получат свободу. Узники были освобождены. Со своей стороны палата лордов потребовала освобождения несколько ранее арестованного графа Эрундела. Король освободил и его.

Колебания повредили ему. Он всем показал, что нерешителен, слаб, сам не ведает, как ему поступить. Окрылённые замешательством короля представители нации изготовили генеральную ремонстрацию. Карл распустил слух, что разгонит парламент. Вновь против него ополчились и лорды, что лишало его всякой опоры. В палате лордов изготовили адрес, в котором советовали королю воздержаться от столь несообразного обращенья с парламентом, и все лорды вызвались войти в депутацию, которой поручалось передать адрес по назначению. Королём овладела паника. Он заспешил. Пятнадцатого июня парламент был объявлен распущенным. Карлу показалось этого мало. От его имени была распространена прокламация, в ней говорилось, что представители нации не имеют права привлекать к суду королевских министров, что единственно от воли и желания короля может зависеть, когда и на какой срок созывать парламент и когда его распускать, и что отчёт в своих действиях король даёт только Богу. Текст генеральной ремонстрации был изъят и сожжён публично на площади. Лорд Эрундел был посажен под домашний арест. Граф Бристоль попал на излечение в Тауэр. Туда же был во второй раз отправлен Джон Элиот.

Откровенная вражда ничего хорошего не принесла королю. Он повелел собирать налоги, которые отказались утвердить парламентарии, — многие налогоплательщики увидели в его повелении ,грубое попрание своих прав, записанных в Великой хартии вольностей, и на этом основании отказывались платить. Его лорды-наместники вновь получили приказ обложить горожан принудительным займом — горожане всюду были возмущены и не повиновались властям. Власти прибегали к арестам — насилие не возымело успеха. Королевской казне перепадали жалкие крохи, которых не хватало даже на подачки придворным.

Между тем война с Испанией продолжалась. Без денег и талантливых полководцев она велась вяло, ограничиваясь отдельными скоропалительными стычками на море, более похожими на внезапные налёты пиратов, чем на умело организованные сражения. Становилось ясно, что пора заканчивать эту бессмыслицу, а Бекингем умудрился затеять другую. Будучи сватом в Париже, этот тщеславный красавец, известный множеством любовных интриг, заварил наполовину искренний, наполовину искусный любовный роман с королевой Анной Австрийской. Роман тлел кое-как. Любовникам, разделённым Ла-Маншем, редко удавалось встречаться. Разумеется, их быстрые короткие встречи окружала строжайшая тайна, однако во Франции не могло быть таких тайн, о которых рано или поздно не узнавал кардинал Ришелье. Его агенты дежурили в портах. Поездки Бекингема сделались невозможны. Герцог пригрозил великому кардиналу войной. Ришелье не мог поверить в эту очевидную глупость, но он был истинный, прирождённый политик, государственный человек, и должен был принять надлежащие меры. Его трудами началось укрепление прежде слабого королевского флота, его тайные посланцы вступили в переговоры о союзе с Испанией. Эти приготовления не могли укрыться от английских шпионов, Бекингему нетрудно было убедить легковерного Карла, что война неизбежна. Третьего декабря 1626 года последовал указ, которым предписывалось захватывать в английских территориальных водах французские корабли и товары. Великий кардинал не остался в долгу, французские власти арестовали около двухсот английских и шотландских торговых судов, вышедших из Бордо с грузом вина, а двадцатого апреля 1627 года ему удалось заключить с Испанией военный союз о взаимной помощи на случай войны с какой-либо из трёх держав, и война стала действительно неизбежной.

Запугав короля французской опасностью, Бекингем надумал приманить англичан религиозной идеей. Всенародно провозглашалось благородное нападение на проклятых папистов во имя защиты и спасения притеснённых и униженных гугенотов, нашедших своё последнее прибежище в Ла-Рошели. На благое дело был объявлен принудительный заем, причём оказалось, что сумма займа каким-то образам равна сумме как раз тех субсидий, которые палата общин соглашалась утвердить только ценой низвержения герцога Бекингема. Лордам-наместникам было предписано расследовать каждый случай отказа, дознавая, почему отказался, кто подучил, какими речами и с какими намерениями, чем опять-таки грубо попирались права англичан. Набранных наспех солдат размещали на постой в частных домах. Это стоило мирным подданным дороже любого королевского займа. Портовым городам вменялось в обязанность поставлять на свой счёт королевскому флоту военные корабли с полным вооружением и экипажем. Жителей Лондона обложили двадцатью кораблями, столько на отражение непобедимой армады с них не потребовала и королева Елизавета. Лондонцы попытались протестовать, указав на её достойный пример, и получили в ответ, что прошедшие времена должны подавать пример повиновения, а не протеста. По всем церквям рассылались обязательные проповеди о благости слепого повиновения данному Богом монарху, а когда кентерберийский архиепископ Джордж Эббот запретил в своих приходах эти явным образом корыстные проповеди, его отрешили от должности и сослали в дальний приход.

Для возбуждения народного негодования ничего лучше придумать было нельзя. Англичане негодовали. Недовольных вербовали в матросы или в солдаты или отправляли в тюрьму. Ни один деспот в прежние времена не решался на столь суровые и несправедливые меры, попиравшие национальную гордость каждого англичанина и Великую хартию вольностей. Немудрено, что негодование не только не пошло на убыль, но продолжало расти, точно кучи сухого хвороста подбрасывались в костёр.

Герцог Бекингем не смущался ничем. Он не стал объявлять французам войну, рассчитывая на успех вероломного нападения. Двадцать седьмого июня 1627 года из Портсмута вышел кое-как сколоченный флот из девяноста разношёрстных кораблей с наспех навербованными солдатами и матросами. Малые корабли сдерживали большие, и флотилия почти целый месяц тащилась до Ла-Рошели, так что великий кардинал успел получить донесения своих шпионов и принять меры для обороны. Правда, казна французского короля тоже оказалась пуста, и численность его армии была незначительной. Однако Ришелье был не чета великому адмиралу, как не стеснялся сам себя величать Бекингем. Он тотчас пожертвовал на войну полтора миллиона ливров из собственных средств. Его достойный пример вдохновил зажиточных горожан. Без вымогательств, без лживых проповедей, без арестов и тюрем и без парламента казне был открыт кредит в четыре миллиона ливров. Не успел великий адмирал войти в залив Ла-Рошели, высадиться на острове Ре, запирающий порт, и осадить форт Сен-Мартен, как великий кардинал реквизировал все торговые корабли на атлантическом побережье Франции, вооружил их, набрал десять тысяч солдат и перебросил их к Ла-Рошели. Нападение замялось и затопталось на месте, дисциплина падала, солдаты начинали голодать, появились больные, а к острову Ре проскользнули французы и доставили в форт Сен-Мартен продовольствие и боеприпасы. Только двадцатого октября адмирал решился на приступ. Нестройные ряды атакующих были отбиты с большими потерями. Пользуясь замешательством англичан, Ришелье высадил на остров десант. В ночь с пятого на шестое ноября адмирал скомандовал новый приступ. И этот приступ был с успехом отбит. Англичане потеряли только убитыми около шестисот человек, армия разваливалась. Адмиралом овладела трусливая паника. Паника передавалась солдатам. Он поспешил скомандовать отступление, солдаты и офицеры, сбивая друг друга, бросились на корабли. Французы преследовали их по пятам. Герцог потерял ещё около двух тысяч солдат. На торжествующем острове были брошены пушки, лошади, почти всё снаряжение и знамёна. Английские корабли поспешно выбрали якоря, подняли паруса и вышли в открытое море. Посреди этой паники, вероятно, не отдавая отчёта в своих словах, Бекингем пообещал гугенотам, запертым в Ла-Рошели, доставлять продовольствие и боеприпасы, и ничего не доставил; поклялся вскоре вернуться, и не вернулся.

 

3

Оливер слушал внимательно и молчал. Его сведения, полученные в Сассекс-Сидни-колледже и в Линкольн-Инне, были слишком не велики, чтобы осмелиться высказать и своё мнение среди учёных-юристов, почитателей Фрэнсиса Бэкона, знатоков Платона, любителей Сенеки и Цицерона, которые чаще беседовали с книгами, чем с людьми, а если вступали в беседу, то по каждому поводу ссылались на авторов, имени которых он прежде не слышал, а их трудов и в глаза не видал, да и по натуре он не был склонен к праздным дискуссиям, отвлечённые, теоретические проблемы вовсе не занимали его.

У него был цепкий практический ум, а его убеждения сложились сами собой из наставлений отца, из проповедей Томаса Бирда и Сэмюэля Уорда. Они были просты и непоколебимы. Оливер не сомневался ни на минуту, что вся истина в Боге, что та вера, которую он исповедует, единственно истинная, что он обязан по мере сил и возможностей её защищать. Кромвель ненавидел папизм и жаждал его истребления. Его до глубины души оскорблял позор Кадикса и Ла-Рошели, не столько потому, что это был позор англичан, сколько потому, что это был урон, нанесённый папистами истинной вере. Он считал, что королевская власть должна быть сильной и умной и что король должен всеми средствами, данными ему Богом, служить благу подданных, и его возмущало, что монарх слаб и не очень умён, потакает католикам, больше следует советам глупца Бекингема, чем слушает советы представителей нации, что он не только не служит благу подданных, трудолюбивых и честных, но и наносит их достоянию серьёзный ущерб. Он не нуждался в тех обличениях, которые постоянно слышал и у Баррингтонов, и у Гемпденов, и у Сент-Джонов, и у Хэммондов. Молодой человек размышлял только над тем, как сделать так, чтобы торжествовала истинная вера, чтобы королевская власть была сильной и умной и служила благу своих трудолюбивых и честных подданных. Он этого не знал. Этого не знали и те, кто так горячо обличал папистов, Бекингема и короля.

Странным образом его особенно увлекали экспедиции в Кадикс и Ла-Рошель и военные действия Католической лиги на континенте. Казалось, он стремился понять, отчего паписты, эти еретики, богоотступники и слуги Антихриста, всюду одерживают победы, на приверженцев истинной веры насылаются одни поражения. Его изумляла та бесчеловечная наглость, с которой действовал новый, только что появившийся полководец католиков Альбрехт Валленштейн. Этот Валленштейн был онемеченный чех, тип в тех местах довольно распространённый. Когда после победы под Белой Горой паписты избивали и сгоняли лютеран с насиженных мест, он скупал по дешёвке имения, рудники и леса, так что отныне ему принадлежал чуть ли не весь северо-восточный угол Богемии. Он стал несметно богат, однако собственных денег на армию не давал. У австрийского императора казна пустовала, а истребить лютеран до последнего колена и тому и другому очень хотелось. Тогда онемеченный чех придумал вернейшее средство: всюду, куда Валленштейн приводил свою армию, он взимал с населения громадную контрибуцию, которая шла на содержание его наёмных солдат и обогащала его самого. Благодаря такому приёму ему удалось в кратчайшие сроки набрать около тридцати тысяч солдат всех национальностей и разных вероисповеданий. Командующий выплачивал им очень высокое жалованье и выдавал его вовремя, но за свои деньги требовал первоклассной выучки и безукоризненной дисциплины. Как только его армия разоряла до нитки округу, он вёл её дальше. Его солдаты дрались как дьяволы, лишь бы не оставаться в голодном краю. Немудрено, что очень скоро Валленштейн разгромил датского короля и протестантских князей, овладел Мекленбургом и Померанией и стал хозяином северной, прежде протестантской части Германии.

Оливера поражали такие приёмы, успехи врага не давали покоя. В этом мире происходило что-то неладное. Кромвель твёрдо верил, что избран лишь тот, кто успешен в делах, и вот выходило, что избран папист и грабитель, а он, честный труженик, преданный истинной вере, верный муж и добрый отец, обречён. Сомневаться в своей вере он не умел, его ум не был способен распутать эту невероятную путаницу. Как только Оливер углублялся в загадку, которую ему задал Господь, у него всё валилось из рук, он плохо слышал то, что ему говорят, и не спал по ночам.

Ему всё чаще хотелось забыться. Кромвель устраивал многодневные охоты на лис. Ему полюбились ловчие птицы. Он сажал сокола на толстую кожаную перчатку и целыми днями пропадал на болотах, выслеживал уток или гусей и с замирающим сердцем следил, как пернатый охотник, сложив крылья, падал камнем и наносил смертельный удар. По зимам, когда кончались охоты, ему становилось скучно. Библия больше не привлекала. Воскресными вечерами всё чаще отправлялся в таверну. Там ждала его дружеская компания, доброе пиво и бестолковая, но приятная болтовня. Ему нравились тяжеловесные деревенские розыгрыши, он сам любил пошутить, порой прибегая к тем разудалым намёкам и выражениям, которые совестно ляпнуть при дамах. Порой его веселье становилось судорожным, крикливым, точно он отгонял от себя какую-то неприятную мысль. Неприметно пиво заменилось на херес, но и херес только больше его веселил, и пьян он никогда не бывал. Оливер стал поигрывать в кости и в карты, чего Роберт Кромвель не желал своим детям как последнего зла. Он оказался азартен, но его разум всегда оставался холодным, и он обыкновенно выигрывал, сначала мелкие суммы, которых хватало на пиво и херес, потом страсть к игре стала одолевать, и порой он выигрывал и тридцать, и сорок, и пятьдесят фунтов стерлингов, громадные деньги для Гентингтона, где годовой доход горожанина редко доходил до трёхсот.

Так прошло несколько лет, года два или три. Оливер очнулся внезапно. Его как будто ударило, как будто бездна растворилась под ногами. Одна простая мысль сверкнула в его голове: истинно сказано, что избран лишь тот, кто успешен в делах, но ведь избран лишь тот, кто успешен в добрых делах, а он какой уже год успешен только в бесовских забавах, ибо охоты, кости, карты, вино даны нам не Богом, но дьяволом. Как он живёт?! Как попал во мрак и как свет праведной жизни стал ненавистен?! Как превратился в грешника и стал, может быть, первым из них?!

Настало чёрное время беспросветных мучений. Оливер тяжко страдал оттого, что сбился с пути, и ещё больше страдал оттого, что не знал, как ему воротиться на праведный путь, на который наставляли его и отец, и Томас Бирд, и Сэмюэль Уорд, и бродячие проповедники, на день ли два заходившие в Гентингтон. Он снова не спал по ночам, а если ненадолго погружался в полусон-полубред, ему снились страшные сны. То из кромешной тьмы выступал поганый Тофит, скалил редкие зубы и тянулся к нему когтистыми лапами, то он видел чёрный громадный крест, воздвигнутый на главной площади Гентингтона, и был тот крест так необъятно-высок, что не было видно домов, а церковь Иоанна Крестителя представлялась детской игрушкой, но самое ужасное таилось в том, что крест был пуст, он же знал, что это крест, на котором язычники распяли Спасителя, он силился увидеть Его, и видел одну перекладину, которая вдруг отступала и таяла вдалеке, на месте креста вырастали дома, и в окнах домов не светились огни.

Оливер кричал, пробуждался и вскакивал, ошалело глядя перед собой. Следом за ним вскакивала взъерошенная Элизабет, причитала, тормошила его, гнала служанку за доктором и рыдала. Добрый доктор осматривал его с должным вниманием, считал пульс, трогал голову мягкой рукой, что-то изъяснял об ипохондрии, о неподобающей меланхолии, прописывал пить на ночь отвар зверобоя, валерьяны и мяты, качая головой и вздыхая, и как было доктору не вздыхать и не качать головой, когда больной был высок ростом, широк в плечах и в груди, с мясистым лицом и крепкими кулаками, под которые лучше не попадать, откуда тут привязаться болезням, более свойственным истерическим женщинам в обычный период кровей.

Он пил отвар, засыпал и по-прежнему видел кошмары: то хмурое небо, пологий берег, свинцовые воды реки и кругом ни души, то безлюдное мрачное поле и на нём одинокое дерево с кривыми ветвями и на ветвях ни листа, то отвесный обрыв — он стоит на самом краю и чувствует, что может упасть, всем телом гнётся, гнётся назад и вдруг просыпается в холодном поту. Ужасным тут была именно пустота, безлюдье, эта возможность упасть с высоты, хотя он не падал ни в одном сне, и это тоже было ужасно, потому что сам твёрдо знал, как низко пал.

Оливер худел, тяжёлые морщины набегали на лоб, вокруг рта залегали глубокие складки. Он думал о смерти, и чем чаще думал о ней, тем становился уверенней в том, что скоро умрёт. Элизабет тоже поверила в его близкую смерть и тоже стала худеть. Кромвель стал готовиться к смерти. Душа его была грязна и черна, с такой душой нехорошо умирать, им овладела страсть покаяния. Он припоминал свои бесовские игрища, свои постоянные выигрыши, чужие деньги жгли ему руки, при встрече он затаскивал к себе своих бывших партнёров по картам или костям и, человек небогатый, подчас нуждавшийся в лишней копейке, трясущимися руками совал остолбеневшему приятелю несколько фунтов и торопливо шептал скрипучим срывавшимся голосом:

— Это ваше, это вам, это я у вас выиграл в карты, эти деньги мне достались греховным путём, мой грех, мой грех, простите меня, ради Христа.

Оливер находил себя до того недостойным, что перестал посещать воскресные службы в церкви Иоанна Крестителя. Томас Бирд знал всех своих прихожан, их тревоги и беды и спешил подать руку помощи даже тогда, когда они его ни о чём не просили. Однажды, окончив проповедь о неизреченной милости Господней, он пришёл в дом своего покойного друга Роберта, сел как обычно к столу, принял с благодарностью пищу и, когда хозяин и гость остались одни, снял с полки потёртую Библию, раскрыл её и просто сказал:

— Это наше всё.

И Оливер стал читать с того места, которое намеренно или случайно открыл для него Бирд:

— «Когда Иисус окончил все слова сии, то сказал ученикам Своим: вы знаете, что через два дня будет Пасха и Сын Человеческий предан будет на распятие...»

Так он читал до позднего вечера, а с позднего вечера до утра, и мир, тишина, спокойное созерцание вошли в болящую, усталую душу. С того дня Оливер читал только эту потёртую Библию, с которой при жизни не расставался отец. Библия стала для него не только единственной книгой, но и его единственным другом, указывала ему правильный путь, и преображение началось.

Он тесно сошёлся с Томасом Бирдом, старым другом отца, своим первым учителем и наставником веры. Им обоим становилось тесно и душно в стенах церкви Иоанна Крестителя, которая находилась под явным и тайным надзором епископа. С её кафедры разрешалось читать только казённые слова, а казённые проповеди не могут исходить из души. Эти проповеди писались верными слугами короля и присылались из Лондона. И Оливеру, и Томасу Бирду, и многим из прихожан хотелось живого, честного, задушевного слова. Его ждала, искала вся Англия, не желавшая платить королю, если налоги не утвердили её представители, она ждала, искала живого, честного, задушевного слова о Боге, об избрании и спасении, о праве короля и праве народа. Ничего подобного не было в казённой церкви, которая находилась под наблюдением, ничего подобного не было в казённых проповедях, в которых за каждым словом слышалась ложь.

Живое, честное, задушевное слово разносили по Англии вольные проповедники. Очень скоро им запретили говорить в церкви. Они приспособились проповедовать в тавернах, на площадях городков, как две капли воды похожих на тихий, приветливый Гентингтон. Вольных проповедников стали преследовать. Самые популярные, самые непокорные попадали в тюрьму. Им пришлось именовать себя лекторами, в наивной надежде, что название обманет епископа и лорда-наместника, верных слуг, верных псов короля. Лекторов продолжали преследовать. Они стали скрываться. По всей Англии появились тайные пристанища и молельни. Наставники появлялись под разными именами, в разных обличиях, нигде не задерживаясь, произносили проповедь и уходили неизвестно куда, в другое пристанище, в другую молельню, где их ждали.

Томас Бирд оказался непримиримым бойцом. Как только в Гентингтоне появился Бернард, королевский чиновник, и принялся загонять истинных пуритан в епископальную церковь, которую они с некоторых пор посещали неохотно и редко, он открыто выступил против гонителя истинной веры. Оливер с готовностью присоединился к нему. Знание законов и некоторое знакомство с юридическими науками, полученное в Линкольн-Инне и на Судебном дворе, послужили доброму делу.

Наконец его творческая энергия нашла себе применение. Он превратил свой дом в прибежище окрестного пуританства. Кромвель укрывал у себя пуритан, которых преследовали епископы и король. Он помогал им из своих скудных средств и переправлял в надёжное место. Этого было мало. В своём саду, выходившем на общественный выгон, Оливер приспособил большой сарай под молельню. Ранним воскресным утром, сквозь плотный туман или под мелким дождём, сюда шли за пять, за шесть, за семь миль свободные фермеры, арендаторы, пастухи, прядильщики, ткачи, сапожники, бакалейщики, кузнецы, шли мужчины, женщины, дети, рассаживались на длинных деревянных скамьях, в ненарушимом суровом молчании слушали нового проповедника, спорили, пели псалмы и в сумерках расходились по своим ближним и дальним домам, чтобы в течение недели поразмыслить над тем, что узнали, и ранним воскресным утром снова вернуться сюда, снова слушать и узнавать.

Оливер тоже слушал с напряжённым вниманием. Преображение его совершилось. Он жаждал как можно больше узнать о Боге, о жизни, о том, как он должен жить, а вольные проповедники, которых он укрывал от ока епископа, раскрыв Библию, читали каждый свою любимую притчу и принимались толковать её так, что именно неустроенная смутная английская жизнь вдруг представала перед слушателями как на ладони. Они возвещали от имени Господа, что ждать им осталось недолго, что время перемен уже близко. Наставники редко касались предопределения, избрания, успеха в делах, который служит указанием избранности. Они утверждали, что дорога спасения открыта для всех, что судьба верующего вручена ему самому, а кое-кто из них брал на себя смелость учить, что в своё спасение надо уверовать, и это всё, что требуется от верующего, чтобы спастись. Учителя говорили, что достоверное слово Господне открывается каждому истинно верующему и уж конечно не мудрствующим всуе учёным мужам, ибо истинно верующий в своём сердце знает об Иисусе Христе много больше, чем доктора университетов вычитывают о Нём в своих книгах, в которых извращаются истины Библии, лишь бы доказать то, что угодно их авторам, которые не заботятся об открытии истины. А самые смелые возглашали с горящими гневом глазами:

— Кто те святые, которые призваны управлять, когда придёт Господь, если не бедные! Глас Иисуса Христа первым раздастся из уст простого народа, ибо Господь пользуется простыми людьми, чтобы провозгласить грядущее царство Своё. Евангелие получили не мудрые, не знатные, не богатые, а только бедные, ибо Господь вознамерился воспользоваться ими в великом деле проповеди Царствия Божия, дорогу в которое указал Его распятый Сын. Так возвысьтесь и возвысьте свой голос во имя Иисуса Христа! Только вы заслужили блаженство на земле и спасение после смерти!

Очень скоро Оливер Кромвель, вернейший из пуритан, превратился в одного из самых уважаемых граждан маленького английского городка Гентингтона, и когда весной 1628 года поиздержавшийся король был принуждён из-за пустовавшей казны созвать третий парламент, горожане единодушно избрали его представителем нации.

 

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

 

1

Карл не мог выбрать худшего времени, но у него уже не было возможности выбирать: заставляла злая нужда. Под Ла-Рошелью англичане понесли большие потери, в беспорядке бежали и возвратились с позором. Многие корабли королевского флота нуждались в ремонте, в экипажах не хватало матросов, морской пехоте требовалось несколько тысяч новых солдат. Англия негодовала. Вдовы носили траур, отцы и братья бесславно погибших стискивали зубы и сжимали кулаки. В сердцах пылала жажда отмщения. А причинённое зло умножалось день ото дня. Стремясь закрепить свою первую победу под Ла-Рошелью, великий кардинал бросил свой флот против английских торговых судов. Их захватывали на северных и на южных торговых путях, товары конфисковывали в пользу французской казны, вплоть до окончания войны их команды оставались в плену. Торговые суда страшились покидать английские порты. Матросы шатались без жалованья и ругательски ругали проклятого герцога. Торговые обороты стремительно сокращались, купцы несли большие убытки, а тут бесстыдный король собирает парламент, который дважды сам разогнал, чтобы потребовать новых субсидий и продолжать с тем же успехом разорительную войну.

Понятно, что возмущённая нация избрала в палату общин лишь самых известных, самых стойких, самых проверенных противников короля. Среди этих двадцати семи человек были опытные ораторы, неисправимые узники Тауэра, неплательщики незаконных налогов и непримиримые сторонники истинной веры. В палате общин вновь появился Эдуард Кок, семидесятилетний седовласый старик, ещё полный энергии, знаток законов, сильный оратор и умелый политик, из Норфолка. Вновь оказался в парламенте Томас Уентворт, тридцати пяти лет, красноречивый оратор, пылкий проповедник скорее заимствованных, чем личных идей, к сожалению, слишком честолюбивый, слишком любящий власть, из Лондона. Были избраны Дензил Холлис, младший сын лорда, товарищ детства короля Карла, слишком гордый, чтобы повиноваться такому ничтожеству, как Бекингем, непримиримый сторонник идеи пресвитерианства, тридцати одного года, из Ноттингема, и Джон Пим, сорока четырёх лет, учёный-юрист, знаток истории английских парламентов, их традиций и прав, человек смелый, но хладнокровный, из Сомерсета, и, разумеется, Джон Гемпден, приходившийся Оливеру двоюродным братом.

Король скоро понял, что оппозиция сильна и непримирима. Ему предстояло решить, бороться с ней или пойти на уступки, запугать её или попробовать приручить. После позорнейших поражений в двух войнах, только что с Францией и прежде с Испанией, ему следовало бы смириться, принести парламенту повинную голову, поскольку за эти поражения вина лежала только на нём, и для начала уволить герцога Бекингема в отставку. Но он был Стюарт. Все Стюарты отличались монаршей гордыней и непримиримостью, как только затрагивалась их королевская честь и право на единоличную, абсолютную власть. Эта непримиримость, эта гордыня привели его бабку Марию Стюарт под топор палача.

Теснимый обстоятельствами, он выбрал средний путь, который хуже всего. Семнадцатого марта, в тот день, когда открывался парламент, Карл вступил в зал заседаний в пышном наряде испанского гранда, в сопровождении так же пышно разодетого Бекингема, что само по себе было вызовом оппозиции, и во вступительной речи попытался и умилостивить, и запугать представителей нации. Он сказал:

— Джентльмены! Отныне пусть каждый действует в соответствии с совестью. Если бы случилось, от чего сохрани нас Господь, что вы, презрев свои обязанности, усомнились бы доставить мне то, что требуют теперь нужды нашего государства, моя обязанность повелевает мне принять другие меры, которые вручил мне Господь, чтобы спасти то, что могло бы погибнуть от безумства немногих. Не примите моих слов за угрозу. Я не унижусь до того, чтобы угрожать кому-либо, кроме равных. Это всего лишь предупреждение, которое вам даёт тот, кому природа и долг вверили попечение о вашем благе и счастии. Он надеется, что ваше нынешнее поведение позволит ему одобрить ваши прежние советы и что он в благодарность за это примет на себя обязательства, которые дадут мне повод чаще вас созывать.

После короля с краткой речью выступил лорд-хранитель печати:

— Его величество счёл своим долгом обратиться к парламенту для получения субсидий, но не как к единственному средству, а как к наиболее приличному, потому, что оно более согласуется с его благими намерениями и с желанием его подданных. Если это окажется безуспешным, необходимость и меч врага заставят нас принять другие меры. Не забывайте предостережения его величества, не забывайте!

Представители нации тоже должны были выработать свою линию поведения. Кое-кому из них показалось, что король готов пойти на попятную и заключить с парламентом мир, которого всегда хотели и сами депутаты. От их имени выступил Бенжамен Редьярд:

— Джентльмены, я умоляю вас тщательно избегать всякого повода к пустым возражениям. Сердца и сан королей так высоки, что им приличествует уступать. Дадим королю возможность возвратиться к нам, как будто это произошло само собой. Я убеждён, что он нетерпеливо ожидает этого случая. Употребим все усилия, чтобы расположить монарха в нашу пользу, и получим всё, чего только можем желать.

Однако большинство представителей нации расслышало в речи короля не смирение, но угрозу, особенно глубоко оскорбившую тех, кого уже отрезвляли в каменных камерах Тауэра. От имени бывших узников высказался Джон Элиот, заклятый враг Бекингема:

— Джентльмены! Здесь оспариваются не только наши земли и наши имущества, но и всё то, что мы называем самым важным своим достоянием, оспариваются наши права, оспариваются те привилегии, которые сделали наших отцов и дедов свободными.

Прения разразились. Очень скоро парламентарии обнаружили, что им предстоит выбирать между патриотическим долгом и своими правами. Права по их понятиям были бесценны, в борьбе за них они были готовы отправиться в Тауэр, однако в Портсмуте готовилась к выходу в море вторая флотилия, чтобы на этот раз разгромить католические войска и спасти осаждённую Ла-Рошель, а не все корабли были готовы к отплытию, не все команды укомплектованы, матросы не получали жалованье уже десять месяцев, со дня на день на кораблях мог вспыхнуть бунт, и Карл просил денег на укрепление флота. Деньги надо было дать, но нельзя было их давать герцогу Бекингему, самозваному великому адмиралу, терпевшему одно поражение за другим. Представителям нации предстояло пройти по лезвию ножа, проголосовав так, чтобы и дать и не дать субсидии, и после пятнадцати заседаний они довольно успешно прошли столь головоломной тропой. Второго апреля депутаты вотировали значительные суммы, но лишь предварительно.

Король не тотчас уловил эту тонкость. Шестого апреля он спешно созвал большой королевский совет, сообщил о счастливом исходе и с простодушным хвастовством объявил:

— Когда я вступил на престол, я парламент любил, потом они как-то мне надоели. Теперь я возвращаю им мои прежние чувства. Я их снова люблю и буду рад совещаться с моим народом как можно чаще. Да, по правде сказать, этот день даёт мне в христианском мире такой кредит, какого я не получил бы, выигравши десяток сражений!

Министры его поздравляли. Бекингем старался особенно и, пользуясь случаем, похвалил и себя:

— Это важнее субсидий. Это целый родник субсидий, который вы открыли в сердцах ваших подданных. Позвольте, ваше величество, и мне присовокупить несколько слов. Признаюсь, моя жизнь была долго печальной, сон не приносил мне покоя, богатство не радовало меня, так горько было мне слыть человеком, который ссорит короля с народом и народ с королём! Теперь становится ясно, что только предубеждённые умы хотели выдать меня за злой дух, который вечно становится между монархом и его верноподданными. Пользуясь бесконечными милостями вашего величества, я приложу все старания, чтобы всем доказать, что я благодетельный гений, думающий беспрестанно только о том, чтобы оказывать всем услуги, услуги мирные, хочу я сказать.

Всеобщее ликование было ответом на его хвастовство. Все выражали готовность служить королю. Государственный секретарь поспешил в зал заседаний и объявил парламенту; какое благоволение готов оказать им великий король. Всеобщее ликование охватило и представителей нации. Казалось, мир был заключён, прочный, основанный на общем доверии. Но тут государственный секретарь совершил грубый промах: он упомянул о речи герцога и принёс депутатам заверения о самых добрых намерениях также и от него. Воцарилось молчание. Только минуту спустя поднялся Джон Элиот и в мёртвой тишине произнёс:

— Неужели есть человек хотя бы и самого высокого сана, который дерзает думать, что его благоволение и слово нужны нам для исполнения наших обязанностей относительно его величества? Или полагают, что кто бы то ни было может внушить его величеству больше расположения к нам, чем король сам захочет нам оказать? Я так не думаю. Я готов хвалить, даже благодарить всякого, кто употребляет своё значение и силу для общего блага, но такие притязания противны обычаям наших предков и нашей чести. О них я не могу слышать без удивления, не могу пропустить их без порицания. А потому я желаю, чтобы подобное вмешательство больше не повторялось. Будем служить королю. Но я надеюсь, что мы сами сможем сделаться полезными ему и не нуждаемся ни в какой посторонней помощи для приобретения его любви.

Королю такое заявление не могло не показаться чересчур дерзким, а герцог Бекингем не мог не понять, какая серьёзная опасность подстерегает его со стороны представителей нации, однако оба предпочли промолчать, ожидая полной победы под Ла-Рошелью, чтобы после неё расплатиться с депутатами железной рукой. Тем не менее уже ничто не могло исправить совершенной ошибки. За три дня перед тем члены парламента предложили верхней палате совместными усилиями определить коренные, неотделимые права граждан и потребовать, чтобы король торжественно их подтвердил. Теперь они сами, не дожидаясь ответа верхней палаты, принялись вырабатывать эти права. Тут уж Карл не смог промолчать. Двенадцатого апреля он отправил в палату общин одного из министров. Тот от имени короля объявил парламенту, чтобы они не тратили попусту драгоценного времени и как можно скорее приняли закон о субсидиях, а от себя лично решился прибавить:

— К прискорбию своему, я должен вам доложить, что до сведения его величества дошло, будто бы вы желаете действовать не только против злоупотреблений власти, но и против самой власти. Это затрагивает его величество, а также и нас, тех, кто пользуется его высоким благоволением. Будем говорить его величеству о злоупотреблениях, которые вкрадываются в исполнение его высоких предначертаний, он нас выслушает охотно, но не будем посягать на пределы его власти: он готов исправлять её уклонения, но не захочет урезать своих прав.

Вскоре после этого заявления более смирные лорды усомнились посягать на пределы королевской власти и предложили представителям нации испросить у короля декларацию, которой монарх должен бы был подтвердить, что он почитает неприкосновенной Великую хартию вольностей и ненарушимыми древние статуты, что все льготы и привилегии английского народа сохраняются, как и в прежние времена, и что король будет пользоваться правами, которые предоставлены верховной власти, единственно для блага своих подданных.

Со своей стороны, стремясь предотвратить появление на свет крайне нежелательной для него петиции о правах, Карл собрал обе палаты на совместное заседание и заявил, что он полагается как на Великую хартию вольностей, так и на статуты, которые её подтверждают. Что же касается иных каких-либо прав, король просил парламент положиться на его честное королевское слово, поскольку в честном королевском слове они найдут более твёрдые гарантии, чем в любом новом предложенном ими законе.

Представители нации не были склонны отныне полагаться именно на колеблемое ветром честное королевское слово соблюдать Великую хартию вольностей, тем более соблюдать их права, множество раз нарушенные за истекшие двадцать пять лет, срок для проверки честности королевского слова достаточный. Ведь и король Яков и его наследник ни разу не поколебались отринуть и Великую хартию вольностей, и статуты, и права парламента, и права своих подданных, когда взимали незаконные налоги и пошлины, вымогали деньги взаймы, обременяли постоями и отправляли в тюрьму тех, кто отказывался исполнять их незаконные требования. Обсуждение петиции о правах пошло полным ходом. Совместными усилиями были выработаны фундаментальные права, которые впоследствии назовут правами человека и гражданина: верховная власть не имеет права принуждать своих подданных к выдаче займов и к уплате налогов, не утверждённых парламентом, никто не может быть лишён имущества и свободы иначе как по законам страны и по приговору суда, в мирное время никто не может подвергаться аресту по законам военного времени и никто не может быть обременён армейскими постоями без согласия.

Восьмого мая 1628 года палата общин передала эти статьи на утверждение палаты лордов. Так случилось, что в тот же день из Портсмута вышла флотилия в составе тридцати трёх боевых и двадцати вспомогательных кораблей и взяла курс на Ла-Рошель. На этот раз король не решился поручить командование герцогу Бекингему. Флотилию возглавил лорд Денбиг. Он должен был прорваться к Ла-Рошели, доставить осаждённым протестантам продовольствие и боеприпасы и тем заставить французского короля снять осаду и заключить с протестантами мир. Таким образом судьба петиции о правах была отдана в руки адмирала Денбига, и все ждали, чем закончится его экспедиция.

По существу, петиции о правах лордам было нечего возразить, поскольку злоупотребления короля, министров и лордов-наместников вызывали уже всеобщее возмущение, однако они колебались. Карл, на этот раз уверенный в полной победе под Ла-Рошелью, которая, бесспорно, возвысит и укрепит его власть, направлял лордам и членам парламента послание за посланием, призывая ограничиться ещё одним королевским указом, которым он был готов подтвердить Великую хартию вольностей; но пока флотилия адмирала Денбига только плыла и разворачивалась под Ла-Рошелью, он себя сдерживал, тон его посланий был довольно миролюбив, он продолжал заверять, что не допустит ущемления собственных прав, но впредь не станет употреблять их во зло своим подданным.

Прислушиваясь к заверениям короля, сами не склонные к разногласиям с ним, лорды принялись трудиться над неразрешимой задачей: с одной стороны, они желали обеспечить фундаментальные права англичан, которые лишат короля возможности злоупотреблять своей властью, а с другой стороны, не меньше желали ничем не стеснять королевскую власть. Для начала они попробовали смягчить петицию о правах во всех отношениях сомнительной, уклончивой оговоркой:

«Мы подносим вашему величеству это всенижайшее прошение с тем, чтобы обеспечить наши собственные права, по в то же время с подобающим уважением к полной неприкосновенности верховной власти, которой облечено ваше величество для покровительства, безопасности и счастья ваших подданных».

С этой бессмысленной поправкой и одобрением лордов петиция о правах была получена палатой общин семнадцатого мая. Едва представители нации успели с ней ознакомиться, как последовал взрыв возмущения. Первым вскочил с места малоизвестный депутат Мэтью Элфорд и закричал, возбуждённо размахивая руками:

— Откроем наши протоколы, посмотрим, что заключается в них! Что такое верховная власть? Как утверждает Боден, это власть, не связанная никакими условиями. Следовательно, мы будем принуждены признавать две власти: одну законную, другую королевскую! О нет, дадим королю только то, что ему даётся законом, и больше не дадим ничего!

Оглядывая зал заседаний насмешливым взглядом, Джон Пим подтвердил:

— Я не в состоянии обсуждать этот вопрос, поскольку представить себе не могу, в чём, собственно, он состоит. Наше прошение ссылается на законы Англии, тогда как в поправке, сделанной лордами, дело идёт о власти, отличной от власти законов. Где же она? Её нигде нет, ни в Великой хартии вольностей, ни в каком-либо статуте. Где же нам её взять, чтобы мы могли её дать?

Томас Уентворт, печальный, с вытянутым лицом, негромко сказал:

— Если мы примем эту поправку к нашей петиции о правах, мы оставим дела в гораздо худшем положении, чем то положение, в каком мы их нашли, мы запишем в число законов такую верховную власть, которой никогда не знали наши законы.

К депутатам незамедлительно присоединился торговый и ремесленный Лондон, который от петиции о правах ждал защиты от королевского произвола, больно бьющего по его кошелькам. Никаких открытых выступлений пока не последовало, слышался только ропот, неразличимый, глухой, что-то вроде отдалённого подземного гула, да в гостиных богатых торговцев и финансистов оживлённо, настойчиво обсуждался вопрос, будет или не будет принята королём петиция о правах, и слышалось недовольство непоследовательной, уклончивой позицией лордов. Этого оказалось довольно. Лорды сами отозвали свою несостоятельную поправку. Обе палаты утвердили петицию о правах, и двадцать восьмого мая она была представлена королю.

Для монарха это был самый неподходящий момент. Мало того, что королевский флот под Ла-Рошелью потерпел новое поражение. О таком позоре в Англии давно никто не слыхал. Погода в середине мая выдалась славная. Крепкий попутный ветер надувал паруса, и уже неделю спустя англичане увидели французские берега. Однако там их ожидал неправдоподобный сюрприз. Великий кардинал, весьма начитанный в античной истории, припомнив славные подвиги Александра Великого, повелел перегородить вход в залив Ла-Рошели плотиной. В течение нескольких месяцев солдаты и окрестные жители трудились не разгибая спины, и когда английские корабли попытались приблизиться к Ла-Рошели и выгрузить осаждённому городу продовольствие и боеприпасы, изумлённым взорам адмирала и офицеров, солдат и матросов открылось сооружение из камней и песка, которое возвышалось метров на двадцать, а в длину простиралось километра на полтора. Обойти это сооружение было нельзя, нельзя было и пройти сквозь него. Потоптавшись на месте, лорд Денбиг отдал единственно разумный приказ: все корабельные пушки открыли шквальный огонь, направив его в одно место, в надежде пробить достаточно широкий проход и прорваться в залив. Им ответила французская артиллерия, причём у одной из пушек простым канониром стоял сам французский король. Разрушить плотину не удалось: основанием ей служили остовы затопленных кораблей. Зато вражеские ядра наносили английским кораблям ощутимый урон. Всё ещё не теряя надежды исполнить повеление своего короля, лорд Денбиг бросил против плотины специальную команду морских пехотинцев на шлюпках и начиненный порохом брандер, рассчитывая мощным взрывом проложить себе путь к Ла-Рошели, однако меткие французские канониры отбили и эту атаку. Ещё можно было высадить десант севернее или южнее невероятного заграждения и попытаться прорваться по суше. Сделай в таком случае осаждённые протестанты встречную вылазку, и победа могла бы быть обеспечена. Вдруг два дня спустя английские корабли подняли все паруса и ушли, своей трусостью вызвав в стане французов изумлённое ликование.

Сам лорд Денбиг впоследствии объяснял своё странное бегство досадной неувязкой в действиях своих подчинённых. Неверно истолковав приказ адмирала, поднятый на флагманской мачте, несколько кораблей, подняв паруса, ходко вышли в открытое море, тогда адмирал, испугавшись, что ослабленная флотилия может сделаться лёгкой добычей французов, тоже вывел её в открытое море, не имея понятия, что происходит. Объяснение довольно правдоподобное, ведь его офицеры были плохо обучены и вполне могли перепутать сигналы, однако многим англичанам это объяснение показалось слишком наивным. Хорошо, рассуждали и в Портсмуте, и в Лондоне, и в других городах, офицеры что-то там перепутали, опасность попасть в лапы французов была велика, однако в открытом море флотилия снова соединилась, недоразумение выяснилось, отчего же адмирал не отдал приказ возвратиться и продолжить битву за Ла-Рошель?

Поползли скверные слухи. Одни уверяли, что коварный Ришелье попросту подкупил лорда Денбига, на эти штуки великий кардинал был неподражаемый мастер. Другие передавали, что великий кардинал затеял интригу и вынудил Людовика XIII так круто побеседовать с Анной Австрийской, своей неверной супругой, что она написала герцогу Бекингему письмо, которое было исправно передано в руки её любовника шпионами великого кардинала, и герцог Бекингем, известный распутник, сам отдал приказ флоту бросить Ла-Рошель на произвол судьбы, иначе его любовнице грозила чуть ли не гибель.

Всё это были злые, зловещие сплетни, доказательств против Денбига и Бекингема не было никаких, но король вынужден был с этим считаться. Поначалу он ответил неопределённо, уклончиво: мол, дело серьёзное, надо подумать, а там поглядим. Нерешительность короля только распалила представителей нации пуще, чем самый определённый, самый грубый отказ. Они продолжили прения. Вновь впереди недовольных встал Джон Элиот. Раскрасневшийся, с нахмуренным лбом, он в сильных выражениях перечислил самые вопиющие нарушения прав, допущенные королевской властью за последние двадцать пять лет. В мгновение ока явилось решение изложить приведённые факты письменно и подать самодержцу порицание, причём оформить это решение было поручено тому комитету, который готовил закон о субсидиях, этим Карлу прямо давали понять, что без петиции о правах он не получит ни пенса.

Положение стало критическим. С минуты на минуту между королём и парламентом мог разразиться непоправимый конфликт. Внезапно откуда-то пополз слух, будто монарх готовится арестовать всех парламентариев и в полном составе отправить в тюрьму. Взрыв негодования потряс зал заседаний. Страх поразил большинство, которое вечно колеблется и склоняется на сторону сильного, кто бы он ни был. Предводителям возмущения не дали говорить. Их встречали криками ярости. Джона Элиота, которого только что слушали с одобрением, внезапно обвинили в недостойной личной вражде к Бекингему, Томасу Уентворту поставили в упрёк безрассудство, Эдуард Кок оказался повинен в упрямстве и грубости.

Впрочем, грязные страсти кипели недолго. Всё-таки слишком многих глубоко оскорбил неопределённый, уклончивый ответ короля, но они терялись в догадках, что предпринять. Вскоре на представителей нации опустилось уныние. Наконец поднялся только что жестоко обруганный Джон Элиот и сказал:

— Должно быть, очень велики наши грехи. Богу известно, с какой любовью, с каким усердием мы старались смягчить короля! Нет сомнения, неудовольствие с его стороны навлекли на нас чьи-то доносы. Говорят, что мы бросили какую-то тень на некоторых министров, однако, как бы ему ни был дорог министр, король не может...

Председатель вскочил и умоляющим голосом закричал:

— У меня повеление короля заставлять замолчать любого и каждого, кто станет дурно говорить о королевских министрах, молчите!

Джон Элиот посмотрел на председателя с удивлением и медленно сел на скамью. Председатель упал в своё кресло и истерически зарыдал. Когда он оправился и вытер слёзы платком, Дадли Диггс раздражённо заметил:

— Если в парламенте нельзя говорить об этих вещах, встанем и уйдём или останемся сидеть праздными и немыми!

Ему громко возразил Натаниэл Рич:

— Нет, мы должны говорить, должны говорить теперь или никогда! Депутатам в такую минуту неприлично молчать! Да, я согласен, молчание нас может спасти, но оно спасёт только нас и погубит государя и государство! Направимся к лордам, объявим им о нашей опасности, наше порицание представим королю сообща!

Перелом наступил. Уныние внезапно сменилось негодованием. Парламентарии разом вскочили, завопили разом, перебивая друг друга:

— Король добр, никогда ещё не было такого доброго короля! Это враги отечества вооружили его против нас! Пусть Господь пошлёт нам непоколебимость сердца, верность шпаги и твёрдость руки, чтобы перерезать всех врагов, наших и нашего короля!

— Это не государь, это Бекингем говорит нам, чтобы мы не вмешивались в государственные дела!

— Бекингем! Бекингем!

— Это он! Это он!

Председатель снова вскочил, но его голоса не было слышно. Беспорядок усиливался. Не нашлось никого, кто бы остановил бесполезный, беспорядочный крик. Молчали и Элиот, и Уентворт, и Кук. Именно те, кто только что их обвинял в поджигательстве, во вражде, предлагали самые немыслимые, самые жестокие меры. Председатель неприметно покинул зал заседаний и поспешил во дворец. Не успел он донести о случившемся, как смятение в свою очередь охватило короля и министров. Страх сковывал мысли, трусость подвигала идти на любые уступки. Лишь на другой день пробудилось благоразумие. В палату общин было направлено объяснение, что представителям нации не возбранялось обсуждать государственные дела и порицать королевских министров.

Карл отступал, но отступал как слабый человек, а не как сильный и мудрый политик. Его слабость тотчас уловили в парламенте. В зале заседаний не ослабевало волнение. Вновь поползли зловещие слухи. Передавали, будто герцог Бекингем уже навербовал немецких наёмников, известных своей кровожадностью и безрассудной жестокостью, превосходящей даже неумолимую жестокость испанских папистов, и готовится перебросить их в Англию. Именно, один из депутатов не далее как вчера видел двенадцать немецких офицеров на улицах Лондона! Тотчас стало известно, будто два корабля королевского флота получили приказ доставить немецких солдат и готовятся выйти из Портсмута. Кое-кто в самом деле стискивал рукоять своей шпаги, готовясь к кровавой борьбе.

Тем временем во дворце смятение усиливалось. Король и герцог совещались два дня подряд. Бекингем настаивал на новом походе под Ла-Рошель и выражал готовность снова возглавить флотилию. Он убеждал окончательно потерявшего самообладание монарха, что только победа сможет восстановить и укрепить его власть, однако о новом походе нечего было и думать, ведь закон о субсидиях так и не утверждён, а чтобы вырвать этот закон, следует успокоить представителей нации, необходимо швырнуть им петицию о правах, как швыряют кость голодной собаке, после славной победы будет нетрудно отказаться. На седьмое июня было назначено заседание лордов. На него пригласили депутатов. Явился король, в испанском наряде, с испанской бородкой и по-испански подстриженными усами, и начал он с оправданий:

— Напрасно в нашем ответе предположили какую-то заднюю мысль, там её нет. Мы готовы ответить так, чтобы рассеять всякие подозрения.

Старший из лордов громко, отчётливо зачитал петицию о правах. Все взоры обратились на короля. Карл прикрыл на мгновенье глаза, поднял бессильно пальцы и медленно произнёс:

— Быть по сему.

Представители нации ликовали. Они одержали свою первую и значительную победу. Ею открывалась новая, ещё никогда не бывалая страница в истории отношений верховной власти с народом. Они спешили её закрепить. Для этого было необходимо оповестить всю страну. Палата общин постановила без промедления напечатать петицию о правах вместе с заключительным словом короля «быть по сему». Пока текст сверялся и рассылался по лондонским типографиям для скорейшего распространения в королевских судах, был единодушно принят закон о субсидиях. Своей сплочённостью депутаты давали королю понять, что они готовы к сотрудничеству, к взаимным уступкам. Монарху оставалось только деожать данное слово. Казалось, он и сам склонялся к сотрудничеству. Получив закон о субсидиях, он произнёс:

— Я сделал всё, что зависело от меня. Если этот парламент кончит плохо, он будет в этом сам виноват. Отныне меня не могут ни в чём упрекнуть.

Он ошибался. Петиция о правах пока что была только бумагой. Записанные в ней права человека и гражданина ещё только предстояло соблюдать и защищать. Кто станет их исполнять и кому предстоит защищать? Ясно, что соблюдать права человека и гражданина предстояло самому королю и его министрам во главе с Бекингемом, а защищать должны будут представители нации. Ни один из них не доверял герцогу, да и сам король Карл пока что не отказался забирать в казну пошлины, в которых парламентарии ему отказали. Стало быть, сам государь без малейшего угрызения совести продолжал нарушать те права, которые его только что вынудили признать. Чего же после этого ждать от ненавистного Бекингема?

Было понятно, что депутаты не должны останавливаться в борьбе за права, да и остановиться они уже не могли, победа кружила их возбуждённые головы. Тринадцатого июня они подготовили протест против Бекингема и направили его королю, прямо не требуя, но решительно подталкивая его дать отставку своему ненавидимому всеми любимцу. Двадцать первого июня был подготовлен протест против взимания неустановленных пошлин, поскольку все сборы, согласно петиции о правах, могли взиматься только в том случае, если их узаконил парламент. Двадцать шестого июня Карл явился на совместное заседание обеих палат и, ещё не решившись вовсе обойтись без парламента, распустил и лордов и представителей нации на каникулы.

 

2

На этот раз король предоставил палате общин на борьбу с ним сто два дня. Это были знаменательные, бурные, яркие дни. И все эти дни Оливер Кромвель, неприметный депутат от неприметного Гентингтона, сидел на задней скамье и угрюмо молчал. Страсти кипели, выступали ораторы, знаменитые и никому не известные, настроение менялось, внезапно переходя от уныния к ликованию, его сердце учащённо колотилось в груди, кровь приливала к голове и стучала в висках, кулаки сжимались сами собой, рука искала рукоять шпаги, но он вынужден был молчать, он не рождён был оратором, у него не было слов, к тому же, проведя тридцать лет в деревенской глуши, он не всегда понимал, отчего волнуются соратники, о чём так громко толкуют ораторы и по какой причине им возражает король.

Оливер снова худел, терял аппетит, плохо спал по ночам и видел страшные сны. Отвары, прописанные доктором в Гентингтоне, перестали ему помогать. В желудке появлялись боли спустя три часа после еды, и никакая диета не приносила ему облегчения. Стали появляться боли в левом боку. Он точно усыхал, а тело его становилось горячим. Он хотел отдохнуть, съездить домой, успокоиться, но не мог оторваться от Лондона. Череда всё новых и новых событий парализовала его.

Объявив парламентские каникулы, король поначалу делал уступки, продолжая задабривать представителей нации. Им были приняты некоторые меры против папистов, которые в последнее время проникали повсюду и проповедовали чуть ли не открыто. Его повелением англиканская церковь прекратила безобразные проповеди о слепом повиновении королю и министрам. Он всё ещё колебался. Вновь его собственная судьба, судьба парламента, судьба петиции о правах и судьба Англии зависели от победы в войне.

Не находя более достойного адмирала, он вновь назначил командовать флотом своего фаворита. Бекингем выехал в Портсмут. Он нашёл, что повеления короля не исполнены, что флотилия не готова к выходу в море, что ремонт кораблей тянулся вяло и проводился только для вида, что матросы не хотят воевать, что кругом саботаж и подрывная деятельность французских шпионов. Герцог с энтузиазмом взялся за дело, может быть, понимая, что наступают последние дни: он должен либо победить, либо умереть. Подготовка флотилии пошла побыстрей, офицеры подтягивали дисциплину в командах. Бекингем чувствовал себя всё уверенней. Двадцать третьего августа он обедал весело и с аппетитом. Наконец допил вино, вытер влажные губы, смял и бросил салфетку, потянулся и поднялся из-за стола. Вдруг из рядов его стражи твёрдо выступил молодой офицер, Джон Фелтон, лейтенант королевского флота, и уверенной рукой нанёс самозваному адмиралу два неотразимых удара кинжалом. Бекингем успел выхватить шпагу, но тут же, обливаясь кровью, упал, коснеющим языком прошептав:

— Да ты убил меня, экая сволочь!

Офицер стоял неподвижно. На него набросились с криками:

— Это француз! Это француз!

Кто-то припомнил, что был канун ужасной Варфоломеевской ночи, когда неистовые паписты перерезали уйму безоружных сторонников истинной веры. Офицер не сопротивлялся, не возражал. Он был англичанин, больше того, придерживался истинной веры, спокойно отвечал на вопросы. Был ли у него личный мотив для убийства? Да, у него был личный мотив, он участвовал в первом походе под Ла-Рошель, отличился на острове Ре, ему по праву следовал чин, он дважды обращался с прошением к герцогу, и Бекингем дважды ему отказал, причём оскорбил честь офицера, тогда как другие получали награды за деньги. Однако, продолжал арестованный, он убил не только личного врага, но врага королевства, человека низкой морали, распутника, взяточника и казнокрада. В доказательство своей правоты Фелтон указал на свою шляпу. Её исследовали, вспороли подкладку, под подкладку была зашита записка, которую Фелтон написал, когда готовился к покушению. В записке было написано:

«Тот позорный трус и не заслуживает звания дворянина или солдата, кто не готов положить свою жизнь за честь своего Бога, своего государя и своего народа. Пусть никто не хвалит меня за мой поступок, но каждый пусть скорее обвиняет себя самого, поскольку был причиной тому, что сделал я, ибо если бы Бог, в наказание за наши грехи, не отнял у нас сердца, Бекингем не оставался бы безнаказанным так долго».

Джон Фелтон умер с достоинством и спокойно. Англия ликовала, восхищалась убийцей и признавала герцога Бекингема достойным именно такого возмездия. Король был возмущён столь дерзким поведением подданных, ведь он лишился любимца, советника, своей правой руки, без Бекингема он почувствовал себя сиротой и предпочёл мстить, однако не одному человеку, а нации. Первым делом Карл исподтишка отобрал у неё те права, которые только что даровал. Его агенты проникли во все типографии, где набиралась или печаталась петиция о правах. Все наборы были рассыпаны, все отпечатанные экземпляры были изъяты и сожжены. Владельцам типографий было приказано заменить это королевское «быть по сему» первым ответом, неопределённым, уклончивым, ничего не решающим, который возмутил представителей нации, после чего петиция о правах была отпечатана всего лишь как пожелание депутатов, без утверждения короля.

Этой подлости ему было мало. Он стремился оскорбить и унизить парламент, разрушить его изнутри; возвратил свою милость доктору Монтегю, которого все ненавидели, назначил на доходное место доктора Меноринга, осуждённого лордами, архиепископ Уильям Лод, ярый гонитель проповедников пуританства, был поставлен на епархию в Лондон, Томас Уентворт, самый пылкий, самый красноречивый оратор, но и самый честолюбивый из депутатов получил титул барона и был принят на королевскую службу, за ним последовали Дигген, Литлтон, Ной, Уондесфорд и некоторые другие. Не утверждённые парламентом пошлины взимались ещё неукоснительней, ещё строже, чем прежде, вновь заработали трибуналы, судившие непокорных по законам военного времени.

Не только слепая жажда мести толкала короля на скользкий путь подлога, насилия и вызывающей наглости, он по-прежнему с непоколебимым упрямством рассчитывал на громкую победу под Ла-Рошелью, уверенный в том, что победа заткнёт и самые непримиримые рты. На место убитого Бекингема был назначен граф Роберт Берти Линдсей. Семнадцатого сентября 1628 года третья флотилия вышла из Портсмута и спустя одиннадцать дней была на подступах к Ла-Рошели. Ла-Рошель приветствовала английские паруса праздничным перезвоном колоколов. У осаждённых подходило к концу продовольствие. Измождённые голодом люди понемногу начинали охоту на кошек, собак и мышей. С появлением англичан у них появилась надежда, но она с каждым днём угасала.

Граф Линдсей наткнулся на ту же плотину, которую возвёл в заливе кардинал Ришелье. Несколько дней он простоял перед ней в недоумении и раздумье. Он попытался выманить более слабый французский флот, чтобы разгромить его в генеральном сражении и предъявить осаждающим ультиматум, однако французы уклонились от прямого столкновения. Оставалась единственная возможность — высадить на берег десант и разгромить врага на суше, но, подсчитав силы, он вынужден был отказаться от этой возможности, поскольку против двадцати тысяч французских солдат он мог выставить не более шести тысяч морских пехотинцев.

Собственно, графу Линдсею оставалось только не солоно хлебавши возвратиться к родным берегам. Он был опытный морской волк и попытался хотя бы спасти свою честь. Третьего октября граф начал бомбардировку плотины, пытаясь пробить в ней проход для своих кораблей, зная заранее, что это невозможно. Он бил по плотине, французские пушки палили по его кораблям, причём Людовик XIII вновь обслуживал одну из них простым канониром. В первый же день с обеих сторон было выпущено не менее пяти тысяч ядер. Итог столь интенсивной пальбы был довольно печальным: английские ядра не причиняли французской плотине никакого вреда, тогда как французские наносили неподвижно стоящим английским судам немалый урон. Пальба продолжалась и четвёртого октября. К вечеру сломанные мачты, простреленные борта, разрушенные надпалубные постройки со всей очевидностью показали графу Линдсею, что очень скоро он может остаться вовсе без флота. Утром пятого октября он отправил к великому кардиналу парламентёра. Тот просил пощадить обречённую Ла-Рошель. Ришелье, убедившись в полнейшем бессилии вражеского флота, согласился только на то, чтобы англичане уговорили осаждённых сложить оружие и сдаться на милость законного владыки. Посчитав, что честно исполнил тяжкий долг, граф Линдсей приказал поднять якоря и взять курс к родным берегам. Три недели спустя, прикончив всех кошек, собак и мышей, осаждённая Ла-Рошель отворила ворота. Площади, улицы, общественные места и дома горожан были завалены трупами, причём тела были до того иссушены страшным голодом, что не поддавались гниению. Оставшиеся в живых уже не способны были держать оружие и хоронить умерших братьев по несчастью и вере.

Оливера душило негодование. Коварные выходки короля, провал третьего похода английского флота, падение Ла-Рошели и торжество папистов над приверженцами истинной веры в его страстной душе вызывали бессилие гнева. Он был призван к активному действию, однако это по-прежнему оставалось для него невозможным. Здоровье стремительно ухудшалось, наконец его худоба вызвала беспокойство родни. К нему пригласили известнейшего лондонского доктора Майерна, своим врачеванием заработавшего крупное состояние, что в глазах многих служило наилучшей рекомендацией. Доктор осмотрел его с должным вниманием и поставил диагноз, уже поставленный бедным лекарем из Гентингтона: крайне подвержен меланхолии, и прописал всё тот же отвар из валерьяны, зверобоя и мяты, которому надлежало привести расшатанные нервы исхудавшего пациента в должный порядок и возвратить ему крепкий сон, радость жизни и аппетит.

Оливер продолжал пить целебный отвар, но едва дождался конца каникул, установленных королём. Заседания палаты общин возобновились двадцатого января 1629 года. Наслышанные о том, до какой степени вызывающе в эти шесть месяцев вёл себя король, представители нации на другой день приступили к расследованию. В первую очередь их волновала судьба петиции о правах. Ими был официально допрошен владелец королевской типографии Нортон. Типографщик показал, что заседания парламента прекратились семнадцатого июня, а уже восемнадцатого он получил повеление заменить утвердительный ответ короля, преступно подделанная прокламация была доставлена в зал заседаний, были подняты протоколы голосования, и все убедились, что монарх тайно, трусливо и подло пошёл на подлог и отменил петицию о правах.

Это казалось невероятным. Карл так низко уронил свою честь, как себе не мог бы позволить и простой дворянин. Представители нации были поражены. Словно стыдясь своего короля, они сняли вопрос с обсуждения и перешли к текущим делам. Первым был вопрос о таможенных сборах. В пользу короля приходилось платить с каждого фунта любого товара, который вывозился на внешние рынки, отчего английские товары существенно дорожали, а положение английской торговли и без того ухудшалось. Стремясь сохранить прибыли и престиж государства, депутаты три раза подряд отказывались вотировать закон о пошлинах в пользу ненасытной королевской казны. На этот раз, не желая вновь и вновь повторять свои доводы, они лишь подтвердили, что такие поборы не имеют законной силы.

Второй вопрос касался религии. В ноябре прошедшего года Карл, после гибели Бекингема попавший под влияние архиепископа Лода, объявил, что считает себя выше церковных соборов, что впредь не допустит так называемых учёных изысканий по вопросам религии, поскольку в разного рода толкованиях и дискуссиях видит корень зла и семя всех смут и что все верующие обязаны безоговорочно подчиняться единой и незыблемой англиканской церкви, во главе которой государя поставил сам Бог.

Напротив, всё большее число англичан становилось пуританами. Они и в палату общин направили самых испытанных, самых проверенных единомышленников. Естественно, эти люди не могли снести новой выходки короля. Страсти наконец закипели. Представители нации выплеснули весь свой чрезмерно накопившийся гнев. Депутаты от общин обрушились на короля, обвинив его в том, что он покровительствует папистам, они указывали, что католикам привольно живётся при королевском дворе, что с ведома короля они наводнили Ирландию, что среди высшего англиканского духовенства всё больше становится соглашателей, которые готовы уступить папизму не только в богослужении, но и в основах вероучения, и всё это творится в то время, когда католицизм побеждает в Европе, когда во Франции по вине английского короля пал последний оплот истинной веры, когда кровавые собаки Валленштейна добивают протестантов в Германии, а испанцы подбираются к протестантам Соединённых провинций, как не понять, что не сегодня так завтра очередь дойдёт и до Англии.

В разгар прений на задней скамье поднялся неприметный, до сей поры угрюмо молчавший депутат из провинции, в простом домотканном камзоле, с болезненным видом, с измождённым бледным лицом, с зловещим блеском в глазах. Это был Оливер Кромвель. Он ощутил в первый раз, что может сделать реальное дело. В его родном Гентингтоне преследуют старого учителя Томаса Бирда. Он обязан его защитить. Он заговорил нескладно, но горячо:

— Доктор Алабастер в церкви святого Павла проповедовал открытый папизм. Достопочтенный доктор Бирд хотел урезонить его, тогда епископ винчестерский вызвал его к себе и приказал не перечить доктору Алабастеру.

Для начала и этого было довольно. Оливер вернулся на место. Он был весь в поту. Выступления продолжались. Более опытные ораторы громили наглый папизм и предлагали подать новый протест королю. Протест против чрезвычайного распространения католицизма в Англии, Ирландии и Шотландии был принят подавляющим большинством голосов. Естественно, за него отдал свой голос и Оливер. Собственно, любые протесты парламентариев не имели никакого значения. Король мог произнести «быть по сему», и в этом случае протест получал силу закона, а мог попросту промолчать, и протест оставался всего лишь сотрясением воздуха и мёртвой бумагой. Стало быть, не от чего было расстраиваться, однако беда состояла именно в том, что болезненно щепетильный Карл каждый протест представителей нации воспринимал как личное оскорбление, как возмутительное посягательство на его неограниченные права, данные Богом, чего не должен делать истинно государственный человек. Протест против чрезвычайного распространения папизма он ещё стерпел кое-как, но протест против взимания не утверждённых парламентом пошлин в пользу королевской казны возмутил его до глубины души. Поистине пошлины — это святое. Он благополучно собирал эти неутверждённые пошлины уже пятый год, представители нации протестовали, а он продолжал наживаться и мог бы так же благополучно делать это до конца своих дней, не раздражая парламент ненужным, бессмысленным, бесполезным негодованием. Он же вознегодовал, потребовал утверждения пошлин, пробовал убеждать, угрожал, а в сущности суетился без малейшего смысла. Представители нации ответили тем же: они извинились, но отказали, на этот раз просто-напросто не желая привести никакого резона. Они саботировали, они издевались, ничего иного они предпринять не могли.

Король понял: они не хотят с ним говорить. Он мог бы вернуться к петиции о правах, ведь однажды он её принял и лишь задним числом, неприлично, тайком, её отменил. Возвращение к ней остудило бы праведный гнев парламентариев, монарх добровольно возвратился бы на путь чести, сотрудничество короля и парламента могло бы возобновиться. Но коса уже нашла на камень. Король мог сколько угодно по своей прихоти ронять свою честь, но не мог позволить, чтобы ему на это указывали. Второго марта он послал объявить, что заседания парламента прерываются на неопределённое время. Карл откровенно заявлял своё право: даю вам говорить, когда мне это нравится, и не даю вам говорить, когда мне это не нравится.

Раздор ещё только занимался и тлел — король плеснул масла в огонь. Представители нации точно взбесились. Они повскакали со своих мест и закричали, заорали, завопили все разом, в этом гаме невозможно было ничего разобрать. Когда же первая волна бешенства улеглась, не потерявший хладнокровия Джон Элиот предложил не покидать этого зала до тех пор, пока не будет принят протест против всей незаконной, противной интересам нации политики короля. Вторая волна бешенства потрясла зал заседаний. Со всех сторон посыпались предложения, одно другого решительней, непримиримей и злей, которые могли только усилить вражду между парламентом и королём. Заслышав возмутительные призывы, председатель Джон Финч объявил, что в полном согласии с повелением короля он не может допустить ни прений, ни тем более голосования. Ожесточённые споры продолжались. Он встал, что означало конец заседания. В порыве негодования его окружила возбуждённая толпа депутатов. Холе и Валентайн силой усадили Джона Финча на место, крепко держа его за руки, Холе при этом кричал:

— Клянусь Богом, вы будете сидеть до тех пор, пока мы не позволим вам встать!

Кое-кто из верных сторонников короля втихомолку покинул зал заседаний. Карла известили о поднявшейся буре. Монарх повелел своему представителю покинуть палату, что также означало конец заседаний. Представителя короля тут же схватили и удержали. У него отобрали ключи. Двери были заперты изнутри. Король прислал объявить, что распускает парламент, но в зал заседаний невозможно было войти. Государь вызвал капитана гвардейцев и приказал ломать дверь. Тот бросился исполнять его повеление, но, верно, не очень спешил.

Парламентарии успели сообразить, что зашли чересчур далеко и что времени у них остаётся в обрез. Все замолчали. Джон Элиот, единственный, кто сохранил присутствие духа, стал громко читать по исписанным наспех клочкам главнейшие пункты протеста, о которых за гамом и стычками с председателем и подумать никто не успел:

— Всякий, кто стремится привносить папистские новшества в англиканскую церковь, должен рассматриваться как главный враг королевства.

В ответ прогремело единодушно:

— Да, это так!

— Всякий, кто советует королю взимать пошлины и налоги без нашего одобрения, должен рассматриваться как враг народа!

— Да, это так!

— Всякий, кто платит не утверждённые нами налоги, должен быть объявлен предателем Англии!

— Да, это так!

От дверей кто-то испуганно крикнул:

— Солдаты!

Кто-то в ужасе подхватил:

— Король применяет против нас силу!

Лица вытянулись, депутаты застыли. Джон Элиот поторопился поставить протест на голосование. Паника окончательно улеглась, не успев разразиться. Протест приняли большинством голосов. Раздался грохот в дверях. Страшась отдать бумагу в руки врага, Джон Элиот запалил клочки от свечи и дал им догореть. Холе лихорадочно твердил только что принятые статьи, чтобы впоследствии их не забыть, едва ли соображая в тот миг, что сожжённый протест уже не документ, а смрадный дым от сгоревшей бумаги. Председателя отпустили и отдали ему ключ от дверей. Решив, что честнейшим образом исполнили долг перед родиной, депутаты в гордом молчании вышли из зала и проследовали мимо гвардейцев, которые глядели на них с молчаливым недоумением.

Десятого марта король вступил на заседание лордов, мрачный, но полный решимости, и укоризненно произнёс:

— Никогда не входил я сюда при обстоятельствах более неприятных. Джентльмены, я вынужден объявить парламент распущенным. Единственная причина моего решения вам, я полагаю, известна: это возмутительное поведение нижней палаты. Я не хочу и не могу обвинить всех. Я знаю, что среди них много честных и верных подданных. Они обмануты или запуганы несколькими мерзавцами. Что ж, злоумышленники получат то, что они заслужили. Что касается вас, джентльмены, вы можете рассчитывать на покровительство и милость, какую добрый король должен оказывать своему верному дворянству.

Несколько дней спустя на оградах, на стенах домов был расклеен рескрипт от имени короля:

«Неблагонамеренные лица распускают слух, будто бы скоро будет созван новый парламент. Его величество король ясно доказал, что он не питает ни малейшего отвращения к парламентам, однако их последние выходки вынудили его переменить образ действий. Отныне он будет считать за личное оскорбление всякие речи, всякие поступки, клонящиеся к тому, чтобы предписывать ему какой бы то ни было определённый срок для созыва новых парламентов».

Казалось, было произнесено последнее слово. Король недвусмысленно заявил своё неоспоримое право созывать и распускать парламент, когда ему вздумается. Представители нации мирно и тихо разошлись по домам, правда, под занавес приняв какой-то протест, но тут же сожгли его, статьи протеста остались только в памяти Элиота и Холса, а в их памяти они не имели никакого значения, не приносили никому пользы, никому не причиняли вреда, ведь многие англичане и без этих сожжённых статей считали незаконными налоги и пошлины, вводимые королём против воли парламента. Следовало остановиться, но Карл остановиться не смог. Его мелкая натура, недальновидный ум требовали мести, и он отмстил. Вскоре были арестованы семеро представителей нации, среди них, разумеется, Элиот, Холе и Валентайн. Они не признали себя виновными и отказались уплатить штраф, к которому их присудили. Джон Элиот так и умер в тюрьме три года спустя. Остальные в конце концов получили свободу. Не стоит прибавлять, что арест и тюрьма не сделали их более верными подданными, чем они были.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

 

1

Оливер возвратился в родной Гентингтон. Вновь хлопотал по хозяйству, которое несмотря на все усилия медленно, но верно приходило в упадок, воспитывал старшего, любимого сына, баловал крошку Элизабет, занимался другими детьми, едва ли отдавая отчёт, что уделяет им меньше внимания.

Он был не один, кого призвал к себе привычный, скромный удел. Многие депутаты разогнанного парламента возвратились в провинциальные городки средней Англии, к своим пашням и пастбищам, коровам и овцам и вновь зажили той тихой жизнью, которую вели до бурных сражений в парламенте, а самые энергичные среди них, Джон Пим, Джон Гемпден, Оливер Сент-Джон, Френсис Баррингтон, обратились к торговым делам и с особенным увлечением занялись обустройством английских колоний на Барбадосе и на восточном побережье Америки.

Однако всё это была только видимость. Они стали другими людьми. Жаркие речи, протесты, отвергнутая петиция о правах заронили в них беспокойный дух мятежа, непокорности. Он ждал только повода, только предлога, чтобы вырваться наружу и запылать с новой, на этот раз разрушительной силой.

К несчастью, таких предлогов и поводов король давал слишком много. Правда, он поспешил заключить мир с Францией, некоторое время спустя, сумел помириться с Испанией, хотя морская война в океане и на островах Карибского моря не прекращалась. Военные расходы были сокращены, а казна всё равно пустовала, придворные паразиты опустошали её с неимоверным проворством. Карл продолжал взимать торговые пошлины, но их не хватало: английская торговля топталась на месте, к тому же многие купцы, возмущённые разрушительной политикой короля, отказывались платить те налоги и пошлины, которые палата общин отказалась вотировать. Неплательщиков преследовали, подвергали арестам и штрафам, отправляли в тюрьму. Естественно, эти незаконные, главное, бестолковые меры не прибавляли денег в казне, ведь арестанты не могут платить, а возмущение умов нарастало, место арестованных неплательщиков занимали другие.

Новые советники короля оказались сообразительней покойного Бекингема. Они занялись более прибыльным, но не менее возмутительным делом, стали рыться в пропылённых архивах, откапывать в них пожелтевшие от времени, давным-давно отжившие старинные установления и требовали их исполнения. Среди прочих был введён в действие древний статут, согласно с которым каждый владелец земли, дающей доход более сорока фунтов стерлингов в год, прямо-таки обязан стать рыцарем, то есть заплатить королю за посвящение в рыцари и впредь вносить ежегодно в казну особый рыцарский сбор.

Однажды повеление обратиться в рыцари получил и Оливер Кромвель из Гентингтона. Тотчас вырвался наружу затаившийся дух мятежа. Король не имел права его принуждать, стало быть, он не мог и не должен был повиноваться. Оливер отказался от посвящения в рыцари. Тут монарх ничего не мог возразить, однако дело об отказе неприметного гентингтонского джентльмена купить себе почётное звание рыцаря отправилось в королевский суд, и суд приговорил неприметного гентингтонского джентльмена к штрафу в сумме десяти фунтов стерлингов за сопротивление державной воле.

Оливер штраф заплатил и вскоре продал за восемнадцать тысяч фунтов стерлингов все свои земли, лишь бы не подвергаться непристойным, оскорбительным посягательствам короля. Неожиданно в его руках оказались серьёзные деньги. На них можно было благополучно переселиться в Америку, где никакой король не в силах был побеспокоить его. Мысль бежать от королевского произвола в неспокойный, неустроенный, но независимый мир американских колоний в очередной раз смутила его. Что-то и на этот раз ему помешало. Может быть, старая матушка Элизабет не решилась подвергнуть себя и маленьких внуков устрашающим опасностям путешествия по бурным морям, может быть, Оливера остановила очередная наглая выходка короля.

Маленькие английские городки издавна управлялись общинным советом из двадцати четырёх наиболее уважаемых горожан, которые избирались на один год, и двумя представителями короля, которых именовали бейлифами. Пятнадцатого июля 1630 года появилась на свет новая королевская хартия под изумительным предлогом «для предотвращения беспорядков», вызвавшая именно многочисленные беспорядки в провинции. Хартия отменяла ежегодные выборы. Горожанам предоставлялось куцее право избирать двенадцать олдерменов. Олдермены должны были избираться пожизненно. Раз в год эти двенадцать олдерменов избирали мэра. В маленьких городках устанавливалась власть олигархии, власть имущих людей, неимущие теряли свои давние, обычаем установленные права и становились беззащитными перед произволом имущих. О потерянных правах неимущих король Карл думал меньше всего. Смысл затеянного им переворота в управлении городками был в том, что городки должны были хартию покупать и могли приступать к новым выборам, только заплатив королю.

Гентингтонские богатеи приобрели хартию в числе первых и с ещё большей поспешностью провели выборы олдерменов. В распоряжение этих двенадцати человек попали общинные земли, расположенные вокруг городка и принадлежавшие безраздельно всем горожанам. На общинных землях горожане пасли скот, заготавливали корма, собирали ягоды, охотились, ловили рыбу, запасались хворостом на зиму. Горожане забеспокоились. Из них никто не сомневался, что олдермены, избранные пожизненно, очень скоро заберут общинные земли в свои жадные руки и что наступит конец и выпасам, и кормам, и ягодам, и охотам, и рыбалкам, и хворосту, после чего последует недоедание и холод зимой.

Возмущение, естественно, нарастало. Во главе недовольных встал Оливер Кромвель, для которого общинные земли становились единственной возможностью прокормить большую семью, не растрачивая полученный капитал. На первом же общем собрании он обрушился на нового мэра. Страсти его закипели. Справиться с ними он не сумел, кричал, бранился и топал ногами, точно всё ещё сидел в зале заседаний, где обсуждалась петиция о правах.

Понятно, что крики, топот и брань ничего не могли изменить. Хуже того, оскорблённые олдермены сочинили жалобу о позорных и непристойных речах и отправили её в Тайный совет. Второго ноября Оливер был арестован. Его под конвоем отправили в Лондон. Граф Манчестер, лорд-хранитель печати, разобрал дело и выразил арестованному своё порицание. Арест, позорное путешествие под конвоем и разбирательство дела остудили непокорные чувства. Оливер признал, что погорячился, причём погорячился необоснованно и беспричинно, и согласился принести оскорблённому мэру извинения. Граф Манчестер нашёл это достаточным и дело закрыл. Вернувшись домой, Оливер сдержал данное в Лондоне слово.

Он попал в невыносимое положение. Без сомнения, Оливер поступил как порядочный человек, принеся извинения за крики и брань в общественном месте, ибо никакое доброе дело нельзя защитить оскорблением должностного лица. Тем не менее он защищал доброе, благородное дело. Признав себя виноватым, Кромвель вынужден был от него отступить. Он горел от стыда, не в силах был глядеть горожанам в глаза, и многие, уважавшие его, стали относиться к нему сдержанно, холодно, некоторые даже с презрением. Он решил, что должен бежать.

Оливер собрал своё большое семейство, состоявшее из матери, жены, незамужних сестёр и шестерых детей, и перебрался в графство Кембридж, в небольшой городишко Сент-Айвс. Здесь купил себе дом, поменьше и победнее, чем в Гентингтоне, и взял в аренду обширные луга миль на пять ниже по течению мутноводного Уза, который по зимам разливался, так что его луга становились непроходимыми, а от летней жары почти высыхал. Оливер, как и прежде, разводил в Сент-Айвсе коров и овец. Работы прибавилось. На зиму приходилось заготавливать больше кормов, приходилось больше хлопотать о продаже шерсти и мяса и вести себя так, чтобы ещё раз не попасть под арест.

Его душевное состояние снова ухудшилось. Он продолжал страдать от стыда за себя, ещё больше страдал от бессилия что-нибудь изменить.

 

2

Вдобавок наступало тёмное время. Энергия созидания всё истощалась, энергия разрушения всё нарастала. Самые благоприятные обстоятельства внезапно сводились на нет, вызывая горечь и озлобление. Казалось, мир пришёл на английскую землю, а мир не может не вести к благоденствию, к процветанию. Вчерашние враги точно сговорились искупить вину за нанесённые поражения. Испания и Франция готовились вступить в Тридцатилетнюю войну и вскоре вступили в неё, война втягивала в свой кровавый водоворот одну страну за другой, пока не овладела Европой. Бойня требовала сукна для мундиров, прочных кож для колетов, портупей и сапог, хлеба и мяса для вечно голодных солдат. Всё это Англия могла дать в изобилии. Сельские хозяева оживились, ремесленники взялись за работу, купцы нанимали сотни кораблей, на них вывозили товары из Англии, перебрасывали снаряжение и солдат из Испании в испанские Нидерланды и в германские княжества. Торговые дома процветали. Английские векселя во всей Европе превращались в главное, в самое надёжное платёжное средство. В обмен на них из Испании в Лондон хлынули слитки золота и серебра, награбленные в американских колониях. Казалось, ещё несколько таких лет, и разбогатевшая Англия сможет прокормить самого прожорливого из королей и его ещё более прожорливый двор.

А Карл шёл напролом, бестолково, бездумно вытаптывая и самые первые ростки процветания. Лично он не был расточительным человеком, безнадёжным прожигателем жизни. Его сбивала с толку идея абсолютизма, победившего во всех странах Европы, соблазнял пример австрийского императора, испанского и французского королей, утопавших в неслыханной роскоши. Блеск двора представлялся ему верным свидетельством непререкаемой власти неограниченного монарха. Монарх усердно возрождал многодневные пышные празднества, охоты и развлечения, восстанавливал старинные обычаи придворной жизни, точно ничего не изменилось в Англии за последнюю сотню лет. Расходы увеличивались с катастрофической быстротой. Он раздавал пожалования и пенсии, и в сравнении с правлением бережливой королевы Елизаветы они возросли в семь или в восемь раз, издержки увеличились вдвое, возросли расходы на гардероб королевы, а ведь и Елизавета любила пышно и разнообразно одеться, собственные расходы выросли втрое. Немудрено, что государственный дефицит помчался вперёд на всех парусах, и если при Елизавете он достигал четырёхсот тысяч фунтов стерлингов, то при Карле он вырос в три раза.

Громадные расходы были бы простительны, если бы правление короля Карла блистало победами, дипломатическими успехами, достижениями во всех областях, если бы за ними ощущалась государственная необходимость, а государь мог предъявить своим подданным одни прорехи и поражения. Ни пенса, ни шиллинга из этих громадных расходов не пошло на самые крайние нужды, на защиту торговли, на борьбу с конкуренцией со стороны европейских держав. С оживлением торговли оживились пираты. Они хозяйничали в Ла-Манше, проникали в пролив Святого Георгия, терроризировали прибрежное население, грабили деревни и города, пленяли сотни англичан и обращали в рабов. Тем временем королевский флот бесславно гнил в гавани Портсмута. Одни фрегаты серьёзно пострадали от метких выстрелов под Ла-Рошелью, другие были потрёпаны осенними бурями на возвратном, постыдном пути, третьи были источены временем, офицеры и матросы не получали законного жалованья и предпочитали, благоразумно оставив бездоходную королевскую службу, переквалифицироваться в пираты, так что ни один фрегат после бегства от Ла-Рошели не выходил в открытое море. Укроти король свою гордыню, обрежь собственные расходы хотя бы на треть, разгони придворных паразитов на службу, передай в адмиралтейство сотню-две тысяч фунтов стерлингов, проведи адмиралтейство капитальный ремонт хотя бы полтора десятка фрегатов и выплати жалованье, очисти они от пиратов Ла-Манш и пролив Святого Георгия, охраняй королевские конвои торговые суда от грабежа и захвата, вся трудовая, торговая Англия благословила бы своего короля.

Вместо этого страна с каждым днём всё больше его ненавидела, вопреки даже тому, что Карл вовсе не был жестоким тираном. Он был всего лишь глубоко, неискоренимо несправедлив, не щадил древних нравов, оскорблял уже укоренившиеся права, которыми многие англичане дорожили много больше, чем имуществом, не обращал внимания на действующие законы, легкомысленно нарушал собственные обещания, скреплённые честным словом. В желании поживиться и угодить своему монарху его новые помощники наглостью всё новых и новых поборов возбуждали негодование. Вдруг обнаруживалось, что королевские леса во многих местах были сведены лет сто или двести назад, а земли розданы или проданы крупным землевладельцам, однако на старинных картах они всё ещё оставались лесами, принадлежащими королю, и по его повелению землевладельцев, во втором, в третьем, в четвёртом поколении не видевших никакого леса, штрафовали за незаконное посягательство на леса короля. Также вдруг королевский лес разрастался в несколько раз, захватывая чужие леса, и в один ненастный день ни о чём не подозревавший владелец получал постановление королевского суда, которым на него налагался штраф в две, в три, в пять, в десять, даже в двадцать тысяч фунтов стерлингов за пользование собственным лесом, который ни с того ни с сего стал принадлежать королю, что не могло не выглядеть как откровенный грабёж. Также вдруг обнаруживалось, что в Англии уже второе столетие шли огораживания, что пахотные земли обращались в луга и в пастбища для овец, что арендаторов сгоняли с земли, те превращались в бродяг, и население земледельческих графств стремительно сокращалось, и постановлениями тех лее королевских судов на скотоводов, трудами которых обеспечивалось благосостояние Англии, накладывались непомерные штрафы. В общей сложности сумма столь удивительных штрафов достигала двух миллионов. Эта цифра и сама по себе была чрезвычайно значительной, однако оскорбительней всего было то, что штрафы ничего не меняли: пастбища и луга не обращались в пашню, леса не возобновлялись, объявленные королевскими леса так и оставались у прежних владельцев, и король оставлял за собой безобразное право, если вздумается, наложить новый штраф.

Англичанам начинало казаться, что король просто-напросто превратился в разбойника. Они отказывались платить по грабительским до нелепости искам — их отдавали под суд. Не каждый судья соглашался признать законными претензии короля, не каждый судья был чист на руку и невинен душой как дитя, безвинные страдальцы королевского произвола сплошь и рядом предпочитали умаслить судью и тем отбиться от бесстыдного штрафа, это всё-таки обходилось дешевле, а самолюбие меньше страдало от нанесённого оскорбления. Однако спасения не находилось и на этих исхоженных тропах взаимного беззакония. Отклонённые иски без промедления передавались чрезвычайным судам вроде Высокой комиссии или Звёздной палаты, учреждённой при короле Генрихе VII. Этим милым заведениям закон не был писан. Они арестовывали, пытали, штрафовали, подвергали зверским увечьям.

Негодование росло, а денег всё равно ни на что не хватало. Вновь на свет божий выплыли монополии, которые дважды осудили и отклонили представители нации. Торговля патентами возобновилась и пошла полным ходом. В монополии превращались все мыслимые, а потом и немыслимые промыслы, торговля и ремесло. Разорялись все, приходили в запустение мастерские свободных ремесленников, пропадали мясо и шерсть свободных сельских хозяев и арендаторов, закрывались конторы мелких торговцев, росла безработица, одни безработные грабили на дорогах или поступали в пираты, другие переполняли окраины Лондона, голодали и бедствовали, постепенно созревая для мятежа. Отставные ораторы распущенного парламента возмущались, проклиная монополистов:

— Эти люди точно египетские лягушки овладели нашими жилищами, и у нас не осталось ни одного места, свободного от них. Они пьют из наших чаш, едят из наших блюд, сидят у наших каминов, мы находим их в нашем красильном чане, в умывальнике, в кадке с солёными огурцами, они устраиваются в нашем погребе, они покрывают нас с головы до ног своими клеймами и печатями!

Своеобразную монополию на человеческое достоинство получили английские лорды. Нетитулованное дворянство под разными предлогами и по любым поводам ставилось в униженное положение в сравнении с ними. Под предлогом борьбы с расточительностью было запрещено покидать свои поместья сельским дворянам, и без того, по обычаю пуритан, бережливых до скупости. Зато с крайней суровостью наказывалось малейшее неуважение с их стороны, проявленное или будто бы проявленное в отношении знатного человека. Достаточно было сказать в тесном кругу, что такой-то из высших придворных несколько глуп, такой-то на руку нечист и хромает по части морали, порой было довольно посмеяться над длинным носом и некоторым сходством с ослом, чтобы в Звёздной палате завелось уголовное дело, которое обыкновенно завершалось серьёзным штрафом в несколько тысяч с присовокуплением плетей или выставления к позорному столбу на главной площади Лондона.

Карл едва ли подозревал, что его легковесный, легкомысленный деспотизм порождает тысячи мелких, но разнузданных деспотов. Если сам король под видом своих неотъемлемых привилегий творил безобразия, то лорд-наместник творил их вдвое, а его комиссары превращались в голодных волков, напавших на отару овец. Комиссары разъезжали по графствам и выискивали самые нелепые, самые фантастические предлоги для наложения штрафа, причём оставалось неясным, какая доля из этого штрафа добиралась до казны короля. Ложное обвинение становилось делом обычным. Брали с богатых, обдирали бедных как липку на том основании, что бедные всегда беззащитны и безответны. Когда же недовольство становилось слишком опасным, в беспокойное графство направляли солдат, которых жители обязаны были разбирать по домам и содержать, даже одевать за свой счёт, после чего предлагали людям угомониться и кое-что подарить высшим властям, великодушно освобождая их от постоя. Когда все средства бывали исчерпаны, сажали в тюрьму за долги кого-нибудь побогаче, зная прекрасно, что никаких долгов за ним нет, и томили его до тех пор, пока не сообразит, кому и за что он должен платить. Когда же до канцелярии короля всё-таки доходили кое-какие жалобы на безобразия и бесчинства лордов-наместников и их комиссаров, со своей стороны лорды-наместники и их комиссары тоже вынуждены были платить, чтобы в канцелярии короля замяли неприятное дело. Однажды лорд-наместник Ирландии, приговоривший к смерти ни в чём не повинного человека, поскольку в тот день просто-напросто находился в дурном настроении, умудрился всучить шесть тысяч фунтов стерлингов самому королю, и преступление сошло ему с рук.

Злоупотреблениям высших властей сопротивлялись упорней остальных англичан пуритане. Следовательно, их было необходимо усмирить, обуздать, чтобы беззаконные налоги и штрафы поступали бесперебойно. Усмирение пуритан король Карл поручил Уильяму Лоду. В 1633 году Уильям Лод, шестидесяти лет, был возведён в сан архиепископа кентерберийского, что превращало его в главу англиканской правительственной церкви. Государь был человек верующий, но над теологическими вопросами не задумывался, его вера оставалась неясной, расплывчатой, он как будто исповедовал лютеранство и как будто склонялся к католицизму, пышность обрядов его развлекала и утешала, власть римского папы была бы для него нежелательна, согласно закона он должен был управлять своей церковью сам, как должен был управлять сам всей внутренней и внешней политикой, раз уж он возомнил себя абсолютным монархом, однако не управлял своей церковью, как не управлял ни внутренней, ни внешней политикой.

Уильям Лод стал полновластным хозяином во всех церковных делах. С высоко поднятыми бровями над выпуклыми глазами, с круглым сытым лицом, с кокетливой седовласой бородкой и аккуратными усиками, он был образцовым, самым опасным, самым страшным тираном, потому что был глубоко честен, отличался чрезвычайной строгостью нравов, вёл простой образ жизни и был бескорыстен, что превращало его в человека непримиримого. Он служил не столько Богу, сколько высшей, неограниченной власти как таковой, то есть не личной власти, или собственной власти примаса, но символу, философскому принципу власти. Его убеждения были простыми и прочными: высшая власть обеспечивает порядок и таким способом поддерживает справедливость и правосудие, тогда как малейшее отступление от предписанной нормы есть беспорядок и, стало быть, торжество несправедливости и неправосудия, обеспечить порядок высшая власть может единственно бестрепетной строгостью и неотвратимостью наказания за нарушение предписанных норм.

Его заветной мечтой было водворить в англиканской церкви строжайший порядок, и он его водворял. Он упрочил церковную иерархию, возвысил епископов, отдал приходы в их полную, безраздельную, неоспоримую власть, обязал их обеспечивать полнейшее единообразие культа и примерную нравственность прихожан. Епископы должны были преследовать и наказывать, наказывать и преследовать, а всё, что было связано со смыслом и формой вероучения, он брал на себя.

Его самоуверенность не знала границ. В ослеплении собственной непогрешимостью мнилось ему, будто власть в руках честного человека всегда справедлива, сам он был честен, действительно честен, из чего следовало, что каждая мысль, зародившаяся в его голове, каждое им изречённое слово были истинны, вели к справедливости и потому получали силу закона. На этом основании Лод не искал ничьей дружбы, не нуждался ни в чьём одобрении, бывал одинаково резок и строг с важным придворным и с простым горожанином и от всех равно требовал беспрекословного повиновения своим предписаниям. Малейшее возражение, тем более сопротивление его высоким предначертаниям в его глазах было бунтом, который он обязан был жесточайшим образом пресекать.

Необыкновенно деятельный, неутомимый, он составлял циркуляры, расписывал церковные обряды до мельчайших подробностей и требовал неукоснительного их соблюдения. Ему было дорого всё, что служило усилению и возвышению власти, и Лод увеличивал пышность обрядов, возвратил в англиканскую церковь крестное знамение и преклонение колен, сочинял проповеди, в которых прославлялось безусловное повиновение высшим властям, независимо оттого, что требовала от верующих эта высшая власть. Его усердием церковная организация должна была превратиться в полицейский участок.

По милости честного, бескорыстного Уильяма Лода пуритане изведали неумолимую жестокость террора. При малейшем подозрении в пуританстве проповедников изгоняли из англиканской церкви. Сердобольные прихожане назначали им пенсии — их отбирали. Сельские хозяева, фермеры, богатые горожане брали изгнанных проповедников в дом капелланами или наставниками детей — ищейки местных епископов добирались до них и лишали их места, а значит, хлеба насущного. Они становились бродячими проповедниками — их настигали в тавернах, на городских площадях или в тайных убежищах. Цензура запрещала новые книги, если в них обнаруживалась хотя бы тень отступления от официально утверждённого вероучения, отыскивала и истребляла изданные в прежние годы труды по подозрению в том же грехе. В церкви и дома запрещалось рассуждать о смысле вероучения или обрядов, а также о тайнах человеческого, тем более вселенского бытия. Все виновные в нарушении новых порядков представали перед церковным судом, который превосходил светский суд своим изуверством. Обвиняемых унижали и оскорбляли прямо в зале суда, их именовали идиотами, дураками, наглецами, подонками, приказывали молчать, как только они пытались себя защитить, их зверски пытали, в лучшем случае присуждали к немыслимым штрафам, в худшем — подвергали публичному бичеванию, ставили на лоб клеймо, вырывали ноздри, резали уши, точно они, проповедуя свою веру, совершали уголовное преступление. Десятки, сотни тысяч озлобленных, обессиленных, потерявших надежду пуритан бежали в Америку — неусыпные ищейки честного, бескорыстного Уильяма Лода и за океаном пытались преследовать их по пятам.

 

3

Оливера и на этот раз вернула к жизни судьба. Кромвеля до глубины души возмутило преследование проповедников истинной веры. Его долг перед Богом — взять под своё покровительство хотя бы одного из этих мучеников, этих безвинных жертв произвола. В 1635 году он просил своего приятеля в Лондоне подыскать для церкви в Сент-Айвсе толкового проповедника, ибо, прибавлял он с убеждением: «Постройка больниц снабжает удобствами тело, постройка храмов считается делом благотворительности, однако настоящим благотворителем, даже благодетелем является тот, кто заботится о снабжении пищей души — строит храмы духовные».

Теперь о строении духовного храма он часто беседовал со своим приятелем Генрихом Даунхоллом, который появился в Сент-Айвсе и занял Должность викария в местном приходе. О строении духовного храма Оливер размышлял долгими зимними вечерами, творя беспощадный суд над собой, перебирая грехи молодости, перебирая в памяти вольные и невольные отступления от истинной веры. Он принялся серьёзно и обстоятельно строить духовный храм внутри себя, без чего не может быть ни истинно верующего, ни истинной веры. И Бог не оставил его. Шаг за шагом душа возрождалась к новой, осмысленной жизни, выздоравливало тело вслед за душой, оставляли бессонницы, исчезали боли в желудке. Он ощущал, что Бог наконец снизошёл в его сердце, будто в каменистой безводной пустыне дал испить каплю росы. Теперь смысл жизни был в том, чтобы прославить Творца, прославить словом и делом своим: «Душа моя с первенцами Его, в надежде покоится тело моё, и, если мне выпадет честь прославить Бога моим делом или страданием, я буду счастлив».

И доброе дело нашлось, ибо тот, кто ищет, всегда находит его. Случилось так, что в 1636 году скончался его дядя Томас Стюард, родной брат старшей Элизабет. Он умер бездетным и всё состояние оставил племяннику. Оно оказалось немалым. В месте Или он владел довольно обширной усадьбой, и Оливер вдруг получил большой дом, с конюшней, амбарами и огородами, десятин сорок бывшей церковной земли, десятины четыре под пастбища и луга и право собирать церковную десятину. Бережливость и старательный труд могли принести с этих угодий от четырёхсот до пятисот тысяч фунтов стерлингов в год. Для Оливера это было настоящим богатством. Он перебрался в Или вместе со старшей Элизабет, средней Элизабет и младшей Элизабет, незамужними сёстрами и детьми.

Или располагался неподалёку от Сент-Айвса и Гентингтона. Имя Оливера Кромвеля уже было известно в округе, не успел обжиться на новом месте, как пришли к нему люди и попросили защиты от грабежа. Подобно многим горожанам и фермерам восточных и северо-восточных графств, жили они на болотах, которые принадлежали городским или сельским общинам и не подлежали отчуждению в частную собственность, подобно ближним и дальним соседям по сухим прогалинам между трясинами они пасли скот и запасались сеном на время холодов и дождей, когда болота становились опасны для жизни, ловили рыбу в протоках, стреляли болотную птицу. Алчные лорды нашли способ накладывать лапу на эти будто бы бесхозные, ничейные земли. В одиночку или составив компанию, вложив немалые земли, они прорывали каналы, очищали старые русла заболоченных речек и ручейков, сооружали дамбы и насыпи, прокладывали дороги, наводили мосты, то есть давали новую жизнь целому краю, однако делали они это исключительно для себя, бесстыдно объявляли своей собственностью эти осушенные, чрезвычайно плодородные земли, лишая всю окрестную бедноту не только скромных доходов, но и самого пропитания, так что целые селения, прежде понемногу торговавшие зерном и скотом, опускались до нищеты, просили милостыню, покидали жилища, скитаясь в поисках работы, которую трудно было найти, оседали в трущобах Лондона, в портовых притонах, что представляло прямую угрозу общественному спокойствию и порядку.

Король, почуяв добычу, нашёлся и тут. Все пространства, отвоёванные у моря, он объявил своей собственностью и взял на себя осушение всех болот на равнине, ссылаясь на свои привилегии, давно устаревшие и позабытые. Он не обременял себя головоломными трудами правления, ни тем более хлопотной осушкой топких болот, но широко и прибыльно торговал патентами на осушку болот, а чтобы подданные его не артачились, назначал своих комиссаров, которые помогали покупателям укрощать недовольных этой чрезвычайно выгодной для одних и чрезвычайно разорительной для других операцией. Патенты охотно раскупали крупные землевладельцы, причём как преданные сторонники короля, так и вожди парламентской оппозиции. Комиссары принимали посильные даяния как от покупателей, так и от подданных и процветали. Кое-что доставалось и королю. Одни подданные неизменно теряли привычные, веками освящённые средства к существованию.

На окрестности Или патент приобрёл граф Френсис Рассел Бедфорд, в палате лордов один из самых говорливых противников короля. Нанятые рабочие прокладывали дренажные канавы по наиновейшей голландской системе, ставили изгороди и сгоняли с пастбищ пастухов с их отарами овец и стадами коров, утверждая, что отныне это уже не общинные земли, а земли графа Френсиса Рассела Бедфорда. Горожане и окрестные фермеры возмутились, вооружились косами и двинулись толпой на захватчиков с вполне очевидными намерениями. К Оливеру бросились за советом и помощью, поскольку он стал самым крупным землевладельцем в округе и тоже терял права на общинные выгоны. Он вовремя прискакал на поле возможного кровопролития и неожиданным красноречием, которого не обнаружил в парламенте, сумел успокоить толпу. Оливер взял на себя беспокойный труд судиться с бессовестным графом, а через него, стало быть, с королём. На нужды процесса он собрал по одному пенсу с каждой коровы и подал иск в местный суд. Местный суд предоставил городской общине Или отсрочку по передаче земли графу Бедфорду на пять лет, в течение которых могли явиться новые обстоятельства или отыскаться иные зацепки в законах. Граф Френсис Рассел Бедфорд подал жалобу королю. Карл рассердился и намылил голову своему комиссару. Комиссар бросился к Оливеру, требуя, чтобы он забрал свой иск из суда. Кромвель твёрдо доказывал свою правоту и обличал бессовестность графа. Комиссар вынужден был донести королю:

«Его нарочно избрали те, кто всегда стремится подорвать королевскую власть, в качестве своего заступника в Гентингтоне перед королевскими уполномоченными по делу осушения в противовес достославным намерениям его величества».

Король оказывался бессилен. Округа торжествовала. Оливер Кромвель в её глазах был герой, хозяин болот. Он мог гордиться собой, но недолго пребывал в этом противном и тяжком грехе. Бог вовремя послал ему испытание, жестокое испытание, по правде сказать, видимо, соразмерив его с прегрешением. В 1639 году его поразила смерть семнадцатилетнего Роберта, любимейшего старшего сына, юноши честного, чистого, любящего и умного, главное, верного Богу, преданного истинной вере. Он был надеждой отца, и Оливер ощутил, словно в сердце вонзился кинжал. Вновь потерял Он себя, вновь был растерян и не находил себе места. В смятении он отправился в Лондон. Он встречался с родными, ходил из одного дома в другой, но не искал утешения. Казалось, ничего не искал. Он действовал как во сне. Его двоюродные братья входили в компанию, которая приобретала земли в американской колонии Провиденс. Он в неё тоже вошёл, внёс какие-то деньги. Мысль бежать, переселиться в Америку вновь тревожила его отуманенный мозг. Однако храм его души уже строился. В конце концов Оливер бросился за помощью к Богу, как и должно было быть, обратился к единственной книге, перечитывал целые главы, открывал её наугад. Однажды скорбящий отец прочитал:

«Я не говорю о нужде и лишениях, ибо выучился быть довольным тем, что имею. Я знаю, что значит быть превознесённым; всегда и везде я сумею и насытиться и быть голодным, терпеть нужду и быть вполне удовлетворённым. Я на всё готов и всё могу, с помощью Иисуса Христа, который укрепляет меня».

Он воскрес и был убеждён, что эти строки спасли ему жизнь. Было самое время воскреснуть и возвратиться. Наступала пора новых, неведомых и чудовищных испытаний.

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

 

1

Король наступал, а его казна оставалась пустой. Конечно, королевская казна всегда была ненасытной, удивляться тут нечего, никто и не удивлялся. Монарха и его приближённых тревожило только то, что все наскоки на достояние подданных, не поддержанные парламентом, были одноразовыми, ограниченными во времени поборами или патентами на монополию и осушку болот, ведь одно болото можно осушить только раз и нельзя заставить приобрести патент на монополию дважды. Для спокойного, безбедного существования короля и двора необходимо было изобрести солидный и постоянный побор, который не нуждался бы в том, чтобы его утвердили представители нации. Лет через семь или восемь после разгона парламента такой побор удалось отыскать. В древлехранилище был найден акт, учреждавший корабельные деньги, которые тратились на борьбу с опустошительными набегами пиратов на английские берега. Правда, корабельные деньги собирались всего лишь с прибрежных городов и посёлков, да и акт учреждён был слишком давно, ещё до Вильгельма Завоевателя и вскоре после него был отменен. Так и что из того? Разве такой вздор может остановить монарха? Государя не могут остановить и более серьёзные препятствия. В этом Карл был более чем убеждён: идея неограниченной монархии была его сущностью. А потому, не задумываясь о последствиях этого шага, подсчитывая только ближайшие поступления в пустую казну, он ввёл корабельные деньги, сперва осторожно, только в прибрежных городах и посёлках, может быть, из желания поглядеть, что из этого выйдет. Оказалось, ничего зловредного не стряслось. Разумеется, возбудилось общее недовольство, пассивное сопротивление охватило графства Оксфорд, Эссекс и Девоншир, да какой-то лондонский купец отказался платить. С этими пустяками быстро справились лорды-наместники. Самых злостных смутьянов посадили в тюрьму. В лондонской тюрьме оказался и недовольный торговец. У него достало наглости обжаловать своё заточение в Суде королевской скамьи. Судьи не могли не понять, что заточение купца и в самом деле противоречит законам. Но они были королевскими судьями. Когда им приходилось выбирать между королём и законом, они принимали сторону короля.

Монарха устраивало, что принятые меры несколько успокоили налогоплательщиков и из прибрежных городов и посёлков стали поступать корабельные деньги. Тотчас корабельная подать была введена во всей Англии. Отныне этот налог должны были вносить даже те далёкие от моря местечки, которые испокон веку не видели ни пиратов, ни моря. Особенно же приятно было то обстоятельство, что подать можно было ввести на все времена. Таким образом, в Англии вводился один общий и постоянный налог, не спрашивая разрешения у представителей нации, ведь необходимость борьбы с пиратами была очевидна для всех.

Нашёлся всего один человек, который попытался доказать, что закон существует для всех. Это был Джон Гемпден, приходившийся Оливеру Кромвелю двоюродным братом. В парламенте, как и Оливер, он сидел на скамьях оппозиции, выступал, правда, чаще, чем он, однако его речи были умеренны и не представлялись опасными ни королю, ни правительству. Как и Оливер, после разгона парламента он удалился в провинцию. В графстве Бекингемшир Гемпден владел богатым поместьем, жил скромно, избегая пышности и расточительства, не позволительных пуританину. Он был ровен и весел, любезен с соседями и никому не навязывал своих убеждений. За это соседи уважали его. Они считали его человеком достойным и умным, который, как всякий порядочный человек, не может одобрять политики короля, но относится к ней философски, не подрывает устоев и не зовёт к мятежу. Такое поведение не было хитростью со стороны Джона Гемпдена. Он в самом деле смотрел философски и не призывал к мятежу, поскольку по натуре не был мятежником. Человек мирный, умный и образованный, он много путешествовал по Англии и Шотландии, изучал нравы, заводил многочисленные знакомства и везде находил повсеместно миролюбивые настроения и недовольство налогами, которые вводились королём с вызывающей бесцеремонностью и с попранием английских обычаев и законов, но не самим монархом.

Корабельные деньги вывели из себя даже этого философски настроенного, мирного человека. Лично он не пострадал, кроме того, все в Бекингемшире так хорошо к нему относились, что лорд-наместник, исключительно из уважения к человеку скромному и достойному, определил для него корабельную подать всего в двадцать шиллингов. Гемпден не поднял шума, не призвал к мятежу. Он посчитал, что подать введена незаконно, и отказался платить. Также без шума его препроводили в тюрьму. И в тюрьме узник вёл себя доброжелательно и спокойно. Он всего лишь требовал суда, особенно налегая на то, что в этом суде заинтересован также король, ведь приговор суда узаконит корабельную подать.

Неожиданный довод убедил государя. Король разрешил судить Гемпдена на основании английских законов. Суд начался, обвиняемому было разрешено иметь адвокатов. Адвокаты держались благоразумно. Они не задирали ни судей, ни тем более самого короля пустозвонными обличениями. Напротив, уважительно отзывались о короле, о судьях, о самом институте суда, опирались только на законодательство и историю Англии и готовы были признать те привилегии короля, которые предусматривались законом. В своём смирении и покорности адвокаты зашли так далеко, что несколько раз, прервав речь, просили суд извинить, если некоторые выражения покажутся ему слишком резкими, и вовремя останавливать их, если им случится перейти определённые законом границы. В общем, суд над Джоном Гемпденом походил на идиллию. Судьям не в чем было упрекнуть ни подсудимого, ни его адвокатов, а между тем в течение тринадцати дней в зале суда обеими сторонами обстоятельно и серьёзно обсуждались основные законы страны и самый принцип законности.

Наконец присяжные удалились на совещание, и так странен, так необычен был этот суд, так скромен и благороден был обвиняемый, что присяжные колебались, и только семеро из них отдали свои голоса обвинению, тогда как пятеро признали его невиновным. Джон Гемпден должен был уплатить штраф, и было бы хорошо, если бы суд казначейства остановился на этом. Суд, видимо, сознавая, что осуждён невиновный, счёл необходимым обстоятельно обосновать свой приговор. В постановлении говорилось, что никакие законы не могут помешать королю пользоваться его привилегиями, что государь может не считаться с теми законами, которые лишают его возможности заботиться о защите страны, что в случае необходимости он может отменять те законы, которые мешают ему, и сам имеет право решать, какому закону следовать, а какой отменить. Другими словами, Суд казначейства во всеуслышание узаконил беззаконие английского короля. Король Карл был чрезвычайно доволен. Решение Суда казначейства он с полным правом воспринял как утверждение и оправдание своей неограниченной власти.

Если бы Суд казначейства не вынес этого опрометчивого решения, дело Гемпдена закончилось бы так же без последствий и тихо, как закончилось подобное дело безвестного лондонского купца: ну, отсидел бы положенное, уплатил бы штраф, никто бы больше и не вспомнил о нём. Попытка узаконить беззаконие короля возмутила даже придворных. Нация теряла доверие и к личности короля, и к самому принципу монархической власти, которая бесцеремонно топтала традиции и оскорбляла национальные чувства. Одни непреклонные приверженцы монарха пытались неубедительно, робко защищать правомерность такого решения. Их не слушал никто. Имя Гемпдена было у всех на устах. Оно произносилось с любовью и гордостью, превращалось в символ национального бедствия. Многие, конечно, молчали. Немногие протестовали открыто. Обстановка до того накалилась, что сами судьи что-то мямлили в своё оправдание, надеясь спасти лицо. Самые умные, самые образованные из лордов покидали двор и затворялись в наследственных замках. Короля поддерживала только англиканская церковь и жалкая кучка его прихлебателей.

Правда, на кровопролитие, на мятеж по-прежнему не было даже намёка. Народ оставался спокоен. Волновались только люди свободных профессий. Королева Елизавета, стремясь придать своему двору особенный блеск, привлекала к себе актёров, поэтов, писателей, философов и учёных. При ней умные разговоры стали модными. Празднества и театральные представления следовали одно за другим. Придворные от души развлекались. Актёры блистали талантами, поэты представляли на суд высокой публики свои вирши, большей частью заказанные и оплаченные этой же публикой, с удовольствием излагали мысли учёные и философы, и все вместе с ещё большим удовольствием принимали щедрые подачки двора.

Теперь они покинули двор и собирались в домах лордов и богатых купцов. Усадьба и парки виконта Люциуса Кери Фокленда, молодого человека двадцати семи лет, сделались знамениты, поклонники древности не считали преувеличением сравнивать их с платоновской академией. Здесь поражал учёностью слушателей Джон Селден, знаменитый юрист, а блистающий красноречием Чилингворт излагал сомнения в англиканском символе веры, обсуждалось положение общества, преподносились философские и этические теории, заводились споры о пресвитерианстве и пуританстве, появлялись серьёзные, деятельные умы, обилие новых идей влекло сюда юношей, изучавших право в колледжах Темпла. Первой мишенью для этих вольнодумцев было неистовое усердие архиепископа Лода, в особенности его стремление возвысить епископов, объявив их сан таким же божественным, как сан короля. Всех возмущала свобода, которой пользовались паписты при явном попустительстве Лода, и те гонения, которые обрушивались на всех, кто поднимал свой голос против его желания возвратить англиканскую церковь к пышной обрядности. Отсюда выходили памфлеты, едко обличавшие привилегии, которые себе присвоил король, развращённость двора, открытую пропаганду папизма, деспотические замашки архиепископа Лода и ту полицейскую власть, которой наделялись епископы.

Звёздная палата трудилась бесперебойно, вылавливая авторов памфлетов, резала уши, ставила клейма, публично наказывала плетьми. Вольная мысль точно не замечала этих трудов. Насилие только раззадоривало, разжигало её. Обличительных памфлетов становилось всё больше. Дерзость авторов нарастала. Авторов почитали, их сочинения расхватывали, с увлечением читали, перечитывали, пересказывали друг другу. Контрабандисты тысячами привозили их из Голландии, где царила свобода печати, разумеется, только для иностранцев. Их разбрасывали по улицам городов, завозили в деревни.

Архиепископ Лод усилил репрессии. Отдельные приговоры случайным, малозначительным авторам уже не удовлетворяли его. Ему пришла в голову недостойная мысль. Желая насмерть перепугать своих обличителей, он приказал устроить судилище над самыми известными, самыми даровитыми памфлетистами, любыми средствами применить к ним статью о государственной измене и приговорить их, как гласила эта статья, к смертной казни. По его приказу аресты произвели церковные власти. В тюрьме оказались Уильям Принн, уже побывавший под ножом палача, Генрих Бертон, пресвитерианец и богослов, пятидесяти восьми лет, и Джон Баствик, врач, сорока трёх лет. Даже заматеревшие в беззакониях судьи Звёздной палаты устрашились такой кровожадности. Этих уважаемых людей они согласились обвинить только в измене, правда, не разъяснив, что они имеют в виду.

Всё-таки это были судьи Звёздной палаты. Они не смогли отказать себе в удовольствии не только унизить и оскорбить обвиняемых, но и вдоволь поиздеваться над ними. Им предложили без промедления представить заявления, в которых они должны были сами себя защитить, в противном случае суд посчитает, что они признали вину. Арестованные были согласны и напомнили, что им забыли предоставить бумагу, чернила и перья. Некоторое время спустя письменные принадлежности были доставлены с прибавлением, что их оправдание должно быть подписано адвокатом. Они и тут согласились и наняли адвоката, хотя сам Принн был известным юристом. В течение трёх дней адвоката не допускали в тюрьму. Адвокат ли выбран был неудачно, проведена ли была с ним устрашающая беседа, только три дня спустя, когда его наконец впустили к его подзащитным, он отказался подписать их заявления, признавшись открыто, что не имеет охоты ставить себя под удар. Его примеру последовали другие, и обвиняемые остались без адвоката. Узнав об этом, Принн произнёс:

— Милорды требуют от нас невозможного.

Когда их ввели наконец в зал заседаний, Джон Фордвич Финч, лорд-хранитель печати, пожилой уже человек, глядя на Принна засмеялся: полагая, что у милорда Принна уже нет ушей.

И по его знаку служитель поднял волосы почтенного человека, обнажив обрубки ушей. Принн не смутился:

— Милорды, я молю Бога, чтобы Он даровал вам уши, и вы могли меня выслушать.

Их никто слушать не стал. Приговор был несоразмерно жесток. Все трое должны были уплатить штраф по пять тысяч фунтов стерлингов каждый, выстоять целый день у позорного суда на самой людной площади Лондона и лишиться ушей. Таким приговором архиепископ Лод рассчитывал всех запугать. Он просчитался. В день казни площадь затопил народ, но это не была толпа любопытных, сбегавшаяся на казни уголовных преступников. Это были сочувствующие. Стража попыталась их оттеснить. Бертон попросил офицера так громко, чтобы слышали все:

— Не гоните их. Им надо учиться страдать.

Офицер был смущён. Женщина крикнула:

— Вы никогда не говорили проповеди лучше, чем эта.

Бертон ответил, по-прежнему отчётливо, громко:

— Дай Бог, чтобы она обратила вас на пути истины.

Палач приблизился. Какой-то молодой человек побледнел. Бертон ободрил его:

— Сын мой, отчего ты бледнеешь? В моём сердце нет слабости, и если бы мне понадобилось больше сил, милосердный Господь, конечно, дал бы мне их.

Толпа теснилась всё ближе. Лица мужчин и женщин, старых и молодых выражали сострадание и сочувствие. Юная девушка вложила в руку Баствика букет цветов. В этот момент на цветы села пчела. Баствик сказал:

— Посмотрите на эту бедную пчелу: она высасывает мёд даже у позорного столба, отчего же и мне не вкусить здесь мёда Христова?

Перед тем как ещё раз подставить обрубки ушей под нож палача, Принн в свою очередь обратился к людям:

— Христиане, если мы дорожили своей личной свободой, нас бы не было здесь. Мы пожертвовали ею ради вас. Берегите независимость. Стойте крепко. Будьте верны делу Господню и делу отечества, иначе вы и ваши дети впадёте в вечное рабство!

В ответ по площади прокатились клики торжества и согласия.

Восторги толпы точно подстегнули архиепископа Лода. Убеждённый, что только голая сила и неоспоримая власть обеспечивают должный порядок, он смириться не мог. Громкий голос был ему нипочём. Насилие сменялось насилием. Вскоре последовал суд над Джоном Лильберном, возглавлявшим левеллеров, юношей двадцати лет, никогда не изучавшим ни философию, ни логику, ни риторику, не видевшим, как он выражался, университета в глаза, не имевшим понятия о латыни, древнееврейском и греческом и, может быть, по этой причине особенно ненавистным для образованного архиепископа.

Молодой человек приговорён был к позору и бичеванию. Его везли в убогой тележке по улицам Лондона. Палач хлестал плетью обнажённое тело. Народ бежал вслед за ним вдоль Вестминстера. Лильберн проповедовал, несмотря на нестерпимую боль, продолжая говорить, когда его привязали к столбу:

— Бог избрал не очень богатых, не очень мудрых, но бедных, презренных и низких мужчин и женщин, только они получили Евангелие и заслужили блаженство на земле и спасение после смерти.

Ему приказали молчать, но страдалец продолжал:

— Не плачьте, не жалейте меня, я остаюсь в Боге бодрым, потому что опираюсь на собственные слабые силы, но сражаюсь под знаменем великого и могущественного генерала — Иисуса Христа. Его силой я вынесу любые страдания, и победа будет за мной!

Ему заткнули рот, но не сообразили связать руки. Узник выхватил из кармана несколько памфлетов и бросил в народ. Их с жадностью расхватали. Тогда связали и руки. Он не мог двигаться, не мог говорить. Толпа тем не менее не расходилась. Простые люди, ремесленники и обыватели, смотрели на мученика, и не в силах отвести взгляда. Кое-кто из судей, осудивших его, стоял у окна, как будто желая понять, в самом ли деле достанет сил у юнца достойно вынести все истязания.

Насилие не возымело успеха. Напротив, под его непрестанным давлением усиливалось брожение в толщах английского общества. Среднее и мелкое дворянство, ещё недавно преданное короне, возмущалось необузданным деспотизмом, давившим всех без разбора. Английская аристократия угасала, древние роды исчезли ещё во времена затяжной войны Алой и Белой розы. Теперь все дворяне считали себя потомками прежних баронов, отвоевавших у королей Великую хартию вольностей. Они не предавались философским прениям о преимуществах и пороках единовластия, олигархии и демократии, стояли за Великую хартию, хотели свободно и регулярно посылать в палату общин своих представителей, поскольку одна палата общин защищала их свободу в давние времена и она одна, по их убеждению, могла её возродить. Дворянство видело её полновластной, издающей законы, обязательные для королей. Епископальная церковь им не мешала, вера этого сословия никогда не была чрезмерной, но полицейская власть епископов их раздражала. Они предпочитали поставить церковные власти на место. Пусть пасут паству и не вмешиваются в светские отношения, в особенности в дела управления. Во всём остальном пусть она будет такой, какой её сделал архиепископ Лод.

Другие настроения копились среди горожан, сельских хозяев, арендаторов и свободных крестьян. Они меньше высших сословий страдали от налогов и штрафов, деспотизм короля и епископа обходил их стороной, поскольку не высказывали своего недовольства вслух и не писали памфлетов, готовы были мириться с неограниченной властью короля, но их до глубины души возмущала епископальная церковь. Эти люди ненавидели всё, что напоминало проклятый папизм. Они держались Евангелия, первоначальная простота, первоначальная церковь, не знавшая пышных обрядов, служили им образцом, отвергали всё, что напоминало Рим, а Рим проник всюду: непомерная власть епископов, их жажда богатства и власти, страх перед чистыми проповедями, их развращённые нравы, их заказные молитвы. Всё это было излишним, противным заповедям Иисуса Христа.

Им мешали церковные полицейские власти. Их арестовывали в тайных молельных домах и отправляли в тюрьму. Люди сопротивлялись, о серьёзном сопротивлении королевским и церковным властям тогда не думал никто. Предпочитали бежать из нелюбезной страны. Поначалу пуритане в Голландию, где родственные протестанты победили и вытеснили католиков, там возникали английские поселения, однако англичане из-за своей особенности, замкнутости не могли ужиться в Европе. Им было неуютно среди европейцев. Выход подсказал Джон Уайт из Дочестера, пуританский проповедник, сорока пяти лет. Он был связан с дочестерскими купцами, торговавшими с Новой Англией. Для успехов торговли им было выгодно заселить своими соотечественниками восточный берег Америки.

Джон Хемфри, их казначей, выхлопотал у графа Уорвика земельные владения, где вскоре была основана колония Массачусетс, и вдохновенный Уйат принялся призывать угнетённый народ Божий, как он именовал пуритан, селиться в свободном, независимом Массачусетсе и воздвигать там бастион против царства Антихриста, которое презренные иезуиты создают во всём мире.

Начался великий исход. Тысячи пуритан, распродав поспешно имущество, устремились за океан, одни прямо из Англии, другие, опасаясь гонений, сначала перебирались в Голландию и отплывали оттуда. Они создавали религиозные братства по примеру первых, тоже гонимых и неприкаянных, христиан. В складчину покупали корабль. Проповедник произносил проповедь, укрепляя дух отъезжающих, испрашивая у Господа помощи в опасном плавании по неизвестному и бурному морю. Пастор той общины, которой пока что не удавалось уехать, служил напутственный молебен, и все вместе пели псалмы.

Исход был и в самом деле великим. На американском берегу и на островах английские колонии возникали одна за другой, уступая по численности только испанцам. За Вирджинией, Бермудами, Плимутом, Барбадосом, Массачусетсом последовало поселение Провиденс на Род-Айленде, Коннектикут, Девенпорт, Итон и Нью-Хевен. Их население росло с головокружительной быстротой. Число поселенцев, людей Божьих, строителей бастиона против Антихриста, достигает тридцати тысяч, около двадцати тысяч английских пуритан заселяют острова святого Христофора и Невис. В общей сложности в это десятилетие гонений и жестоких расправ, учинённых архиепископом Лодом, Англию покидает приблизительно восемьдесят тысяч человек.

Всё это наиболее решительные, энергичные, трудолюбивые и бережливые люди, которые кропотливым, неусыпным трудом закладывали основание для процветания Англии. Это важное обстоятельство нисколько не беспокоило ни короля Карла, ни архиепископа Лода. Напротив, некоторое время они поощряли переселение, архиепископ Лод бессмысленными гонениями, а король Карл ненасытной жаждой схватить деньги всюду, где только можно, не утруждая себя размышлением о печальных последствиях: он продавал переселенцам патенты на американские земли, которыми не владел и не мог по праву владеть. Монарх спохватился только тогда, когда казначейство доложило ему, что за последние десять лет эти проклятые переселенцы вывезли из Англии около двенадцати миллионов фунтов стерлингов, хотя бы часть из которых могла оказаться в пустой королевской казне. Такого безобразия не должен терпеть и самый несмышлёный, самый слабый правитель, тем более этого не мог потерпеть король Карл, считавший себя неограниченным, а потому великим государем. Тотчас постановлением Государственного совета переселения были запрещены, торговля королевскими патентами на чужие владения прекратилась. Восемь кораблей, готовых к отплытию, стоявших у причалов Темзы на якоре, были задержаны.

Слишком поздно. Великий исход уже набрал силу. Пуритане покидали Англию тайно и основывали поселения уже на новых началах. Теперь они не зависели от короля. До этого времени пуританство было демократическим, республиканским только в религиозных делах. Отныне оно стало демократическим, республиканским и в политической, государственной жизни. В январе 1639 года вырабатывается конституция с выборными властями в Коннектикуте, в том же году такую неё конституцию принимает Нью-Хевен.

Очень многим не удалось выскользнуть из Англии тайно. Они по-прежнему подвергались гонениям. Их энергия, их республиканский дух не могли найти выхода, недовольство накапливалось. Король и архиепископ своими руками наполняли тот пороховой порох, который мог в любую минуту взорваться, попади в него любая шальная искра. Пока же он не взрывался, и Англия оставалась спокойной.

 

2

Карлу и Лоду долгое время сходили с рук и жестокость, и насилие, и противоправные действия, и бесцеремонное вмешательство в духовную жизнь, может быть потому, что англичане на редкость консервативны, они всегда боялись перемен. Была и другая причина такого долготерпения. На английской земле вот уже полтора столетия не было войн. Мирная обстановка благоприятствовала благополучию, церковная десятина перестала поступать в Рим, оставаясь в стране, церковные богатства, конфискованные королём Генрихом, в особенности монастырские земли, послужили мощным толчком для развития сельского хозяйства, торговли и ремесла. Как бы ни досаждал англичанам король своими поборами, они были бессистемны, случайны и больше оскорбляли национальное самосознание, чем наносили ущерб экономике. Экономика продолжала развиваться, медленней, чем могла бы, но всё-таки развивалась. В сравнении с европейскими странами, опустошёнными затяжными религиозными войнами, доведёнными до нищеты последней, ещё не законченной, Тридцатилетней войной, Англия богатела и процветала. Она могла бы ещё долго терпеть и короля Карла, и архиепископа Лода, если бы и тот и другой обладали государственным умом. Но они действовали опрометчиво и бездумно, убеждённые в том, что им позволено всё, что любое их действие не только сойдёт с рук, но укрепит безграничную власть и упрочит порядок в стране.

Они ошибались. Ошибка проявилась, как только им пришла в голову мысль навести порядок в Шотландии. Шотландия действительно нуждалась в порядке, в благоустройстве, в укреплении власти. Страна была бедной. В горной, северной части ютились в жалких хижинах пастухи и кое-как перебивались со своими стадами овец. В равнинных, южных провинциях только-только зарождались ремесла, кое-как налаживалась торговля. Города всё ещё напоминали средневековые крепости. Как все горские племена, шотландцы были непокорны и чрезмерно воинственны. Они жили кланами. Во главе кланов стояли бароны. Кланы постоянно враждовали между собой. Бароны не признавали королевскую власть. Заговоры были делом обычным. Королей свергали, королей убивали, королей крепко держали в руках. Источники прогресса, развития иссушались анархией на корню, и если в южных провинциях кое-как пробивались первые ростки ремесла и торговли, то лишь потому, что сюда медленно, но верно проникали английские поселенцы и приносили с собой не знакомую шотландцам культуру земледелия, торговли и ремесла.

Шотландцев объединяла только религия. Шотландские короли были ревностными католиками. Вечно противодействуя им, шотландцы легко и поспешно увлеклись идеями протестантизма. Как все горские племена, они были неистовы в своих увлечениях. Идеи Мартина Лютера представлялись горцам жидковатыми, пресными. Им по вкусу пришлись крутые, ожесточённые, фанатичные проповеди Жана Кальвина, создавшего в мирной Женеве, в противовес духовной империи римского папы, республику верующих, в которой церковная власть подмяла под себя и довела до ничтожества все выборные светские власти и установила жестокий террор против инакомыслящих.

Первым и выдающимся проповедником кальвинизма в Шотландии явился Джон Нокс. В его пламенных проповедях очень рано вера сплелась с политикой в нерасторжимый клубок. Он обличал королевскую власть со страстью истинного фанатика. Каждое воскресенье из месяца в месяц, из года в год Нокс клеймил королеву Марию Стюарт как папистку, убийцу и потаскуху, духовно вооружал и поднимал Шотландию на борьбу с растленной монархией и гордился тем, что в конце концов изгнал распутницу из страны, толкнув её под топор палача. Его проповедями католическая церковь в Шотландии была низведена до ничтожества. В ней ещё оставались епископы, однако они не имели никакой власти и никакого влияния. Шотландская протестантская церковь сама собой устроилась по республиканскому образцу. В ней не было единого центра, который руководил бы духовной жизнью страны подобно римским папам или константинопольским патриархам. Каждое селение, каждый клан из своей среды выбирали своего проповедника. Он формировал и направлял духовную жизнь своих верующих так, как сам её понимал. Шотландцы гордились своей вольной, независимой церковью, которая с такой полнотой соответствовала их анархическому сознанию.

Английский король Карл Стюарт оставался наследственным королём Шотландии. По его поручению государственными делами в Шотландии занимался Тайный совет. Это поручение оставалось всего лишь благим пожеланием. В действительности Тайный совет был не в состоянии чем-нибудь управлять. В отсутствие короля в Шотландии окончательно воцарилась анархия. Бароны враждовали между собой, кланы с трудом переносили друг друга, церковная власть перестала существовать, её заменили синоды, которые верующие избирали и переизбирали в каждом приходе, и общешотландская Генеральная ассамблея, которая собиралась раз в год.

Король и архиепископ не могли мириться с таким положением. Они учреждали в Англии неограниченную королевскую и церковную власть. Такая же неограниченная власть должна была установиться в Шотландии. Оба действовали постепенно и осторожно. В ход пускались лживые обещания, угрозы, запреты и подкуп. Мелким землевладельцам предлагали по дешёвке выкупать церковную десятину; оказавшимся лишними, абсолютно безвластным епископам предлагали высшие должности и вводили их в Тайный совет. Почуяв подвох, проповедники обрушились с обличениями на короля и архиепископа, возрождая традиции Нокса, — их перемещали, отзывали или попросту изгоняли за пределы страны. Шотландский парламент, постыдно бессильный, под влиянием оскорблённого национального чувства иногда выражал недовольство, — из-за прений парламент распускали, а выборы надолго откладывали и затем подтасовывали результат в свою пользу. С помощью подкупа или насилия ограничивали собрания верующих, затрудняли работу синодов и в конце концов запретили созывать Генеральную ассамблею. Казалось, шотландским вольностям приходит конец.

Тогда архиепископ Лод решился нанести последний удар. Его распоряжением в Шотландии вводилось единообразное богослужение, принятое в англиканской церкви, а все молитвы должны были совершаться по одному молитвеннику, который составил сам Лод.

Таким образом, шотландская церковь соединялась с английской под контролем и властью архиепископа Лода. Синоды и Генеральная ассамблея переставали бы существовать навсегда. Так представлялось архиепископу Лоду. Но он ошибался.

Шотландия взорвалась в тот самый день, когда в эдинбургском соборе прошла первая литургия по англиканскому образцу и был впервые раскрыт пресловутый молитвенник. Со стороны молящихся не было дано никакого сигнала, не последовало никакого призыва — Шотландия поднялась и пошла в Эдинбург. Несколько недель по горным тропам и каменистым дорогам верхом, в тележках, пешком двигались к центру страны землевладельцы, арендаторы, свободные земледельцы, горожане и кое-кто из баронов. Они быстро расселились в домах знакомых и родственников, заполнили улицы, расположились вдоль городских стен. Все они в один голос требовали отменить литургию и выбросить на свалку молитвенник, оскорбляли епископов, на городской площади пуританские проповедники, сменяя друг друга, обвиняли епископов в идолопоклонстве и тирании. Наконец, было составлено формальное обвинение, подписано проповедниками, дворянами и некоторыми баронами и передано в Тайный совет. Тайный совет именем короля потребовал, чтобы люди разошлись. И они разошлись по домам, чтобы обдумать случившееся.

Люди возвратились месяц спустя. На этот раз проповедники не говорили обличительных проповедей, толпа не оскорбляла англиканских епископов, не угрожала ворваться в Тайный совет. Несколько тысяч возмущённых, до глубины души оскорблённых людей соблюдали спокойствие и полнейший порядок. На центральной площади Эдинбурга они избрали Высший совет, который должен был руководить сопротивлением новым церковным порядкам. В каждом графстве, городе, сельской общине создавались местные советы по его образцу. Они добровольно обязывались безоговорочно подчиняться всем распоряжениям Высшего совета как новой государственной власти в стране. Шотландия была готова к борьбе, если король и архиепископ станут продолжать.

Мудрость политика состоит в том, чтобы вовремя отступить, затаиться и хладнокровно обдумать своё положение, тогда как бездарный политик идёт на рожон. Седьмого декабря 1637 года король Карл направил в шотландский Тайный совет прокламацию, которой утверждал в Шотландии англиканскую литургию, молитвенник архиепископа Лода и запретил все народные сборища, грозя обвинять собравшихся в оскорблении величества, однако повелел до официального объявления хранить всё в тайне.

При его дворе тоже были шотландцы. Национальная солидарность подвигла их на предательство. Содержание прокламации тотчас стало известно в Шотландии. Король рассчитывал запретами и угрозами добиться полной, безгласной покорности, но вместо покорности вспыхнул мятеж. Высший совет призвал на помощь пока безоружный народ. Представители короля, от страха утратив остатки здравого смысла, девятнадцатого февраля 1638 года поспешили обнародовать прокламацию. Едва глашатай начал читать, лорды Юм и Линдсей от имени всех шотландцев зачитали протест. Так происходило в каждом городе, в каждом селении: глашатай читал прокламацию короля, в ответ от имени народа объявлялся протест.

Возмущение нарастало. Каждый шотландец горел желанием отдать жизнь за свободу и веру. По шотландским обычаям оставалось скрепить это желание клятвой. Александр Гендерсон, один из самых уважаемых проповедников, и Арчибальд Джонсон, знаменитый юрист, составили договор. Первого марта 1638 года он был просмотрен и одобрен лордами Бальмерино, Лоуденом и Ротсом.— Документ чётко и ясно излагал пуританское исповедание веры, осуждал новый церковный устав, новую литургию и новый молитвенник и предлагал защищать до последнего вздоха свою веру, права, законы и короля. Гонцы, сменяя друг друга в каждом селе, в несколько дней разнесли документ по Шотландии, вплоть до самых дальних горных лачуг. Договор был исполнен веры и гнева, суровой непреклонности и жара протеста. Он громил папизм и родственное ему англиканство с таким презрением и отвращением, с такими проклятиями, с какими сам Рим громил ненавистное лютеранство и кальвинизм. Проповедники, дворяне, ремесленники, торговцы, арендаторы, свободные земледельцы и пастухи с жёнами и детьми заполняли храмы, толпились на площадях, с восторгом выслушивали громокипящие слова договора и слаженным хором давали суровую клятву. Полтора месяца спустя вся Шотландия встала под знамёна сопротивления. Жалкая кучка отказалась признать договор: королевские чиновники, город Абердин и несколько тысяч католиков.

Король жаждал видеть себя всевластным, неограниченным, сильным монархом, но был он слабым, нерешительным человеком, малоспособным к делам управления. Пока Англия и Шотландия сохраняли спокойствие, он угрожал и обманывал, разгонял парламенты и вводил налоги по своему произволу, прибегал к насилию и не останавливался перед жестокими казнями, но как только ему сообщили о беспорядках в Шотландии, Карл растерялся. Как водится, придворные ласкатели утешали его, уверяя, что, мол, это, ваше величество, так, ничего, всего лишь скопища бессмысленной черни, справиться с ней будет легко. Ему советовали поманить её каким-нибудь обещанием, она тотчас поверит и успокоится, ведь чернь непостоянна и легковерна. Карл воспрял духом. Он поручил Джеймсу Гамильтону, маркизу, впоследствии герцогу, вернейшему из своих самых верных приверженцев, немногим старше тридцати лет, съездить в Шотландию, разобраться в происходящем на месте и что-нибудь посулить грязной черни, лишь бы она успокоилась, однако посулить от себя самого, не связывая обещаниями короля, который ничего не хотел уступать.

Это была большая ошибка. В этом Гамильтон убедился, едва переступил границу Шотландии. Всюду его встречали толпы народа. Стояли ясные июньские дни, но со всех сторон на маркиза глядели возмущённые и мрачные лица. В Эдинбурге сторонники договора отслужили молебен и с пением псалмов вышли навстречу. Хитрый, но недальновидный политик, Гамильтон сделал вид, что готов простить недовольных, если они примут кое-какие поправки к правам англиканских епископов и к литургии. Было поздно, возмущённый народ уже не верил обманам. Его предложения были отвергнуты с оскорбительными насмешками. Гамильтон вынужден был вернуться в Лондон с пустыми руками и доложить королю, что это не скопища бессмысленной черни, а весь шотландский народ.

Король повелел готовить армию для подавления мятежа. Гамильтон возвратился в Шотландию, чтобы любыми средствами протянуть необходимое для этого время. Шотландцы мало верили королю и не шли на уступки. В Англии между тем приготовления к военным действиям затянулись. Попустительством самого монарха, ещё более попустительством и мотовством министров королевские вооружённые силы были доведены до жалкого состояния. Без должного ухода, без ремонта флот гнил, стоя без движения на якорях. Матросы пьянствовали на берегу, пока у них были деньги, или разбегались в поисках заработка. Генералы были бездарны. Армейские офицеры назначались на должность без выучки. Денег по-прежнему не было. Королю пришлось отрывать средства от своих развлечений. На эти жалкие крохи набрали солдат. Этого показалось довольно. Гамильтон получил повеление во всём уступать: отменить канон, литургию и суды верховной комиссии, восстановить Генеральную ассамблею и шотландский парламент, разрешить в этих учреждениях обсуждение любых насущных вопросов и вершить суд над епископами. Однако ему вменялось в обязанность тормозить и откладывать все решения до тех пор, пока королевская армия не подступит к шотландской границе.

Маркиз пустился интриговать. Как он ни таился, как ни хитрил, его намерения вскоре стали понятны. Ощутив противодействие, он распустил Генеральную ассамблею, заседавшую в Глазго. Проповедники, направленные в неё от всех приходов Шотландии, отказались повиноваться.

Гамильтон поспешил возвратиться. Тогда стало известно, что королевские войска движутся к Бервику и что армия, созданная Томасом Уентвортом для упрочения порядка в Ирландии, как он называл свою политику усмирения непокорных ирландцев, готовится высадиться в Шотландии. Генеральная ассамблея тотчас отвергла все королевские попытки учредить англиканскую церковь в пуританской Шотландии, отменила епископство и поддержала национальный договор. Шотландские купцы отплывали в Европу, чтобы закупать оружие, боеприпасы и военное снаряжение. Шотландским наёмникам во все европейские армии был отправлен текст национального договора, своего рода молчаливое приглашение спешно возвратиться на родину. Александер Лесли, лучший из них, был призван возглавить шотландское сопротивление. Денег тоже не оказалось, но шотландцы тотчас ввели добровольное самообложение. На собранные средства была организована армия, которая насчитывала около двадцати двух тысяч солдат, прославленных своей доблестью на всех полях сражений Европы. Наконец, было составлено обращение к английским единоверцам, в котором объяснялись причины и цели движения.

В течение нескольких месяцев Шотландия изготовилась достойно встретить врага.

Неверно оценив обстоятельства, враг проявил легкомыслие. При английском королевском дворе раздавались насмешки, издевательства. Королевские лизоблюды именовали шотландцев не иначе, как дикарями и варварами. Они убеждали впавшего в заблуждение Карла, будто и без боя можно считать победу одержанной, что шотландские пастухи разбегутся при одном приближении самого государя, а главное, твердили они, с этим сбродом не стоит и воевать, страна слишком бедна, чтобы королевская армия могла обогатиться добычей. Король был до крайности возбуждён. Ему представлялась невозможной самая мысль о мятеже, ведь он желал им только добра и, вводя англиканское богослужение, спасал их заблудшие души. Толки придворных ещё больше подстрекали его как можно скорей начать военные действия. Он объявил:

— Пока остаётся в силе этот возмутительный договор, мне принадлежит в Шотландии не большая власть, чем какому-нибудь венецианскому дожу. Я скорее умру, чем стану это терпеть.

Он двинул войска. Набранные кое-как, из разного сброда, не обученные, не знакомые с воинской дисциплиной, королевские солдаты бесчинствовали и грабили местное население, точно шли по земле неприятеля. И в самом деле, они оказались во враждебной стране. Шотландская декларация, направленная английским единоверцам, произвела сильнейшее впечатление на умы, и без того враждебные королю. Английские пуритане увидели свои беды в бедах Шотландии и относились недоброжелательно к проходившим королевским войскам. Всюду обнаруживалось сочувствие восставшей стране. Шотландцы так же мало похожи на англичан, как англичане мало похожи на жителей континента, и король рассчитывал в этой войне опереться на старинную ненависть англичан к строптивым соседям. Он просчитался. Единство вероисповедания оказалось сильнее национальной вражды. Английские пуритане приветствовали шотландских последователей истинной веры. Их тайные союзники находились даже при королевском дворе. Они сообщали шотландцам о количестве, состоянии и передвижении войск, и в то же время запугивали короля многочисленностью и стойкость шотландского ополчения.

Тем не менее Карл прибыл в Йорк. Он явился туда с нарочитым шумом и пышностью, в слепом убеждении, что одного величественного вида будет достаточно, чтобы укрепить дух своих войск и обратить в бегство мятежников. Ему представлялось, что будет достаточно одного королевского слова, чтобы разрушить действие декларации, с которой шотландцы обратились к своим английским единоверцам. Он обратился с воззванием к английским дворянам, напомнил им, кто их сюзерен и что согласно этому старинному праву они обязаны его поддержать в любых его действиях, и призвал их явиться в Йорк для достойного наказания бунтовщиков. На его призыв откликнулись крупные землевладельцы и совсем немного средних и мелких дворян. Вместо военного лагеря Карл вскоре увидел в полном составе лондонский двор, готовый к забавам, турнирам и празднествам. Покорность и внимание льстили монарху, но вскоре он обнаружил, что никто из них не склоняется к героическим подвигам, тем более никто из них не жаждет жизнь отдать за него. Он потребовал от своих лордов клятвы на верность. Некоторые из них отказались. По старинному феодальному праву их ждала тюрьма или казнь, ведь это была измена во время войны. Карл часто обращался к этому старинному, угасшему праву, но не умел его исполнять. Он не осмелился арестовать и казнить непокорных, в всего лишь повелел им удалиться из Йорка.

И вновь король не расслышал голоса свыше. Он двинул войска навстречу шотландцам. Лорд Генри Рич Голланд перешёл границу. Генерал Лесли на континенте воевавший под началом Густава Адольфа, искусно расположил своих солдат на высотах. Неопытный Голланд увидел вдвое больше врагов, чем их было в действительности, испугался и отступил. Его солдаты в панике разбегались. Королевские войска таяли на глазах. Шотландцы с поразительной быстротой, нигде не встречая сопротивления, заняли весь север Англии от Бервика до Йорка. Под угрозой был сам король. В сущности, защищать его было некому.

Шотландцы остановились. Они восстали не против личности короля, а против королевских указов, насаждавших ненавистную англиканскую веру. Даже поднимая мятеж, горцы безоговорочно признавали монархическую власть. Они не решились напасть на королевскую ставку, только направили послания военачальникам, прося заступиться за них и умолять государя вернуть им свою милость. Несколько дней спустя они обратились к самому королю, выражая почтительность и покорность, но ни на шаг не отступая от своих требований восстановить парламент и оставить в неприкосновенности богослужение по своим, пуританским канонам.

Король капитулировал: продолжать войну было не с кем. Он даровал помилование бунтовщикам, возвратил шотландцам парламент и не только разрешил им созывать Генеральную ассамблею, которую составляли ненавистные пуританские проповедники, но и разрешил судить на ней англиканских епископов, причём в знак примирения обе стороны обязывались распустить свои вооружённые силы.

Казалось, тяжёлый, неразрешимый конфликт был улажен. Наступающий мир единодушно приветствовали шотландцы и многие англичане, не желавшие воевать со своими единоверцами. Беда была только в том, что Карл Стюарт не желал исполнять условия им же подписанного в Бервике мирного договора. Он распустил свою никуда не годную армию и без промедления объявил набор в новую, рассчитывая довести её до тридцати тысяч. Он отправил в Шотландию своих эмиссаров с инструкциями англиканским епископам любыми средствами сорвать Генеральную ассамблею, в особенности настаивая на том, что она будто бы неправильно избрана, срочно вызвал из Ирландии Томаса Уентворта личным посланием:

«У меня есть много, очень много других причин желать, чтобы вы пробыли со мной некоторое время. В письме я могу сказать вам только следующее: шотландский договор принимает большие размеры».

Шотландцы действительно не отказывались от своего национального договора. Карл обманывал их так много и часто, что они перестали ему доверять. Они слишком скоро увидели, что их повелитель готовится к новой войне. Им приходилось быть начеку. Свою армию они распустили, но сохранили своих офицеров, выплачивали им часть офицерского содержания и просили их быть наготове.

Король рассчитывал на таланты Уентворта. Тот прибыл в Лондон с твёрдым намерением покончить с мятежниками, отзывался о них с величайшим презрением и сравнивал шотландцев с ирландцами, которых усмирил за несколько лет. Уентворт лелеял намерение разделаться с английскими пуританами, как он разделывался с католиками в Ирландии. Он разъяснял придворным и королю, что нынешнюю войну они проиграли от слабости, клялся вложить в новую войну свою энергию и все свои силы и рассчитывал на твёрдость слабого, безвольного короля.

Он обольщался. Карл пал духом и томился в безысходной печали. Придворные встретили его с тайной враждой. Двор тихр, неприметно, но опасно бурлил. Офицеры обвиняли друг друга в предательстве, в трусости, в нерадении. Вокруг самого талантливого из королевских военачальников графа Роберта Деверье Эссекса, сорока восьми лет, заплелись такие интриги, что он, оплёванный и обиженный, удалился в свой замок. Любимчики королевы, ревностной католички, поспешили воспользоваться придворной смутой и занимали высокие посты и выгодные места. По её настоянию в пику Уентворту государственным секретарём был назначен его кровный враг сэр Генри Вен. Слухи о том, что Уентворт намеревается расправиться с английскими пуританами, намеренно распространялись придворными, и недовольство проникло в народ. Королева настраивала короля быть непримиримым и жёстким. Под видом непримиримости он делал глупости. Его повелением палач публично сжёг все бумаги, в которых шотландцы выставили предварительные условия мира. Шотландцы расценили этот ненужный поступок как провокацию. Парламент и Генеральная ассамблея выработали ещё более жёсткие требования. В частности, парламент потребовал, чтобы король созывал его не реже одного раза в три года и гарантировал независимость выборов и парламентских прений. В этом требовании монарх увидел посягательство на свою верховную власть. Уентворт его поддержал, объявив:

— Этих людей надо образумить кнутом!

Благодарный король возвёл его в звание графа Страффорда. Война была решена. В сущности, это решение было безумием. Казна была абсолютно пуста, истощился даже личный кошелёк государя. Большая часть англичан, не довольных войной, отказывалась платить пресловутые корабельные деньги и любые налоги, которые король самовластно вводил помимо парламента. В отчаянии Карл действовал очертя голову, не считаясь с последствиями. Лондонские финансисты хранили в Тауэре слитки золота и серебра, которые получали в залог от своих континентальных партнёров, — король повелел конфисковать эти слитки на сумму в сто тридцать тысяч фунтов стерлингов, не понимая или не желая понять, что наносит непоправимый удар по репутации собственных торговцев и финансистов. В ответ возмутился лондонский Сити. Нечего было и думать начинать войну, когда против тебя готовы выступить самые богатые люди страны. Монарх снова капитулировал. Слитки были возвращены. Впрочем, кое-что уже успели разворовать. Король стал просить в долг в самых неподходящих местах, ставя себя не только в неловкое, но и в глупое положение. Он просил денег у испанского короля — ему отказали. Он просил денег у генуэзских купцов — ему отказали и тут. Наконец, он дошёл до того, что решился просить денег у своего заклятого врага, римского папы, рассчитывая уже неизвестно на что, — ему оскорбительно-вежливо отказали.

Делать было нечего: после одиннадцати лет бессмысленного упрямства король призвал на помощь парламент. Выборы должны были состояться весной 1640 года. Тем временем новоиспечённый граф Страффорд возвратился в Ирландию, чтобы скомплектовать там новую армию, которая могла бы и угрожать оппозиции, и двинуться против Шотландии.