Жизнь всегда вяжет крепкие узлы. Полного счастья нет. Пока доберешься до сладкого ядрышка, обломаешь зубы о каменную скорлупу. И главное: все через полосочку, одно к одному. Да это кто же позволит Сусанне, когда я того гляди махну в Париж, лихим виражом выходя на пик своей жизни, кто же позволит ей выкидывать фокусы, подрывать мой авторитет, наводить сиюминутную тень на личность профессора Семираева? Это что у профессорской жены за подозрительные родственники в Канаде? Что за престарелая тетка? Она что, раньше не могла возникнуть или Сусанна не может еще годик потерпеть? Нет, и канадской дуре приспичило наконец-то объявиться, и московской приспичило в гости. Подозрительно. Хорошо, живем в либеральное время, и все же…

Какого ей, Сусанне, надо рожна в Канаде? Барахлом и здесь вся осыпана, не знает, что надеть, а что и продавать пора. Почти у каждой армянки какая-нибудь тетка сидит за рубежом уже сто лет и помирает от ностальгии. А если все начнут разъезжать, то в век энергетических трудностей горючего не напасешься. Может, ей, Сусанне, тоже мировой славы захотелось? Да там, за рубежом, этих телепаток и волховательниц, этих сомнительных лекариц навалом, хоть бочками грузи.

Реализоваться надо здесь, на родине! Не баклуши бить, не бегать по премьерам, приемчикам и примеркам, а из-за письменного стола задницы не поднимать. Счастье и фортуна в науке, да и в жизни тоже, даются лишь тому, у кого пьедестал чугунный.

Нет, Сусаннушка, хоть и в один день нам с тобой подфартило, хоть чуть ли не в один и тот же час известия пришли тебе от ветхозаветной тетушки, а мне из инстанций от будущей славы, но тебе придется погодить. С зарубежной теткой, голубушка, тебе рано, для общего сведения, открываться. Вот вернется домой в блеске и триумфах, в лаврах на челе и с зарубежными чемоданами муж, поклонившись Елисейским полям, наглядевшись на ненавистные сокровища Лувра, вот тогда и твоя очередь вояжировать. Лети в любую точку света. Но только мы тебя, ласточка наша, слишком хорошо знаем, изучили досконально твой неукротимый норов – «Я близ Кавказа рождена!», – поэтому торопиться не будем, мнения своего пока не обнародуем, полсловечка упрека не промолвим, мы изобретем что-нибудь эдакое инфернальное, что тебе самой не захочется из Москвы, из теплой квартиры куда-то за тридевять земель, к черту на кулички.

Думай, профессор, думай!

Почему из дорогой столицы не захочется уезжать нашей подруге? Что произойдет? Что случится? А может быть, проще? Ничего не случится, а так, общая слабость, женщине под сорок, неможется…

Ах, Сусанна, дни наши с тобой золотые… Что я без тебя, что без меня ты? Но я ведь хитроумный и так все совершу, что даже Ивану Матвеевичу, давнему твоему дружку, пожаловаться на меня не сможешь. А ведь он все поймет. Наш с тобою сват, наш Гименей. Соединитель рук и душ. К обоюдной пользе и радости.

Кем я был до этой женитьбы? Всего лишь м о д н ы й художник. Начинающий модный художник. Ну, зарабатывал прилично. Но уже тогда хотел большего. Ни музея, ни звания еще не светило. Квартира, правда, уже имелась.

Я люблю свой дом в центре города, свою квартиру. Я строил ее долго и упорно, как муравей, потому что понимал: это не только моя крепость, не только спасательный плот на случай непредвиденных крушений – картины, мебель, иконы, – но это и моя визитная карточка, броская реклама для иностранцев, для заказчиков, для сильных мира сего, это как бы овеществленная вывеска моих художественных привязанностей, широты культуры, терпимости в искусстве. Здесь все имеет свой смысл и свой подтекст, рассчитанный на постороннее восприятие.

Я долго бился за эту квартиру. Пришлось написать не одну начальственную даму и не одну даму, муж которой имел хоть касательное отношение к живительному роднику распределения жилищных площадей. И я таки вырвал верхний этаж старого московского особняка – и уже дело техники, смазанной некими суммами, было перестроить чердак под огромную светлую мастерскую.

О молодость, пора дерзаний! Разве смог бы я сейчас с тем же стоизмом выдержать наглых шабашников, казуистику добывания стройматериалов и саноборудования через чиновников з о д ч е с т в а б л а г о п о л у ч и я всех рангов! Склоку с ГлавАПУ – Главным архитектурно-планировочным управлением? Последнее пало жертвой шабашников, рожденных предприимчивостью. Целая бригада мастеров в пятницу вечером сняла с дома все чердачные перекрытия, а в понедельник вместо ржавой крыши уже стояли стеклянные, на металлических рамах, изготовленных заранее, фонари, дающие свет в мастерскую, и новенькая, вздыбленная на полтора метра выше, чем раньше, кровля, отливающая дефицитным цинком. Сколько здесь было скандалов, нервов, крика, писем в газеты. «Вы что, разве не видели: на доме мемориальная доска?» Так хотелось, но тогда я не мог сказать крикунам, что рано или поздно на доме будет и вторая мраморная доска. Подумаешь, третьестепенный поэт XVIII века! Если бережно дышать на старину, то ведь и живым прохода не будет. В конце концов, каждая пядь земли выстлана костями. И что же – шагу не ступи? Пусть покойники заботятся о своих мертвецах. Мы живые, мы хотим крепко стоять на ногах, расширяться.

И опять знаменитый и модный Семираев написал пару портретов, и все скандалы постепенно ушли, потонули, забылись. И вот уже прагматический жэк требует заплатить излишки за мастерскую – я безропотно, за год вперед. А потом в свою очередь потребовал у жэка, чтобы мастерскую приняли на баланс, внесли в инвентарный план, – и принимают, и вносят. А еще через год я принес в контору справку, что как член Союза художников на основании постановления Совета Народных Комиссаров имею право на пользование дополнительной площадью, и за излишки платить перестал.

Все текло к лучшему в этом лучшем из миров. И все плохое забывалось. Сейчас профессор Семираев просто занимает два верхних, на собственные средства переоборудованных этажа в старом, переполненном жильцами особняке. Профессора не волнует неухоженный, с вонючими мусорными баками двор, куда приходит по утрам его служебная «Волга», грязь на лестницах, пахнущих дореволюционными старухами и кошками, слесаря, на троих распивающие в подъезде, в который когда-то, придерживая стальную шпагу, вбегал третьестепенный поэт XVIII века. Профессор так любит эту часть города, нетронутость ее старинной культуры, что ни за что не переедет ни в одну современную художественную мастерскую. (Хотел бы он, правда, знать, где это сейчас строят для живописцев такие мастерские.) Да Семираев и сам – культура, и вряд ли справедливо лишать ее столицу.

Пусть в его квартире и беспорядок, даже не совсем живописный. Беспорядок, но не безответственность! Слишком много слесарей клубится в подъезде? Но профессор не такой уж неприспособленный к жизни дурачок, поэтому, естественно, его квартира подключена к электронной охране, к пульту. И если кто-нибудь прислонится только к скромной входной двери в квартиру, обитой стареньким ветшающим дерматином, либо тронет стекло в высоких, как башни, фонарях мастерской, на пульте в ближайшем отделении милиции сразу раздастся тревожный сигнал, и уже через пять минут желтая милицейская «канареечка» подлетит к дому, и лихой наряд начнет шуровать на лестничной клетке и крыше. Дороговаты эти услуги, но мы за ценой, как говорится, не постоим!

А что квартира без настоящей, разворотливой хозяйки? Улей без пчел. И соты есть, и цветов вокруг благоухание, а не жужжит ничего окрест, значит, и меда нет.

Улей был, злость была, молодые зубы, страсть выгрызть себе место в жизни, терпение были, непогрешимая – от природы – верная рука была, да дружба молодого тогда Ивана Матвеевича. Тогда иногда я называл его еще Иваном, а когда изредка выпивали в мастерской, обращался и на «ты», но уже тогда Иван Матвеевич вращался в высоких сферах. Я рано распознал в нем птицу высокого полета. Хотя не по центральным вращался он, как сейчас, орбитам, а вроде спутника, в сторонке, но дружба его и тогда была почетна и полезна: человек при должности, со связями, услугами богат. А что с меня за ту дружбу было взять? Нечего! Разве только ключ от мастерской, когда с какой-нибудь сотрудницей надумает провести время в приватной обстановке. На этот случай в холодильнике всегда мерзла бутылка шампанского, лимон хранился, ветчина да бутылка коньяка для «шлифовки» – свободных денег у него никогда не водилось ни раньше, ни теперь. И конечно, о всех юношеских шалостях Ивана Матвеевича я молчал. Мертво. Как граф Монте-Кристо. Иван умел быть благодарным. Дружба его была верна и выгодна.

Он-то мне и сказал, вернее, напомнил, о чем и сам я догадывался: «Юрий Алексеич, тебе надо жениться. И чтобы старые слухи закрыть, и потому что без женитьбы тебе ходу не будет». Иван Матвеевич и познакомил меня с Сусанной. Вернее, вслух помечтал.

Нам тогда было лет по тридцать шесть – тридцать семь, возраст самый переходный, радикулитный, соли за то время, что мы в юности поели и попили, на суставах понаросло – поясницу утром не разогнешь, вот Иван Матвеевич и зачастил по медицине. А попал в руки Сусанны: почти кандидат наук, новые методы. Именно с легкой руки Ивана Матвеевича и пошла о Сусанне громкая слава по начальству.

И про женитьбу он завел разговор уже с прицелом. «Есть, – сказал, – у меня на примете для тебя, Юрий Алексеич, одна женщина. Оба вы друг другу подойдете, будете друг друга подпирать. Натуры артистические. Растете, оба пробиваетесь к жизни. Я ей тоже о тебе рассказал». – «Ну, тогда познакомьте». – «Нет, – ответил Иван Матвеевич, – знакомить я вас не буду. Она познакомится с тобой сама. Она женщина неожиданная». – «А как хоть, скажите, ее зовут». – «Не скажу, со временем сам узнаешь». Я тогда о Сусанне не знал, ни что она в моду вошла, ни даже того, что многие лечатся у нее, ни того, что оба мы в принципе и з о б р а ж а е м свою особенность, свою уникальность и свой талант. А может быть, все изображают, а потом эта масса и переходит в свое качественное изменение, сгущается, как материя, сжимается, как галактика, в то, что человеческая молва называет талантом?

Стоял июль, жаркий, парной. Надо было уезжать из Москвы, но еще загодя, в конце июня, меня пригласил на день рождения знаменитый композитор, чей портрет я тогда только что закончил. На такие мероприятия ходить мне неинтересно, но надо. Должно было быть много народа, а в толчее лучше всего заводить нужные знакомства. Всегда не знаешь, где потеряешь, а где найдешь. Я выработал в себе привычку: к таким вещам относиться как к работе, как к необходимой, хотя и скучной, ее части. Выпить как следует нельзя, еда самая обычная, день потерян, но может возникнуть н е ч т о. Или услышишь что-нибудь важное из нашей художнически-культурной жизни: о готовящемся конкурсе, о хлебном заказе, который потом постараешься схватить или хотя бы передать кому-нибудь из своих, нужных друзей, а такие вещи не забываются, познакомишься с человеком, который может пригодиться в дальнейшем. А помощь в нашей жизни может возникнуть любая, ведь все в молодости нужно: и новая машина, и стройматериалы для дачи, и сменить талон в водительских правах, и организовать путевку, и попасть в зарубежную поездку. «Надо терпеть, Семираев», – говорил я в эти минуты себе. Тратился на подарок, улыбался престарелым женщинам, старался нравиться, делал вид, что крепко пью, строил из себя рубаху-парня, эдакого милягу, самородка, пришедшего с котомкой в Москву, говорил с подвыпившими мужиками о хоккее, о футболе, о счете матча Карпов – Корчной, об этих ненавистных мне предметах, потому что уже тогда, нет, еще раньше, с молодых лет, с первого курса института, меня интересовало только одно – мое будущее, слава, к которой я должен был протиснуться и пробиться.

Прием был назначен на дневные часы, на даче, среди берез. На сколоченных из досок столах среди полянки стояли бутылки, блюда с ветчиной, салатами из ресторана, соленой рыбой, помидорами, редиской, луком. Возле забора, в углу огромного дачного участка, шофер знаменитости жарил шашлык, доставая из пластмассового голубого ведерка и нанизывая на шампуры кусочки баранины. Запах паленого мяса пронизывал окрестности.

Было человек сто пятьдесят. Народ постоянно подъезжал. Проезд к даче был заставлен машинами с изнывающими на жаре шоферами. Присутствовали балерины, генералы, писатели, ученые, врачи, сфера обслуживания: от портнихи хозяйки до дантиста знаменитого композитора. Я ходил в этой толпе, часто чокался – доверие всегда вызывает хорошо пьющий человек, – часто чокался, но не пил, перекидывался со знакомыми невинными анекдотами, приглядывал возможных заказчиков, улыбался, слушал.

Гости табунились по интересам. Было суетно, разобщенно, лениво. Такое мое фланирование по саду продолжалось довольно долго, пока я не почувствовал, что происходит нечто неожиданное. Все как-то напряглись, встрепенулись и начали подтягиваться к высокой стройной женщине лет тридцати, только что вошедшей в садовую калитку. Я сразу зафиксировал: острый пронзительный профиль, черные прямые волосы, разделенные пробором, мрачноватые глаза, утонувшие в глубоких глазницах. Послышалось, как рокот: Сусанна, Сусанна. Экстравагантное имя я отнес за счет восточного происхождения вошедшей, а всеобщее внимание расценил по-другому: «Чья-нибудь дочь, восточная княжна..».

– Кто это? – переспросил у стоявшего рядом хо­зяина.

– Неужели ты не знаешь? Ну, это та, которая лечит. Та самая, которая стажировалась у великой Джуны и, говорят, уже ее переплюнула.

Это теперь «та самая» мне ясна и понятна. Это теперь я знаю ей цену и цену ее дорогостоящей упаковки. Ну что ж, сам создавал ей оправу, ставил декорации, помогал придумывать постоянную маску. Разве сравнишь сегодняшнюю Сусанну с той дилетанткой: какая уверенность в себе, какие позы, каков салон, в котором она принимает гостей, в котором она варит свою известность!

На наших двух верхних этажах особнячка все четко разграничено. Конечно, никаких видимых демаркационных линий нет, но исторически сложилось: верх мой – впрочем, домашние давно ко мне в мастерскую не поднимаются, – а внизу, в квартире, неприкосновенной является комната Маши. Она всегда бывает очень раздражительна, когда, даже предварительно постучав, заходишь к ней.

Сусанна же человек общительный. В трех комнатах, которые числятся за ней, все полно какой-то нелепой чертовщины. По стенам висят африканские маски, не подлинной, конечно, старины, а нечто, что для современных туристов африканцы строчат со скоростью конвейера. Висят всякие амулетики, картинки и масса самых плохоньких, до олеографий, икон. Сусанна сумела завесить ими всю стену в столовой, вынеся кое-что в коридор, откуда, кстати, я забрал в мастерскую прекрасный натюрморт Осмеркина. Под этой экспозицией «ритуальных» изображений стоит огромное резное кресло XVIII века, которое Сусанна тоже добыла где-то на периферии жизни, а рядом с креслом тяжелая китайская ваза, в которой небольшое опахало – все не так просто. В кресле она восседает во время своих публичных вечеров, «наложения» рук и предсказательных сеансов, а об особых функциях опахала я узнал сравнительно недавно. В кульминационный момент своих врачеваний и ученых сборищ Сусанна с опахалом в руке часто гасит свет, нажимая ножкой на напольный выключатель торшера. Свет меркнет лишь на мгновение: Сусанна предупреждает гостей, что это делается для сосредоточения, для облегчения медитаций, но за это мгновение Сусанна – в ее руке все время колышется опахало – в темноте поднимает опахало кверху и за своей спиной легко проводит им по иконам, картинкам и медальончикам.

Потом вечер продолжается в зависимости от программы, но в самом конце, когда включается люстра и Сусанна появляется из кухни, толкая перед собой легкий столик с закусками и парой бутылок сухого вина, кто-нибудь обязательно заметит: все амулетики и иконки на стене висят уже не в прежней стройности, а перекошены, скособочились. Все внимательно рассматривают данный феномен. А Сусанна с подчеркнутой, но ложной скромностью говорит: «И вот так бывает после каждого опыта. Мне каждое утро приходится наводить здесь порядок. Какая-то истекающая из меня сила кособочит все иконы».

Как-то я разозлился и спросил у нее:

– Какая из тебя истекает сила? Ты бы лучше дописала свою диссертацию.

Взгляд у Сусанны сразу же стал пронизывающим, сухим и острым, как игла. Будто в зрачках, как в объективе, сдвинулась на последнее, двадцать второе, деление диафрагма. Ответ Сусанны был в характере моих собственных наблюдений:

– Истекает эмоциональная сила. Биополе. Его не зафиксируешь с фотографической точностью.

«З н а е т?»

– Очень уж научно ты, Сусанна, говоришь. Скорее, физически осязаемая точность рук.

Руки у Сусанны действительно золотые. Все ее врачевание, пристальное глядение в глаза – все это чушь, хотя уже десять лет она ведет какие-то исследования в лаборатории с определением своего уникального биополя, потенциала волновой энергии, вероятности концентрации. Я всегда шучу, когда мы изредка встречаемся в нашей бескрайней квартире: «Ты, Сусанна, не женщина, а электрический скат». Я даже затрудняюсь сказать, серьезно ли моя жена дурачит своими сверхъестественными свойствами половину Москвы, или это бессознательное стремление женщины удерживать вокруг себя внимание? Может быть, случайно она не защитила диссертацию по биологии? Может быть, действительно она соприкасается со скрытым от глаз других будущим? Или здесь просто чудовищная женская интуиция, точно бьющая в свои психологические цели? Иной раз так ловко откроет кому-нибудь «что было», «что будет» – человек руками разводит. То ли в этом особая смысловая многогранность ее высказываний, из которых клиент извлекает свой, понятный ему смысл? Но быть может…

Ведь, черт возьми, о ней сообщали иностранные журналы и даже поместили ее фотографию и живописный портрет, который я написал буквально в дни нашего первого знакомства. Может быть, что-то во всем этом и есть… Но зачем тогда опахало, амулет, кресло?..

А вот руки, золотые руки – это точно. Руки гениальной массажистки. Ведь с этого и началась ее карьера. Сусанна мастерски снимает боль, чудодейственно разглаживает радикулиты, немножко владеет гипнозом. Но какова сама карьера – от медсестры-массажистки, от девчонки из армянской слободки, окончившей курсы при районной больнице, до ученого, почти кандидата наук. Какова хватка и какова энергия! Может быть, хотя и живем много лет, оттого почти чужие, что понимаем друг друга, играем по одним правилам.

Играли. До сегодняшнего дня.

Теперь я выхожу на новое качество. Замахнулся на такую славу, что сбоя быть не должно. Знаменитый русский художник, автор «Реалистов» не должен иметь ни сучка ни задоринки ни в чем. Ни в своей личной биографии, ни в биографии жены. Перед поездкой в Париж, которая должна выбросить меня на гребень общеевропейской известности, мне нужно провести и н в е н т а р и з а ц и ю даже в личной жизни. Думай, художник, смотри, вспоминай. Ты, как садовник, должен формировать крону дерева своей новой жизни. Лишние веточки – вон. Лишние побеги, отбирающие соки, отрезать. Иные законы – иная жизнь.

Мой первый портрет Сусанны, недавно опубликованный в «Штерне» в связи с чудодейственным излечением ею каких-то господ из посольства, до сих пор висит в столовой. Его она не сняла. Живая Сусанна в кресле сидит напротив таинственной и молодой Сусанны в старинной ореховой раме. Я помню, как я писал этот портрет, как впервые пришла Сусанна в мастерскую и как тонко, хотя и понятно мне – я только посмеивался, потому что мой принцип: писать надо еще и так, как того хочет заказчик, – руководила моей работой. Я, в конце концов, не Репин, чтобы издеваться над натурой, которая за это почему-то целует руки. Во время этих сеансов Сусанна осторожно подталкивала меня к тому, чтобы я вокруг ее головы и рук написал легкое сияние, такой легкий, светящийся, лучистый фон. Ее с и л у. Я написал, удостоверил. С раскрытой ладони как бы скатывается свечение. Распахнутые огромные черные глаза. Из-за плеч встает сумрачно-напряженное сверкание, как бы некое шевеление субстанции.

Что делалось на выставке, когда в серии других моих портретов появился и этот с коротенькой надписью «Молодой ученый. Биолог С.Гикая»! Как клубился вокруг портрета народ, как шептались, какие рассказывали небылицы. Факт существования легендарной Сусанны впервые материализовался для широкой публики. До этого ходили лишь апокрифы. Именно после этой выставки Сусанна добилась разрешения, чтобы ее телефон и адрес Мосгорсправка и телефонный узел не выдавали. И вот, когда я как-то приехал к ней в ее кооперативную квартиру на проспекте Вернадского, когда в подъезде заметил робко жмущихся по стенам людей, жаждущих исцеления, увидел гневную лифтершу, засыпанную подарками, тогда я впервые серьезно подумал: «Может быть, мне действительно жениться на Сусанне. Очень хорошо мы бы сработали друг для друга. Такая серьезно возьмется за вожжи моей славы».

В волшебного лебедя превратилась та «самая», модная дамочка, занимающаяся сомнительными опытами. Выходит, при первой встрече я просчитал не все варианты. Не в полной мере проникся удивительными способностями Сусанны? Да пусть, думал, она хоть самого Папу Римского лечит. Мне-то что! Мне кисти в растворителе она все равно мыть не станет. Плохо я тогда просчитал, бездарно. Задним умом мы все крепки. Иван Матвеевич считал, оказывается, успешнее. Ему с начальствующей горки было виднее.

Именно с Сусанны, с этого ее портрета у меня все по-настоящему началось. Она дала мне дополнительный импульс. Ввела в такие дома, что о-го-го! И все же изломала своей страстью к суете и публичности. Какая неутомимость! В иностранное посольство зовут – она готова, на премьеру в театр – пожалуйста, на открытие выставки или показ мод – она в первых рядах. Если бы те силы, которые я потратил на н у ж н ы е встречи и знакомства, чтобы казаться современным человеком в гуще событий, да приложить к искусству, то быть может… И все же мне нельзя так думать, я знаю свой потолок. Такая жизнь – форма моего существования в этом мире… Мы квиты с Сусанной.

Моя женитьба ей тоже многое открыла. Уже не шарлатанка, не сомнительная экспериментаторша, а безбедная и потому бескорыстная л ю б и т е л ь н и ц а, жена известного и состоятельного художника. Крышу она получила, Сусанночка. Но еще до женитьбы поняли мы, что одной повязаны веревочкой, поэтому женским умом сообразила, что выгоднее меня вперед выставлять Я, дескать, всего-навсего скромная знахарка. Получила от своей темной и дикой бабушки неведомую силу, некий наукой не познанный дар и теперь несу их людям, а вот муж у меня – известный, великий художник. Она и произнесла первая это слово «в е л и к и й». И настойчиво это понятие внедряла в общественное сознание, и правильно делала, понимала, с моих дивидендов живем, потому что медленно ее биополе материализовалось в чистую валюту.

С каким энтузиазмом таскала она ко мне в мастерскую разных шведок и датчанок! Всегда после своих журфиксов показывала гостям мою мастерскую. Шла тихо, демонстративно, на цыпочках: мастер работает! Мне оставалось только ублажать своих милых заказчиц. А у них, конечно, свои интересы, свое паблисити. Смотришь, в Нью-Йорке или Стокгольме и выходит журнал с репродукцией написанного мною портрета. А жена посла, его дочь либо какая другая высокопоставленная дама, покровительница искусств, как известно, простому художнику позировать не может, только самому знаменитому, только великому, самому известному в стране. Это уже само собой разумеется. А здесь и я с таким журналом в руках любой заказ вырву. И скромненько – пачку таких журналов начальству на стол: так что же, нет пророков в своем отечестве? Свой дар надо реализовать. А в наше время ни один дар даром не расцветает. Реклама двигает коммерцию. И здесь Сусанна – мастер, виртуоз.

Иван Матвеевич был прав: Сусанна действительно сама меня нашла! Но как! Она не дилетант, даже здесь проявила научный подход. Как хороший актер, выходя на сцену, она не позволяла себе приблизительно знать роль. По Станиславскому: и история, и предыстория, и сверхзадача. В подводной части этого айсберга всегда был свой материк. Перед нашей первой встречей она все обо мне узнала, разведала. Я бы не удивился, если бы знал, что, готовясь к встрече, она составила на меня картотеку и пролистала историю болезни в поликлинике.

Мы встретились с нею на этом дне рождения будто бы совсем случайно. Она так виртуозно управляла своей свитой, что сумела, как матка, окруженная гудящим роем, не подойти, а оказаться подведенной ко мне. И тут Сусанна показала себя не только Кассандрой, но и Ермоловой, Аспазией, Сарой Бернар.

– Вы Семираев? Я узнала вас по фотографии в «Ого­ньке».

Мне осталось только надеть одну из привычных масок: скромный гений, рубаха-парень, деревенский мальчик, не сознающий сам, что творит.

– Я Семираев. Зовут меня Юрий Алексеевич.

– Я преклоняюсь перед вами. Уже двенадцать лет, – продолжала экспансивная девушка, не давая возможности себя остановить, – я хожу на все ваши выставки. С самой первой: «Пейзажи разных мест». Я знаю все ваши картины.

Здесь я немножко оторопел. Этой лекарице вроде от меня ничего не надо. Зачем же такой фимиам? Может быть, не только истеричность и вежливость ведут незнакомку, но и искреннее чувство, потому что она вдруг начала осыпать меня названиями моих картин, проявлять знакомство с портретами, висящими в разных домах, о которых я сам-то позабыл, но которые почему-то видела и помнила она.

Вот это подготовка!

– Я преклоняюсь перед вами, Юрий Алексеевич. Видите, я становлюсь перед вами на колени, потому что так выразить то, что волнует нас всех в жизни и искусстве, смогли только вы. Каждый ваш портрет – это открытие. Вы открываете человека для человека.

Уже по-настоящему смущенный, поднимая ее с пола, я сказал:

– Если хотите, я напишу и ваш портрет.

И в этот момент она чуть заметно пожала мне руку. Кокетливо, но со значением, с тайным смыслом пожала руку и шепнула:

– Видите, я вас нашла.

Но главное она уже сделала. Публично, при всех произнесла с л о в о. Взяла на себя смелость, чувствовала себя уверенной. И пусть негодуют мои скромные товарищи по кисти, пусть шушукаются по углам, пусть называют меня копиистом, чертежником, хоть маляром. Слово сказано, мой м и ф созрел. Легенда началась. Я видел вбирающие глаза у людей, окружающих нас с Сусанной. Ясновидящая ошибется, но не солжет. Она, как младенец, истина в последней инстанции. Слушайте, запоминайте, удивляйтесь, негодуйте. Но эту историю вы расскажете еще двадцать раз. Комментируйте как хотите. Вам предстоит разнести легенду. Я назван как избранный. Моя задача теперь только поддерживать этот миф и давить, давить, давить других коллег-мифотворцев. Теперь вверх по лесенке успеха. Вперед, Семираев!

Не всем, но очень многим я обязан Сусанне. Она дошлифовала меня. То, что жило во мне как сплошной эмпиризм, приобрело характер системы. В конечном счете и своими «Реалистами» я обязан ей: она все предусмотрела.

Она внушала, что свободным художником не проживешь. Пост нужен. Административный пост. Рубенс был послом. Мольер – директором театра. Некрасов издавал «Современник», а Семираеву достался музей. Подумать только, Семираев, своей кистью, своим мастерством ты готовишь себе дорогу к большой, долгой славе, танцуй же, Семираев. Ну пусть тебе за пятьдесят, но ведь еще крепок: ни склероза, ни гипертонии. Пока никого нет, пройдись вальс-бостоном, танцем твоей юности, из комнаты в комнату. Ты же юн, Семираев, девушки смотрят на тебя, мужчины завидуют, мир рукоплещет тебе, все у тебя будет, все получится, ни перед кем не придется ломать шапку, дни твои пролетят беспечально, а лет через тридцать, всего седого, будут тебя под руки вводить в выставочные залы, а ты устало и расслабленно будешь шептать свои оценки. Семираев идет! Как же, живой классик. Неужели тот самый? А я думал, он в прошлом веке жил. Да, да! А в школьных учебниках будет стоять: «Крамской, Репин, Суриков, Серов, Семираев – самые яркие представители русской школы живописи XIX – XX веков».

Смотрит на меня с портрета молодая Сусанна. Длинная шея, огромные глаза, сияние вокруг рук и головы. А я стою перед ней, как Адам перед Господом, и думаю: не подведи, вывези и сейчас. У вас, вещунов и современных колдуний, во всем мире есть знакомства. В каждой столице кто-нибудь свой, какая-нибудь родственная душа. Ты уж напрягись, Сусаннушка, сейчас бы в самый раз какую-нибудь статейку обо мне тиснуть, где-нибудь вякнуть обо мне по зарубежному радио. Нужно паблисити. А то оттягают заказ лучшие друзья, отхрумкают, ножку подставят, перебегут дорогу. Ты уж постарайся, пошли нервный, не поддающийся контролю таможни заряд кому-нибудь в Париж или Чикаго, в Прагу или Софию – тоже хорошо. А если даже и появится в доме неожиданный гость, так сказать, нервная субстанция материализуется в приехавшего из-за рубежа корреспондента, искусствоведа, писателя, я и мастерскую покажу и расскажу о своих глобальных задумках, а уж икры, водки, блинов русских, ныне подорожавшего коньяка – здесь мы ни перед какими затратами не остановимся, в такое дело вкладывать капитал все равно что золото покупать по цене меди, мы даже гостю какую-нибудь плохонькую иконку подарим, лишь бы гость чувствовал себя уютно и хорошо, лишь бы остались у него в памяти хорошие воспоминания о русском самородке Семираеве! Здесь мы расстараемся.

Размечтался я перед портретом своей жены. Нет, не благородные у меня были мысли. Но они мои. Что же мне перед собою рядиться? Дума моя только об одном: «Русские реалисты» должны достаться мне, и только мне. Здесь я буду безжалостен. Я как полководец, считаю и свои резервы и силы противника. Я все должен учесть: и моральный дух войска, и географию. Надо все знать, чтобы ненароком конница во время атаки не скатилась в овраг. Теперь, когда я выхожу на стартовый отрезок своего марафона, когда бегу мимо во все глаза следящих за мной трибун, надо как следует просмотреть все личные дела. Из-за мелочи счастливая случайность не должна уйти. Действительно, руководить, как говорилось, – это предвидеть. А уж коли сам я с младых ногтей конструирую собственную жизнь, то надо каждую тряпочку из прошлого перетряхнуть, ко всему быть готовым, так дело вести, чтобы прошлое не зацепило грядущее. А баланс не очень хорош. Есть прорехи в тылах.

В тот же день, когда Иван Матвеевич позвонил насчет «Реалистов», я зашел в комнату Маши. Здесь, может быть, слабое место. Дочь беспокоит меня больше всего. С Сусанной я справлюсь, потому что на ее хитрость есть моя. На прямоту и откровенность Маши нет управы, нет приема. А решать надо, и решать быстро, потому что без Маши я не получу Славы. Она его профессор и наставник.

Какая же была ошибка, что я помешал их браку! Как это было недальновидно, мелочно и, сознайся, Семираев, неумно. Разве волновало когда-нибудь тебя маленькое тщеславие, маленькие пакости, крошечное честолюбие. Ты же боец на ринге: что тебе несколько пропущенных ударов, пара оплеух – важно пройти через все и победить. Важны овации зала и твоя рука с поднятой победной перчаткой. Испугался талантливого мальчишки. Но ведь один раз, когда оставил его в своей институтской мастерской, превозмог себя. Справился с мелочевкой характера, поддался просьбе дочери, ее нажиму, и ведь был доволен, сколько принес потом Слава пользы на курсе. А здесь взыграло ретивое. Просто струсил, Семираев, иметь возле себя, иметь в семье бледнеющего от волнения соперника. Да ведь ты сам говорил, что от возможности до действительности дистанция огромная. Он только талантливый мальчишка, для которого пробиться труднее, чем для тебя в его годы, потому что ты кроме верной руки и снайперского глаза имел еще и хитроумную, изворотливую голову. А что он? Тюха и гордец. Мальчик хотел жениться на твоей дочери. Вернее, даже по-другому: твоя дочь хотела выйти замуж за этого мальчика. За него и ни за кого другого. Она первая, наверное, поняла, учуяла, что он перспективный. Ведь Маша все же твоя дочь. А у нее чутье. А ты закрутил, завертел: а где будете жить? а что будете есть? Поставил гнусное условие: Слава сдаст мать в больницу для хроников. Всех хотел приобщить к своим грехам, всех сравнять.

Жить в одной комнате со своей больной матерью и молодой женой Слава не захотел. Он, видите ли, не мог себе этого позволить. Не мог позволить себе портить жизнь жене. Мне бы купить им трехкомнатную кооперативную квартиру, помочь, наладить лечение для этой женщины, матери Славы, да они бы все по гроб были мне обязаны. Стали бы рабами навсегда. Обеднел бы я, пошел с сумою по миру? Как мы любим ссылаться на свой горький и никчемный опыт: «Я приехал в Москву в одних портках, и никто кооператива мне не покупал!» И тогда Маша сказала: «Я буду ждать Славу». Я сказал: «До каких пор будешь ждать? Пока не останешься в старых девах?» – «Сколько будет нужно, столько и буду ждать». – «Тургенева ты, дочка, начиталась. Устарел твой Тургенев. Сейчас все читают Юлиана Семенова». – «А я Тургенева читаю». Сказала – сделала. Но ведь и работать бросила.

Я не люблю входить в комнату Маши. После смерти матери она перетащила к себе все принадлежавшие той вещи. Нельзя сказать, что в комнате нет порядка, просто порядок, ведомый одной дочери. Она ничего не выбрасывает. Вся ее жизнь может быть описана через хранящиеся здесь предметы. Первая ее кукла, школьный портфель, первая маленькая палитра, на стенах ее детские акварели, большая палитра, которую она забрала из мастерской и перенесла к себе. Краски ссохлись, закаменели. В комнате стоит мольберт. На нем, уже два года, незаконченный Машин автопортрет. Прописано пол-лица. Один глаз черным буравом неотступно преследует входящего. Другая половина лица лишь намечена. Может быть, видимая половина моя?.. Здесь я знаю характер, потому что я знаю себя, знаю самое плохое. Чем же ты, Мария-старшая, наградила дочь?

Но это же моя дочь! Чем живет она, с кем встречается, о чем думает? Случайно столкнувшись с ней на кухне, мы еле можем сказать друг другу два слова. Но когда я попадаю в ее комнату, мне хочется взять ее платок, перчатку, которую она надевала, шарф, зарыться в них лицом и вдыхать родной и знакомый запах.

На диване разбросаны разные тряпочки, цветные обрывки одежды, лоскутки. Последние полгода Маша вяжет круглые коврики из этих обрывков и дарит всем знакомым. Лишь бы не писать, не рисовать. Что она узнала, кто ей наболтал? Как-то я попросил: «Маша, свяжи коврик мне. Я постелю его под ноги у письменного стола». Через три дня она принесла мне коврик, сделанный из ленточек, которые она нарезала из старого материнского платья. Я узнал материал и расцветку. Желтое с черным. Почему она бросила работу?

Я сажусь на диван, и вдруг острая, как нож, мысль пронзает душу: «А к чему эта гонка? Ведь тебе уже за пятьдесят. Будет ли о тебе статья в энциклопедии или не будет, разве изменится что-нибудь в мире? Ведь живут же люди без всей этой мишуры. Живут и не задумываются о конечной цели существования. Заботятся о детях и внуках. А я даже не знаю, что заботит единственную дочь, чем она дышит». Эта мысль не впервые посещает меня. И я знаю, что единственное спасение – безжалостно гнать ее. Потому что от себя не уйдешь, в пятьдесят лет уже не переделаешься.

Какой-то детский порок, какое-то неясное мне самому унижение в детстве дало мне это обременительное честолюбие, и весь мой духовный мир вызрел на его основании. Надо грустно принимать эту данность и, не останавливаясь, бежать на марафоне собственной жизни. А я так забегался здесь, что упустил дочь. А ведь в ней один из ключей к Славику. Вот и опять легкомыслие сиюминутное. Когда понадобился Славик, вспомнил и о дочери. А с этим надо было разбираться раньше, потому что теперь сроки поджимают. Все думал, что как-нибудь с Машей образуется все само по себе. Страшился аналитического ума Славы. Боялся вводить его в свой дом. А его надо было давно поселить здесь. Скрутить, обмять, заставить поступать по-моему. С ним надо было р а б о т а т ь. Все придумано слабыми, безвольными людьми: любовь, преданность, дружба – это р и т у а л ы, не больше. Все помазаны одним миром, ближе всего к телу своя собственная рубашка.

Ты же зоркий, мастер, смотри, наблюдай. По вещам, предметам в комнате дочери ты должен, как Шерлок Холмс, определить, догадаться, что с ней происходит.

Бегала когда-то здесь Маша, маленькое симпатичное существо с бантиком. Рисовала елочки и домики цветными карандашами. Какие же демоны вселились в нее? Отчего она так любит надеть на себя материнскую блузку и юбку и тихо, притаившись, сидеть где-нибудь в уголке. Ни движения, ни вздоха. За закрытой дверью будто пустая комната. Я несколько раз, обманутый этой тишиной, открывал дверь. И тут же Маша вставала, и два черных бурава сверлили меня.

Я сажусь на диван среди груды нарезанных тряпочек и еще раз медленно оглядываю комнату. На детском столике все те же куклы и аккуратно расставленный кукольный сервиз. Вдруг нижняя полированная дверца книжного шкафа привлекает мое внимание. Я встаю, чтобы ее захлопнуть, но, подойдя, внезапно для себя раскрываю ее до конца. Весь низ заставлен бутылками. Разными: зубровка, старка, но в основном портвейн. И в этот момент в комнату открывается дверь, и входит Маша.

Я за жизнь привык держать себя в руках. К чему вздохи, ахи, заламывания рук? Эмоции ничего не меняют в жизни. Я молча, не выражая удивления ни от увиденного, ни от внезапного появления дочери, закрываю дверцу шкафа и говорю:

– Здравствуй, дочь.

– Здравствуй, папа.

– Где ты была?

– Ездила в Кусково. Мне приснились ночью рисунки на петровских изразцах, и я ездила проверить, правильно ли я их помню.

– Ну и как?

– Изразцы оказались совершенно иными. Сон был фантастическим.

– Нам с тобой надо серьезно поговорить.

– О чем говорить? Ты все знаешь.

– Ты уже два года не работаешь.

– Ты знаешь причины. Мама и твои фотографии. Когда я узнала о существовании фотокомнаты в твоей мастерской, я подумала, зачем заниматься искусством, если можно такими простыми методами, какими пользуешься ты, добиваться в ы д а ю щ и х с я результатов. Зачем?

– О маме мы с тобой много раз говорили.

– Я вспомнила новые аргументы.

– Этим занимался следователь. Не бери на себя роль правосудия.

– У меня другой счет. Я никому не предъявляю обвинений.

– А что касается фотографии… – к этому я был готов, я только не знал, что она обнаружила лабораторию, – разве во все времена художники не привлекали себе на помощь химию, физику, геометрию? Вспомни, как Джотто математически точно рассчитывал перспективу. Вспомни, что Леонардо был не только художником, но и физиком, и математиком…

Пока я это говорил, мой ум метался в поисках выхода. Ясно одно: надо во что бы то ни стало отложить разговор, перенести его. Теперь, когда карты почти открыты, поискать новую систему доказательств. Но недаром я везунок. А впрочем, просто у меня дар каждое обстоятельство поворачивать так, чтобы оно помогало, а не мешало мне из любой ситуации извлекать максимум пользы, заставлять ее работать. Еще рассуждая о Леонардо, я вдруг каким-то чудом услышал, что в входных дверях поворачивается ключ, и, немедленно прервав на полуслове фразу, сказал:

– Пришла Сусанна. Нам с тобой не имеет смысла обсуждать при ней наши семейные и профессиональные дела. Есть вещи поважнее. У меня сегодня был Слава. – Глаза у Маши сразу вспыхнули, и лицо, шея побледнели. – Послушай, Маша, а ты видишься с ним?

Я ведь, смею думать, немножко знаю свою дочь. Она, как покойница ее мать, никогда не соврет. И знаю эту породу все копящих в себе женщин. Им иногда надо выговориться. Только поймать надо эту минуту.

– Я видела Славу сегодня на переходе в метро, когда он ехал на работу.

Будто озарение посетило меня. Она ведь любит Славу не скороспелой забывчивой сегодняшней любовью. В нем и через него видит мир. Это какая-то артезианская любовь. Раз и навсегда. На всю оставшуюся жизнь. Они не выдумали, не внушили себе любовь, а р е ш и л и свою любовь, свою жизнь, молодые, средние, пожилые годы и свою старость. Они все знают о себе до конца дней. И тут нахлынула на меня лютая зависть к этой любви, к прочности характеров двух людей, к счастью этой прочности, которого не досталось вкусить мне. Ведь приобщиться к т а к о м у, постоять рядом и то счастье. И тут все, что связано со мною, с моими поисками и желаниями, показалось мне мелким, грязным, каким-то выморочным, показалось измусоленным и нищенским по сравнению с их п р о с т е н ь к о й человеческой правдой. Они не могут жить друг без друга. Какая же сладко-мучительная у них любовь!

– И ты подошла к нему?

– Нет. Я видела, что он опаздывает на работу. Я только на него посмотрела.

Да что же я, изверг? Разве я желаю плохого своему единственному ребенку? Разве я, взрослый и многоопытный человек, не могу переступить через себя, чтобы не мучить свое единственное дитя? Черт с ними, с деньгами, если за них можно купить не только счастье своему ребенку, но и удачу для себя.

– И часто ты не подходишь к нему?

– Часто.

– Маша, я был не прав…

– Так что, папа, сказал тебе Слава?

– Я сейчас тебе сообщу. Но выслушай меня, выслушай своего отца, который не желает тебе зла. Я был не прав по отношению к Славе. Т ы должна понять меня: я хотел убедиться, что ты его по-настоящему любишь и что он любит тебя. Поезжай сейчас к нему. Он сказал, что его матери очень плохо и врачи ожидают самого неблагоприятного исхода в течение недели. Но запомни, что бы ни случилось, ни произошло, останется она жить или нет, я сделаю все, чтобы вы были вместе. Хочешь, пусть переезжает к нам, хочешь, достанем для вас большой кооператив, чтобы одну из комнат превратить в мастерскую и вы смогли бы работать.

– Папа, я не уверена, что Слава примет что-нибудь от тебя.

И тут я злорадно подумал: «Примет, примет». Все мы мазаны одним миром. Гордости хватает, чтобы отказаться от малого, а для большого нужна большая гордость, а она вся повыветрилась. Нет ее.

Я говорил с дочерью искренне. В этот момент я и думал так. Глядя в ее лицо, я ловил в нем тревогу за Славу, испуг, боль, стремление скорее мчаться к нему, к его заботам, но ни разу в глазах не промелькнуло доверие и что-то похожее на благодарность мне. Она не знала и не чувствовала моих проблем, а если и понимала их, то сочувствия к ним, сострадания к отцу у нее не было. На лице отпечаталась отчужденность и досада, что я случайно проник в ее внутренний мир, к тому, что ей кровно и дорого. Моя дочь была на другом враждующем материке. Она не хотела меня знать, потому что заранее меня знала. Не верила в мою – клянусь, она была! – не верила в мою выскользнувшую искренность. Лучше бы меня не было вовсе, читал я на ее лице. А уж коли я существую и она зависит от меня, то самое большее, на что она могла согласиться, – это на гадливое равнодушное перемирие.

Ну, что ж, значит, как и всегда, один. И все же воин в поле воин и один. Значит, никому не давать пощады. По крайней мере ясно: надеяться надо только на себя. Тылы мои жидковаты. Значит, тем более ни о какой поездке Сусанны к канадской тетке речи быть не может. Сусанна хотя человек и экспансивный, но не без разума. Понимает: поехать не проблема, вернуться в прежнее беззаботное гнездышко труднее. Вернуться так, чтобы снова была сытая и незаботливая жизнь. Без этого она не уедет. Первое: конечно, соглашаться – пусть едет. Даже внешне радоваться этой поездке, пусть, дескать, скорее о с в о б о ж д а е т площадку. И чтобы эта неспокойная мысль у нее возникла, мы ей подбросим письмишко: а муженек-то ваш, Сусанна Карапетовна, вострит лыжи, находится в двусмысленной связи с некой юной и до некоторой степени прекрасной сотрудницей. Их видели! Да и вообще, уважаемая телепатка, вы ему изрядно обрыдли, под вашим телепатическим носом ищет он легкомысленных развлечений, увивается возле разнообразных дам. Выбирает. В том числе весьма сочувствующие взгляды бросает ваш профессор на главного хранителя Юлию Борисовну, которая не чета вам, хоть и постарше. Разговаривает она на шести языках, переписывается со всеми знаменитыми художниками и докторами искусствоведения. Рекламу может дать Юрию Алексеевичу почище любой, потому что авторитет. Мнение ее, дескать, так же безапелляционно, как у газеты «Советская культура». А в зрелом возрасте Юрия Алексеевича, то есть в моем возрасте, главное не легкомысленные успехи, а солидность, польза для искусства и интеллектуальная близость, так что держите крепче штурвал семейной жизни, уважаемая Сусанна Карапетовна, не выпускайте из рук, а то чуть отвлечетесь, и ваш кораблик окажется совсем в ином порту.

Эту акцию совершим, так сказать, на затравочку, для создания общего тревожного фона. Здесь пойдут небольшие истерики, звонкие объяснения, мы, естественно, от всего будем отказываться, отнекиваться, так искренне и так горячо, что поверить нам сможет только невинный шестилетний ребенок, да и тот нынче телевизора насмотрелся – умный. А потом, на грунтовке общей нервозности, организуем парочку ночных звонков с угрозами, нехорошими словами, лживыми намеками. Все как в жизни, все как в авантюрных романах.

Как дополнительная мера – ремонт машины. Отдадим машину Сусанночки в долгосрочный ремонт, угоним чинить по блату куда-нибудь в другой город. Сломается стереотип, походит пешком по большому городу, ознакомится с общественным транспортом, а мы нажмем на совместные посещения вечеринок и званых вечеров, и, если моя драгоценная подруга выпьет лишнюю рюмочку, мы, как всегда, останавливать ее не станем, потому что утром – плохое настроение похмельного синдрома, неуверенность, тремор рук, мои сочувственные взгляды, а там, смотришь, и подскочило давление, началась бессоница, и какая тут заграница! Здесь надо о себе думать, в больнице надо отлежаться, привести нервную систему в порядок. Вот так-то.

Нечего меня ожесточать. Я на всех управу найду. Разве природа зря создавала такую совершенную мыслительную машину, как моя? Природа даром ничего не выдумывает. Каждый вид совершенствуется, точится временем. Не только изящные антилопы нужны лесам и полям, но и львы, и носороги, и всякая тварь, ползающая, жужжащая, кусающая. Так за дело, мастер. Неудачи и упорство судьбы тебя только ожесточают. Через тернии, вперед! «Реалисты» стоят хлопот, стоят свечей, а за Париж издавна надо платить большой обедней.