Твербуль, или Логово вымысла

Есин Сергей Николаевич

 

Повествование места.

"Толпой нахлынули воспоминания,

Отрывки из прочитанных романов,

Покойники смешалися с живыми,

И так всё перепуталось, что я

И сам не рад, что всё это затея

Михаил Кузмин.

Ну кто же ожидал, что свой новый роман "Твербуль, или Логово вымысла" Сергей Есин отдаст в "Российский Колокол"? Вместо привычных "Нового мира", "Октября", "Дружбы народов" или "Знамени", как бывало, наш автор передал новое сочинение в журнал "начинающих". Здесь, наверное, была своя стратегия: кому как не председателю секции прозы Московского отде-ления Союза писателей поддерживать московский журнал? Но, думается, главным стало все-таки то, что из номера в номер на протяжении по-лутора лет "Российский Колокол" печатает Дневники С. Есина. Здесь необходимо отметить, что после 13 лет, проведенных С. Есиным в должности ректора Литературного института, он, в соответствии с квотой федерального закона, закончил свою деятельность как ректор и стал заведовать кафедрой Литературного мастерства здесь же, в ин-ституте, и дневники-то его носят не простое название - "дневники ректора". Может быть, Есин пишет и не совсем дневники, а скорее, как уже написал один исследователь, "поденные записки". Но в них существует какая-то удивительная магия и страсть, что позволило од-ному из крупнейших российских издательств выпустить с промежутком в три года два тома этих сочинений. Можно только удивляться: при жизни. Но вернемся к роману.

Как он там называется? "Твербуль", а как раз на Тверском бульваре, на Твербуле, как говорили старые москвичи, и расположен Литературный институт. Теперь понятно, о чем роман. Есин, опытный романист, много пишущий об интеллигенции, создал роман "вокруг себя", про писателей, про романтические окрестности Литинститута, о былых его обитателях и даже тенях.

А о чем в своих дневниках пишет Сергей Есин? Да почти о том же, что и в романе. Но это как бы взгляд с другой стороны, другое дело - роман, у раковины, как известно, две створки.

Итак "Логово вымысла" -роман о Литинституте и дневник его ректора за 2005-й год. Кстати не лишено основания подозрение, что героиня романа иногда подсматривала в дневники автора. Именно в это время, а точнее 17 июля 2005 года была написана, как следует из того же дневника, первая страница нового романа. Заголовок у романа тогда был другой - "Писательница".

От редакции

Каблуки цок, цок, цок... Это - я. И я зла как чёрт!

Мне необходимо изжить свою обиду. Гнев закипает где-то в животе, под желудком, потом поднимается и стоит под сердцем, достигая плеч и томя предплечья. Я знаю по опыту своей достаточно уже длинной жизни, как несозидателен гнев, ему не следует поддаваться, голова должна быть ясной и сознание холодным. Я знаю, что не надо никому мстить, кара придет сама и без моего призыва, потому что есть высшая справедливость. Я - под ней, под чьей-то оберегающей меня дланью. Что бы ни случилось, потом станет лучше. В небе кто-то держит надо мной руку и охраняет. Не надо в своем воображении вызывать из памяти лица врагов и сосредоточивать на них жесткое внимание, которое не так-то уж и безвредно. Я стараюсь не иметь врагов, по возможности не держу ни на кого гнева, я знаю, как трагически продуктивен бывает даже праведный гнев. Я не хочу брать на себя греха, я мирюсь со своими врагами. Я прощаю им, но ничего не забываю. По восточному календарю я тигр, по зодиаку стрелец, - чувствуете, какая взрывоопасная смесь? У меня есть лишь одна возможность отомстить, слова бурлят в моей груди, я боюсь расплескать и выпустить их наружу. Но что я могу поделать - я слаба. Все происходит помимо меня...

 

Глава первая. Лит с птичьего полета.

Выходя из метро на Пушкинской площади и видя Большую Бронную всю запруженной припаркованными с двух сторон машинами, чьи задницы и морды въехали прямо на тротуары, я опять ничего не могу с собой поделать - я взмываю. Силой воображения. Я взмываю не как голубка, даже не как ласточка, а невидимкой, как лист, уносимый незаметно для глаз сильным порывом ветра. Что-то подобное, кажется, было написано про листок, который оторвался от ветки родимой и теперь мечется по волнам воздушного океана? Ничего, у талантливого человека всякое лыко идет в строку, сойдет. В моей писанине вообще будет много разных литературных реминисценций, здесь уж не на кого грешить: я писательница - в эпоху постмодернизма! Сразу предупреждаю: в профессии моей не должно казаться ничего неожиданного, я мечтала о ней с детства и, похоже, я ею овладела, по крайней мере, с точки зрения официального и плебейского понимания. Сегодня я получаю диплом, где кое-что в этом роде будет подтверждено. Хотя разве можно получить диплом писателя? Во всяком случае, я закончила самое странное в мире учебное заведение, профессора и педагоги которого уверены, что готовят писателей. Но опять "хотя": в дипломе обозначается несколько иная специальность - литературный работник. Работник - как близко слову "раб".

Сколько так называемых писателей уже наготовили эти монстры учености и самомнения! По стенам в коридорах нашего тайного сумасшедшего дома для талантливых и менее талантливых психов висят портреты. На них со снулыми лицами - разные дядьки, которые считаются классиками литературы. Как говорят иногда мои веселые и бесшабашные клиенты, хер с ними. Мы-то пойдем другой дорогой! Ничего, когда-нибудь и мой портрет повесят на этих стенах, выкрашенных унылой, как дерьмо младенца, краской. Я буду представлена на нем кутающейся, как старуха Ахматова, в шелка и шали, и изображать гениальность. Жалко только, что у меня не такой, как у классической старухи, нос, напоминающий клюв попугая. Ничего, поклонники и литературоведы придумают что-нибудь и про мой, самый обычный, без горбинки, но вполне милый калужский носик. И с этим носиком всем придется смириться, и тоже назвать его как-нибудь благородно, да и вообще оснастить мою биографию кое-какими легендами и сказками. Но я и сама хорошая сказочница, держитесь!

Я взмываю, легонько оттолкнувшись от теплого и проплеванного асфальта, и тихим ходом, бесшумно, как дирижабль, когда отпускают удерживающие его канаты, поднимаюсь над крикливыми прохожими. У меня не вырастает никаких крыльев, никаких куриных или соколиных перьев, как в давнем романе нашего прежнего ректора, где герой превращается, пролетая над помойкой, в ворона. Я не каркаю, как оглашенная, и не стараюсь, как птичка, мстительно "капнуть" на чью бы то ни было, особенно женскую, голову. Не люблю баб: может быть, у меня мужской характер? Просто я знаю, сколько стоит нынче в парикмахерской прическа. Не дай Бог, еще испачкаешь чью-нибудь блузку или китайскую кофточку. Химчистки тоже взвинтили до заоблачных цены на свои услуги. Не люблю, но солидарна.

Лечу, будто неведомым принцем поднятая с королевского ложа спящая красавица. Аврора! Вечно юная и сверкающая, свежая и привлекательная. На самом-то деле никто не задумывался, сколько простыни этой сказочной постельки накопили за столетие пота и разнообразных выделений - итоги жизнедеятельности, хоть и спящего, но все же живого организма. Такую принцессу лучше не нюхать. А меня обнюхивай хоть спереди, хоть сзади - везде благоухает свежесть и парфюм. Положение и профессия обязывают. Вторая профессия, но и первая тоже!

Я лечу, простирая руки на манер летучих возлюбленных витебского художника Марка Шагала, так своевременно слинявшего за бугор. Я свежа, как роза в утро битвы. Воздушные струи обтекают меня, не дотрагиваясь ни до прически, ни до моего платья, я будто святая в прозрачной капсуле мифа. Ни одна складка на юбке не заломилась, ни один локон не растрепался. Даже моя волшебная сумочка, которую я держу в руке, летит рядом, подчиняясь не законам тяготения или аэродинамики, а исключительно законам эстетики, дабы не противоречить моему пониманию гармонии. В сумочке - хорошо, что она не прозрачна - немножко косметики, носовой платок, бумажные салфетки, портмоне с конвертируемой западной валютой и нашей, почему-то грубо называемой деревянной, от нее я тоже не отказываюсь: роза пахнет розой. И еще у меня в сумочке, кроме, конечно, авторучки и маленького блокнота, куда можно занести не только телефон внезапного попутчика, но и пришедшую в голову мысль, несколько пачек дорогих импортных презервативов. На этом экономить нельзя - купишь какую-нибудь дешевую грубятину, а потом и мучаешься с клиентом, буксуешь. Время - те же деньги.

А мысли приходят постоянно, это только мои веселые клиенты думают, что они меня, но и я - их. Они все у меня в голове или в компьютере. Как курочки, ночующие на жердочках. Как мотыльки на булавочках. И под каждым экспонатом этикеточка, о каждом я знаю такое, чего не знает ни жена, ни сослуживицы. Плоть и постель говорят больше, чем речи с трибуны и благообразный, вполне скромный или солидный вид. Я сознаю, что во мне есть даже что-то от прелестной булгаковской Маргариты. В конце концов, все мы, женщины, немножко ведьмы.

Воздух совсем не чист и не прозрачен, как в подобных случаях замечают в большой литературе. Справа по ходу моего полета сразу возникает густой общепитовский дух, некая смердящая струя с вкраплениями, как в Биг-Мак, запаха бледных листочков парникового салата и жирного майонеза. Чудовищный запах. То ли это несет из вентиляционных люков метро, то ли воняет на всю окрестность пионер быстрого питания в Москве, так называемый Макдональдс. Отвратительная, надо прямо сказать, эта роскошь для самых бедных! Не доглядишь, растеряешься - и пропахнешь приторной гадостью, будешь потом помеченной на целый день!

Я устремляюсь прочь от этого запаха современной, якобы обеспеченной, жизни. Мельком бросаю взгляд на две мемориальные доски возле самого входа в храм пахучей, как вакса солдатских сапог, забегаловки, в насмешку прозванной рестораном. Никто на эти доски давно внимания не обращает. Какие там писатели и актеры! Какие там памятные строки! Что за Алексей Сурков и Любовь Орлова? Это та, которая ездила в цирке на велосипеде и, закутанная в похоронное покрывало, отплясывала: "Тюх-тюх, разгорелся наш утюг!"? А он тот, про которого другой жрец российской словесности, в давние времена отмечаемый всякими там сталинскими и ленинскими премиями, изложил: "Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины..."? Да ссали мы на все это с высокой колокольни! Они жили, чего-то, щелкопёры, пописывали, получали жирные партсоветские пайки, а теперь уже сгнили давно, освободив место для живой жизни. Наши нынешние кумиры - хорошо разбирающийся в женских бюстах соловей- разбойник Киркоров и горластая, как волжский бурлак, Бабкина! Никакого чтения, кроме "Спид-инфо" и блестящих, "гламурных", как яйца шимпанзе, журналов. За нас читает родное правительство и лично министр Фурсенко. Пусть они за немалую зарплату орудуют и гробят свое зрение. Фурсенко с Грефом, почти отменившие образование, - наши герои! Искусство не должно быть доступно народу, как мыло.

Но это не совсем мои мысли. Писатель тем и знаменит, что искусно вызывает в себе чаяния народа. Народ чает, а писатель аранжирует. Я в этом вопросе очень несовременна. Я как бы другая часть этого народа. Я люблю все эти мраморные и гранитные доски, все эти выстроившиеся по всей Москве памятники писателям, на которые уже давно никто не смотрит. В сегодняшнем праздничном облете мы, дорогой просвещенный читатель, может быть, еще увидим две мемориальных доски и один памятник классику, но это как карта ляжет, как потребует мой молодой сюжет. А оба упомянутых мной чиновника, думаю, не только не удостоятся персональной памятной доски за свой Геростратов подвиг, но не стяжают и славы великолепного предшественника, поскольку в культурной пустыне, созданной их усилиями, будут забыты, как чеховский Фирс посреди вырубленного "перестройщиками" еще девятнадцатого века вишневого сада.

Пока продолжаю. О чем мы? Да, о писателях и чтении, так сказать, о почитателях! Ну, венки и цветы иногда, конечно, к памятникам возлагают, но ведь это как бы дань мировой моде. Должно же цивилизованные сообщество думать, что мы вполне культурные люди. Вон президент Франции, вечно оглядывающийся на других, и поэтому, наверное, так удачно нафаршировавший свою страну гражданами другой, южной, оконечности Средиземного моря, в молодости даже "Евгения Онегина" переводил. Ему, следовательно, есть чем гордиться, культура! А мы, как всегда, только торжественно возлагаем венки, ритуально поправляя на них ленточки, что тоже немало. Старики и правительственные чиновники так естественно и выразительно это делают! Знают, как встать, чтобы в телевизионной камере отсветиться в нужном ракурсе, и как потрогательнее головку наклонить. Вечная память! Снимайте! Молодые же, когда им что-то подобное поручают, те искреннее и веселее, но им некогда, им надо бежать пиво пить, им не до ленточек. А вообще, у нас замечательная учащаяся молодежь, все идут вместе!

Я поднимаюсь повыше, уворачиваясь от электрических проводов, подтянутых к каждой торговой палатке, каких здесь пруд пруди. И жареные сосиски, и мороженое, и вареная картошка в фольге с разными наполнителями посередине. Но, в основном, всё напитки - и вина, и водки, и пиво, и сладкие воды. Это малый бизнес, который государство и общественность поддерживают. Мы любим что-нибудь малое, большое - всё у олигархов. Палатки уже далеко внизу; если бы у них была стеклянная крыша, я бы в этот момент увидела, как потчуют паленой водкой; если в розлив, то недоливают; сдают выручки армянским, азербайджанским или грузинским владельцам. Продавцы - наша торгующая, чтобы набрать на прожиточный минимум, молодежь, в основном студенты, мальчики и девочки. Через виртуальную стеклянную крышу видно, как иногда здоровенный усатый владелец, у которого в горном селе жена и пятеро детей, хлопает ладонью по крутой попке какой-нибудь студентки-недотроги. Держись милочка, ублажать хозяина тоже входит в круг твоих обязанностей.

Уже переплываю поперек Сытинский тупик, на одной стороне которого антикварный магазин, а на другой, на углу, полутруп когда-то знаменитой Некрасовской библиотеки. Да-да, названной именем того самого русского поэта и самогонщика, который написал: "Бывали хуже времена, но не было подлей". А разве Николай Алексеевич не владел винокуренным заводиком? И, собственно, что этот русский барин знал о временах? Ему же не приходилось обсасывать толстопузых армян и русских брылястых папочек. Ах, эти вялые пиписьки, которые подчас не вытянуть из-под толстых складок жира на животе. Библиотеку "временно" куда-то перевели, половину зданий сломали, и уже лет пять здесь пустырь. Территория должна отстояться, как бы уйти от завистливого догляда интеллигенции, которая вечно все считает в чужом кармане, а потом здесь начнут интенсивно строить, загоняя на пять этажей вниз торговые комплексы и гаражи. Заснует грузино-азербайджано-армянская элита.

Но передо мной уже желтая, крашенная прямо по кирпичу, стена моей альма-матер, которая вдруг обнаружилась во всей ветхости, после того как от библиотеки отломали флигелек, прикрывавший эту ветхость. Так иногда старики, поддерживая друг друга, переходят дорогу, полную шума и гама современного движения. Милый ветхий дом, который я сегодня покину. И каким чудом остался ты в центре Москвы не приватизированным, не разворованным, не разграбленным? Вывод? Пожалуйста! Как наше правительство любит в культуре то, что пляшет, танцует, модно поёт, кривляется на сцене - в общем, развлекает! Другого оно не принимает, другое надо читать, обдумывать, тратить время. Литература, как и теоретическая физика, ему недоступна. И понимает ли правительство, что фундамент любого искусства не ухищрения, а мысль? Не дай Бог, если наши правители начнут вспоминать, что они читали в детстве! Одно "Муму"!

Но - стоп! Отвлечемся на минутку от моей альма-матер, есть повод. Я взмываю повыше, чтобы заглянуть в окна стоящего тут же, на Большой Бронной, весьма важного здания. Ах, почему я не булгаковская Маргарита! Как бы здесь хотелось зонтиком, скалкой или каким-нибудь другим былинным предметом, ну, например, ухватом или кочергой, переколотить все эти пыльные окна! Подать мне метлу! Сердце забилось в повышенном ритме. Читали ли вы, милые мои подруги, друзья и собеседники, произведение великого русского писателя Александра Солженицына "Архипелаг ГУЛаг"? Представляете, что он имел в виду? Острова страдания и терпения, населенные реальными преступниками и фантомами воображения тирана... Былое минуло, растаяло? Но где-то же был главный порт, откуда начинались все маршруты, все команды по перемещениям и массовым смертоубийствам, где приказывали, размещали, миловали и казнили. О нет, никакой тайны, никаких подземных бункеров и углубленных в землю на сотни метров казематов на каком-нибудь пустынном скалистом острове. Чтобы быть ближе к власти, чтобы скорее и ловчее можно было щелкнуть каблуком, штаб организован в центре Москвы, на идущей прямо от Тверской Бронной улице, - здесь, судя по названию, вечно ковали что-то очень прочное! Окна кабинета ректора на втором этаже моего замечательного учебного заведения, где куются уже другие, так сказать возвышенные духом, кадры, выходят как раз на этот административный штаб всех российских узилищ. Главное управление лагерей (ГУЛаг) кануло в лету, вернее, как всегда бывает в истории и жизни, оказалось перелицованным, переименованным. Но сердечник в снаряде остался тот же! Теперь у учреждения не менее грозное имя - Главное управление наказаний (ГУН).

А что если ввести в обиход нашего народа такое легкомысленное присловье, как "неотвратимость наказания для всех"? Тогда как бы зазвучало название учреждения. Главное управление неотвратимостью наказаний (ГУНН)?

Как опытный воздухоплаватель, я все время маневрирую с высотой и скоростью. Современные воздушные шары сейчас работают с газовой горелкой: чуть открыл вентилёк, вспыхнет посильнее газовое пламя, горячий воздух вытеснит из оболочки холодный, и шар вместе с корзиной для пассажиров взмоет вверх. Никаких вольностей вроде того, что, дескать, у воздухоплавательницы некая горелка между ног! Во-первых, это некрасиво или, как любит говорить наш профессор по эстетике, неэлегантно, а во-вторых, все знают, что даже молодые, только что выходящие на арену общественной деятельности и ниву искусства писатели летают силой воображения!

Я внутренне, в душе, подворачиваю вентиль, во мне что-то вспыхивает, расширяется, отчего даже чуть развевается юбка, которую я ловлю, соединяя колени, но тем не менее волшебный механизм работает, я взмываю повыше. Тут мне, конечно, хочется сосредоточиться на своем любимом и родном объекте, но - терпение, мы еще успеем аккуратно его обследовать, а пока вспомним, что я давненько не заглядывала в окна верхних этажей учреждения напротив. Что хочу увидеть? Прощение? Милосердие? Расположение к ближнему? Всем сестрам по серьгам? Увы мне, бедненькой...

Гляжу в окна: нет никаких пыточных машин, колодок, отсутствует основной инструмент профессии - дыба, никаких раскаленных щипчиков и буравчиков. Нет ни испанских башмаков, ни специальных леек, через которые в горло условному преступнику можно налить воды, пока не начнет лосниться, а потом и разорвется пузо, или для тех же целей свинца, олова либо каких других легкоплавких металлов. Тоже заливали в горло. Почему подобные казни и пытки нынче отсутствуют? Я бы, например, обязательно что-нибудь залила в пасть милиционерам дорожных постов Осетии, через которые проезжали террористы, направляясь в Беслан. У меня на примете достаточное количество и других персонажей, к кому бы я, молодая писательница-гуманистка, применила что-нибудь средневеково-изощренное. С каким удовольствием повращала бы я закрутки на удавках или штурвальчики на колодках! В Антверпене, пишут, есть даже музей пыток. Какая прелесть, вот бы мне пройти там курс повышения квалификации! Списочек уготованных мною на казнь изрядный: от дорогого и любимого отчима, бывшего секретаря райкома, до некоторых деятелей современного правительства. Я всем отыщу и приготовлю что-нибудь специфическое.

Увы мне, бедной! Как скучно в этом федеральном штабе исполнения наказаний. За давно немытыми окнами печальные, одуревшие от мечтательности чиновники-гунны сидят за компьютерами, считают тюремные и лагерные сроки и тонны картофеля и капусты, которые надо поставить клейменым рабам. Умножают трудовые ресурсы и думают о нетрудовых доходах. Я полагаю, что многим в этой грустной системе мерещатся откаты при поставках, допустим, макарон с просроченным сроком давности для застеночных пищевых котлов. Как талантливо по всей стране шустрое племя гуннов наживается на страданиях и несчастьях людей! Я жадно, будто знаю, что это понадобится мне для нового романа, смотрю в потускневшие от пыли окна. Лживая, идущая еще со средневековья традиция - место скорби не должно быть веселым. Чихают или сморкаются ревнители и исполнители наказаний на свои компьютеры и столы, чтобы выразить тем самым сочувствие тому человеческому навозу, с которого они кормятся? Бедные чиновники - прапорщики, капитаны, майоры, полковники и потрепанные генералы, по-иностранному элегантно называемые нынешней эпохой пенитенциарщиками - им ведь всем в силу возраста уже немного надо. Одним, постарше, кефирчик на ночь и клизму с ромашкой, а которые помоложе - обойдутся бутылкой водки-самопала и палочкой шашлыка. И хватит, угомонитесь, милые, жизнь проходит в суете, а главную суету создает беспокойство, как сохранить награбленное. Да нет, тянет их, проклятых оборотней, постоянно копаться в суме нищего. А виновны тут их домочадцы, которым нужны новые мобильные телефоны, как у сверстников в школе, новые шубы, как у соседки по лестничной клетке, новые машины, как у патентованного жулика из правительства, которого можно постоянно наблюдать по телевидению!

Впрочем, хватит о скучном. Последний раз летаю в этом районе, теперь главное - запомнить эти снулые, как у сомов, лица, в будущих романах они мне пригодятся. А если попадется мне кто-нибудь на перекрестках судьбы вживую - оторву яйца. Натурально и со смаком оторву. Это моя месть за всю угнетенную литературу! Это моя мечта. Не забывайте о мстительнице, ребятки, я еще прилечу, чтобы побить у вас стекла.

Я медленно разворачиваюсь в воздухе, меняю позу. Я снижаюсь, стараясь не задеть водосточные трубы, провода уличного освещения, всякие электрические времянки. Начинается воздушное кружение будто над макетом, раскрытым с одной стороны. Так хозяйка, варящая борщ, всегда знает, что там томится у нее под крышкой в кипящей кастрюле. Чуть снизимся, а главное, настроимся: здесь другие магнитные волны, другие диапазоны жизни. Здесь все мягче, изысканнее, все же бывшая дворянская усадьба.

Итак, внизу некий квадрат, образованный трехэтажным особняком, флигелями по сторонам и роскошной чугунной оградой там, где усадьба выходит на Тверской бульвар. Ох, какая ограда, не намного хуже, чем решетка питерского Летнего сада! Они даже соревнуются, эти решетки, по участию в литературе. Одну описал Пушкин, но разве слабее описание у бастарда Герцена, который родился в угловой комнате дворянского дома. Бастарда, обратим внимание! Это означает, что потрахаться на стороне мужикам всегда хотелось. Родился этот хитроумный мальчонка от барина и немки-прислуги и как плод сердечной любви получил фамилию Герцен (Herz, по-немецки сердце). Понятно по этой лингвистике, какие здесь немецкие корни? Мне кажется иногда, что не будь этих картофельных корней, ни за что Александр Иванович со своим "Колоколом" не принялся бы будить Россию. Русский менталитет несколько иной, нам бы, сердобольным, на печи полежать, да с бабой, да еще чайку попить под томное пыхтенье самовара на сосновых шишках.

В центре квадрата - довольно уродливый памятник этому самому бастарду, революционеру и писателю. В России все интеллигенты - писатели. Памятник мог бы быть и получше, но уж как получился. Времена, когда ставили, были без излишеств. Монумент ныне примелькался, как верстовой столб, иногда на него садятся голуби или другие птицы и гадят, но юные гении, насыщающиеся образованностью в этом литературном курятнике, его любят. В знак своей особой признательности, во время какого-нибудь общественного мероприятия по уборке территории, молодые служители муз могут вымазать ему ботинки черной краской, а на Новый год обязательно кто-нибудь ставит на постамент бутылку с шампанским и граненый стакан. К утру бутылка всегда бывает опорожненной, стакан пустым, а на снегу - никаких следов. Домовые, гении места, ведьмы, наверняка обитающие где-нибудь в окрестных подвалах? Это тоже надо принять во внимание. Может быть, про себя, мысленно, я уже пишу свой будущий роман и выдаю тайны и некие сюжетные ходы? Допустим, я все же знаю, кто опустошает бутылку. Но почему за собой не моет стакан?

Птицы недаром садятся на голову и плечи знаменитой фигуры. Отсюда открывается обзор на все четыре стороны. А может быть, птицы подзаряжаются энергией бунтарства, которая идет от памятника? Во всяком случае, каждый раз, совершив воображаемый полет над обозначенной территорией, я тоже, хоть на несколько минут, сажусь на голову медному идолу. Я надеюсь, вы почувствовали некий подтекст? Понятие "медный" в русской литературе знаково и священно! Ужо тебе!..

Пользуясь тем, что я пока невидима, прицеливаюсь к медной голове. Внутри меня просто выключается горелка, и я планирую, расставив ноги, чтобы не отклониться от пункта назначения. Как эротично юной литературной деве сесть верхом на классика!

Приятно холодит; приземление было точным, как у какого-нибудь аса, "витязя" или "стрижа". Мастерство, как говорят наши педагоги-писатели, не пропьешь. Знакомы ли вы, классик, с новейшим фасоном трусиков, где, собственно, одни воздушные воланы и кружева? Как подобный фасон заводит мужчин! Я сажусь спиной к Тверскому бульвару, устраиваюсь поудобнее, классик глядит на Твербуль, на знаменитую чугунную ограду, а я - на старый дом его богатого и сластолюбивого папаши Яковлева. Все на месте; моя сумочка, без которой я ни на шаг, тоже приземляется рядом и тоже пока невидима.

Дом как дом, типичный восемнадцатый век, правда, за пару последних столетий культурный слой поднялся, и теперь бельэтаж превратился в первый, белые камни ступеней, утонувшие в асфальте. Время вообще зарастает мусором. Нет ничего опаснее, чем хозяйничанье плебса в подобных владениях. Что он понимает в архитектуре, в памяти истории, в памяти ушедших культур! Что для него белый камень у порога, которого касалась нога Есенина или Евтушенко!

Описала ли я огромные деревья, которые растут в сквере и так прекрасно затеняют его летом, а зимой легкой сетью посеребрённых ветвей скрывают со стороны бульвара? Здесь тополя, каждую весну разбрасывающие свою снежную никчемную мануфактуру, и американские клены со слабыми, как и все американское, корнями. Литература - некое таинство, и незачем посторонним вторгаться в ее святые места. Вторгайтесь в шоу-бизнес, там все понятно и там раскроют и покажут все. Царство мишуры и фанеры. Но там, как известно, никто не летает.

Итак, сквер, желтые лилии и незабудки возле памятника, газоны по всему пространству, с непременными надписями "по газонам не ходить", и несколько клумб, четыре садовые скамейки, возле которых массивные урны для окурков и бутылок из-под пива, и - незабываемые кроны деревьев. Как я люблю их нежные ветки и трепещущую листву, как вдохновенно-приятно налету протянуть к ним руку и получить нежный привет прикосновения. Какие сны снятся вам, деревья?

Мне все надо запомнить хорошо и точно, я последний раз здесь, разве только значительно позже, старушкой, может быть, заеду сюда вспомнить молодость и повосклицать, что было и как люди жили! Как вы поживаете, деревья и тени? Ах, вы меня тоже принимаете за тень? Ну, другое дело... Мой задуманный роман не может обойтись без этих стен, зданий, теней и воспоминаний. Живые персонажи тоже найдут себе место. Замечательный питомник всяческих небылиц и придумок!

Я размышляю над тем, почему на фронтоне этого богатого дворянского дома вдруг оказались всякие летящие фигуры, изображающие греческих богов, муз и другие изделия античной мифологии? Может быть, баре-строители что-нибудь предвосхитили? Кто-нибудь из этих сановных созидателей видел какие-нибудь вещие сны? Заранее предполагал некоего юного бастарда, потом устроившего в Лондоне мастерскую по отливке идеологических колоколов? Проснулся этот предок, снял с башки колпак и тер в изумлении глаза. Или предвидел, что все три великих российских лирических певца: кудрявый друг полноватой босоножки Дункан, так полюбившей русское молодое мясцо, громогласный любовник имевшей-таки отношение к спецслужбам Лили Брик и грустный большеглазый муж Любови Дмитриевны Менделеевой - все трое свои самые последние встречи с читающей публикой проведут здесь, в небольшом домашнем театре, который в старые времена был положен каждому интеллигентному дворянскому дому. В последний раз звучали здесь их голоса, в пос-лед-ний, а после - молчание, после бессмертие, но отзвуки этих голосов, кажется, вибрируют по комнатам и коридорам. Слушать умейте, внимайте!

Я уж не говорю, что в этом же, скромном ныне, зальчике звучал и мой голос. Ничего-ничего, когда-нибудь к этим трем скульптурным рондо классиков-мэтров подвесят, в мраморе или гипсе, и портрет с моим несколько вздернутым носиком. Ах, ах, - будете говорить, - вон кто здесь учился! Но, что самое интересное, ведь эти крашенные белой краской богини, музы и сам ледяной красавец Аполлон на фронтоне вполне могли быть, как не нужные времени детали, срублены и заштукатурены непонятливыми к антике большевиками. Нет, все осталось. Ну, не все, многое растащили: мебелишку разнесли по домам, зеркальца, ковришки, сломали длинный балкон на фасаде. Внутри все почти перестроили, вид там, конечно, ужасный, когда из стен, отделяющих одну аудиторию от другой, полунамеком выступают, будто минувшая жизнь, прежние колонны; исчез боковой коридор для прислуги, тянувшийся когда-то вдоль всего здания; пропала величественная анфилада комнат; притупился и сгинул блеск натертого воском паркета... Но все же, вопреки всему, остался фундамент, кирпичные, крытые штукатуркой стены, крыши и фасады, а что касается всего остального, когда-нибудь это опять нарастет.

В начале "перестройки", когда все общее внезапно превратилось из "нашего" в "мое", имел место такой прискорбный случай незаконной приватизации. Именно тогда молодой поэт патриотического направления, о котором говорили как о новой надежде русской литературы, выдрал, разумеется из любви к искусству, в зале, где в последний раз со своими стихами выступали Есенин, Маяковский и Блок, хрустальную люстру с проводами и через окно, мимо будки охранника, передал ее своему подельнику и напарнику, тоже студенту, которого объявляли наследником Сухово-Кобылина и Александра Николаевича Островского. На память!

А сколько еще веселого бродит по этим коридорам, сколько занятных историй из жизни корифеев или молодых людей, претендовавших на роли значительных персонажей в нашей литературе, передаются из уст в уста. Поговаривают об архиве, который находится в нашем же институтском дворе в приземистом одноэтажном здании, справа от меня. Вроде бы в некоторых личных делах есть заветные странички; добраться до них, наверное, хотели бы заинтересованные лица, но есть и такие папочки, в которых лишь корешки от подшитых когда-то листов! Пока я прощальным взором провожу инвентаризацию всего ансамбля.

Как я уже сказала, медь под шелковыми трусиками приятно холодит. Но разве это не окупается сознанием, что сидишь на макушке классика? Пусть понюхает и поерзает. Юбка, по моде, легкая и короткая. Это кривоногие и низкозадые девицы носят, как старухи, длинные юбки и уверяют, что они одеваются, как Николь Кидман. Для прямых и красивых ног мода всегда одна - больше соблазнительного обнаженного тела. В общем, юбку под себя не подоткнешь, да и блузка, в соответствии с сезоном и начинающейся жарой, самая легкая, оранжевые цветы и нежно-зеленые листья на прозрачном фоне. Я при параде, такой изысканно-скромной меня никогда не видят мои клиенты. А что касается некоторых неудобств - красота должна терпеть.

Конечно, вручение "корочек" важная веха в жизни. Сама дипломная работа была придумана, написана, вызвала у товарок по курсу и сверстников зависть. Зависть среди своих, среди писателей - прелестное первозданное чувство. Это Достоевский, должно быть, не завидовал Пушкину, но то был альтруистический девятнадцатый век. Чувства совершенствуются и крепчают. Наш бывший ректор, при котором я поступила в вуз, наверное, уссывается при именах Маканина или Аксенова. Удивительно, какими иногда ревнивыми к чужому успеху и завистливыми, как бабы, бывают в творческой среде даже собственные женихи. Это я уже о Сане. А может быть, мужчины в творческой среде не совсем мужчины? Я-то уж знаю, каким образом мой Саня, кроме своей охраны, подрабатывает деньги. Но разве я мыла голову, причесывалась, подбирала такой бюстгалтер, чтобы грудь казалась почти обнаженной и мерцала через прорезь ворота, разве все это для тех недоделанных, но амбициозных засранцев? Что желторотых щенков, что старых двугорбых верблюдов! Когда я проведу свою утреннюю разминку, облет объектов моего будущего романа, я снова, как бабочка, одной силой духа поднимусь в воздух, опять перелечу через ржавые крыши и уже тихо и скромно, с прямой спинкой, со сдвинутыми при движении коленками войду в нашу проходную. Это другой аттракцион и иные чувства.

Пять лет я входила в эту проходную, для того чтобы сдавать экзамены и совершенствоваться в литературном мастерстве. Или чтобы еще и встретиться с Саней? Мы оба не только учимся литературным приемам, но и служим, каждый по-своему, богине любви Афродите. Не надо путать, как привыкли это делать в наше время, любовь и секс. Я уже заранее предвкушаю, как толкну турникет, и в это самое время откроется дверь в караулку. Я обмираю. Через непрозрачное тонированное стекло и по телевизионному монитору Саня уже давно приглядывается ко всем входящим: он ждет меня! Только посмотреть, только коснуться, только встретиться взглядом. Он выходит из караульного помещения, вроде желая проверить у меня студенческий билет. Как все усложнилось в связи с этими терактами! Я только гляжу на него и - млею.

Что по-настоящему объединяет мужчину и женщину? Почему мы не можем отлепиться один от другого? Уж я-то видела столько этих двуногих тварей с отростком между ног, что и со счета сбилась, и к чему мне счет? А он - единственный, он прикрепленный ко мне какими-то высшими силами. Рядом с ним, в его зоне, в пределах его излучения, когда мы говорим с ним, когда он обнимает меня, я чувствую себя здоровой и сильной, счастливой и уверенной. Почему так? Это называется любовью? Ах, вы попробуйте в прозе написать эту самую любовь! Попробуйте в словах описать эту тягу, такую же, по какой устремляются к магниту железные опилки во время расхожего школьного опыта. Где секрет, где яд, где противоядие? Или все же любовью называется что-то другое?

В этих рассматриваемых мною памятных зданиях все густо замешано на любви. Вот, например, недавно умерший замечательный рассказчик Вячеслав Дёгтев описал, как он "пилил" - но не распиливал, конечно, по примеру иллюзиониста-имитатора Кио, который делает это с помощью подсветок, двойников и зеркал - одну милую студенточку в мемориальной аудитории, в которой в советские времена жил настоящий и самородный классик Андрей Платонов. Ах, ах, взмахнет ручонками какая-нибудь замшелая библиотекарша, какое кощунство и святотатство! А ничего, а ничего, поженились потом. Наши классики тоже не были святошами: всякие изящные чувства у них - для литературы, а в жизни трясли абрикосами так же предприимчиво, как наша радостная литературная молодежь. Да и Платонов, и другие памятные до изумления фигуры... но это - чуть позже. Пока констатируем: именно о них всех, сегодняшних и вчерашних, шелестят деревья. В некотором смысле здесь не только учебное заведение, но и пантеон.

Так хочется просто посидеть на медной макушке дворянского демократа, поглазеть на небо, почистить пилочкой ноготки, помечтать о будущем романе, потянуться, но надо работать. Пока я живописую усадьбу, фон, а может быть, и главного героя моего романа. Перемещаюсь для удобства обзора лицом к Тверскому бульвару.

Теперь длинное одноэтажное строение - флигель - оказывается слева от меня. Что там было раньше? Поварня или людская, где молодые курчавые богатыри-кучера переглядывались с горничными и девицами-вышивальщицами, а потом и брюхатили их? У нас сейчас здесь библиотека, читальный зал с робкими столиками и очень умными за этими столиками мальчиками и девочками. Пишут курсовые, романы или перекидываются записочками либо эсэмесками? Современные кучера-водители - у нас сейчас в другом помещении, которое хотя и называется гаражом, но, по сути, было до революции 17-го конюшней. Конюшня как конюшня: пахнет бензином, автомашины, инструменты, телевизор, маленький столик, на который после рабочего дня можно поставить баллон с пивом и закуску, и кожаный диван. Когда в солнечный день из "конюшни" в пылу какой-нибудь героической переборки двигателя появляется разгоряченный, в одном комбинезоне, шоферюга, поигрывая могучими молочными плечами, начинаешь понимать, что сладкое племя кучеров не исчезло.

Но "конюшня", так же как и большой флигель, где в платоновских комнатах "давал уроки наставления" молодой Слава Дёгтев - это справа. Там же столовая, хозяйственный корпус, который до 17-го года занимала контора некоего банка. Все возвращается на круги своя, стоит ли ерепениться? Там же международный отдел, мемориальные доски. Сначала надо закончить с тем, что сидящая на пике революционного свободомыслия выпускница видит прямо перед собой. Это требует особого рассказа.

Пусть никто не думает, что "возглавляющая" сейчас российское диссидентство бывшая студентка воспринимает только тяжело шелестящий развлечениями Твербуль да холодок, идущий из недр классика. Перед ней еще массивная чугунная ограда, в свое время обладавшая двумя, с разных сторон, чугунными же воротами. Сейчас они изъяты какой-то организацией, с которой министерство культуры заключило договор на их реставрацию. Естественно, пока ворот нет, одна декоративная стальная сеточка. Но мы ведь знаем наше министерство! Там, при заключении подобного договора, командуют всеми соглашениями и якобы независимыми, на альтернативной основе, тендерами роскошные азербайджанцы и армяне, с такими наручными, как у нефтяных эмиров, часами на запястьях и в таких ботинках из змеиной кожи, что, думаю, эти ворота ждет та же судьба, как и тех, описанных Ильфом и Петровым, классиками советской литературы, в бессмертном романе "Двенадцать стульев", а может, в "Золотом теленке". Помните эти винтики и бляшки, завитушки и тяжелые пики? Я ведь сказала уже, что в моем романе будет много литературных ассоциаций. Советские времена прошли, но вороватые привычки остались, даже гротесково трансформировались: будьте бдительны, соседи-гунны! Как говорится, не только литературой жив человек.

Дальше приземистого флигеля, примыкая к решетке, расположился, поблескивая белым, облитым эмалью кирпичом, теперь уже двухэтажный флигелек, построенный в стиле модерн. Просторные хрустальные окна, как витрины в Елисеевском магазине на Тверской улице; подъезд под балкончиком, с постоянно открытой летом дверью с блескучей медной ручкой. Чудо-особнячок, который так и просится быть подаренным какой-нибудь красавице. А какие внутри дубовые, мягкого натурального отсвета двери; какая мелкая, но занятная живопись над ними; какая величественная лестница, ведущая на второй этаж! Рассказывают, будто бы здесь когда-то помещалось то ли консульство, то ли какое-то представительство страны восходящего солнца. Так вот, глава этого представительства в минуту душевной твердости или, наоборот, депрессии, чтобы что-то доказать окружающим или продемонстрировать верность императору, сделал себе на этой лестнице классическое харакири и отдельные части своих внутренностей, как предписывалось канонами, разложил по ступенькам. С историей домик.

Сейчас здесь комфортно ютится со своими компьютерами и кондиционерами одна из топливных компаний. В наше время, чтобы заниматься культурой и ее развивать, обязательно надо что-нибудь сдавать, продавать или просить. Но кого, спрашивается, интересуют тусклые рожи угольных магнатов, так талантливо присовокупивших себе народные недра. Скучные маленькие люди, ездящие на ворованных в Германии "мерседесах". Может быть, сами по себе они что-нибудь и значат, но лишь только откроют рты, какой чудовищный воляпюк вываливается из их ухоженных пастей. Такое ощущение, что они никогда не слышали русского нормального слова, не читали в школе "Капитанскую дочку", "Записки охотника" и "Серую шейку", не слышали никогда, как вслух читают Пушкина артист Дмитрий Николаевич Журавлев или Михаил Козаков, а общались и разговаривали исключительно с уборщиками туалетов и массмедийным окружением Аллы Борисовны Пугачёвой. Когда по долгу моей нелегкой службы и древнейшей профессии мне приходится общаться с подобными, набитыми деньгами, кавалерами, когда их тяжелые брыли на морщинистых щеках, как пасхальные колокола, неутомимо качаются над моим лицом, я молю не столько о том, чтобы это трепыхание скорее закончилось, сколько, чтобы они не открывали своих отвратительных ртов.

Но эпизод с мужественным японцем не заключительный штрих, если мистическая история флигеля началась, она должна быть продолжена. После того как по лестнице были разложены кишочки и желудочки и до того как возле медной дверной ручки стали припарковываться "мерседесы", дом наполняли другие зловещие происшествия. Что может быть страшнее и коварнее, чем редакция толстого литературного журнала в эпоху победившего социализма? Представим себе на минуточку литературных монстров и мелких литературных рабов. Какие портреты, какие характеры, какая демагогия, предательство и доносы! Какие интриги и раболепство, шедевры словесности и литературные лохмотья! Беспомощные классики, которых "редактируют" старые, все знающие еврейки. Государственные премии и награды за не вполне свои сочинения. Какие химеры гуляли в этом саду теней! Тут держали, дамокловым мечом для "посторонних" рукописей, древко литературного журнала "Знамя", редакция которого с тем же успехом могла бы издавать и "Молот ведьм".

Сегодняшнюю его жизнь где-то в другом месте, возле вечно бензинящего Садового кольца, я выпускаю. Тяжелый бонза, нынешний главный редактор, это особый фигурант, который, надеюсь, всплывет когда-нибудь в моем повествовании. Какие мысли перекипают, как содержимое компоста, в его голове и какая жажда безоглядной преданности высшим и разумного предательства низших бушует в глазках, я догадываюсь и даже кое-чему была невольной свидетельницей. Но какая птичка чирикает у него в низу живота? Какой, интересно, крошечный, не дрыгающий коленками вперед кузнечик?

Но слишком уж долго я фиксируюсь на этих истлевших историях и живых покойниках. Гробы поваленные должны гнить в небытии и среди старческой рухляди. Всего не охватишь, а в литературе, как говаривал непревзойденный наш классик Лев Николаевич Толстой, надо уметь пропускать. Что-нибудь необходимое всплывет в памяти само. А пока я соскальзываю с чуток поднагревшегося от моего задика бронзового кумпола и бреющим полетом, как гид, которому не хватает времени, совершу облет остальных строений и доложу все скороговоркой.

Что же мы видим справа? Здесь к решетке примыкает двухэтажный, довольно просторный флигель, в котором находится хозяйственная часть и заочное отделение института. Все это по не очень свежей штукатурке крашено желтой, так называемой ампирной краской. Окна от весенней жары отворены, делается это скорее не для прохлады, а потому, что старое здание за зиму отсыревает и служащие желают тепла. Сначала, если считать от ближнего ко мне угла здания, три окна, которые при советской власти освещали солнцем комитет комсомола. Память подсказывает тут еще одну занятную, скорее комическую, нежели трагическую, историю, случившуюся уже не при свете дня, а под покровом сумерек. Это как бывший секретарь последнего созыва бюро комсомола, так сказать молодежный вожак, обвязав в одеяло, спустил с третьего этажа общежития несколько книжных полок. Можно, конечно, говорить о трагизме жизни, когда даже копеечные полки приходилось, чтобы начинать самостоятельную жизнь, воровать, но почему бы каждому будущему высокоморальному "инженеру человеческих душ" не водрузить и на себя долю этой самой моральной ответственности при подготовке к писательству?

Сейчас эти три окна освещают издательский отдел. Здесь две комнатки, заваленные папками и коробками с бумагой, на столах компьютеры. Через распахнутое окно можно рассмотреть несколько, в тонких рамочках, фотографических портретов Мандельштама. Вот поэт с каким-то еще литературным персонажем, вот с женой Надеждой Яковлевной, вот с сигаретой. Почему нет фотографии, как он вылизывал чужую миску в лагере под Владивостоком? Маленькая фотовыставка не случайна - эти комнатки, по сути, единственная дошедшая до нас московская квартира Мандельштамов. Именно здесь на чадящей керосинке Надежда Яковлевна, стоя у окна, что-то готовила в эмалированной кастрюльке, и ее пронзительный голос был слышен на весь двор.

Как не хватало тогда Осипу Эмильевичу чуда современной техники - резографа, который смирно, но всегда наготове стоит сейчас в углу. Это типография в миниатюре, ныне, к сожалению, печатающая по преимуществу разный литературоведческий бред. Мы ведь знаем, что, в отличие от литературы, представляет собой этот птичий язык псевдоученых и червивые мысли теоретиков. Резограф - это та сивка-бурка, на какой выезжают неудавшиеся писатели и поэты к тому, что они называют наукой. Скучные, несамодостаточные и закомплексованные люди.

В глубине комнаты видится круглое лицо обходительного и много обещающего парня, который командует этим шизо-, то бишь резографическим сумасшествием. Когда его обещания становятся тягучими до слез, он компенсирует их новым взрывом обходительности и обезоруживающим словом: "Зашился!", хотя с иголкой никогда никем замечен не был. Рядом - сосредоточенное личико милой девушки, немой наборщицы, которое всегда можно видеть лишь в полупрофиль, склонившимся над компьютером. Может быть, потому и взяли на работу именно немую девушку, чтобы она никому не разболтала, какую гадость набирает. Читать-то никто этого не станет. Летим дальше.

Следующие окна - это хозяйственная часть, та воронка, мрачная впадина Тускарора, куда тихо влетают и откуда потом со свистом вылетают основные деньги института. Как они приобретаются, не очень ясно, так же не ясно, каким образом это никому не нужное учреждение существует. Тут же не какое-то театральное училище, где пляшут и танцуют, и не на нефтяных или газовых пластах сидят эти люди. Кажется, какие-то платные курсы, аренды, о которых я уже знаю. Ворует ли начальство, или нет? По крайней мере, в хозяйственной части сидят и работают замечательные специалисты, большие мастера покупать все не только подороже, но и обязательно за наличные деньги, не признавая никакого перечисления. Это чудные веселые ребята и прекрасные имитаторы, так хорошо маскирующиеся бесконечными ссудами, которые они берут под жалобу, что нечем-де кормить потомство, а потом... уезжают на них отдыхать в Египет.

Сейчас, кажется, все, по крайней мере "головка", в сборе. Пузатенький шеф перевалил за шестьдесят, но не прочь под конец рабочего дня опорожнить, закрывшись у себя в кабинетике, бутылку водки, и глазки у него загораются и сверкают, когда он видит какую-нибудь юную студентку с ведром и шваброй уборщицы. Не всем же будущим литераторам достается сразу престижная работа, для которой нужны, кроме молодости, хорошей фигуры, смазливой мордашки, еще и решительный характер. Здесь же, в комнате, и главный снабженец - худой, с бесцветным, на все готовым лицом и наивными, как у всех снабженцев мира, глазами, но когда они обращены внутрь, на себя, то взгляд становится изумленным, как бы вопрошая: все берут охапками, что же я такой простофиля? Я подозреваю, что это крупный теоретик отката, но живет по принципу уже нашего времени: не пойман, значит - Абрамович! Я вижу их лица за стеклами несколько в тумане, в хозяйственной части окно предусмотрительно не раскрывают, так же как не раскрывают широко ртов; губы еле шевелятся, брови поднимаются и опускаются, руки что-то изображают в воздухе, - видимо, самые важные свои секреты собеседники передают друг другу жестами, которые даже ЦРУ, с его немыслимым прогрессом в прослушке, не смогло бы представить свидетельством против них. Рыбы переговариваются в аквариуме. Я начинаю жалеть, что не могу читать по губам. Какие тайны стали бы достоянием начинающей писательницы!

Да-да, допускаю, что молодые писательницы должны писать что-то возвышенное, о любви или о стяжательстве, как Оксана Робски; русской литературе Гоголи и Салтыковы-Щедрины ни в штанах, ни в юбках не нужны. Но удержаться не могу, что-то в моей шальной головке шевелится, какие-то мыслишки складываются и на всякий случай, исключительно для профилактики, чтобы не идти в поисках дальше и не узнать чего-нибудь непотребного, в своем воображении предаю их казни - распинаю на комфортабельных крестах из прекрасного русского дерева. Вот тут и стоит поблагодарить преподавателей. Когда по семь раз пересдаешь античную историю и литературу, волей-неволей ухватываешь все подробности. Ни одного гвоздика, они висят у меня на сосновых брусьях с крепко-накрепко прикрученными веревкой к перекладинам ручками и ножками: так казнь длится дольше и протекает мучительнее. Кресты в назидание всем рукосуям и несунам вкопаны непосредственно под окнами хозяйственной части. Сниму и снова отправлю работать, когда закончу облет. Естественно, никаких обнаженных тел, скромненько висят они в пиджачках и рубашечках. У каждого в зубах по бумажнику.

Клаксон "Антилопы-гну" приснопамятного Козлевича, уж точно из "Золотого теленка" многоуважаемых соавторов, прерывает мое любование собственной мультипликацией. С заднего двора, незамеченные мною ранее при перелете, к воротам у проходной подъехали "Жигули" невольного подручного распятой "головки". Это хваткий тридцатилетний парень из близких, говорят, к бывшему ректору людей. Его принцип: что скверно лежит - то на вывоз! Известный, в общем, по литературе русский тип, некий образец хозяина и добытчика, который строит себе дом в деревне и, по совместительству, санитар природы. Не следует думать, что постсоветское время что-то в этом вопросе поменяло. Это не тот современный бизнесмен, который уже наворовал или наработал достаточно и теперь, в воплощение своей мечты о загородном дворце безвкусной архитектуры, платит не считая. Помощник опоздал родиться, когда происходила основная дележка, или многочисленная родня мешает сейчас развитию его предприимчивости. Но ему тоже хочется воплотить крестьянскую мечту: дачу и хозяйство на шести сотках, доставшиеся ему, приезжему провинциалу-лимитчику, по счастливой женитьбе на московской девушке. Старая люстра, моточек провода, дээспэшные столешницы от столов из аудиторий, линолеум и протершийся ковролин, из которого что-то можно выкроить, а еще оставшиеся после ремонта раковины и краны, железо с крыши, обрезки досок, краска - все сгодится, и есть, наконец, старые "Жигули" с багажником на крыше. Теперь представляете, какой неописуемый вид имеет этот агрегат, который бибикает сейчас, выезжая, нагруженный со всех сторон, из ворот института?

Перед тем как завернуть в моем смелом лёте за угол здания, я заглядываю в окно приемной комиссии. Наш институт, как вы уже, наверное, поняли, особый, и так называемые конкурсные работы, которые только и открывают возможность абитуриенту участвовать в последующих экзаменах, поступают сюда с начала зимы. Кто не знает выражение "пройти конкурс"! А кто его проходит? Конечно, люди талантливые, кои собираются с разных сторон нашей богатой, но не очень счастливой отчизны. Девушки, конечно, особенно хотят стать писательницами. Все девушки хотят стать писательницами, артистками или путанами. Но ведь есть, так сказать, "особая категория" желающих! Писательские дети, которые смотрят на этот институт как на ленное владение. Сыновья и дочери, племянники и племянницы, внуки, внучатые племянники и двоюродные внуки, дети хороших знакомых, а также дети соседей по даче и квартире, дети редакторов и писателей-преподавателей, дети зубных врачей, просто преподавателей, дальние родственники библиотекарей и "замечательная девочка, которая пишет стихи, играет на гитаре" и является дочкой "знакомой" повара институтской столовой - все они претендуют, как минимум, на "внимательное и доброжелательное чтение". Остальные прорываются силой таланта. Причем здесь тоже есть несколько мотивов: попасть в хорошую студенческую среду; получится писательница или не получится, неизвестно, но высшее образование на всякий случай будет; наконец, ребят может подстерегать армия. Сапоги у каждого мальчика, родители которого не имеют возможности дать взятку военкому или не подготовили своего ребенка мужеского полу многочисленными лежаниями по больницам к планируемой отмазке от военной службы, сапоги у каждого такого мальчика и стоят у порога. Вот или сам ребенок пишет свою вступительную работу, или папа с мамой помогают возлюбленному чаду. Как тщательно эта работа заклеивается в конверт и как осторожно несется на почту, чтобы потом быть доставленной по влекущему душу адресу: Тверской бульвар, 25.

Но пока эти работы - в конвертах, в пластмассовых папках, в прозрачных файлах - лежат в шкафах и на столах. Окна в приемной комиссии, как и в хозчасти, закрыты, но в комнате никого нет. Чтобы не сбежали идеи и образы? Я хотела бы тоже пролететь здесь дальше, но что-то меня остановило: густой низкий гуд, похожий на сигнал атомной тревоги, - почти так же гудят перегревшиеся промышленные трансформаторы. Что такое?

В моем положении, когда ты летаешь только силой воображения и меняешь направление с помощью сумочки как противовеса, подлететь ближе к окну не составляет никакого труда. Я чуть выдвинула сумочку вперед, пробудила в себе желание что-то новенькое узнать и вот уже, словно бабочка осенью, бьюсь в окно. Какая разворачивается поразительная картина! Мы-то думали, что все эти стихи, рассказы, повести, пьесы, эссе и даже романы тихо и скромно, как и подобает приличным рукописям, лежат на своих полках. Ничего подобного! Все рукописи, согласно политической тенденции времени, разбились по лагерям и группам, источают какой-то свой, особый свет. Будто каждая рукопись зажгла над собой фонарик: революционный красный, холодный синий, наглый коричневый, белый монархический, нежно-девичий розовый, а то и многозначный голубой. Этот-то здесь откуда? Идет, оказывается, освещенный радужным нестерпимым светом, поразительный бой, такая социальная схватка, с которой не могут сравниться даже знаменитые прошлые классовые битвы пролетариата. Но не только по социальным причинам, что, в общем-то, вполне понятно. Как лупцуют "племянниковые" и "внучатые" стихи скромные и неродовитые "рукописи без поддержки"! Какие здесь высказываются нелицеприятные мнения публицистам, перелицевавшим материалы из интернета! Если бы писатели так говорили друг о друге, как бы это продвинуло нашу литературу.

Но вселяет надежду, подумала я в этот момент, что, разобравшись здесь с творческим потенциалом друг друга, принятые в институт "таланты" по родству и дружбе и таланты от рождения перенесут свои жесткие отношения и в студенческую среду. Помню это по себе, попавшей только на заочное и платное отделение, потому что пришлось уступить бюджетное место некой фефёле, родственной одной старейшей преподавательнице. Ну, и чего эта фефёла за пять лет добилась, еле-еле защитив диплом? Но как же бесстыдно издевались мы над ее умом и способностями. В лучшем случае эта так называемая писательница начнет преподавать в школе. Каждому - по делам его. Можно представить себе, как на семинарах достанется всем этим сынкам и племянничкам, как будут ребятушки гвоздить это блатное племя. Зная нашу творческую студенческую среду, я не то что своему будущему ребенку - врагу не пожелаю таких пяти лет учебы! Какой здесь получится писатель или писательница? Только клиника неврозов!

Однако не надо шума, давайте тихо приникнем невидимым ухом к оконному стеклу. Сегодня здесь просто бунт! Все говорят о каком-то бесталанном сынке, которого мамочка-преподавательница протискивает в институт. Чего же здесь противоестественного и необычного? Но стало известно, что очумелая родительница решила не только вдвинуть своего балбеса, - все разделяют и понимают материнскую любовь и радение. Обычно это делается, так сказать, под занавес, протискивают с маленьким перевесом в баллах, впихивают одним из последних в закрывающиеся двери. Так нет, взбесившаяся мамашка начала вредить другим абитуриентам и оговаривать те рукописи, какие могли составить конкуренцию ее чаду. И сейчас рукописи возмущены, они устраивают митинг, они собираются жаловаться лично министру образования. Но простим эту провидческую фантазию: то ли я действительно вижу это, то ли мне мерещится. Полетим дальше, и я открою одну из своих самых сокровенных тайн, ради чего, может быть, и затеяла сегодняшнюю экскурсию.

Опять придется прибегать к помощи волшебной сумочки. Чуть поднимем ее повыше, и вот уже, перевалив знаменитую ограду, я оказываюсь на Твербуле. Тверской бульвар - это не Тверская улица (побывавшая в советское время улицей Горького), где ныне царство моих ночных подруг. Но все равно слово волшебное. Сколько знаменательных, отмеченных в литературе встреч произошло на нем! Сколько достойнейших людей назначали тут свидания! Меня радует только то, что я невидима, а значит, моих кружевных трусиков и колготок никто не замечает. А что? Вполне нормальные по заработкам колготки. Мой район обзора - двухэтажный фасад с чугунным балконом все того же хозяйственного корпуса и заочного отделения. Как раз возле балкона - две мемориальные доски, посвященные классикам русской литературы. Под балконом остановка троллейбуса. О них, о мемориальных досках и классиках, особый разговор. Я стремлюсь к этому важному для меня месту всей душой, но разве можно спокойно пролететь, не заглянув в святая святых любого учреждения - в окно отдела кадров.

Здесь еще интересней, чем в приемной комиссии. Комнатка маленькая и очень уютная. Шкафы, шкафчики, письменный стол, за которым сидит хранительница секретов. На подоконнике цветочки, самые милые, как говорят, мещанские: герань, домашние фиалки, над столом - я подчеркиваю неброские детали - календарь с портретом выдающейся оперной певицы Ирины Архиповой, никакого тебе Дзержинского или Игнация Лайолы. Кадровичек традиционно подбирают - впрочем, последняя сидит, я полагаю, целую вечность, не меняясь, как мумия в Каирском музее, - подбирают их с одним и тем же вечным для России отчеством Ивановна - Мария Ивановна, Наталья Ивановна. Все, как одна, милые женщины, пахнущие духами "Красная Москва" и гостеприимно поящие посетителей чаем. Напротив стола небольшой диванчик, крытый пегой попонкой, а на диванчике лежит собака. Все маскируются. Переносного смысла, распространяющегося на саму вечную кадровичку, в последней фразе усматривать не надо. О собаке несколько слов будет сказано позже. Кадровичка - вполне милая женщина, маленькая, востроносенькая, проработавшая здесь полвека и состарившаяся от знания содержимого своих шкафов и сейфов. Я полагаю, что на самом деле она или законспирированный навеки майор КГБ, или волшебница-фея с колким веретеном, спрятанным в ящике письменного стола. Вот бы кому писать романы! Уколет - не проснешься лет двести! Я всегда удивлялась, очень редко заходя в кадры, ровному и даже как бы сочувствующему характеру этой женщины. Милая улыбка, доброжелательный, хотя и цепкий взгляд. Или она ничего не запоминала, или все позабыла? Иногда она открывает, словно вспомнив о чем-то упущенном, какой-нибудь из своих шкафов, на торцах серо-грязноватых папок с личными делами обнаруживаются фамилии знаменитые, известные по курсу русской советской литературы. Будто спохватившись, тут же захлопывает дверцы: веретено имеет способность царапнуть до нервного расстройства. Из потревоженного шкафа начинает доноситься гул, какой случается при извержении вулканов. А может быть, милая законспирированная женщина приоткрывает дверь в ад, и мы в этот момент слышим отдельные выкрики, сливающиеся в зловещий шум, томящихся там грешников? Я не знаю, почему общество и администрация института так легкомысленно относится к этому помещению, которое надо охранять надежнее, чем атомные и оборонные объекты. Если отсюда произойдет "утечка", это окажется опасней, нежели брешь в ядерном реакторе. Какие доносы друг на друга писали классики, какие заявления и докладные записки хранятся в этих ящиках и шкафах, как замечательно жаловались и предавали в вечном стремлении убрать конкурента! А ведь всё это литература - наше, как говорится, русское всё.

О собаке, всегда спящей на диване. Это очень старое, растолстевшее, но достаточно еще бодрое существо. Вечное, как секвойя. Возможно, оно было определено сюда еще семьдесят с лишним лет назад, когда Максим Горький, урожденный Пешков, основывал институт своего имени, перед тем как быть отравленным на пожалованной ему правительством даче на Рублевском шоссе. Надо заметить, как занятно называется этот ареал гнездования и советской, и сегодняшней элиты. Филологи - конечно, с присущей им, как и историкам, природной лживостью, когда дело касается власти и ее интересов - этимологию тут выводят, наверное, из слова "рубить", валить леса и боры, которыми славились эти места возле Москва-реки, освобождать пространства под поля и поселения. Я думаю, что название происходит от слова "рубль", который всегда был главным хозяином жизни. Когда дача понадобилась снова для власти, Горький и скончался; на доме еще некоторое время можно было видеть мраморную дощечку, клеймящую, обзывая памятным, это место, а потом и она исчезла. Собака постоянно перевоплощалась, не покидая своего поста. Дачу сейчас занимает бесстрашный первый президент России Ельцин. Возможно, собака, которую, заметим, зовут Музой, докладывает обо всем происходящем в литературе лично господину Ельцину. Кто, собственно, оспорит и то и другое?

Вообще, как гласят предания, собаки и кошки жили в отделе кадров всегда. Спрашивается, почему? Тем, что со своей привычкой всюду все вынюхивать, притворяясь дремлющими или даже спящими, они лучше кого бы то ни было подходили к работе в КГБ, это ни у кого не вызывает сомнения. Посмотрите на лежащего на кухне во время литературного разговора котика. Как все время подрагивает у него ушко, а как иногда вдруг даже у храпящей собаки внезапно открывается все понимающий глаз! Мигнула, сфотографировала и опять вроде бы спит. Но я все-таки думаю, что перевоплощенные собаки и коты лишь наблюдатели и связные, главное все же остается за людьми.

В этой своей мысли я окончательно утвердилась, когда мне рассказали о собаке Боксере, который жил в отделе кадров еще до того, как здесь стала царствовать Муза. Как он прибился к институту, старожилы не помнили, известно только, что Боксер внезапно появился возле пустой миски, принадлежавшей совсем недавно ушедшему в нети коту Сержанту. Куда уехал цирк, куда ушел Сержант, никто не знал, шли только намеки относительно весеннего времени года и прочее. Пришел Боксер, который через пять лет тоже сам по себе исчез, но осталось предание. Этот самый Боксер около двух часов дня ежедневно выходил из ворот на Тверской бульвар, подходил к троллейбусной остановке, ждал почему-то именно 15-й троллейбус и аккуратно садился в него с переднего входа. Докуда он ездил, где останавливался, с кем виделся и по какой надобности - в этом никто осведомлен не был и, наверное, теперь уже не будет. С какой стати? Известно только одно: где-то около трех часов на другой стороне Тверского, около здания тогда еще не разделенного на две кровоточащие половины Художественного театра, из остановившегося троллейбуса номер 15 выбегал наш Боксер, быстренько пересекал Твербуль и через пять минут уже чавкал над своей миской с сознанием честно и добросовестно выполненной работы. И что бы это тогда значило?

Но хватит истории. Немножко захолодало, пора заканчивать лёты-облёты. Неподвижно постояв, как потенциальная утопленница в воде, с обращенным к окну лицом, я медленно разворачиваюсь, чтобы совершить заключительную акцию. На мгновенье мне кажется, что собака Муза, лениво глянув в окно, приветственно махнула мне лапой.

Как я уже упомянула, на стене, почти рядом с окнами отдела кадров, висят две мемориальные доски: на одной, выложенной неким, черного гранита, крестом, помещено изображение поэта Мандельштама в виде русского мученика. А чего было заводить игры с властью, писать гадости про вождя всех народов лично товарища Сталина? И ведь, наверное, и в политику-то не лез, не вникал в разные там верховные интриги, а вот "широкая грудь осетина" ему далась, небось, все присочинил, чтобы лишний раз повыхваляться перед либеральной интеллигенцией.

Теперь самое время нырнуть в соседнее окно. Меня всегда удивляло, что простые люди ходят по бульвару, смотрят козьим взглядом на дома, даже, может быть, замечают мемориальные доски. Но кто-нибудь всерьез задумывался, что же делалось когда-то за этими стенами, на которых эти доски висят? Как бушевали страсти на листах бумаги за письменными столами и что делается там теперь. Об этом самом теперь мы, если будет время, поговорим позже. Пока я хочу влететь в окно первого этажа, в студенческую аудиторию, в которой раньше находилась квартира Андрея Платонова. Кто это был такой, напоминать не надо? Единственное, что меня немного беспокоит, это решетки на окнах. Об этом, о царстве решеток в наше время, когда мир в стране четко делится на тех, кто ворует, и тех, кто решетки делает и охраняет, уже написал все тот же наш бывший ректор. Я уже в который раз поминаю его, но что поделаешь: это не только действующий и читаемый писатель, коему студент обязан отдать должное по учебной программе, но и... об этом опять дальше, позднее. Пока общие рассуждения о том, придуманном им вслед за жизнью, образе - решетках на окнах, на дверях, на витринах как символе сегодняшнего нашего существования. Конечно, воображение и воля - это великая сила, но тут боязно: при процеживании сквозь решетки всегда есть риск зацепиться кофточкой или колготками за окалину. А как вам понравится молодая дама, дипломница, с вырванным из платья клоком?

Напрягаюсь. Взлетела. Резкий хлопок, будто самолет преодолел звуковой барьер. В руке ремешок с тяжестью сумочки, значит она при мне. На полу раскаленные куски арматуры, стеклянная крошка. Огляделась. Тем временем все эти осколки стекла, обломки дерева, кусочки металла, как при обратной съемке, внезапно поднялись над полом и в строгом порядке, который не высчитал бы ни один компьютер, один за другим стали отлетать в сторону окна, заделывая образовавшуюся брешь. И все затянуло. Какая сила волшебства! В этот момент я подумала, что с моим искусством можно было бы пройтись по сейфам банков. Колготки тоже целы, платье даже не помялось.

Оглядимся, хотя, как пишут в старинных романах, все до боли знакомо. В стене - застекленная ниша для книг; здесь, видимо, хранилась небольшая библиотека писателя. Одна дама, родственница классика, сначала обещала кое-что из этой библиотеки, но потом забыла и не дала даже списка книг, чтобы, не дай Бог, не подобрали что-то подобное из книжных хранилищ. Пусть в глазах общественного мнения писатель будет оставаться в забросе. С другой стороны, писатель ведь не читатель, а если читатель, то где тогда ему найти время, чтобы писать? Планшеты и щиты с фотографиями по стенам - летопись жизни писателя: работа инженера-гидравлика, первые произведения, жизнь в Москве, опала, арест сына, болезнь, смерть. Отдельно - большой фотографический портрет писателя. Это какое-то нездешнее тонкогубое лицо со взглядом то ли священника-аскета, то ли иезуита в шарфе и пиджаке. Стены этой большой комнаты - в которой сейчас, конечно, столы для занятий и стулья, черная доска для записей мелом - выкрашены в непередаваемо отвратительный сине-болотный цвет. Старожилы института помнят: ремонтом комнаты и восстановлением цвета "как было" занималась дочь писателя. Говаривают, довольно энергичная, даже амбициозная была особа. Может быть, в то давнее время и краски никакой, кроме отвратительно-болотно-синей не было? В связи с этим необходимо обратить внимание на входную дверь, которая далеко "не как было" раньше - она железная; когда здесь писались разные произведения, называвшиеся потом критиками антисоветскими, а теперь - российской классикой, подобные двери ни у кого не водились. Установка металлической двери внутри помещения продиктована следующим обстоятельством. Вроде бы эта самая амбициозная дочь собралась отдать в институт раритеты, которые остались от прошлой жизни ее отца: бюро карельской березы, за которым работал писатель и которое можно теперь видеть на снимках в учебниках и энциклопедиях, и абажур, висевший в той жизни над столом. Институтская же дирекция знала пагубную страсть студентов к сувенирам: вмиг все растащат по щепочкам и лоскуткам. Именно поэтому и была заказана металлическая дверь.

Ставя эту дорогую дверь, институтское начальство мечтало о неком доподлинном кабинете, в каком когда-то жил знаменитый писатель, а теперь за стеклами и музейным бархатным ограждением хранится его мебель, и здесь же будут проходить семинарские занятия по современной литературе. Но не тут-то было. За дверью ничего ценного и памятного не довелось хранить, странноватая дочка поманила этим самым бюро карельской березы и абажуром другую организацию. И вообще, у дочки были наполеоновские планы: ей хотелось вместо мемориальной комнаты получить все здание, в институтских аудиториях завести музей и стать его директором, а всю родню - кого хранителем, кого администратором, кого просто кассиром в кассе сделать. А как бы хорошо еще и сдавать в аренду некоторые помещения!

Но отбросим суетное! Каждый раз священный трепет пробирает меня, когда я оказываюсь в этих стенах. Именно здесь, почти на том же самом месте, где я, отряхнувшись от осколков стекла, сейчас стою, скромный мальчик Саня впервые положил мне руку на бедро. Ой, сколько же к этому моменту я перевидела этих жадных рук! Мама, мама, помню руки твои! Папа и чужие папочки, я помню и ваши корявые ручищи. Но магическая сила была именно в этой, Саниной, ладони. Какой-то дьявольский, счастливый жар почувствовала я во всем теле. Какую-то неведомую прежде дрожь. Впервые разве мне изображать перед мужчиной священный, мелкий, будто неконтролируемый, трепет желания? Ан нет, тут было что-то другое, мною ранее не перечувствованное! Подлинность - она всегда внезапна.

Саня, мой соученик и дружок, привел меня в эту аудиторию, чтобы рассказать о классике, творчеством которого он увлекался. Он жужжал мне о полюбившемся творце на каждой перемене. А писатель, даже молодой, разве не должен быть любопытен? Если это здесь, рядом, то почему не ознакомиться с новым для меня знанием? Отменили в тот день последнюю лекцию, и мы пошли изучать историю литературы, так сказать, в яви, в ее вещественных атрибутах. Все изображения людей на фотографиях глядели в этот момент, мне казалось, на нас. Ладонь была большая, как, впрочем, и сам Саня, сильная и тяжелая. Были поздние осенние сумерки, в окнах аудитории наблюдались фигуры прохожих, спешащих по бульвару. Саня с увлечением передавал апокрифы о великом писателе, который будто бы работал дворником в институте, и, выходя из здания, совершенно не представляя, кто перед ними отбрасывает лопатой с дорожки снег или метлой - желто-красные листья, юные гении пера подбадривали пожилого человека. Саня был очень воодушевлен, почти так же, как искусственно бывают воодушевлены поэты на своих семинарах, и в этот момент его рука жестко и властно коснулась моего бедра. Может быть, в этот момент он играл ту же психологическую игру, что и Жюльен Сорель с госпожой де Реналь? Трус я или не трус, возьму девочку за попку или не возьму? Этот замечательный, с нежным, еще детским пушком на щеках, мальчик! Ну, предположим, не на много старше меня, которой тогда, на первом курсе, тоже было восемнадцать, но ведь женщины, как известно, созревают и становятся взрослыми раньше.

Да, с самого начала, с первого взгляда, с того первого семинара первого сентября, когда мы встретились в аудитории, сразу же возникла симпатия и какое-то влечение друг к другу. Забегая вперед, все же скажу: не только плотское, но и духовное лежало в стремлении к близости с этим мальчишкой. Впрочем, влечение ко мне мужчин - вещь для меня привычная, но тут неожиданно и я колебнулась в его сторону. Да что же, всю жизнь облизывать пятидесяти или шестидесятилетие стручки? К восемнадцати годам мне уже обрыдли эти животы, обросшие жесткими, словно проволока, седыми волосами. По крайней мере, тогда, в самом начале нашего знакомства, внимательно слушая своего руководителя, престарелого профессора, знаменитого не только книгами, но и разнообразной общественной в советское время деятельностью, я мысленно прикидывала, девственник или не девственник этот прелестный розовощекий и мощный парень. Как много для хорошей прозы определений! Спал ли он когда-нибудь с женщиной или все еще пробавляется утренними поллюциями и вечерней мастурбацией? И вдруг этот мнимо краснеющий при взгляде на студенток акселерат кладет мне на бедро горячую руку.

А чего, собственно, было терять мне, молодой женщине, живущей с мужчинами с тринадцати лет и никогда прежде не испытавшей оргазма? А тут сразу же возникла эта непонятная дрожь во всем теле, о которой я только слышала от своих товарок, а здесь впервые испытала. Это было какое-то предвкушение новых для меня впечатлений. А Саня, не отрывая руки от моего бедра и, наверное, ощущая мое волнение, все говорил и говорил о замечательном русском классике, как заправский экскурсовод. Может быть, подумала я, этот поток слов и сам литературный аспект его речи действует на него укрепляюще? Я знала одного не очень молодого клиента, который возбуждался, только когда начинала звучать мелодия из телепередачи "Спокойной ночи, малыши". Никто не верил этому, но он носил с собой магнитофончик с кассетой, на которой была записана так о многом сексуальном напоминающая ему мелодия.

Тем временем из крепкой руки Сани на мое девичье бедро изливалось все больше и больше волнующего тепла, но голос его как будто и не вибрировал от подступающих желаний. Неопытность или кокетливое мужское коварство? А если подобная возможность настоящей страсти больше не возникнет? Если я больше не повстречаю паренька, на зов которого ответит мое фригидное тело? Конечно, при моей профессии быть фригидной не так уж плохо, но не испытать вовсе никогда плотской радости - это ужасно. И потом, почему считается, что женщина - это только некий молчаливый и пассивный объект любви? Проверить, убедиться, что лежит в основе не встречаемой мною раньше линии поведения... Возможность этой проверки была только одна! Но это делала не я. Будто кто-то другой, будто неведомая сила взяла теперь уже мою руку за запястье и прижала ее к тому месту Славиного естества, которое никогда не солжет.

И тут я опять должна воспользоваться некой литературной ассоциацией. На смену божественному Стендалю, уже вызываемому ранее из потустороннего бытия, я выкликнула из наших институтских учебных программ дотошного Томаса Манна с его романом о Феликсе Круле. Спасибо и низкий поклон вам, милые и подробные преподаватели! Все получилось, вот уже и знаменитая мадам Гупле, супруга фабриканта фаянсовых унитазов, с ее волнующей сединой в каштановых волосах! Я обратилась к ней в тот момент, когда она в спальне отеля дотронулась до истинного естества молодого лифтера Армана. Что-то волнующее она тогда сказанула! Не только мысли, но и подобные боевые эпизоды запоминаются в большой литературе.

В моей коллекции ощущений не было еще такого прочного и крупного, как королевская жемчужина, аргумента. Это было не просто нечто, это был некий живительный дар божий! Пусть простит меня всемилостивейший Господь за это кощунственное сравнение. Но разве не он наградил подобным сокровищем моего Саню! Сейчас, снова переживая наше первое соединение с Саней, я еще и еще раз убеждаюсь, как мало существует слов для описания волнения, которое сначала предшествует плотскому соприкосновению мужчины и женщины, а потом и сопровождает этот живородящий акт. Ведь сам этот процесс, свидетельствующий о слиянии души и тела, из которого по идее должна возникнуть новая жизнь, как он смешон и гадок, когда видишь его на видеопленке!

А дальше у меня все - словно мираж, струящийся от песчаного зноя! Это раньше я внимательно следила, дабы экономить силы, за всеми перипетиями сексуальной гонки. Чем больше волнующих слов, искусственных ласк, привычных движений, выражающих истому и покорность, тем скорее дело движется к завершению. Это как у строителей, сдал дом под ключ - получай плату. А потом все слова обоими участниками этих гонок быстро забываются! Но, оказывается, в иной жизни, когда судьба и случай идут в масть, все происходит по-другому. Здесь-то я все запомнила до малейших деталей. И как было хорошо, долго и не утомительно под угрюмым взором глядящего со стены классика. Разве могла я что-то подобное предположить, когда уже со спущенными на армейские ботинки штанами Саня подпрыгнул к металлической двери, чтобы повернуть ключ. А какая взвешенная и холодная мысль меня прожгла во время последних, как пишут в романах, содроганий, когда я сама вдруг закричала, словно укушенная в холку жеребцом кобылица: произойдет ли что-либо подобное со мною еще раз? О, Саня! И еще: лишь бы никто не принялся ломиться в аудиторию на мой истошный крик...

 

Глава вторая

В подземелье

Пишу быстро, как рекомендует своим коллегам в своих статьях самый знаменитый писатель-беллетрист современности Дима Быков. Медленно, перебеляя страницу за страницей, писали только так называемые классики, то есть ископаемые. У них у всех были родовые имения, винокуренные заводы, тетушкины наследства, а некоторые даже работали вице-губернаторами. А какая там работа? Утром на пару часиков залетел в контору, попил чаю, поэкзекутировал над подчиненными - и пиши мемуары, эпопеи, сатирические произведения и пьесы, которые войдут в сокровищницу русского театра. Сапог для себя сами не чистили! Даже брились не сами!

Сегодняшнему писателю на размазывание чернил по бумаге времени нет. Он, по призыву Димы Быкова, работает в поте лица, сочиняет слоганы для придурков, которые идут на выборы в Думу, редактирует речи и статьи Жириновского, сторожит дачи олигархов, выдает справки в префектуре, если, конечно, свои творческие мозги совсем не затуманил алкоголем, издает романы богатых графоманов, которые мечтают остаться в народной памяти интеллигентами, а не грабителями с большой дороги. Да мало ли у современного писателя забот! В общем, чтобы остаться на плаву и продолжать трудовую вахту в творческом цехе, надо одно слово возле другого ставить с пулеметной скоростью. Да еще приглядывать за другими видами искусств, нет ли там поживы. Я лично прицелилась на драму - увлекательный жанр. Но лучше сегодня пока об этом не думать. Ах, Саня, "твой нос Перро и губ разрез дразнящий". Но отвлекаюсь, пора сосредоточиться.

Я, конечно, во все это скоростное творчество не очень верю, иначе увлекательно начинающиеся романы самого Димы обязательно дочитывала бы до конца. Чего-то со второй половины в его произведениях, да и в произведениях других мастеров быстрого и модного письма, происходит не то: будто из аэростата воздух выпустили, вот он и летит набитым мешком к земле, теряя летучесть. Со второй половины идет такая скучища. Тем не менее, советами маститого автора пользуюсь: стараюсь быстро думать и быстро сочинять.

У меня-то положение особенное: я, попросту говоря, меняю статус, из первой древнейшей профессии перехожу в почетную вторую. Мне каждый совет дорог. Уже приобрела некоторый жизненный опыт, так сказать, багаж, по крайней мере, у мужчин, этих зловонючих и похотливых козлов, досконально исследовала все этажи. Да и обращаться с ними умею, они у меня - будто дрессированные тигры. За свои кровные, собственным пинёнзы, получила высшее, заработанное в поте не только лица образование. Теперь пора свой этот опыт воплощать в духовные реалии. При социализме это бы назвали связью литературы с производством. Довольно точная формулировочка. Но это все, так сказать, лирические колеса, отступления, которые, как полагают исследователи, необходимы в большой литературе. Необходимы - пожалуйста!

Я недаром ранее отметила, что, пока сидела на бронзовой макушке Герцена, испытала приятный легкий холодок. Это, как я поняла, уже и тогда былые, как их думы, классики подавали сигнал, требовали меня для беседы и шалостей. А здесь, только я оказалась в комнате с таинственным портретом и целой историей жизни замечательного человека выклеенной на фанерных щитах, отчетливо почувствовала: зовут! У нас, у писателей, все на интуитивном уровне, на подсознании, лишь представишь себе что-то, оно тут же и воплощается. Как бы в голос верещит морская дудка, вроде той, на которой Саня дудел, когда на флоте старшиной служил!

Зовут? Иду, стремлюсь, лечу! Немедленно опять перевоплощаюсь, прижимаю сумочку к груди. Пробить бетонное перекрытие это тебе не металлическую решетку, здесь требуется уплотнение тела и духа. Сжимаюсь в комок, все атомы и молекулы перенапряжены. Нырок - и я в подвале. Отряхиваю пыль с платья, поправляю прическу.

Сразу же увидела картинку: сидят вокруг мои покойные, отдавшие Богу душу классики, будто нарисованные легким росчерком, в виде бесплотных теней. Монументальная сцена, вроде заседания Государственного совета от литературы. Только не где-нибудь посреди безвкусного и вульгарного новодела Большого кремлевского дворца с его сомнительной позолотой, итальянской клееной мебелью и кошмарными воспоминаниями, а в нашем институтском подвале. Не в том, который под главным зданием, где теперь находится библиотека, а в подвале более скромном, под заочным отделением. Я бы даже сказала, как у Толстого в Ясной Поляне, - под сводами. Меня, естественно, пока не видят, беседуют.

Какое волшебное место! Огромное пространство под полом тех самых хором, в которых изучаются литературные предметы. Сверху семинары, рассуждения, профессор машет рукой, трясет пегой бородой, студентки, семеня ножками, бегут в деканат на пересдачу, а внизу - тишина, бетонные перекрытия, низкие влажные стены с потеками плесени, узкие щели под потолком, из которых днем сочится тусклый свет, и вечно чадящая электрическая лампочка под потолком. Немножко, как и положено, капает, то ли с канализационных труб, то ли конденсат накапливается, но все это создает непередаваемую романтическую атмосферу средневековья. Смерть и жизнь - бутербродом, а я как прослоечка, вместо майонеза.

Место подходящее, выбранное самой судьбой. Когда-то, еще до революции, здесь, в этом самом флигеле, выходящем лицом не ко двору, как главное здание, а непосредственно на Тверской бульвар, находился филиал Новгородского банка. Как это близко - деньги и литература. Тогда в подвале, при грозной страже, наверное, хранились в сейфах разнообразные авуары и сладко шуршащая иностранная валюта. А потом вместо банка определено было пролетариатом быть на сем месте писательскому общежитию. Мы дети тех, кто выступал на бой с Центральной радой! Самое время повторить из истории литературы двадцатых-тридцатых годов литературные группы и объединения. Вот придумщики были, вот любили делиться и объединяться. Кто из "Кузницы", кто из "Перевала", кто из "Конструктивизма". Тьма существовала разных литературных объединений - пролетарские, крестьянские, лево-бухаринские, право-троцкистские. Почти как сейчас - в Москве нынче чуть ли не шесть писательских союзов. Ничего не поделаешь - смутное время. Будущие классики, тогда молодые, нахрапистые, облепили весь дом, будто пчелы. Во все щели понабились. С женами, домочадцами, детьми, тещами и деревенскими перинами. Как зато творили! Коллективная жизнь при индивидуальном творческом процессе. В каждой комнате-ячейке, за каждой загородкой проистекала своя интеллектуальная жизнь и писалась своя эпопея.

Но человеческое сознание, отбросившие, как не нужный хлам, недавние грёзы о башне из слоновой кости, определяется, известно, бытием. Именно поэтому, дабы бытие не страдало, сознание не конфликтовало с перманентным революционным процессом, а работало на благо текущего момента, организовали писателям в подвале нового общежития просторную кухню. Жизнь должна быть общей, коммунальной, у горячего котла с социалистической кашей. Пусть каждый пишет в своей индивидуальной ячейке, в собственном гнезде с неповторимым запахом собственного логова, а на кухне - коллективно общается. Как удивительно иногда время предвидит будущие общепринятые формы интеллектуального бытия!

Итак, картинка этой уже давно сгнившей и сгинувшей кухни отчетливо нарисовалась: старые газовые плиты, провисшие трубы, оборванные провода, капающие своды, гниль, запустенье, паутина, ветхость. И как только она нарисовалась, в тот же самый момент, синхронно, как в кино или на телевидении, я оказалась в середине этой картинки. Здравствуйте, я пришла! Так нарядная клоунесса кричит на манеже в цирке. И что же мне здесь увиделось? Ну, конечно, позолот никаких. Настоящие произведения, как известно, пишутся или в подвалах, или в мансардах. А если нынешняя власть опустила так называемого писателя на уровень плинтуса, - это совершенно справедливо. Воспринимать сей пассаж общественного устройства надо как энергичный призыв к творчеству!

Так что же я, как только растаяла некая лирическая мгла, навеянная подвальной сыростью, увидела? Ба, знакомые все лица! Сидят известные мне по предыдущим визитам и школьным программам корифеи в самых отвязных позах - кто на кирпичике, кто на гнилой доске или ржавой батарее парового отопления, кто просто на куче песка. Не совсем, конечно, живые, потому что сотканы из некоего виртуального тумана, как в гологафии - но на первый взгляд вполне объемны, живописны, узнаваемы. Приглядишься, кажется, даже, вполне вещественные, плотные и весомые. Заблуждаться здесь, правда, не следует: ткни пальцем, плоти-то и не почувствуешь, один материализовавшийся дух.

У каждого своя причина для явления именно здесь. Ведь у памятных мест - Дом Герцена, безусловно, таким представляется - есть, как и положено, есть свой гений. Еще древние римляне говорили: Genius loci. Пушкин, по слухам, любит подобным же образом обвеществляться в котельной бывшего Царскосельского лицея или кучерской Зимнего дворца. Но Пушкин аристократ, а тут другой контингент, более, так сказать, современный и социально ангажированный. Каждый жмется ближе к собственным воспоминаниям.

Все, наверное, здесь, почти полный московский комплект. И даже сам Горький, чьим именем назван Литературный институт, и Алексей Толстой, советский самозванный граф, потрафивший вождю в 37-ом незабываемым 1919-м и обласканный потом Сталинскими премиями. Ау, здесь вы? Какими замечательными хоромами снабдила советская власть этих двух первых руководителей Союза писателей. Власть всегда щедра к своему верному служаке, это только Булгаков брюзжал: "квартирный вопрос, квартирный вопрос"! Один председатель после лечения на Капри жил на Малой Никитской в бывшем особняке миллионщика С.П. Рябушинского; другой, вернувшись из антибольшевистской эмиграции, получил персональный особняк на Спиридоновской улице. Занятно! Но, вот диалектика жизни: раньше от богатых - писателям, а теперь на эти особняки богатые и состоятельные зубы точат.

Какой все-таки замечательный дом, как славно в нем в свое время погрешили! До сих пор колокольный звон, инициированный барчонком-бастардом, слышится над изумленной Россией. Полагаю, что все эти властители и инженеры человеческих дум, видимо, бывали в институтских апартаментах, а некоторые и преподавали, вот их и теперь влечет сюда. У себя дома-то, на своих чердаках и в своих подвалах, не сидится, скучно. Там, небось, кагэбэшные тени жмут, подслушивают, подглядывают, подают советы! Вот всех их, покойничков, и тянет в общество, на интеллигентскую кухню, пожаться, посплетничать, позлорадствовать, свои советы понадавать, критику навести. Здесь, в бывшей кухне, есть некоторое литературное равенство, витает корпоративный и пряный, как от солдатских портянок, дух.

В общем, пока представлены публике два главных сеньора советской литературы. Но слова я им пока давать не стану. Пусть помолчат, послушают. Новые времена, новые песни, у нас нынче другие приоритеты. А что значит не давать слова, это просто не вслушиваться в их загробное щебетание.

Тут же, совсем неподалеку от, так сказать, писателей-бояр, жмущихся к стенке, крошка Цахес, Осип Эмильевич Мандельштам примостился на почти совсем сгнившей керосинке. Существовал такой своеобразный в двадцатом веке прибор, на котором приготовлялась и разогревалась пища. Ах, ах, керосинка, керогаз, примус, какие замечательные и почти ушедшие из обихода слова! Кстати, присутствие здесь представителя серебряного, не пролетарского века Осипа Эмильевича Мандельштама вполне законно: на доме, как досужий антисемит не крути, его мемориальная доска. Великий русский поэт, сталиноборец! "Мы живем, под собою не чуя страны". А страна что - скаковая лошадь, что ли? И при чем здесь "широкая грудь осетина"? Вот осетин ему и врезал, устроили творческую командировку, аж через семь часовых поясов летел, до лагеря под Владивостоком. Чтобы почувствовал реальную огромность "нашенской" земли. Там от голода чужие миски облизывал! Это тебе не список кораблей ваять. Любой список, даже расстрельный надо читать до конца. Но всем страданиям приходит конец. Теперь это лишь бесплотная тень, чего с нее возьмешь? Сидит в своем подвале, полагаю, именно на литературной керосинке. В данном контексте это - символ вечной любви. На керосинке, как известно, "фляки по-господарски" не изобразишь, но яичницу с колбасой сварганить было можно.

Керосинка обессмерчена другим писателем, уже нам знакомым, Михаилом Афанасьевичем Булгаковым. Монокль, белые манжеты, своячница Ольга Бакшанская, служившая во МХАТЕ секретарем, у основателя, у Немировича-Данченко и по совместительству в соответствующих местах. Элита! Говорят, даже интеллектуально обслуживала самые верха. Не успеет Михаил Афанасьевич страничку ей продиктовать, как ее уже наверху читают, ухмыляясь в прокуренные усы. А кто не служил, кто не совмещал? Ох, как тянет писателей к соответствующим органам!

Вообще, интересно, как быстро устроились эти две милых сестренки, прибывшие в Москву из Прибалтики и так решительно взявшиеся за свою карьеру. Одна оказалась женой военачальника, вторая - в центре московской интеллектуальной жизни, во МХАТе. Кто же был такой могущественный, что мог провинциальную девушку устроить в подобное святилище? Но вернемся к керосинке. Этот нагревательный прибор заставляет вспомнить еще одну тень, которая возможно на этой самой керосинке, как уже было сказано ранее, жарила для мужа немудреное блюдо: яичницу с колбасой, - Надежду Яковлевну Мандельштам, великую вдову. Снимем наши ветхие шляпы.

Мы все бормочем: Ромео и Джульетта, Франческа и Паоло! Чушь собачья, хорошо в любовь играть, когда шляешься по балам и носишь бархатные и парчовые колеты. Вот символы безграничной и нерасторжимой любви, смотрите! Полусгнившая керосинка из Моссельпрома тоже может стать символом! Вот это была любовь и верность. А что, великая жена не заслужила быть приглашенной в собрание? Это не какая-нибудь Донцова! Тоже была писательница, дай Боже, такие отгрохала замечательные мемуары, всем нараздавала таких значительных пиздюлей и плюх и всех довольно точно в литературе оценила! И в своей памяти сохранила сочинения мужа. Великая женщина, но редкого бытового сволочизма!

На всякий случай от Мандельштама подальше сидит великий Пастернак, колченогий бабник! Почему подальше, понятно. Какой замечательный был поэт! Первым о Сталине в стихах написал. Новатор! Правда, здесь он спорит с другим классиком, который, так сказать, косвенно вождя прославил, через дочку. Спи, дескать, Светлана, милое и любезное отчему суровому сердцу дите... Ах, ах, как умеют классики и сновидцы тонко подойти к власти. Как талантливо это делают! Пастернак в писательском при доме Грибоедова общежитии тоже проживал, когда расстался с первой женой и сыном, жилплощадь им уступил им. Клетушечка на первом этаже не очень была большая, с окошечком, выходящим во двор. С жилой площадью, как известно испортившей москвичей, у Пастернака в городе, в отличие от непрактичной растютёхи Мандельштама, было на круг совсем неплохо: и в Лаврушинском переулке двухуровненная квартира, и в Переделкино дача, и какое-то, после отца, академика живописи, жилье имелось на Волхонке, возле прежнего еще храма Христа Спасителя. Но там не сидится. Тянет и сейчас поэта в общество, в места любви и молодой жизни! Всегда был не прочь покрасоваться. Сидеть бы ему сейчас где-нибудь в дупле, в Переделкино и встречаться с дедушкой, с Корнеем Ивановичем Чуковским и другими мастерами пера и пишущей машинки. Какие были люди и соседи! Как подглядывали друг за другом из-за заборов, какие строчили доносы! Вот это подбор талантливых кадров! Вот это верность родному пепелищу! Как эти писатели на знаменитом собрании по поводу выхода в свет в итальянском издательстве романа "Доктор Живаго" и присуждения Пастернаку Нобелевской премии хорошо своего коллегу обтесывали. Качественная была работа. В легенды вошла бессмертная фраза: "Я, конечно, роман не читал, но скажу!" Какие формулы! Какая сила духа и преданность идеям! Ладно, простим всех их за давностью лет.

Здесь же, в подвале блаженствовали и другие, не менее значительные, персонажи. Все, повторяю, каким-то мистическим образом были связаны с этим литературным капищем. Вот, например, из темного угла другой великий русский поэт Александр Блок пялит свои, как прожектора, глазищи. Почему? Почему, спрашиваю, не сидится ему под собственным памятником на Спиридоньевке? Совсем ведь рядом, если от собственного монумента идти дворами, а потом по Большой Бронной мимо обновленной синагоги. Сидел бы да сторожил свою вечную память от энергичного народа, который даже художественную бронзу готов, как простой цветной металл, на вес сдать. Отпилили же на Арбате бронзовую руку у принцессы Турандот! Отдай, отдай мою руку! Пускай не выставляется со своими позолоченными конечностями. Не богиня Шива! О, отважный наш народ, о, бдительная наша милиция. В самом центре Москвы подобное творится! Сам Путин в этих местах на машине ездит! Надо ожидать, что в ближайшее время гербовых орлов с исторического музея и с наверший у Иверских ворот поспиляют. Отправили же на переплавку бронзовых утят, которых где-то у Новодевичьего монастыря жена Буша в подарок москвичам припахала. Нужен нам, капиталистка, твой зоологический подарок! Для нашего человека нет авторитета. Наша общая цель - строительство капиталистического общества, которое всех примирит и всем даст по куску хлеба с маслом и черной икрой. А отдельным гражданам - и по миллиону.

Рядом с софитоглазым Блоком, доведшим себя чуть ли не до самоубийства, когда увидел, как неожиданно пошел революционный процесс, на гнилом березовым бревнышке, как на завалинке, сидит, пригорюнившись, ясноглазый и русокудрый Сергей Александрович Есенин. Тоже имеет право. Оба поэта в этом здании читали свои стихи, вот почему здесь. Клен ты мой опавший! Естественно, находились здесь в виде теней или копии теней и другие знаменитые персонажи. Например, горлан и главарь Владимир Владимирович Маяковский. Этот не как странник или калика перехожий скромненько, а стоит в монументальной позе победителя соцсоревнования, почти повторяя памятник самому себе на Триумфальной пощади. Стой-стой, и тебе достанется.

Так же в виде легчайших теней, похожих на папиросный дым, витали здесь и некоторые другие псевдо-классические, так сказать, разные прочие шведы. Потихонечку между собой грызутся. Это означало, что жизнь и непрочное творчество разметало, а побыть в обществе хочется. Слетелись, сплетничают. И все, как бабы, об одном и том же! Гудят, как пчелы.

В одном углу:

- А что, спрашивается, Пастернак Сталину ответил, когда тот его по телефону о Мандельштаме спросил? Судьбоносный, между прочем, для Осипа Эмильевича был ответик .

- А вы бы на его месте что ответили?

- Да уж, во всяком случае, не миндальничал бы, как девица на гулянии, - прозвучал здесь другой голос, не без ехидцы. - Классик, наверное, понимал, чем в этом случае уклончивый ответ грозил. Конкурента убирал. Здесь не было времени все взвешивать на поэтических весах.

- Я бы на месте Бориса Леонидовича трубку не поднимал, - прозвучал другой и переливчатый, и маститый, и лирический, как духи "Красная Москва" голос, шедший из совсем необозначенного туманного силуэта. Кто бы это мог быть? Повеяло какой-то луной, скамейкой, сиренью, вздохами, партийной работой. - А если бы телефонную трубку поднял, - продолжал прежний голос, - то напомнил, что и сам Сталин в гимназии стишки писал, был когда-то поэтом и даже в антологии грузинской поэзии до революции напечатан. Ни один зверь представителей своего вида не грызет, а здесь такой конфуз.

- Ну, батенька, задним умом мы все крепки. Только я вам хочу напомнить, что писатели - это особый вид млекопитающих. У них зубы, несмотря на мягкую шерстку, как у драконов или саблезубых тигров. Им только дай ничтожный повод и с ним крошечную возможность слегка утихомирить собственную совесть, они всех перегрызут. И даже кровушку подлижут, а вы про млекопитающих, советуете трубку не снимать.

В другом углу досужие тени шептались о другом поэте, и он на зубок попал. Нет на свете более злоязыкой публики, чем писатели, когда они собираются компанией.

- А Владимир Владимирович Маяковский, этот чистюля, тот даже микробов боялся, а вот с гепеушничками якшался, дружил с Ягодой и Аграновым.

- Это не он, а Лиличка Брик, его задушевная подруга.

- Лиличка сразу с двумя жила. Универсальная была женщина: с мужем литературоведом Катаняном и Владимиром Владимировичем. Многостаночница.

- Зато какую проявила преданность к покойному другу. Это именно на ее письме к вождю Сталин написал резолюцию, что Маяковский - лучший и талантливейший поэт советской эпохи, - опять возник лирико-начальственный голос. Степан Щипачев, что ли, поэт, который после войны московскую писательскую организацию возглавлял? Хоть бы вспомнить что-нибудь из его лирических четверостиший. Уж не Пастернак точно. И главное, не унимается, витийствует. - Маяковский лесенку в стихах изобрел.

- Лесенку в стихе изобрел? Подумаешь! Акцентный стих! Архитектор Иофан целый Дворец Советов придумал, скульптура Ленина на крыше за облака цепляла, большой палец руки длинной в шесть метров. Храм Христа Спасителя под этот Дворец взорвали, а Иофана все равно лучшим советским архитектором никто не называл! А вы все про лесенку, все с драгоценной вашей Лиличкой носитесь. Какой вы, кстати, гражданин-товарищ, национальности?

Как оказывается всеобъемлющ и едок ум писателя! Всему найдут объяснение и материалистическое обоснование. Во всем отыщут корысть и тайный смысл, будто это и не писатели вовсе, а придворные Елизаветы Английской или торговцы с Черкизовского рынка. Сердце писателя вмещает весь мир, но мужики всегда говорят о бабах.

- Да что вы все про Лиличку, будто только она одна играла сразу за две команды. Другая эпоха. - В доверительный разговор вмешался новый ископаемый историк литературы. - Ваш любимый поэт Бродский не делил разве даму с поэтом Бобышевым? Это специфика поэтической жизни эпохи.

- При чем тут эпоха? - Раздался новый зычный голос наверняка какого-то писателя материалиста. У Лилички губа не дура. Маяковский просил советское правительство не оставить семью, и в так называемой "посмертном письме" указал ее в числе членов своей семьи. Не поняли дальше? А вы представляете, сколько "члены семьи" получали за тиражи, а? Так вот есть мнение, что Лиличка в это письмишко запятую, невинный знак препинания поставила, и получилось....

И ваша Елена Сергеевна, жена досточтимого Михаила Афанасьевича Булгакова, - продолжал тот же почти овеществленный от злобы голос, - тоже была фруктоза. По батюшке, кстати, имела звучную фамилию Нюренберг, мать у нее была русская, но все равно Далила. Так вот, она через месяц после смерти любимого мужа уже с Александром Александровичем Фадеевым крутила.

- С Сашкой, что ли? Известный был бабник и пьяница. Из-за этого и застрелился.

- Застрелился, потому что после войны из лагерей начали возвращать писателей, - продолжал прежний оппонент-материалист. - Здесь могли возникнуть интересные вопросы и ответы. Без санкции писательского генсека арестовывать писателей никто не решался. У нас в то время демократия была, почище нынешней. Везде требовали подписи и визочки. А Сашка ваш визочек этих понаоставлял немерено.

- Позволю себе, господа, тоже про баб, а не про политику, - возникло новое оживленное писательское соло.

- Про баб, конечно, интереснее, но мы не господа, мы товарищи. Господа пока живые, а помрут, тоже станут товарищи, - пробасил материальный голос.

- А вы думаете, товарищи-писатели, никто не видел, как Фадеев на вокзале Елену Сергеевну в эвакуацию провожал? В литературе и это описано. Вижу, как перед глазами. Впереди Елена Сергеевна с термосочком в руке, в который уложен нарезанный дольками и пересыпанный сахаром лимон - закуска под коньяк, а сзади Сашка Фадеев с двумя ее тяжеленными чемоданами. Как вам фактик? А ведь была у этого алкоголика и бабника в женах замечательная женщина - Ангелина Степанова, артистка из МХАТа. В Москву, в Москву!

- Да и та под старость парторгом оказалась, - отрезвил всех бас-материалист. - А вашему Михаилу Афанасьевичу так и надо. Он, значит, со свой Еленой Сергеевной, пока не умер, во фраке, на балах в американском посольстве вальсировал, а вокруг всех писателей одного за другим забирали. Про дьявола писал, а вышел, между прочим, из православной семьи. Может быть, вы не знаете, что потом, в эвакуации ваша Елена Сергеевна стала любовницей выдающегося советского поэта Владимира Луговского? Может быть, ее к этому времени за писателями постоянно закрепили?

- Классных выбирала, качественных мужиков, ей можно позавидовать, - проверещал здесь несколько манерный, не без специфической перверсии голос. Я тут сразу подумала, кто из писателей-классиков обладал эдакими занятными свойствами? И никого кроме Михаила Кузмина, да Пруста с Оскар Уальдом не вспомнила. Чего Михаил Александрович-то лезет? За последние годы с десяток, наверное, книг его вышло. Вспомнили! О двух зарубежных писателях студентам очень подробно рассказывали профессора на лекциях. У нас студенты любят иностранную литературу. Например, слово "выжопил" впервые ввел в русский переводческий словарь маркиза де Сада именно наш профессор. Какое замечательное филологическое открытие: и так, дескать, и эдак. Но ни первого, ни второго, ни третьего здесь быть не могло - все не в Москве похоронены. Пруст с Уальдом в Париже на кладбище Пер Лашез, а Кузмин в Петербурге - сейчас могилки его грешной уже не отыщешь.

А разговор между тем продолжался об авантажной красавице вдове Булгакова.

- Очень может быть и так, - разъяснял материалист, видимо не только для книги собиравший пикантные сведения, - сначала среди военных дама процветала, потом интерес перенесла на писателей. В какой-то момент писатели стали важнее, стратегически необходимее. Только все это, может быть, наши, товарищи, завистливые и подлые домыслы. Ни одного документика по этому поводу не имеется, ее ручкой ничего не написано компрометирующего. Поэтому советую сосредоточиться на чем-нибудь ином. Как бы со временем ГПУ ни называлось, оно всегда и везде присутствует и своих в обиду не дает...

В общем, из всех углов, как весенняя грязь из дворов, неслись подобные тухлые разговорчики. Но, кроме шепчущихся и стонущих, были здесь еще и почти совсем не материализовавшиеся, недопроявленные тени. Я всегда переключаю внимание на что-то новое. Тени лежали в углу подвала, сваленные в кучу, наподобие груды ношеных носков или кукол, которые в детском театре надевают на три пальца. А в целом ситуация вполне знакомая. Подойдешь, сначала поспрашивают, как идет учеба и выполнение учебного плана, а потом каждая тень, соскучившаяся по живой женской плоти, попытается легчайшим движением прикоснуться, поцеловать бесплотным поцелуем в шейку, почесать возле сисичек, юркнуть под юбку, щипнуть, царапнуть, воздушной ручонкой потереться возле интимного места. Ну, чего с них, с бессмертных покойников, возьмешь!

На все эти небрежные мысли и воображаемые мизансцены ушло у меня не больше того времени, которое умещается на кончике иголки. Пора было, по законам вежливости, свойственной культурным людям с высшим образованием, принимать видимый и вещественный образ, но я обожаю эти переходные минуты, когда сознание и все чувства уже здесь, ты присутствуешь при интеллектуальном шабаше и пиршестве духа, а для собеседников пока еще невидима и представляешь собою внемлющий фантом.

Сколькому же я научилась, вот так зависая над чужими интимными разговорами и фантазиями, сколько интересного узнала! В этом смысле, понаслушавшись первоисточников, кое-что я даже представляю себе лучше нашего знаменитого преподавателя Владимира Павловича Смирнова, кумира и душки. Как он читает, с каким воодушевлением, с каким пафосом, с какой радостью мы все слушаем поэтические истории так называемого Серебряного века и русской эмиграции! Ведь здесь, в банковском подвале, собрались тени, принадлежащие в основном тому времени. Так сказать, собрание по месту жительства и пребывания интересов. Об этом все они, не переставая, говорят. А так как любая тема исчерпаема, то значит, хотя и увлекательно, но об одном и том же. Дурой надо быть, чтобы здесь что-то не запомнить и не донести до стола экзаменатора. Я ведь недаром все эти студенческие годы слыла отличницей. И на этот раз мои писатели говорили все о том же, знакомом, а попросту, как и при жизни, сводили счеты. Я тут, конечно, умилилась, а потом подумала, что, может быть, слышу эти боговдохновенные вздохи в последний раз, и поэтому не поторопилась принять свой видимый привлекательный облик, отложила. Еще налапаются, уроды, маньяки. Я продолжала внимать.

Строгому товарищескому суду и разбору подвергся, конечно, Михаил Афанасьевич Булгаков. Его и при жизни недолюбливали. Аристократ, белогвардеец, монокль носит, многоженец, без очереди в литературу протиснулся! Его даже и после смерти еще печатали! Лукавец! Роман "Мастер и Маргарита" в рукописи после себя оставил, запасной полк! Литература - это не Куликовская битва, чтобы в запасе неопубликованные романы таить.

Потом писатели-реалисты, среди которых были учившиеся непосредственно в этом здании на Высших литературных курсах уже покойные классики, для разминки подвергли критике предпоследнего ректора института, который совсем недавно, по достижению своего семидесятилетия из ректоров ушел. Приехал к нему некий крылатый демон из министерства и сказал, что по закону надо сваливать. Кому собственно мешал, романы писал, не воровал, и за это спасибо. Табакову Олегу по достижению 70 лет МХАТом руководить можно, Шаймиеву, хитрому как лиса татарину, республикой управлять годится, а писателю нельзя. Закон такой. Может быть и правильно? Но пока не в этом дело. Ушел и ушел. Видите ли, обнаружил в другом подвале, под основным корпусом, кухню того самого ресторана, который описывал Михаил Афанасьевич в своем сатанинском романе "Мастер и Маргарита". Мало ему славы, московских достопримечательностей!.. У-у, загребущий! Все, конечно, помнят террасу, пожар, танцы-шманцы, какую-то Штурман Жорж. А ректор, это суетное дитя перестройки, в поисках еще каких-то дополнительных площадей, которые можно было бы сдать на коммерческих условиях в аренду, отрыл давно заброшенный подвал и объявил, что именно здесь и помещалась кухня. Он сам всем потом признавался, что это его выдумка, свободное фантазирование, но, тем не менее, когда респектабельный журнал "Огонек", потерявший от свободы слова бдительность, всю эту галиматью, с его слов напечатал, он не возмутился и не опроверг своих фантазий. Попадет как-нибудь к нам в подвал, мы ему покажем, пис-сака!

- Этот ректор был очень опытный имитатор, - раздался здесь бойкий и даже наглый голос непосредственно из хлама, из кучи тряпья, где обитали всякие третьестепенные деятели литературы. Я сразу поняла, что это некто Фридлянд, многие годы писавший под псевдонимом Михаил Кольцов. - А вот что касается "Огонька", то это чрезвычайно почтенное издание.

- Ну, уж да, почтенное! А публиковать заказные статьи против Литинститута, который нас приютил, это порядочно, это почтенно? - пробасил и проокал кто-то чуть ли не со змеящейся поверху водопроводной трубы. Этот характерный покашливающий туберкулезный басок был мне хорошо знаком. Неужели пролетарский писатель и основоположник социалистического реализма забрался повыше, чтобы не смешиваться с несвежей массой попутчиков. Ай да дед, ай да снохач!

- И это осмеливается говорить человек, не имеющий высшего образования! - возмутился виднейший публицист советской довоенной, то есть сталинской эпохи, постепенно, как землеройка, выползающий из тряпья на поверхность. Человек с сомнительной репутацией. Откуда излагаете, дорогой мэтр, со своего портрета в кабинете ректора? Вы не Господь-Бог. Что это за партийно-советская манера вещать по громкой связи!

Тени второго и третьего сорта всегда, когда просто произносили их имена забытые или даже лениво ругали, подпитывались энергией и на мгновенье оживали.

- Подумаешь, "Мои университеты"! - продолжал писатель-орденоносец, чья мемориальная доска висит на одном из домов на Сретенском бульваре. Там раньше находилась редакция. - Вы мне сначала диплом покажите о высшем образовании с печатью со звездой или хоть бы с двуглавым, похожим на цыпленка табака, царским орлом. - Да и потом, милейший, - воззвал покойный и расстрелянный брат все еще, к счастью, живущего художника Бориса Ефимова, - что вы имеете в виду? Неужели невинную статью в "Огоньке" Димы Быкова "Остановите Крысолова"? Мальчишество, детская шалость! У бедного молодого человека жена, дети, их надо содержать, по себе знаю, здесь не то что статью по заказу напишешь, с КГБ начнешь сотрудничать! Подумаешь, предложение закрыть Литинститут! Здание у Литинститута хорошее, оно может для бизнеса пригодиться. Самая дорогая земля в Москве! Если бы я при жизни не знал вас, почтеннейший, как усыновителя сына покойного Якова Михайловича Свердлова, я бы вас, батенька, объявил антисемитом!

- Знаем, знаем, почему вы этот тухлый "Огонек" защищаете, - в один голос заговорили, как Добчинский и Бобчинский в постановках Малого театра, тени писателей Бабаевского и Ажаева. Название романов, которые они написали, говорят сами за себя. Один - "Кавалер Золотой звезды", где расписана замечательная колхозная жизнь, а другой автор сочинения "Далеко от Москвы" про какой-то трубопровод. Строили заключенные, а писатель выдал за энтузиазм простого народа. Талантливые люди эти писатели. - И догадываемся, почему набитый колбасой субъект, продолжали Добчинский и Бобчинский, - этот Дима Быков, вам мил. - Протараторили и юркнули куда-то в теплую пыль.

- Прошу без политических обвинений! Без наклеивания ярлыков! - раздалось здесь из другого конца подвала, опять сверху, но с другой, большего сечения трубы, возможно даже канализационной. Труба-то тепленькая, сегодняшний писатель человек живой, жидкости и продукты жизнедеятельности у него тоже температуры 36 и 6. А мертвое, как известно, всегда тянется к живому и горячему. Кто же это мог быть? Ну, конечно, начальство ведь всегда стремится взвиться повыше! Здесь опять очень характерный, высокий, с командирскими интонациями голосок. Ба, какие персоны пожаловали! Александр Фадеев, наш самоубийца и многолетний руководитель Союза писателей СССР. Подумать только, этот самый голосок сплетался с кавказским акцентом вождя народов!

Как же он попал сюда и по какому праву и причине? Что нам по этому поводу говорил замечательный смехач и шутник, старый, как сама история советской литературы, профессор Борис Леонов, преподающий, то есть рассказывающий истории и литературные анекдоты именно в этом здании. Здесь и теперь! Какую же тут он сплел историю? Нет, определенно, в нашем знаменитом институте не соскучишься. Один профессор вместо литературы целую лекцию рассказывает о себе, а другой целую лекцию рассказывает истории. Откуда он эти истории берет, может быть, сам придумывает? Что-то рассказывал о РАППе и МАССОЛИТе, о правде и булгаковском вымысле. Или о каком-то другом писательском объединении? Будто бы здесь, на усадьбе, в основном здании, еще молодым Фадеев жил в одной из комнат после переезда в Москву, куда он сбежал с Дальнего Востока от своего партизанского прошлого. И вот будто бы в этом доме он встречался с посетившим Москву писателем Дос Пассосом! Но не успела я обо всем этом, оставаясь, естественно, невидимой, вспомнить, как раздался новый голос. Да что же, сегодня здесь целая литературная энциклопедия собралась? И по какому поводу? Не ради же защиты моей дипломной работы?

- Ах вы, товарищ Фадеев, против постановки вопроса ребром? - глухо ввязался в дискуссию некий новый персонаж, разгребая, чтобы высунуться, все ту же кучу тряпья. - Мы вас считали старым партийцем, даже не попутчиком, ведущим нашим писателем. Вы очень точно в свое время придерживались партийной линии, и ваш комиссар Левинсон в "Разгроме" был сделан по всем нормам советской школы. Просто цимес! Может быть, маскировались? Как со сменой фамилии: ведь ваш папа Александр Булыга, не так ли? А русский Фаддей - от древнееврейского имени Tadde... Не сын ли вы юриста?

Кто бы это мог быть? Пропускаю здесь целую гроздь политически выдержанных, но не очень понятных высказываний. Ссылки на постановления партии и правительства - это не для писательских ушей! Правда, сейчас ведь критики тоже разговаривают так, что все время приходится переводить их на русский язык. Я вслушивалась в эту содержательную речь, и все время пыталась догадаться, кто же это мог быть? И тут над грудой взволнованных тряпок показался, будто острая и гибкая антенна, такой тоненький и гибкий хлыстик. Так подводная лодка перед выходом на поверхность осторожно и осмотрительно выпускает свой перископ. А хлыстик поднимался, изгибался, как змея под дудочку укротителя. И, наконец, я поняла: это всего-навсего ус. В литературе таятся все отгадки. Все ясно, кто у нас был с необыкновенными усами! Только поэзия по-настоящему способна сохранить что-нибудь от разрушающей ржавчины времени. Знаменитый испанский художник-модернист Сальвадор Дали не подходит, не наш коленкор. Но какие были усы! Ну, еще поэт Денис Давыдов... Вспомнила! "...Чтобы в рассыпную разбежался Коган, встречных увеча пиками усов".

Какая тина поднимается, однако, с глубины нашего болота. Усач бодро вылез, отряхнулся, оскалился тяжелыми, как у лошади, зубами! Наше, дескать, вам с кисточкой. И деловито сказал:

- Ну что, начнем заседание?

Как, оказывается, наши писатели соскучились по простым и доходчивым формулировкам. Что нужно писателю? Не какие-нибудь туманные и неопределенные дефиниции, а что-нибудь предельно простое и ясное, как мыло. Была советская власть, все было понятно и конкретно. Главный литературный критик - партия. Белинский и Аполлон Григорьев - Жданов в Москве и секретарь обкома по идеологии в провинции. Так называемые советские классики часто прорывались в обход устоявшегося порядка, но на то они и классики. Да и разве много их было? Платонов, Пришвин, Булгаков, Паустовский и некоторые другие, имя которым - бесспорность. Остальных очень устраивала идеологическая определенность. Вот он виляет, кружит в своем сочинении, маскируется, метаморфозничает, а все равно выруливает на "Слава КПСС!" или лично товарищей Сталина, Хрущева и Брежнева... А что нынче? Христианской идеи коснуться, ее оседлать и с комфортом ехать в светлое будущее, шелестя колесами, смазанными сливочным маслом, еще как-то неловко. К тому же нынешняя литература, она как бы многобожья стала, как Святая гора в Иерусалиме: наверху мечеть Омара, внизу Стена плача, а тут же, неподалеку, и Голгофа с храмом Гроба Господня. В литературе христианскую идею вроде уже проходили и совместными усилиями при всеобщем демократическом голосовании отвергли. Нет сегодняшней, яркой и всепобеждающей, как раньше коммунизм, всеобъемлющей идеи. Нет идеи, как нет. В администрации нынешнего президента с ног сбились, с фонарями ее ищут, а она куда-то в банковскую щель затаилась. Не считать же идеей монетизацию льгот для инвалидов и пенсионеров. Идеи нет, а тяга к собраниям осталась: а вдруг сообща, миром, коллективом ее выдюжим! А потом, где еще сегодня писателю бранное слово друг о друге сказать, старые тяжбы вспомнить?

- Начнем! Начнем! Заждались! - раздалось с разных сторон. И сверху, как на майском параде, неслись голоса, с теплых канализационных и холодных водопроводных труб, и с оборванных, покрытых паутиной старых электропроводов, и даже из куч тряпья, так сказать, из братских могил литературы, - отовсюду доносились горячие возгласы:

- Начнем, избираем президиум!

- В председатели - Пастернака!

- А почему Пастернака?

- А потому, что он лауреат Нобелевской премии.

- Бродский тоже нобелиант.

- Пастернак от жены ушел. Про Ленина и Сталина стихи писал.

- Не он один писал!

- Зато как писал: "Он был как выпад на рапире!.."

Знаем мы эти рапиры! За них гектары в Переделкино давали!

Михалков тоже про Сталина писал, про его дочку.

- Ничего он не писал, он в своем фильме "Утомленные солнцем" сталинский портрет на автомашине по полям возил.

- То другой Михалков, старший писал. А младший - возил, и Путина чаем на своей даче поил.

- Бродского нельзя, он здесь в Литинституте даже не прописан, у него московской прописки нет. Нет, нет, у него даже временная московская регистрация отсутствует. Давайте Шолохова в председатели собрания. Шолохова! - возникли вновь, как братья-близнецы "Кавалер Золотой звезды" и "Далеко от Москвы"

- Шолохов тоже иногородний. Он кулак, хоть и Нобелевский лауреат, у него прописка в Ростовской области, в своем поместье он прописан, на хуторе, он там в погребе хоронится.

- У него и московская квартира была. Шолохова выдвигайте вперед, давайте, по закону, сами придумали, чтобы в президиуме сидел Нобелевский лауреат!

- Вы мне лучше вместо прописок рукописи первого тома "Тихого Дона" покажите! - выкрикнул тут кто-то из московских писателей, шолоховских ненавистников.

Недоброжелатели Шолохова, как известно, в основном живут в районе аэропортовских улиц. Там у них, правда, свое, особое гневное гнездо есть в бойлерной, под бывшей писательской поликлиникой, но и сюда отдельные жгучие особи залетают. Я вглядывалась и не могла разглядеть, даже понять не могла, мужчина говорит это или женщина. Всем шолоховская слава поперек горла. Но ведь это и понятно. Если бы его не было, если бы его романы не существовали, то весь литературный ранжир писателей-классиков двадцатого века поменялся бы. Первым писателем России стал бы Солженицын, и все соответственно в чинах чуть продвинулись вперед. Это как в "Горе от ума" объясняет полковник Скалозуб свое скорое продвижение по службе: "Довольно счастлив я в товарищах моих, Вакансии как раз открыты; То старших выключат иных; Другие, смотришь, перебиты". Тогда и какой-нибудь Кушнер станет не рядовым литературы, а ефрейтором, а Наталья Иванова не просто "знаменитым критиком местного значения", не "вдовой, которая сама себя высекла", а определилась бы сразу вслед за подлинной, Лидией Гинзбург.

А ненавистник между тем не унимался:

- Где эта шолоховская рукопись? Представьте мне стремя тихого Дона, этот миф! Кто этот "Тихий Дон" писал? Выкусите, господа и товарищи русофилы, а не белогвардейский ли писатель Крюков водил здесь пером по бумаге? Предъявите нам подлинный манускриптик нобелианта. Где листики и ветхие папочки с рукописью? Мы ведь и на густо исписанные школьные тетрадочки согласимся!

- Побойтесь Бога, коллега, эта рукопись, считавшаяся пропавшей, давно найдена и даже представлена на справедливый суд общественности, - прекратил истерику совсем еще свежий и даже сильный голос. Я его узнала. Он принадлежал совсем недавно скончавшемуся преподавателю Николаю Стефановичу Буханцову. Вполне хороший был дядька, кажется, по Шолохову диссертацию докторскую защитил, но вот только докторского диплома не успел получить. Такие уж невезучие русские люди. Интересно, интересно, может еще и подерутся?

- Эту рукопись, - продолжала рассуждать вполне еще вещественная тень покойного Николая Стефановича, - лично я, сам своими глазами при жизни видел. Стараниями нашего известного литературоведа Феликса Феодосьевича Кузнецова ее выкупили у людей, которым она по скрупулезно точно выясненным причинам принадлежала, за очень большие деньги, уплаченные, кстати, в твердой долларовой валюте, и теперь хранится в Государственном институте мировой литературы, где до недавнего времени Феликс Феодосьевич директорствовал. Не надо врак, господа!

И тут покойный преподаватель, будто истратил все свои силы на эту речь, исчез, растаял в мистическом тумане. Я подумала: наверное, каждый писатель и рождается или умирает для того, чтобы хотя бы один раз молвить свое веское и решающее слово, на этом его путь заканчивается. Куда он потом девается, не знаю. Счастливцы до мелкой книжной трухи стоят в библиотеках, но таких единицы; многие, большинство, вот так гниют в подвалах культурных очагов, размазываются по жизни, уходят в поры камней, деревьев, в пыль происходящего. Сколько лет член Союза писателей Николай Стефанович Буханцов, чуть ли не казак по рождению, читал свои лекции, убаюкивая молодежь сладким сном о социалистическом реализме, его отпели в церкви в конце Кутузовского проспекта, похоронили на кладбище, и все думали, что его забыли, потому что надобность в нем исчезла.

Будто пристыженные этими разумными аргументами, все подвальные на мгновенье примолкли. Лишь какой-то ретивый бесстыдник и горлопан, явно изменяя, чтобы не узнали, голос, прервал торжественную и радостную минуту обретения литературной святыни. В ерническом духе, кривляясь, откуда-то из-под пола, как из-под преисподней, вызывающей фистулой выкрикнул:

- Знаю я этого вашего Феликса-счастливчика! Если бы он уже был покойником, я бы о нем сказал пару ласковых!

Однако, как известно, у писателей-покойников, в отличие от живых, действующих, есть правило: о живых коллегах по возможности не высказываться, поэтому подпольный правдоискатель, устыдившись, умолк.

Но вот что значит опытные люди! Сноровку и полемическое мастерство не пропьешь! Сразу же, безо всякой паузы, ибо недаром раздумчиво вылезал из кучи тряпья на белый свет длинный и свирепый ус, - власть захватывают так и только так: внезапно и решительно! - этот ус, материализовавшийся, наподобие старика Хоттабыча из бутылки и превратившийся в совершенно похожего на Петра Семеновича субъект, пронзительным ором оповестил:

- Договорились, председательствовать буду я! Договорились? Кто против, будет представлен, хе-хе, к расстрелу. Не правда ли, Александр Александрович? - Подобным образом Коган провеличал Фадеева и, так сказать, показал свой революционный норов. - Надеюсь, все "за"? Я полагаю, вы все помните, вы все, конечно, помните, что все арестные бумаги на писателей и членов Союза писателей в обязательном порядке в свое время визировались кем-либо из руководящих деятелей Союза писателей. Этого порядка менять не станем. Нет "против"! Объявляю повестку дня.

Но не успел Петр Семенович зачитать эту повестку, как президиум, расположившийся на той самой старой, изношенной батарее водяного отопления, которая долгие годы служила, отдавая свое последнее тепло, в парткоме, комнату которого заняла кафедра общественных наук, - как президиум уже предстал взору изумленных присутствующих. Кто его выбирал, как он на батарее уместился, сжавшись до некоего кукольного неправдоподобия, никто не знал, и никто и не задавал никаких вопросов. Но тут же откуда-то появился вполне сохранившийся стол. Нашелся и настоящий графин со стеклянной пробкой, и стакан. Вода? Была ли в графине вода, и если была, то какая, мертвая или все же живая? Все это было как на музейном макете, в ничтожном, конечно, масштабе, но разве размеры имеют какое-нибудь значение? Плохая литература, как известно, всегда от времени съёживается.

Я стала пристально вглядываться в фигуры писателей-нелюдей, занявших почетные места. Девять персон. Почему девять? Расселись они вполне вольготно и свободно, будто всю жизнь провели в президиумах, обвыкли и не видели в этом ничего экстраординарного. Многие протирали очки, значит, были близоруки, может быть, наоборот, недостаточно дальнозоркими, переговаривались, раскладывали карандаши и бумагу, готовились обсуждать и судить. Народец был, сразу видно, деятельный, энергичный. Где-то я вроде эти морды видела на старых фотографиях, в каких-то старых журналах и тут услышала за плечом возмущенных шепот: - Всех своих "напостовцев" собрал!

Все ясно, вот как важно в литературе знать, кто есть кто. Ясно также, что речь шла о группировке редакции литературного журнала. Не оборачиваясь, пользуясь анонимной бесплотностью, что здесь вполне принято, говорить можно и не материализуясь, я спрашиваю тоже шепотом:

- Леопольда Авербаха, этого воспитанника и любимца Троцкого, я узнала, он был ответственным секретарем журнала "На литературном посту" и много народа погнобил. Фурманова тоже узнала - он "Чапаева" написал; Александр Безыменский - это поэт, не слишком хороший, но партийный; Юрий Либединский - это, кажется, прозаик, творил что-то коммунистическое; Федор Раскольников - не тот ли, который потом написал письмо Сталину?.. А остальные кто? Чем знамениты?

- Остальные - это Родов, Зонин, Вардин и Лелевич, - ответили мне тоже шепотом. - Боролись со всеми, особенно кто лучше писал, а особенно с "попутчиками". Ты эти-то слова, деточка, знаешь?

- Знаю, знаю, - зачастила я страстным шепотом, - Булгакова называли "попутчиком".

И тут меня будто что-то хлопнуло, как осенило. Лелевич? Эту фамилию я слышала и сразу же вспомнила; вот что значит держать себя в тонусе. Литература не терпит небрежного к себе отношению. А не у Михаила ли Афанасьевича встречала я это имечко? Или что-то похожее? Ой, у нашего замечательного, такого доброго мастера, прославившего здание института, подумала я, ничего случайного не бывало. Ни одного щипка, ни одного, не то что врага, рядового недоброжелателя не пропустил! Не прототип ли это критика Мстислава Лавровича из романа, который предложил "ударить и крепко ударить по пилатчине"? У Булгакова, правда, они стайкой стоят: "Латунский, Ариман и Лаврович". Сгруппировал негодяев, чем-то они все ему "дороги". Так-то фамилии разных других зашифрованных пакостников стоят в рассыпную по роману, а здесь выведены некой общностью. К чему бы это? Не здесь ли находится ключик к тайне?

- Совершенно верно, дитя мое, - ответил мне тот же мягкий ласковый шепот.

И я тут наконец-то обернулась. Не спугнула, не улетел! Тень довольно дряхлая, но убеждений, видимо, не потеряла. Порточки канифасовые, рубашечка былинная, смазанные сапожки, бороденка ветхая, но в глазах далеко не смиренный блеск, а на лице ласковость небесная разлита.

- А вы-то кто будете, дедочек, - обратилась я к незнакомому призраку, - из какого литературного лагеря, против кого дружите и прозаик или поэт? - Из вежливости я тут же на минуту приобрела вид некой безымянной покойной поэтессы тридцатых годов: белая майка, грудь навыкат, красная косынка на голове; обозначилась, представилась и тут же опять превратилась в воздух.

- Поэт я, поэт, милая девица, видишь, косоворотка тоже алая, пуговички под шею, - ласково мне так этот дядя отвечает, но на меня, к моему удивлению, вожделенных взглядов не бросает, как положено поэту.

- Вы из мужиковствующих, что ли, будете?

- Да подожди, милая, с политическими вопросами, мы еще поговорим. Ты Серёженьку-то не видела, или он не здесь? Где его золотую головушку носит?

Тут я сразу все поняла: это Николай Клюев, автор поэмы "Погорельщина" и "Песни о Великой матери", совсем недавно извлеченной из архива КГБ. Вот где документы хранятся, вот где прочные, как темницы, архивы! Клюев, когда Сергей Александрович Есенин еще почти мальчиком в Петербург приехал, приютил и ввел в левоэсеровское литературное объединение "Скифы", литературную среду. Знаменитым в свое время был поэтом! Когда Клюева потом посадили, он еще Есенину письма по старой памяти писал, помощи просил, заступничества. Но разве его молодому товарищу до того было тогда: немолодая американка Исидора Дункан, толстоногая Зинаида Райх, гепеушница Галина Бениславская, другие бабы вокруг деревенского поэта хороводом вертелись! Здесь лучше ничего не объяснять, а то на такое напорешься! И объяснять ничего не стану, и спрашивать не буду. Интеллигенция, как уверяют бывшие работники КГБ, и сама все расскажет, только умей ее слушать. Разговорчивый старичок попался.

А он между тем продолжал:

- Во-первых, как говорится, раскроем псевдонимы, никакой это в жизни даже не Лелевич, а просто Колмансон Лабори Гелелевич, а во-вторых, этих своих страшных недругов Михаил Афанасьевич спрятал под некие отвратительные маски. Михаил-то Афанасьевич был человеком театральным, с большим искусством на всех безобразников личины понадевал. Всем "ху из ху", как говорят иностранцы, все понятно, потеха и срам, а доказать ничего супротив автора невозможно. Одни догадочки да соображеньица порхают! Все зиждится только на предположениях, а их к судебному делу не пришьёшь. Но ты же "Мастера и Маргариту", деточка, читала, там все они, голубчики ненавистные, в разных местах прописаны, вот они каждый вечер здесь собираются, все пытаются отмыться и Михаила Афанасьевича загнобить в глазах общественности.

Боже мой, какая невероятная удача - из первых рук узнать подобное по истории литературы! Надо присосаться к старичку и слушать, впитывать. Это тебе не дохлое бормотание лектора, который сам только что прочитал учебник. Нынче ведь какой пошел некачественный преподаватель! Это раньше профессор - как пуп учености, сидит себе дома в кабинете, домработница ему чай с лимоном в серебряном подстаканнике подносит, а он, глаз от страницы не отрывая, книжки читает, чтобы было что студентам рассказать и из чего новую мысль произвести. А нынче профессор сразу в трех коммерческих университетах читает, и он не один такой. Руководит в каких-то фондах, в институте бывает раз в неделю, сочиняет книжки про философов либо композиторов, уйдя, как говорится, в народный мелос или в интеллигентские мечтания о высоконравственных правителях, а преподаватель помоложе статьи в гламурные журналы сочиняет, редактирует эротику и по телевизору выступает. Только надо сначала ответить старичку на его интимный вопрос.

- Как вы интересно и ново, дедушка, рассказываете! Я бы слушала вас, не отрываясь, - заговорила я, вовлекая старичка в дальнейшее, обогащающее меня, общение. - А что касается вашего Сереженьки, то вы должны понять, он, хотя в этом здании бывал, стихи читал девушкам, но не прикипел. Постоянно живет на два дома, мелькает. Здесь и на Ваганьковском кладбище, где он похоронен под березкой. Курсирует туда и обратно. Туда очень много приходит разных влюбленных в него дев. Работает по пропаганде своих произведений: сейчас все держится, дедуля, на пиаре. Но вы не расстраивайтесь, Есенин, конечно, голова бесшабашная, но обязательно с вами встретится. - Успокоила, теперь надо его на тему наводить, вести свое интимное расследование: - Мы с вами, дедуля, на писателях-"напостовцах", мучителях подлинной литературы, остановились. Кем же такими в земной действительности были Латунский, Ариман и Лаврович?

- Это целая история, - безропотно включившись в мою наивную игру, начал словоохотливый дедок. - Из живых ее могла бы лучше всего рассказать ваша же профессор Мариэтта Омаровна Чудакова. Очень энергичная и упорная дама, с загибами, конечно, но правду ищет... Почему, значит, спрашиваешь, вся тройка вместе? А, знаешь ли, милая голубушка, что Михаил Афанасьевич почти всех своих более или менее успешных коллег рассовал по своей книге? Все угадываются, здесь, как он сам говаривал, не надо быть фокусником, чтобы определить персонаж. Поиграем, милая, может быть, в игру "угадайка"? Я называю персонажа романа, а ты - прототип. А потом - наоборот, ты называешь, а я угадываю, а?

- А мы не смутим собравшихся писателей, не испортим начинающуюся дискуссию? - просто из вежливости спрашиваю я, а у самой сердце колотится, как на любовном свидании с Саней. Но я себя в руки взяла.

- Нет, нет, - ответил дедушка, - они привычные, они даже не слушают друг друга, когда спорят, каждому главное - самому прокукарекать.

Я быстро на всякий случай, чтобы не упустить интересных моментов, снова взглянула на происходящее. На отопительной батарее, лет двадцать назад при ремонте вытащенной из парткома, ничего нового не происходило. Если не считать того, что в президиуме появился новый персонаж. Вернее, как-то по-особому выделился среди сидевших за столом и, становилось очевидным, пытался перехватить у Когана инициативу. По крайней мере, победные когановские усы подвяли и опустились.

Но чего обращать, подумала я, внимание на мелкие перепалки, они у писателей всегда в ходу, вполне можно пока поиграть в эту литературную лотерею. А вслух важно сказала:

- Давайте поиграем, мне надо набираться новых знаний.

- Тогда начали, - сказал добрый дедушка и выкрикнул первую фамилию: - Богохульский!

Тут я провернула в уме роман, и как-то, помимо меня, выскользнуло, словно при игре в лото:

- Безыменский!

- Квант! - снова воскликнул дедушка, и по его неуемным глазам я поняла, что в прошлый раз я попала в десятку. Подбодренная своей ворошиловской точностью, я опять, почти не думая, смело выкликнула:

- Киршон! - Как же этот литературный деятель мог не попасть в "наградной" список Булгакова! На I съезде советских писателей выступал с содокладом о драматургии. Призывал создавать "положительные комедии", чтобы зритель "смеялся радостным смехом". Тоже сын юриста. Его пьеса, пустенькая пьеска "Чудесный сплав" одновременно шла в пяти столичных театрах. Учил Булгакова! И кажется, был одним из самых видных палачей писателей! Общественник!

А, совсем раздухарившийся, дедок уже готовил мне новую задачку:

- Автор популярных скетчей Загривов?

Здесь я заколебалась. Михаил Афанасьевич вообще любил слово "скетчисты". Я тоже его очень люблю, применительно к нашей литературе, в которой почти каждый журналист выдает себя за писателя.

- Может быть, Михаил Зощенко?

Особенность нашей игры заключалась в том, что кое-что не нужно было даже и высказывать, проницательный дедушка на лету, так сказать, телепатически ловил не только слова, но и мысли. И хотя я самого имени Зощенко не произнесла, но поняла: я и здесь попала в точку. Что касается мотивов внутренней неприязни... У одного писателя пьесы с репертуара снимали, а хотел славы, любил вино, красивую обстановку, считал себя гениальным, ходил в бабочке, у другого - его рассказики каждый день в концертах и по радио читали, а с каждого выступления автору, как известно, копеечка капала. Как здесь не вызвать к себе обостренного чувства!

Но пора было перехватывать инициативу. В моем глупом девичьем мозгу бьются еще две фамилии: с Лавровичем все ясно, но что с другими двумя. И я, не утерпев, в свою очередь тоже выпаливаю:

- Лаврович и Ариман!

Что ответит теперь этот замечательный старый провидец? Что скажет? В душе у меня все поет: "Угадайка, угадайка, интересная игра, собирайтесь-ка, ребята, слушать радио пора". Песенка моего детства, любимая радиопередача малышни. Ну, на это-то дедуля клюнет?

Но дедушка, кажется, уже поменял правила игры. Вместо того чтобы, как прежде я, радостно выкликнуть подлинные имена, он несколько морщится и заводит такую речь:

- Я, конечно, деточка, могу тебе и сразу имена, как я их мыслю, назвать, но это сложная задачка. Ты-то своей головушкой покрутила, у тебя-то мысли какие-нибудь имеются? Тебе же жить надо, может быть, в аспирантуру пойдешь, знания всегда пригодятся. Что вам Мариэтта Омаровна Чудакова про борьбу литературных группировок рассказывала? Какие там были постановления и формулировочки? Может быть, ты где-нибудь вместе три названные фамилии еще встречала или что-то похожее?

Вот противный дед, здесь же не госэкзамены! Кто там у нас имеется на "а"? Я ведь недаром сказала, что дед кое-что на телепатическом уровне хватает. Не успела я об этой первой букве алфавита помыслить, а он уже своей бородатой головушкой затряс, дескать, все верно, правильно, дочка. И тут же мне дедушка, как на настоящем экзамене, наводящий дает вопрос:

- Кто у нас, деточка, был "воспитанником и любимцем" Троцкого? А заодно посмотри, дорогая, на то, что там делается в президиуме? Может быть, это тебя на что-нибудь натолкнет.

Куда же делся со своими "пиками усов" Коган, какой-то новый дядька уже сидит на председательском месте, призывает всех к порядку, требует тишины. Нет, пора все разговоры доводить до конца, тишина не место для конспиративных бесед. И как-то этого дядьку чудно, не совсем привычно для русского уха, то ли на библейский, то ли на немецкий лад называют.

А я тем временем думаю, я думаю, и вдруг, совсем для меня незаметно, вплывает в сознание некоторый текстик, вернее историйка, связанная в частности с резолюцией ЦК "О политике партии в области художественной литературы". Какое-то тогда было с этой резолюцией у некоторых писателей несогласие! Вот либеральные времена! Посмел кто-нибудь сейчас быть несогласным с позицией администрации президента при раздаче наград! Тогда же, вопреки утверждению в резолюции ЦК, что антиреволюционные элементы в литературе "теперь крайне незначительны", некоторые как назло твердили, что подобных несознательных целый воз. Ой, как любят писатели доносить один на другого! Вот в свое время, конечно в советское, один наш профессор плохо отозвался о Солженицыне, ну и что? За что корить? Случай выставиться представился! А тогда Леопольд Авербах, критик, во всеуслышанье сказал, что такие буржуазные писатели, как Вересаев, Шагинян, Булгаков, Сергеев-Ценский, Соболь, Толстой, только по недомыслию и потере бдительности зачисляются в "попутчики". Некачественные, дескать, они граждане! Можно и расстрелять или сослать на поселение, лишь бы Леопольд сидел в президиуме на мягком кресле, а детеныши Леопольда кушали курочку и хлеб со сливочным маслом.

И когда сия тонкая мысль, взятая из практики жизни и учебников, меня снова посетила, я, возвращаясь к сегодняшней ситуации, воскликнула:

- Дедушка Николай Алексеевич Клюев! Я знаю всё, знаю! Это, как говорил Булгаков, не "бином Ньютона". Ведь Леопольд Авербах был главным редактором журнала "На литературном посту" и много народа погнобил! Он главный душитель! И еще знаю: на том же собрании, где Леопольд плел свои доносы, в стилистике того же революционного времени "категорически за резолюцию" ЦК высказались трое: Ю. Либединский, Г. Лелевич и Л. Авербах.

- Нашла, ура! - "мы ломим, гнутся шведы!" Поддержали! Играем! Знали, кого поддерживать! Как поживает тепленькая курочка с рынка? - Латунский?

- Либединский! Его называли "неистовым ревнителем пролетарской чистоты"

- Лаврович?

- Лелевич! Этот про "пилатчину" у Булгакова в романе писал!

- Ариман? А что, кстати, означает слово "ариман", деточка? Не знаешь, милочка? Плоховато, значит, вас обучали в институте: говорящее это для знающего человека словечко. У Михаила Афанасьевича ничего нет с кондачка. Это, голубушка, обозначение зла у Зороастра. Понятно?

- Понятно, дедушка, все мне понятно! - И с этими словами я перепорхнула в другой уголок подвала. Ой, пора материализоваться! А дедушка Клюев сейчас новую историю расскажет.

Я уже давно заметила, ведя со мною этот диалог, дедушка все время отводил глаза от некой тени, которая назойливо рядом вертелась и все ему в глаза пыталась заглянуть. Мы ведь, хотя девки русские, глупые, наивные, но щи лаптем не хлебаем. Что, милая тень, загладить желаешь? Не тушуйся, у нас только предательство не прощается! Если ты с предательством, то и не проси. Я уже давно эту таинственную тень разгадала. Тень все порхала с каким-то блокнотиком и карандашиком, в блокнотике росчерки делала. Иногда в воздухе, как знаковый момент, появлялся мольберт. Маска, маска, я тебя знаю! Это же довольно знаменитый художник сталинской эпохи Яр-Кравченко, в советское время буквально всех известных писателей своим бойким карандашиком нарисовал. Плодовит был, как веселая крольчиха. Вождей также рисовал. Основатель триумфального жанра. Апофеозом, творческим взлетом художника стало полотно: "А.М. Горький читает тт. И.В. Сталину, В.М. Молотову и К.Е. Ворошилову свою сказку 'Девушка и смерть'". "Эта штука посильнее, чем Фауст Гете, любовь побеждает смерть". Написал также групповой портрет писателей, участников Первого съезда советских писателей - "Ответственность на вас!" Как художнику-портретисту ему и сделано исключение, дали возможность в подвале потереться. А может быть, художники его из своего подвала, где-нибудь под Третьяковской или под Оружейной палатой исключили за подловатость? Очень хорошо был с дедушкой Клюевым знаком. Это именно дедушка ему придумал запоминающуюся приставку Яр. Сколько разных Кравченко без "Яра" в искусстве толкалось, не вспомнить. Фамилия вполне в Клюевском духе. Ах, дедушка, игривый дедушка!

Опять вспомнился родной Литинститутский профессор с его лекциями и наставлениями. Откуда они все помнят и знают? И опять будто чьей-то рукой была перелистана перед глазами книга. Ну, уж если про папу дочка книгу издает, публикуя не публикуемые раньше письма, значит надо считать, что с подлинным все верно.

Есть такая порода талантливых педагогов, в свет выводящая молодых не без способностей людей. Но не жалуется ли какому-нибудь собеседнику дедушка Клюев на мальчика Толю Кравченко? Он, может быть, и не жалуется, зато мы, молодое поколение - не прощаем. Я коллекционирую, господа, не святочные рассказы. Вопиющую подлость интеллигентных людей. Это Мандельштам уклончивый разговор Пастернака со Сталиным простил, а мы, молодые - нет. Сколько подобных трагических историй конструировало прошедшее время. Зачем их знать? Но разве литература состоит не из мелких и больших "знаний"? Разве писатель, переживая чужие истории, не готовится подарить читателям свою точку зрения на мир? А может, и дедушка не предполагает, каким образом мальчонка втерся к нему в доверие? Дедушка все по результатам меряет. Расскажем дедушке? Ах, архивы, до собрания писем! А чего, так сказать, в век прогресса и техники не воспользоваться при этом ее достижениями? Наглядность в обучении и пропаганде - секрет успеха. Стоило мне подумать о просвещении писателя, и здесь же в подвале появляется под потолком телевизионный экран - как бы началось историческое кино. Здесь подобное кино каждый персонаж может вызвать, но ведь писатели до тошноты насмотрелись на себя, а здесь новый зритель, новый аспект, смежное искусство - художник! Тени все сгрудились возле экрана, во внимании напряглись. Парный, так сказать, двойной сюжет.

Сначала, как и положено, пошли даты рождения и смерти. Один, старший, умер в знаменательном 1937 году; другой, молодой - дожил до 1983-го. По датам на экране можно было высчитать и разницу в возрасте - 27 лет. Не слабо для возвышенной дружбы. К моменту знакомства один был знаменитый поэт, другой, молоденький - из Киева приехал поступать в Академию художеств. Семнадцатилетний робкий мальчонка прикатил в Ленинград 10 апреля, а на следующий день вечером послушный и преданный сын уже написал письмо маме с папой в Киев.У юного художника был и определенный дар слова.

Тем временем на экране уже появилось поразительное письмо. Простенькое начало, мальчик приехал в город, сходил к родным, сходил в Академию, куда поступал, потом - как это естественно для начинающего художника - на выставку в Общество покровительства художников. Было такое. Но дальше! Просто инструкция для молодых людей, стремящихся сделать карьеру.

"Осматривая выставку, я увидел пожилого человека с бородой (вроде Шевченко в ссылке), в свитке простой деревенской и в сапогах. Я всегда смотрю на людей как-то выше, чем на себя, но здесь удивился: чего этому холую надо? - подумал про себя и смотрю, как у большой картины. Старичок смотрит, а вокруг него мнутся люди. Да какие люди - все интеллигенция! Слышу, заговорил, и, знаешь, мама, как заговорил! Как-то умно, осмысленно и толково. Посмотрел еще раз на старика и пошел смотреть в следующее отделение..."

Не правда ли, думаю я, женским своим глупым умом выпускницы Лита, неплохой стиль, откровенно, искренно. Мальчика с такими способностями даже в Литинститут можно принимать. Тем временем письмо помедлило и поползло вниз, разматываясь, как свиток.

"Смотрю портреты всяких артистов, поэтов... И вдруг вижу старика нарисованного. Читаю в каталоге номер такой-то, и что же оказывается? Клюев. Знаешь, что Есенина вывел в люди, то есть в поэты. Вот, мать честная! Подхожу к старику и кручусь, вроде как бы на картины моргаю, а куда к черту - на Клюева пялюсь! Смотрю, старичок подходит ко мне, спрашивает, как эта картина называется, и заговаривает об искусстве. Проходим мимо нарисованного портрета, я возьми да сравни их обоих, портрет и Клюева. Он заметил это. Стали говорить, я сейчас же вклинил о Есенине. Вижу, старичок ко мне совсем душой повернулся."

С большим вниманием подвальные тени наблюдали за надписями на экране, образовалась даже некоторая толпа. Здесь это был как бы премьерный показ! Все тянули шеи и комментировали. Порхали даже не самые приличные высказывания. Но разве поручишься за скромность писателей? Такого могут навоображать неприличного.

"Долго ходили, сидели на диванах. Он взял меня под руку, и, прохаживаясь по застланными коврами комнатам, говорили об искусстве, литературе; он мне рассказывал о писателях, о Сереженьке Есенине, его истинном друге. Он прослезился, говоря о нем..."

Как же интересно иногда читать чужие письма. Что было человеком, уже истлело, выветрилось, на могилке завяли цветочки, сам холмик сравнялся с землей, а неповторимый человеческий голос еще дышит, чувствуются восторги и прежняя страсть. Анатолию Кравченко 17, а Николаю Клюеву, "старичку" - 44 года. Между тем у покойников завязывалась иная биография. Мне, правда, как наивному и начинающему литератору, как представительнице древнейшей профессии мерещилось и другое. Диаскуры, Кастор и Полукс...

"К нам подошли две дамы или барышни: одна высокая, с голубыми глазами, другая изящней одета и ниже ростом. Клюев представил меня: вот молодой художник и поэт Анатолий Кравченко, знакомьтесь! А это, - сказал Клюев, - жена Есенина, племянница графа Л.Н.Толстого. - Очень приятно! - и я пожал протянутую руку. Так было и со следующей.

После мы с Клюевым пошли к нему домой. Он много говорил нежным тоном и т.д. Дал мне свой адрес, а я ему свой. Говорил, что если я его не забуду, то он меня познакомит со всеми художниками Ленинграда, поэтами и писателями..."

По своей женской наивной природе, я, юная летучая красавица, верю только в духовное начало любви. Остального уже достаточно хлебнула в свои двадцать лет. Но кто их-то, мужиков, знает! Аполлон, Гиацинт. Сколько же всего нам рассказала замечательная преподавательница Инна Андреевна Гвоздева про античный мир, шалости богов и богинь. Лучше уж возвышенная любовь, чем жесткое порно на дисках, которые в открытую продают в киосках на Ленинградском вокзале. В общем, некоторые картинки из совместной жизни знаменитого поэта и начинающего художника. Совместная летняя поездка на родину Клюева, северная природа, река, воодушевление молодости. Что-то здесь вспомнилось о дружбе Сократа со своими учениками из академии. Сколько же лет прожили молодой художник и старый поэт вместе? Размолвка, - один в Москве, другой в Ленинграде. Яр-Кравченко - "лосенок", "Толечка", "племянник" - все по разному, для разных случаев. "Возлюбленный мой брат, друг и дитя мое незабвенное!" К этому времени Яр-Кравченко уже художник с именем, нашел жилу, рисует передовиков и вождей.

Но уже встает 1933-й год, знаменитого поэта Клюева сначала высылают в Сибирь, в Томск, ссыльный, а потом - острог, смерть. Вот тут кто-то из писателей, эрудиты, вдруг вспомнил и спроецировал на экран последние часы и дни поэта Клюева, ожидающего помощи и письма от "лосенка".

Иногда так приятно оставаться невидимой. Я недолго искала ту самую тень, которая когда-то заискивающе ловила взгляд старого поэта. А какое счастье - вдруг взвиться под самый потолок, словно истребитель с вертикальны взлетом, а потом в пике приземлиться на голову слабака и предателя. Я сжимаю бестелесное и неуязвимое горло, шепчу: рассказывай, сукин сын, лосенок, что было дальше...Читай, петух, запомнившиеся тебе наизусть последние письма. Читай, падла, интеллигент!

"Я болен, хожу едва до нужника и в избу. Сейчас меня гонят из комнаты... Деться мне некуда, город завален приезжими, углы в зловонных татарских слободках от 25 рублей и выше. Я нашел было через людей комнатку за 50 руб., но внезапно получил и к счастью от дяди Паши уведомление, что "на Толю надейся, как на весенний лед". И я остался в старом углу. Напрасно ты назвал этот угол "хорошей комнатой". Она, правда, очень опрятна, я в грязи не вижу ничего доблестного и сам мою, но она без печи, с ординарным полом, под которым ночуют уличные собаки. И это в Сибири, в морозы от 40 и до 60 гр."

- Точно читаешь?

- Запомнил на всю жизнь, по ночам повторяю.

- Ну, читай дальше, дешевка.

- Может, тебя из теней в мусор, в труху перевести? - спросила я у этой тени мечтательно. Читай, читай. - Я еще не придумала, что с ним сделать. - Когда же ты это письмо получил?

- Послал дедушка его в самом конце декабря 1936 года.

"Никаких обещанных 150 рублей я не получил, хотя очень ободрился, когда получил заверение, что буду получать их ежемесячно".

Больше я слушать подобное не могла. Старик, организовавший лосенку художественную карьеру, ждал обещанные ему 150 рублей. В это время лосенок, мечтая о будущей премии, писал картину о том, как Горький читает Сталину свою поэму.

Выдержать подобное было невозможно. Выпустила я из рук хлипкое истлевшее горлышко, пусть пока живёт своей загробной жизнью и мучается...

 

Глава третья. Рано встает охрана.

Возле нового, доронинского, МХАТа Саня сошел с троллейбуса номер 15, на котором ехал от последней за сегодняшнюю ночь клиентки, аккуратно обошел его сзади, как рекомендуют правила, уловил крошечную паузу в движении иномарок и не спеша, наискосок через бульвар, пошел к другому переходу - напротив театра Пушкина. Машины, не останавливаясь, катили с обеих сторон.

Это пусть Барышня думает, что ее пролеты над крышами института никому не известны. Саня-то прекрасно разглядел в воздухе свою красавицу, парящую над телевизионными антеннами. А, собственно, какой настоящий писатель не парит? Ему тоже, конечно, захотелось полетать. Можно в полете плюнуть на кого-нибудь, разбить голову невидимой бутылкой неприятному знакомому или сослуживцу, только это и заслужившему. Но начиналось не творческое, а служебное время, и здесь не до полетов. Сане пора было заступать на смену в институтской проходной.

Охранник - самая распространенная специальность в России, как программисты в США. Три вида деятельности наиболее популярны у студентов гуманитарных вузов: охранник, дворник и продавец в палатке. Иногда студенты подвизаются официантами, но это уже аристократия. Среди своих товарищей по институту Саня знал только двух таких везунчиков: один переводчик-китаист, а другой - из знаменитой профессорской семьи.

На небольшом отрезке пути через бульвар Саня своею немалой, похожей на лопату ручищей помахал все же не Барышне, уже пикирующей на Герцена, а бронзовому Есенину. Хороший памятник, основательный, пенсионеры возле него играют в домино, если не пьют пиво. Захотелось в этот утренний свежий час посидеть на крылатом то ли Пегасе, то ли Коньке-горбунке, впаянном возле поэта, покалякать с его хозяином. Как, Сергей Александрович, вы в литературу входили? Какой тогда рынок существовал? Такой же разбой вели издатели? Как они с налогами поступали? Платили ли писателям? Ну, положим, о своих доходах они не забывали, но неужели им так же, как нынешним, было плевать на литературу, которая их кормила?

Еще и другие были у Сани соображения. Но надо было двигаться дальше, мимо боковой стороны Драмтеатра имени Пушкина, который раньше назывался Камерным, и мимо старинной церкви Иоанна Богослова. Это с одной стороны по движению, а с другой - мимо многоэтажного дома, в котором, по слухам, живет знаменитый шоумен и бывший министр культуры Михаил Швыдкой. Культура, хоть и финансируется по остаточному принципу, всегда живет в самых культурных местах. Хорошо бы ему стекла побить, думал, минуя угол дома, Саня, но где расположены нужные окна, он точно не знал.

Когда Саня проходил мимо ворот бывшего Камерного театра, в котором раньше играла знаменитая актриса Алиса Коонен, а режиссировал Александр Яковлевич Таиров, он вдруг подумал о бренности всего живого, но и о легендах тоже подумал. Это обязанность писателя - о мифах размышлять. И с изумлением открыл, что в мире все обязательно каким-то чудесным образом соединяется. Вот, например, знаменитому впоследствии ректору Литинститута Владимиру Федоровичу Пименову, работавшему тогда в комитете искусств, пришлось этот театр, по указке свыше, закрывать. Он как бы уже этим застолбил себе место в истории. Но ведь еще и в географическом пространстве. Недаром через пару десятков лет перешел в Лит, который одной стеной прирос к бывшему Камерному театру. Разве это случайно?

Теперь о мифах, которые тоже Саню очень интересовали. Картину триумфальной порки прославленного режиссера в стенах его же театра Саня очень живо себе представил: разве он никогда не был за кулисами? Все, конечно, развивалось по заранее намеченному и нашушуканному в кулуарах сценарию. Как известно, современные писатели, вскормленные благородной завистью, ненавидят друг друга. Но это ничто по сравнению с артистами! У Сани в голове просто не вмещалось, как они могут работать на одной сцене! Крутится в нежных вариациях прима-балерина, а кордебалет, который принял статические позы у нарисованной на холсте воды, ощеряется в тайной надежде, что она ногу подвернет либо, промахнувшись в прыжке мимо партнера, брякнется об пол. Или просто пялятся девочки и, шмурыгая носами, думают про себя, что они, дескать, совсем не хуже.

Итак, перед внутренним взором Сани предстало обычное собрание труппы, на котором совершенно неожиданно оказался будущий литинститутский ректор. Тогда, в его молодые годы, он служил в чине заместителя председателя комитета искусств, по сегодняшним меркам, заместитель министра культуры. Собрание, как обычно, проходило в зрительном зале, на алых бархатах. Дело, казалось бы, привычное. Но на этот раз какое-то разнузданное электричество гуляло по залу. Напрочь забыты обласканные зрителем и прессой знаменитые гастроли в Париже, продемонстрировавшие победу "синтетического" искусства, соединившего в сценической пластике актера музыкальность и пантомиму. И как блистала Алиса Коонен - жена, кстати, главного режиссера. Но здесь и теперь, на собрании труппы, все будто кануло в прошлое. В том числе и недавняя, 33-го года, премьера шедевра советской драматургии и театрального искусства - "Оптимистическая трагедия". Девушки у воды были недовольны. Мальчики, игравшие в массовке спектаклей, еле сдерживались: разве мы хуже?

Как правило, великие режиссеры выводят к рампе актрис, которых потом рецензенты называют тоже великими совсем не потому, что они их жены. Саня даже про себя не станет называть ту Моську, среднего актера, первым затявкавшего на Слона. Как красноречива иногда бывает зависть! Все интересы театра подчинены режиссерской жене. Спектакли для нее и роли только для нее! Встали и ополчились против недавнего кумира, конечно, самые преданные друзья, товарищи и поклонники. Неистовствовали все, как говорят поляки, дуполизы. Какие бросались реплики, какие взгляды! А режиссер как раз в это время ставил, со своей женой в главной роли, спектакль по пьесе английского эстета Оскара Уайльда "Веер леди Уиндермир". Статьи и постановления о формалистах в искусстве появятся немного позднее. Но, впрочем, кто сейчас помнит все эти даты? Мифы возникают возле трагедий из вполне житейских подробностей. Остался миф о знаменитой актрисе и знаменитом реформаторе сцены и о верности.

Саня смотрит на боковой фасад театра, весь в окнах на разных уровнях: это гримуборные, костюмерные, кабинет. Что-то он сегодня зациклился на окнах? Может быть, какие-то из этих окон обозначали казенную, при театре, квартиру, где жили Коонен и Таиров? Легенда сохранила подробность быта: одна из их дверей выходила прямо в закулисье. Трагическая актриса одевалась и гримировалась в своей спальне, и являлась взору коллег непосредственно перед выходом на сцену. Потом, после памятного собрания, после довольно скорой смерти мужа, ее видели на Тверском бульваре, где она часто прогуливалась. Но никогда она больше не переступала порога той двери, которая вела на сцену.

Муж и жена хорошо, как и положено настоящим художникам, разыграли свой миф. Режиссер, уже отставной, нанес визит будущему ректору Литинститута на его тогдашней площадке - в комитете по искусству. Учреждение находилось на Неглинке, чуть ли не напротив Государственного банка, в котором сейчас сидят люди, лелеющие так называемый стабилизационный фонд. О какой сатисфакции собирался просить театральный гений? Это был важный вопрос для начальника среднего звена, точно знавшего, что есть еще и самый главный босс, небожитель. Можно предположить, что в ожидании этого визита будущий ректор, как говорится, наложил в свои министерские штаны. Но, о счастье! Мифотворцы знают о славе и инструментах ее приобретения больше, чем простые чиновники. С какой радостью заместитель министра написал "разрешить". Потому что в качестве "отступного" режиссер попросил нечто совершенно, с точки зрения любого чиновника, элементарное: макет своего самого знаменитого и, заметим, самого советского спектакля - "Оптимистической трагедии". "Кто еще хочет комиссарского тела?"

Вокруг этого театрального мифа, размышлял Саня, были еще сопутствующие детали, как мелкие подарки от фирмы при большой покупке. Вроде режиссер забыл шляпу в начальничьем кабинете, и хозяин догнал его аж на улице - это лирическая деталь. А вот трагически-доблестная. Бывшим кумирам Камерного театра, после того как они потеряли работу, жить практически было не на что. Но только один в Москве человек решился предложить им работу - Рубен Симонов, главреж театра Вахтангова. Какова доблесть, каково бесстрашие! Нет, определенно, подумал Саня, уже пройдя мимо некогда великого театра, профессор Инна Люциановна Вишневская, их педагог, хорошо поработала над расширением студенческой эрудиции.

Иногда Саня думал, что все окружающее его институт - жилые дома, учреждения, магазины - возникло здесь не случайно. Саня абсолютно уверен, что все подвергается специальной расшифровке. Как бы существует в мире некая друза - в геологии так называют естественное гнездо самородных минералов, драгоценных камней или редких металлов. В центре, скажем, огромный алмаз, переливающийся томным лунным светом - это, собственно, и есть Литературный институт, Лит. А вокруг тоже драгоценности: и бывший Камерный театр, и памятник Сергею Есенину напротив МХАТа имени Горького, и Некрасовская библиотека, фасадом выходящящая на Большую Бронную и соседствовавшая с Литом стена к стене. Даже здание ГУИНа, видное ему из проходной, тоже не без значения. Известно из истории, что получает, в конце концов, хороший писатель за честное и художественное письмо. Тюрьму, лагерь, ссылку, расстрел. Если писатель, такой, скажем, как Ф. Ф. К. или С. И.Ч., ни разу не сидел даже в милиции, не говоря уже о тюрьме или КПЗ, - не верьте ему. Под немецким и русским караулом был Ломоносов, прошли каторгу Радищев и Достоевский, прокуковал в ссылке Пушкин, ссылались писатели из декабристов и Герцен, сидели Лермонтов и Куприн на гауптвахте, Чернышевский под позорным столбом, Клюев в тюрьме, Маяковский в Бутырке, а если говорить о советском времени, нет этим перечислениям конца - Есенин, Заболоцкий, Мандельштам, Платонов, Булгаков, Ручьев, Коржавин, Шаламов, самоусовершенствовавшийся в знаменитой "шарашке" до нобелевского лауреата Солженицын, Эрдман, сумевший потом на воле поработать в клубе НКВД и получить Сталинскую премию за какой-то киносценарий, написанный в соавторстве с Вольпиным...

Саня решил, что даже про себя не станет перечислять современных благополучных писателей - как правило, они плохие, добропорядочные и скучные, как писатель Ку-кин. Но ведь тоже писатель с мифом, ему разбили очки во время каких-то националистических разборок. Известен даже исполнитель этой акции. Этот боевой прорусски настроенный грузин то ли сам потом повесился в камере, то ли его повесили. Так и ходит теперь писатель с этим мифом, возникшим из-за разбитого глазного велосипеда.

Рядом с бывшим Камерным театром, который уже много лет, хоть и присвоили ему имя великого Пушкина, театр просто никакой, в смысле самый обыкновенный, стоит еще одно здание, по-своему знаменательное. Это православный храм шестнадцатого века. Именно так значится на охранной доске. Вечером в пятницу и субботу, когда в институте все затихает - студенты разошлись, в аудиториях тишина и лишь где-нибудь на кафедре одинокие ученые под глоток чая с закуской обсуждают какие-нибудь проблемы Серебряного века или эстетику Ортеги, - слышится церковный благовест. Немножко диковато звучит обычный колокол над головой памятника Герцену. С парадного же крыльца Литинститута, чьи белокаменные ступени, по социалистической бесхозяйственности, почти полностью утонули в асфальте, виден и приземистый, сверкающий новеньким золотом купол.

Чем там заведует Иоанн Богослов в высших сферах, посмотреть Сане в специальной литературе было недосуг. Может быть, и не в особенно специальной, ибо и Священное Писание, и богословские сочинения отцов и апостолов церкви - разве все это не литература? Но ведь столько приходилось читать по программе, столько времени уходило, чтобы себя как-то прокормить. Тем не менее Саня знает, что для литинститутского молодняка церковь эта как бы своя. В нее прибегают помолиться, кто верующий, или просто свечку поставить перед экзаменами либо зачетом по латинскому языку и истории древних цивилизаций. Эти предметы для первокурсников самые сложные, как анатомия у медиков.

Поблизости есть еще одна церковь, Большого Вознесения, к русской литературе имеющая самое прямое отношение - там венчался с Гончаровой Пушкин. В ней при советском строе была лаборатория высоких энергий, проводились испытания. Теперь, когда она вновь открылась для верующих, там иногда отпевают институтских профессоров.

Пройдя церковный фасад, Саня выходит на Большую Бронную и бросает взгляд налево. Идти до Большого Вознесения - проходными дворами мимо памятников Шолом-Алейхему, на пересечении Большой и Малой Бронных, и Александру Блоку, на Спиридоньевке, в конце которой, напротив особняка, построенного архитектором Шехтелем для фабриканта Рябушинского, а после революции отданного на житье Горькому, и стоит этот храм, - идти минут семь-десять, но за домами храма не видно. Однако Саня всегда держит его в памяти, когда подходит к институту. И перед мысленным взором возникают лица двух поэтов, преподавателей Литинститута, Юрия Поликарповича Кузнецова и Владимира Дмитриевича Цыбина, какими он запомнил их при отпевании в этом храме.

Саня любит район, в котором расположен Литинститут. Если не бездумно ходить по этим улочкам и переулкам, а все рядом, близко, если смотреть и вспоминать - вот она и история жизни, и история литературы. На старых фотографиях Саня видел в одноэтажном доме, стоящем на углу Малой и Большой Никитских улиц, большой гастроном. Как раз на том месте возле храма Большого Вознесения, где в перестроечное время внедрена приземистая ротонда-гриб, под которой в струях фонтана кукольный Пушкин навеки обречен встречаться с такого же ростика юной Натали, почему-то похожей на Анну Австрийскую в иллюстрациях к "Трем мушкетерам". О новеньком же, но не очень складном памятнике Шолом-Алейхему Саня подумал, нарисовав в своем сознании небольшую колонну с кукольной фигуркой писателя наверху. Конечно, "Мальчик Мотл" - чтение любого культурного детства. Но в прежние времена памятники стремились к монументальности, чуть ли не к заоблачным высотам. Теперь же в мизерности фигурок великих людей как бы сквозит презрительная ухмылка нынешних нуворишей: "Что, борзописцы, не могли заработать себе на безбедную жизнь?"

Почти напротив памятника Шолом-Алейхему два дома, без которых история Москвы не обойдется. Это, во-первых, здание синагоги на Бронной, в котором когда-то размещался Всесоюзный дом народного творчества. Кто здесь творил раньше, а кто позже, Саня пока не разобрался. Единожды он в этом здании был. Как-то летом, как раз в субботу, он дежурил и ходил в булочную, которая была в доме рядом с синагогой, теперь здесь, конечно, никаких хлебов ни с кем преломить нельзя. И в этот момент из синагоги вышел некто и обратился к Сане: "Молодой человек, вы, наверное, знаете, что в субботу евреи не работают, у них шабад, а нам нужно включить электричество, повернуть рубильник..." Саня запросто рубильник повернул, но внутри ничего особенного не рассмотрел. Теперь синагогу, которая побывала Домом народного творчества, перестроили очень тонко - Саня судит по фотографиям, - стилизовав под Стену плача и башни Иерусалима. Все еще, конечно, забрали стеклом.

Другой дом - это Драматический театр на Малой Бронной. Здесь играл знаменитый актер Михоэлс. В Великую отечественную он руководил Антифашистским комитетом советских евреев, ездил в США собирать для обороны деньги. Об этом Саня только слышал. Но кому-то надо держать все в живой памяти. Зато он точно знает, что после войны Михоэлс получил Сталинскую премию за театральные работы, а через два года трагически погиб в Минске в дорожной аварии.

Великий актер и режиссер был, по слухам, привержен возникшей еще в годы первой русской революции идее создания еврейской республики на полуострове Крым, в протекторы которой прочили тогда лейтенанта Шмидта. Идея реанимировалась после смерти Ленина. По так называемой "декларации Калинина" предполагалось переселить на полуостров сто тысяч еврейских семей, или пятую часть российской диаспоры. И вот, забегая вперед паровоза, как у него часто бывало, Маяковский уже пишет бравурный гимн: "Трудом упорным еврей в Крыму Возделывает почву-камень". Сталин, говорят, не хотел отдавать этого места, чтобы не иметь под боком непотопляемый крейсер со слишком импульсивным экипажем, и согласился на субтропический Биробиджан, а позже предложил ООН устроить евреев на земле, обетованной им, по Библии, Господом в Палестине.

Возле театра, если опять напрячь воображение, можно представить целую толпу довольно странного народа. Мужчины, в теплых зимних пальто с воротниками "шалью", и женщины, в основном одетые в котиковые шубы - настоящему щипаному дальневосточному котику износа нет. В таком обличье лет сорок назад московские евреи пришли на встречу с кумиром тех дней, с первым послом вновь возникшего государства Израиль Голдой Меер (Мейерсон). "Наша Голда". Действительно почти наша, родилась на Украине, в Киеве. Эта умственная картина пишется тоже с чужих слов - рассказ кого-то из преподавателей. Сане чужого не надо, но память у него молодая, цепкая, а преподаватели в Лите всегда о многом рассказывают.

Как бы освежившись видением картин, связанных с прошлой жизнью и историей литературы, Саня оказывается напротив почты. Она на первом этаже дома на углу Богословского переулка и Большой Бронной. Сколько отсюда было послано Литинститутом поздравительных телеграмм писателям! А сколько ушло телеграмм менее возвышенных и радостных: утраты часто стучали в двери Лита.

Отправкой и тех и других телеграмм обычно занимается отдел кадров, в помещении которого всегда живет кот или псина. Последнее время здесь проживает собака с литературным именем Муза. Чудесное дворовое животное с цепким и хитрым взглядом. Если Саня дежурит в субботу или в воскресенье, то в его обязанность входит Музу кормить и дважды в день выводить на прогулку. Очень неглупая собака. Обычно телеграммы на почту носит заведующая отделом кадров, так сказать куратор собаки. Саня полагает, это вполне могла бы делать и Муза. Собака-письмоносец. Может быть, даже и писать. А может, она и пишет? "Горячо скорбим утратой..." "Сердечно поздравляем дорогого и всенародно любимого..." "Ваше проникновенное русское слово..." В каких потайных папках хранятся трафареты этих волнующих текстов? Саня, читая нашу прессу, давно заподозрил, что на самом деле никакие телеграммы с поздравлениями и с соболезнованиями не шлются. Просто все тексты давным-давно отредактированы, согласованы и пронумерованы. Первые экземпляры лежат в средствах массовой информации, а вторые - в соответствующих заведениях культуры. И когда необходимо, из институтского отдела кадров звонят туда и сюда, собака Муза лает, скажем, три раза. Это означает, что надо опубликовать текст номер три - поздравление с высоким званием. А номер пять означает трагическую утрату. Вот бы об этом написать рассказик, каждый раз, вспоминая Музу, думает Саня.

Но дом с почтой на первом этаже знаменит не только этим. Совершенно не случайно со стороны Богословского переулка, у аккуратненького подъезда, видимо специально пробитого для эксклюзивного пользования новым жильцом, чтоб окружающие знали: четвертая власть сила! - появляются роскошные автомашины. Правда, хозяина апартаментов, этажом или двумя выше, удавалось увидеть далеко не каждому. Но только в жизни, поскольку на телевизионном экране от усатого, как черт, комментатора деться никому было нельзя: он был всегда, везде и повсюду. Половина института - ведь писатели, как молодые и неопытные, так и старые и матерые, любопытны, как белки - ждала, когда у подъезда появится знаменитый "мерседес", лично подаренный первым президентом России за поддержку на повторных выборах. Старики же пенсионеры, говорят, экраны своих телевизоров, глядя на усатого красавца, заплевали.

В этот ранний час машин, с охранниками и без, у подъезда не видно. Ни милиция, ни агенты тайных служб никого не охраняли. Улица была пустынна. Только мощный грузовик из тех, что собирают по городу отбросы, вытряхивал в свое нутро всякую дрянь из мусорных контейнеров. Два здоровенных чубатых хлопца, видимо украинцы, ловко подкатывали железные ящики, цепляли за их кромку специальные манипуляторы, и через несколько секунд, уже где-то на уровне второго этажа, машина нескромно, без утайки пересыпала из одной утробы в другую все, что осталось от дневного потребления жильцов. Как же много мусора оставляет после себя человек!

Разглядывая пустынную утром улицу, редкие машины, мусорные баки, Саня подумал, как быстро заканчивается известность у людей, подобных этому мастеру разговорного жанра. Где они сейчас, прежние "титаны" политики, бесследно исчезнувшие из нее? Куда делись Поповы, Станкевичи, Черниченки с их былой славой и популярностью? Почему они больше не занимают эфирное время, не учат нас, как нам жить? Ну, допустим, с деньгами у этих господ и в отставке веселее, чем у большинства в стране. Им не приходится, как ему, пилить антицеллюлитный или общий массаж старым и молодым бабам. Но у него все же амбиции круче. Еще посмотрим, о ком через тридцать лет будет писать энциклопедия! Этого мастера устного обмана забудут намертво, и подавись ты со своими деньгами, бывший преподаватель школы КГБ. Да-да, Саня слышал, что этот самый комментатор до оккупации телевизионного ящика преподавал при советской власти где-то в спецшколе. Во дают, а? Вот это прозревают, вот это меняют взгляды и убеждения, будто перчатки... резиновые хирург! Выходит, не так уж грустно на этом свете, господа? Однако это только кажется, что все простится: "но есть, есть Божий суд, наперсники разврата..." И Саня поймал себя на том, что начал невольно думать цитатами.

Перед тем как свернуть направо, к институту, он решил хотя бы одно мгновенье постоять на перекрестке. Расправить плечи, вздохнуть, помечтать о будущей славе! А кто в Лите о ней не мечтает? Здесь, на маленьком перекрестке, все вызывало размышления и воспоминания. А чем писатель живет? Постоянно фантазирует, вспоминает. Этим, как говорится, кормится. Писатель должен цепко держаться за услышанное, уметь все пережить и запомнить. По-настоящему не пережито, что не толкнуло твоего сердца. Такое не запомнится, не станет кирпичиком для новой реальности, создаваемой тобой. А что придумал и пережил, может со временем пригодиться. Саня всегда, как его учили профессора, что-то придумывает и собирает, по собственному выражению, "в копилку". Вот и опять что-то замерещилось. Саня представил себя работающим на только что увиденном мощном мусоросборнике. Двигая рычагами манипулятора, он поднимает контейнер, полный пищевых отходов, строительного и бытового мусора. Здесь накопившиеся за сутки пивные и водочные бутылки, гигиенические прокладки, целомудренно упрятанные в полиэтиленовые пакеты, старые ботинки, банки из-под китайской лапши, кости от холодца, рекламные листовки и непрочитанные бесплатные газеты. Саня поднимает контейнер повыше, и все это махом вываливает в одно из окон дома. Здоровые, как бугаи, украинцы жмут ему руку. Теперь не булыжник оружие пролетариата, а мусоросборочная машина.

Но разве ради этой мелкой фантазии остановился Саня на углу? Его взгляд прорезывает пространство дальше. Впереди, почти по прямой, в Трехпрудном переулке в старом, еще дореволюционном, доме живет институтская же немолодая профессорша Наталья Александровна Бонк. Вот у кого слава так слава. Даже без энциклопедии. Ее знают все, кто когда-либо - тридцать, сорок, двадцать или десять лет назад - открывал учебник английского языка. Любая учительница всегда предупреждает учеников: "Пожалуйста, достаньте учебник Бонк!" Лет сорок назад написала дама это пособие, так вся страна его и знает, как словари Ожегова и Ушакова! В науке, как и в литературе, все решает не количество, а качество. Профессорше до дома минут пятнадцать ходьбы; один раз весною, когда на дворе стояла отвратительная, с дождем, гололедица, Саня провожал туда старушку. Под ручку держал и зонтик над ней распространил. Про Наталью Александровну ходит такое смешное присловье: Бонк, дескать, английский язык сама выдумала, чтобы его преподавать. Как ее сумели переманить в Лит? Раньше она дипломатам английский втолковывала.

И тут же Саня вспомнил еще один рассказ, из услышанных в Лите. Но, чтобы стать со-очевидцем, ему нужно мысленно переместиться в пространстве. Чуть левее, к Патриаршим прудам. Вот он, знаменитый пруд, держащий на мерцающей поверхности старое серебро облаков. Что за занятные домики глядятся в это волшебное зеркало? Ну, конечно, те самые, над которыми и сейчас пылает закат, разожженный Михаилом Афанасьевичем Булгаковым. Все помнят. Это потом пристроили тихий особнячок с колонами на выезде у Садового кольца. Думали, что построили дом для генералов и маршалов, героев Отечественной войны, а оказалось - объект для киносъемок: домик с колонами так часто снимают в кино. Сравнительно новый дом и за спиной "булгаковской скамейки", где писатель организовал встречу Берлиоза и Бездомного с Воландом. В этом здании солидной постройки проживает бывший ректор Литинститута и, опять же бывший, министр культуры Евгений Юрьевич Сидоров. Легендарная личность, первый министр культуры новой России. А может быть, Литинститут по своему волшебству вообще связан с этим магическим местом? Все не случайно. Сидоров каждый день мог сидеть на заветной скамейке.

Любой роман состоит из деталей. Перед глазами Сани уже прошли два бывших ректора. Можно ли в романе мешать выдуманное с реальным? Собственные фантазии с подлинными людьми и их рассказами? А если можно, значит, назовем и ректора, ушедшего недавно в отставку по возрасту. Хотя ректоры, как маршалы, в отставку не уходят. У тысячи выпускников в дипломах его фамилия и роспись, и кому-то мнится: отставка? такого не бывает! Тем более что престарелый этот ректор не отжат еще преемниками от науки и поныне преподает в Лите на кафедре творчества.

Писатель должен любить стариков. За их негибкими спинами всегда какие-то удивительные истории - а чего, как не истории, пишет писатель? Конечно, их старые руки в пигментных пятнах. Когда они раздеваются в бане и с них, подобно капустным листьям, опадают рубашки, брюки и т.д., видишь отвислые животы и тонкие ноги. А их брыли на шеях, которые они скрывают галстуками! Шеи динозавров! Однако Саня уже догадался: это только кажется, что у молодежи вся жизнь впереди. Но сколько впереди лет этой жизни и какая она будет, никто не знает. Чего там еще придумают для развлечения человечества разные Буши? Разве не бродит по планете птичий грипп, придуманный прессой, СПИД, сконструированный и выпущенный на свободу, как говорят, где-то в биологических лабораториях? Мнимые и явные опасности подстерегают на каждом шагу и молодого и старого человека. Но старый, он почти все свое отшагал. Что еще примерещится отважному ученому люду для усовершенствования планеты? И разве почти любое усовершенствование не идет человечеству во вред? А у стариков все уже состоялось, хотя бы длинная жизнь, которая для молодого может закончиться в одночасье, на переходе через улицу или в полете домой с сочинского лучезарного отдыха. У стариков уже состоялась любовь, случилась история, они прошли через предательства, политические разочарования, крушение иллюзий. Им есть что рассказать молодому писателю. Только надо уметь слушать и подворовывать. Чужой пережитый опыт - это уже твой. Еще несколько лет - и у опыта, кроме тебя, уже нет наследника!

К Патриаршим прудам Саня мысленно прилетел опять-таки не случайно. Как иногда сближаются явления и литература высовывает свое ухо из кочана капусты! Не так уж седа и немощна история. Это только нам кажется, что Николай Второй, Лев Толстой, Ленин, Троцкий, Сталин, монархизм, капитализм, социализм сверкают где-то на далеких полюсах времени. Всё на самом деле рядом, сцеплено, как вагоны состава, стоит только сделать шаг через гремящий шаткий переход, с опаской глядя на стремительно мелькающие внизу шпалы.

Так вот, один из бывших ректоров - какой из трех упомянутых, догадайтесь сами - рассказывал на семинаре, что в детстве, уже после войны, катался, как на карусели, на том самом легендарном турникете, возле которого Аннушка жахнула бутылку с подсолнечным маслом. Каково! Но что же тогда получается? Есть непосредственный очевидец жизненной правды, превратившейся в литературную деталь. Нам дано воочию увидеть, как некий факт жизни, ее простенькая реалия превратилась, буквально на наших глазах, в миф.

Сегодня этой реальности уже нет, давно разобрали турникет, а миф, пережив время, все укрупняется. А ходил ли тогда там трамвай, - спросил у бывшего ректора семинарский Фома-неверующий. И удивительно, что со всеми подробностями, будто это было вчера, ректор описал и мощенное светлым булыжником скругление на повороте рельсов и даже уверял, что помнил загорающееся на выходе с бульвара объявление, описанное Булгаковым. Хорошо. Для Сани вполне объясним волшебный переход жизненной правды, чуть подправленной писательской фантазией, в образы литературы. Но как, оказывается, быстро всё происходит и как все рядом. Академической дистанции просто не существует. Бывший ректор помнил не только турникет, но и объявление по радио о начале войны, потому что, услышав его, одна из родственниц уронила на кухне кастрюлю с борщом. Таких деталей не придумаешь, значит, говорит правду, решили семинаристы. Так же живо бывший ректор помнил похороны Сталина, не по кино, а в реальности: запечатлелись в глазах пухлые сталинские руки в гробу. Для Сани же Сталин так же далеко, как Иван Грозный, как Николай Второй. Для него социализм и царизм в эпоху империализма, как выражаются в учебниках, это другая эра, несосчитанные годы. Но если Сталина видел Санин современник-ректор, значит он жил уже в двух эпохах - при социализме и том капитализме. А его родственники, деды и бабки, рассказывали мальчику про жизнь при царе и кто-нибудь из них царя мог даже видеть. Следовательно, в одном человеке соединилось живое, чувственное восприятие полутора веков, а уж одного-то точно. Вот где роман! Вот про что написать бы книгу, думал Саня, стоя на перекрестке и побаиваясь пустить свое воображение дальше.

Саня все время тетешкает мысль о романе, который он напишет. У него закончился уже четвертый курс, осталось чуть-чуть до защиты творческого диплома. Эти его будущие сто или двести страниц будут читать опытные профессора, все, как они сами утверждают, не малые писатели. Схалтурить, выставить на позор что-нибудь журналистское за писательское тут нельзя. Надо выдать на гора все свое умение, синтез собственной наблюдательности и фантазии. Все должно быть, как говорится, на чистом сливочном масле. А Саня уже знает, что настоящий роман - это не только сюжет, это - когда слово начинает спорить с жизнью, доказывая, что оно, как таковое, важнее жизни. Саня постоянно прикидывает все, что он узнал - свой опыт, свои наблюдения, - и так и эдак. Может быть, думает он в эту минуту, словно бы осененный каким-то прозрением, ему следует написать "роман места"? Своеобразную географию округи и ее обитателей. Все ж-таки самый яркий культурный "пятачок" Москвы, в центре которого институт. А окрестности! В трех минутах ходьбы - квартира Ермоловой, а еще в трех, если только идти не по бульвару, а в глубь переулков - квартира другого премьера Малого театра, Остужева. Или взять их институтскую профессуру, какие у каждого истории! Например, недавно умершего Юрия Давыдовича Левитанского в войну, солдатом, поставили часовым в Доме Герцена, где он после окончания грозных дней станет учиться на Высших литературных курсах.

Спокойно, Саня, спокойно! Но почему же родилась вдруг поразительная уверенность в том, что нашел? Это как во время карточной игры или драки возникает ощущение непобедимости, расчета и удачи. Роман места! Как же эта мысль не возникала у него раньше? Как любит он эти мелкие поиски истории и знание, кто где жил и творил. Помогали ли стены? Помогало ли место? Но затаимся пока, отложим точный характер будущего романа, счастливо найденный ранним утром, он есть, и он отсутствует, удачу не следует пугать натиском.

Кто же у нас еще жил на Большой Бронной улице? - судорожно, уже напрягаясь, думает Саня. Кое-что из ранее прочитанного крепко засело в сознании. В студенческие годы - писатель-реалист Глеб Успенский, могила которого так и затерялась на Ваганьковском кладбище. Как внимательна родина к своим лучшим сыновьям! Кажется, в шестом году прошлого века на квартире у артиста Малого театра Падарина пробыл одну ночь Ленин. И эта комета времени не пролетела мимо. Здесь же жил этнограф Янчук, издававший "Этнографическое обозрение", в которое заглядывал Энгельс, когда писал свои работы.

Саня может о многом порассуждать вокруг места. У него, оказывается, уже собран довольно разнообразный материал. Везде темы, везде сюжеты. Например, в интереснейших записках Екатерины Яковлевны Веселовской, стенографистки института, наткнулся на любопытный факт: при предыдущем режиме, когда преподаватели и студенты составляли списки избирателей, она обнаружила у окрестных жителей большое число еврейских фамилий. Район компактного проживания? И все же здесь жил и другой сорт людей. Гений места! Он святил здесь, и веяло благо другому сорту людей. Только по встречам Пушкина за девятнадцать его посещений Москвы можно составить внушительный список выдающихся личностей, проживающих неподалеку друг от друга - на Остоженке и Воздвиженке, Пречистенке и Рождественке, Мясницкой и Сивцевом Вражке, в Брюсовском, Петроверигском и Воротниковском переулках. Поэты Баратынский, Мицкевич, Языков, Денис Давыдов и Веневитинов, баснописец Дмитриев, писатели Хомяков, Аксаков, братья Киреевские, Погодин и Загоскин, на чье авторство романа "Юрий Милославский" покушался Хлестаков, художники Брюллов и Тропинин, написавший лучший пушкинский портрет, слава русского театра Щепкин и трагическая актриса Семенова, упомянутая в первой главе "Евгения Онегина", издатели Полевой и Надеждин, композитор Верстовский, держатель литературного салона Свербеев. Вот где - по отзывам - "болталось, смеялось, вралось и говорилось умно!" и где до хрипоты спорилось о читанной автором драме "Борис Годунов". И только душевнобольной Батюшков не узнал Пушкина, посетившего его в память о своем юношеском увлечении поэзией патриарха.

Еще бы Саня с удовольствием ввернул в рукопись народившееся в округе понятие, каким пользуются в нашем отечестве большинство родителей, плохо воспитавшие детей. Известно, что архаровцами называют сорви-голов, началось же все с подчиненных московского обер-полицейместера Архарова, а хулиганов - по имени ирландского скандалиста и сквернослова Hоoligon (Вебстер). А вот откуда слово "лодырь", скажет не каждый. Во времена Пушкина в громадном ампирном доме, стоящем торцом к Хилкову переулку, находилось "Московское заведение искусственных минеральных вод", принадлежавшее акционерному обществу. В курс лечения устроителя заведения доктора Лодера входили ванны, питье вод и обязательная прогулка по обширному саду, спускавшемуся к Москва-реке. Ротозеи у решетки сада часами глазели на бар обоего пола, без дела слонявшихся по дорожкам, прозвав их по фамилии доктора "лодырями".

О, это предвосхищение удачи и будущего - нетленного! - романа...

Саня поворачивает направо. Два-три дома, в одном из которых, скучном, какое-то учреждение, связанное с городскими электрическими сетями. Об этом говорит не столько вывеска, сколько серия дорогих и престижных автомашин, выстаивающих у подъезда. Рядом служебный вход в Театр имени Пушкина, откуда таинственно, в мехах и лентах должны были выскальзывать под рокот толпы поклонников молодые гениальные актрисы. Но что-то помельчало с театром в России, как-то помельчало и с публикой. Молодые актрисы - летом, как все, в коротких юбках, а зимой в синтетических шубах - топают из театра к метро, на струящийся от Макдональдса запах жареной картошки и биг-маков, который сопровождает их потом до самого дома.

Сразу за зданием театра начинаются мистические помещения Литинститута. Саня будто впервые смотрит на все, возбужденный своей придумкой: роман об альма-матер. Романист во время охоты за сюжетом все видит другими глазами. Лит, как волшебный град Китеж, всплывает из озера повседневности перед охотником, если, конечно, тот любит эту землю, строения, историю. А как можно не любить их мальчику из нищей деревни?

У Сани в голове уже давно собственная история и география усадьбы братьев Яковлевых. Совсем недавно на соседнем дворе, примыкающем к институту, разбирали флигель и нашли под какой-то бетонной плитой старинный, обнесенный еще дубовыми плахами, колодец. Вода в нем была чистая и живая. Рабочие, как дети, с интересом обсмотрели его, прежде чем снова закрыть и засыпать. Можно было представить, как дымилась зимой эта вода, когда ее наливали в осиновую колоду, чтобы поить лошадей. Почему-то образ этого колодца постоянно преследует Саню. И образ поварни. У Сани на выбор два местечка, где она могла находиться в усадьбе. Но сначала, признаемся, что пища - это не малое, если не основное, в жизни человека.

Итак, два места. Или в том низеньком флигелечке во дворе, где находится читальный зал, или в длинном одноэтажном строении, мимо которого Саня сейчас проходит. Это тоже один из флигелей, обрамляющих усадьбу с боков основного корпуса. Саня любит заглядывать в окна. Здесь сейчас знаменитое на всю Москву кафе "Форте", где играет легендарный саксофонист Козлов. В этом кафе - в век всеобщей "фанеры" и имитации - только живая музыка. Еще там поет замечательный рок-певец Валера Каримов. Ну и что, что не выступает на телевидении, значит, не смог купить телевидение, не имеет знакомств и покровителей. Значит, не пробился, не хватило таланту? Но и Козлова, и Каримова приезжают слушать разные великие и очень непростые люди, от еще одного бывшего министра культуры - везет же Сане на неоднозначных глав этого богоугодного заведения! - Натальи Леонидовны Дементьевой, ныне сенатора от республики Мари Эл, до посла Соединенных Штатов Америки. Посол, как можно предположить, на всякую чухню не пойдет. И даже президент Грузии Саакашвили, у которого жена датчанка, когда приезжал в Москву еще до своей отчаянной фронды, тоже устраивал в этом кафе вечерок для своих.

Окна флигеля выходят и на Бронную, и во двор. Утром шторы подняты, и можно видеть, как Тоня, работница кафе, вытирает в зале пол и обметает столы. Созреют на кухне котлы с супом и кашей - Тоня станет на раздачу порций. Она дружит со всеми охранниками и всегда готова положить лишнюю ложку каши любимцу. Альберта Дмитриевича, директора и почти владельца кафе, еще нет: он тоже человек по-своему знаменитый.

Увлекательный рассказ о нем могла бы написать выпускница Лита Юлия Латынина. Она дочь известной критикессы Аллы Латыниной, отличающейся непреклонной, как у фельдфебеля, верностью либеральным идеям, и сама талантливая писательница, расследующая экономические преступления. Вот она-то и могла бы сообщить миру, как этот самый Альберт Дмитриевич, выпускник, между прочим, Гнесинского училища, лишь только вступив в арендные отношения с Литом, стал богатым человеком. Правда, в наше время богатый - это не обязательно тот, который украл, хотя, судя по расстановке сил в стране, украсть все же легче, чем заработать. Юлия Латынина не отказалась бы от описания сцен, как арендатор вместе со своими поварами и официантами, засучив рукава и подобрав животы, сами клали новые полы, красили стены, проводили электричество, строили современный дизайн и украшали помещение. Но это одна сторона вопроса. Другая - лет уже пятнадцать ресторатор Альберт Дмитриевич кормит бесплатными обедами весь институт: студентов очного и заочного отделений, аспирантов, преподавателей, методистов, рабочих, бухгалтерш, уборщиц и библиотекарш. Из этого же котла халявно питается институтская собака Муза. Конечно, какие-то преференции за эту всеобщую кормежку, какие-то скидки и снисхождения Альберт Дмитриевич получал. Но согласимся, в этом есть и что-то стратегическое. Ведь легче всего институтскому начальству было бы, размышлял Саня, получить деньги за аренду, а потом размотать их по зарубежным командировкам - и никаких тебе сложностей! А здесь гарантированно полный, хотя, может быть, и не особо сытый, желудок. Это неплохо было кем-то придумано, наверняка пришла бы к выводу бескомпромиссная Юлия Латынина, несмотря на неясную ей тайну происхождения альбертовского достатка. Но почему мы должны не допускать честности у каждого российского предпринимателя?

Человеческой памяти хочется все растащить по знакомым и привычным местам. Саня, проходя мимо флигеля, всегда размышляет над историческим вопросом: для барской поварни, чтобы кормить и гостей, и даже всю господскую дворню, этот флигель, выходящий на Бронную, великоват. Значит, поварня была там, где сейчас читальный зал, а может быть, еще какое-нибудь строение существовало. Сане очень не хочется прощаться со своей лирической идеей. Ему всегда думалось, что в читальном зале, в этом флигельке во дворе, находилась девичья. Румяные и смешливые девицы вышивали здесь полотенца и скатерти, и их пение, как в опере "Евгений Онегин", слышалось через открытые окна в саду, во дворе.

Этой идиллической картине мешало то, что столовая в большом флигеле существует давно, об этом говорят все старожилы. Сначала помещение было перегорожено почти на равные две части прилавком. С одной стороны столы без скатертей и стулья, а с другой - огромная кухня, котлы, в которых варилось что-то жиденькое, и там же расхаживали толстые и ленивые тетки-матрешки в крахмальных кокошниках. Полы испокон были везде мощены мелкой метлахской плиткой, гуляющей волнами, как Средне-Русская равнина.

Рассказывали, что в самом начале "перестройки" здесь состоялся легендарный концерт-пьянка, который устроили так называемые куртуазные маньеристы, поэты. Саня переводит эту мудренку очень просто: вежливые бабники. Знаменитые в то время были ребята, но почти все канули в Лету или поменяли амплуа. Один из маньеристов, гладкий как кот, но очень талантливый паренек, Вадик Степанцов, руководил еще музыкальным ансамблем с поэтическим названием "Бахыт компот". Под этот "компот" гулянка, с танцами для поклонников и всех желающих, тянулась чуть ли не до утра. Сколько надо было выпить паленой водки, чтобы произошедшее так запомнилось и отложилось. Все поместились в этой самой столовой, и всем тогда хватило места. Могла ли быть поварня при отце Герцена в таком большом помещении? Слишком жирно, слишком много окон, продолжает размышлять Саня. Это скорее людская, склад, амбар, в котором копилось барское богатство, разошедшееся потом по музеям. И девки, может быть, именно здесь пели, и их пение слышалось и на улице, и через другие окна - на дворе.

Заглянув с улицы в окна, Саня встретился взглядом с уборщицей Тоней и сделал ей ручкой. Как, дескать, дела? Потом через эти самые окна, не пропускавшие никакого звука, иначе жители дома напротив, расположенного рядом со зданием Главного управления исполнением наказаний, давно бы оглохли от пения Валеры Кирамова, Саня проартикулировал Тоне важный вопрос: "Что сегодня в обед будет на второе?" Тоня точно таким же образом, тщательно выговаривая слова, словно имела дело с глухонемым, ответила: "Тушеное телячье сердце с гречневой кашей". Опять сердце! - посокрушался Саша и двинул дальше, потому что не хотел расплескивать на ерунду свое творческое состояние.

Всего на Бронную выходит десять окон флигеля, превращенного в кафе. Как часто шли позиционные бои за каждый промежуток между окнами. Этих полноценных промежутков шесть, и на каждый имеется претендент - да не один! - со своей мемориальной доской. Если разрешить ставить эти доски бесконтрольно, то все вообще литинститутские помещения снаружи никогда не придется ремонтировать: стены до крыш будут надежно защищены мрамором и гранитом, усеянными золочеными буквами. А какие волнующие предложения делались по поводу этих самых простенков на Бронной. Но все знают, только начни... Сколько бездарных, мелких, но чиновных писателей претендуют на эти простенки. Однако у Сани свои соображения на этот счет. Он представляет здесь лишь портреты знаменитых русских поэтов, растерзанных временем.

В этот час летучего вдохновения Саня мысленно опять, как бывало на лекциях, составлял список. Первым, конечно, должен быть Николай Рубцов. Он учился в Лите, и с него следует начинать. Легенды об этом странноватом выпускнике живут по углам коридоров институтского общежития в Останкино и в курилках учебных корпусов. Еще в студенчестве он спорил с другим великим поэтом, Юрием Кузнецовым, на общежитской кухне, ожидая, когда вскипит чайник, кто из них будет более знаменит. Не только чай пили однокашники: не раз Рубцова изгоняли за неуспеваемость и безудержные пьянки. Вот так ковался гений. А потом скитания у себя на родине. В прошлом - детдом, койка в заводском общежитии, кубрик на морском тральщике, солдатская казарма. Теперь же - без квартиры и работы. Можно представить, как мешал он своей неприкаянностью местному писательскому начальству. А уж кто убил, какие там были обстоятельства, этому Бог судья.

Я умру в крещенские морозы.

Я умру, когда трещат березы.

А весною ужас будет полный:

На погост речные хлынут волны!

Из моей затопленной могилы

Гроб всплывет, забытый и унылый,

Разобьется с треском, и в потемки

Уплывут ужасные обломки.

Сам не знаю, что это такое...

Я не верю вечности покоя!

Возле Рубцова Саня поместил бы другого горемыку - Павла Васильева. Благо учился он в Доме Герцена на Высших гослиткурсах вместе с Даниилом Андреевым, доска которого висит на другой стороне усадьбы. Большим был жизнелюбом Павлуша, сибиряк казацкой удали, матрос, старатель на прииске, поэт Божьей милостью.

Я люблю телесный твой избыток,

От бровей широких и сердитых

До ступни, до ноготков; люблю

За ночь обескрылевшие плечи,

Взор и рассудительные речи,

И походку важную твою.

А улыбка - ведь какая малость! -

Но хочу, чтоб вечно улыбалась -

До чего тогда ты хороша!

До чего доступна, недотрога,

Губ углы приподняты немного:

Вот где помещается душа.

У Сани давно уже возникла своя немудреная идея в ответ на либеральную и модную мысль, что советское государство убивало талантливых поэтов. С этой мыслью тоже можно, конечно, согласиться, потому что какому сатрапу и какому государству люб поэт? Вон даже Овидия услали в холодный зимами и ветреный Крым, чтобы не болтал лишнего, не сеял вредное. Преторианцы разных мастей и разных времен, они всегда шустры. Но главный враг поэта и писателя - его завистливый современник, коварный его товарищ. Кто писал наветы, кто сочинял анонимные письма и доносы, кто голосовал на собраниях, кто рукою цезаря хотел избавиться от конкурентов? Они, писучие коллеги, это их стиль и стило. Не гнушался, как выяснилось, наводить порядок и недавно приехавший из солнечной Италии и теперь задающий тон новой литературе пролетарский классик. По раздумчивым докладам и статьям старших товарищей, с трудом принимающих чужую литературную практику, по именам, ими же самими названным, можно составить список их талантливых жертв. В то время надо было внимательно следить, что могло последовать за твоими "добрыми" советами. Не маленькие! "Павла Васильева я не знаю, стихи его читаю с трудом. Истоки его поэзии - неонародническое настроение". Или: "...течение, созданное Клычковым - Клюевым - Есениным, оно становится все заметнее, кое у кого уже принимает русофильскую окраску и - в конце концов - ведет к фашизму". Определенно, они, старшие товарищи, всех сдадут и всегда оправдают свои действия высшими соображениями. Поэт - это же пришелец из другого мира. Бей его, чтобы не высовывался и не отбивал чужой хлеб. А уж о "русофильском окрасе" Саня и говорить не хочет, это специфические горьковские пристрастья.

Ну, молодые были, бесшабашные, веселые. Павел Васильев, увидев как-то в ресторане "Прага" поэта Сергея Васильева, заказал себе яичницу из десяти желтков, чтобы вылить ее на голову своему не очень, по его мнению, одаренному однофамильцу: не позорь фамилию, возьми псевдоним! Так тот, весьма обычный советский рифмоплет, хотя и выпускник Лита, всю жизнь и прожил с яичницей на голове.

Пролетарский классик умел формулировать. Это только называлась его статья игриво: "Литературные забавы". А выводы были такие, что не поздоровится: "...от хулиганства до фашизма 'короче воробьиного носа'". Почему же как-то особенно жестоко, с гаком, с оттяжкой, доставалось не городским, а сельским даровитым ребятам? Саня сам из деревни, поэтому так много думал об этом на лекциях. По его мнению, просто геноцид какой-то открыли эти городские против деревенских. Вся страна, например, читала Есенина, а им он был не мил. Они так просто и задушевно писать не умели. Комсомольский любимчик Джек Алтаузен тоже мальчик был взрывной. За словами "хам" и "сволочь" в карман не лез. Мог старого писателя в клубе и "охамить", и "осволочить", но как поэтично излагал, как подлизывал!

Притворяться мне не пристало,

Как я рад,

Что увидел ту,

У которой должны кристаллы

Занимать свою чистоту!

С этим трудно не согласиться,

Это в каждой пряди волос,

Это в каждой крупинке ситца

Кофты, трогательной до слез,

Почему, - он, наверное, спросит,

Этот парень

Со стороны, -

Пробивается рано проседь

У чекисток нашей страны!

Как же сразу, разрозненные в своих РАППах и ВАППах, подобного рода городские писатели дружно сбились в новую стаю! Тогда в клубе на проезде Художественного театра два поэта - комсомольский Алтаузен и "неонароднический" Васильев просто подрались. Двадцать писателей вступились за комсомольского мальчика. В "Правду" письмо написали! О, родная партия и родное ГПУ, оградите! (Это напоминает Сане еще не отправленную в забытье историю, когда после путча 91-го года группа писателей, из так называемых демократов и либералов, кланялась в ноги Ельцину, чтобы он других писателей, по-иному мыслящих, лишил хлеба - выгнал с работы, запретил им преподавательскую деятельность.) Оградили. Определенно история ходит параллельными шагами.

Уже из Исправительной трудовой колонии при строительстве завода "Большая Электросталь" Васильев пишет письмо Горькому. Оно дошло до классика, на письме есть пометы его исторической руки. И вот вам - воюют в русской литературе два высказывания: "Если враг не сдается, его уничтожают" и... что там другой русский классик говорил о слезе ребенка? Если вдуматься, вряд ли когда-нибудь какой-нибудь интеллигентный доносчик так интеллигентно получал наотмашь по физиономии. Сначала скромный описательный момент: "Я работаю в ночной смене... Мы по двое таскаем восьмипудовые бетонные плахи на леса. Это длится в течение девяти часов каждый день. После работы валишься спать, спишь до "баланды" и - снова на стройку..." Но скрытая соль письма, о которой наивный автор, возможно по русской привычке фаталиста, и не предполагал, в несколько плаксивом самооправдании: "Выпил несколько раз. Из-за ерунды поскандалил с Эфросом. Этот, по существу, ничтожный... случай не привлек бы ничьего внимания, если бы за несколько месяцев назад Вы своим письмом не вытащили меня на 'самый свет'". Ключевые слова здесь "ничтожный случай". В конечном итоге случай стоил жизни двадцатисемилетнему поэту. И чего тогда жаловаться на Лубянку? Лубянка была права: интеллигенция сама сдает "своих". Любимое время сдачи, естественно, 1937 год.

Решено - рядом с Рубцовым Саня в соседнем простенке ставит бронзовую доску Павлу Васильеву. На такого рода памятных досках положены даты. Они имеются: 1909 - 1937. Молодой, раскосый, с вьющимся чубом над гладким и высоким лбом.

Саня мысленно уже обозревает весь ряд. Бронзовые плиты стоят, как знаки мощной гвардии исконного русского слова. Следующим мог быть Борис Корнилов, автор бессмертной "Песни о встречном", ставшей эмблемой эпохи; положенная на музыку Шостаковичем, она звучала по радио и после того, как имя поэта было вычеркнуто из советской литературы.

Нас утро встречает прохладой,

Нас ветром встречает река.

Кудрявая, что ж ты не рада

Веселому пенью гудка?

Не спи, вставай, кудрявая!

В цехах звеня,

Страна встает со славою

На встречу дня.

Эх, кудрявая!.. Здесь, по сути, было то же самое, что и у Васильева. И здесь нашелся, чтобы аккуратно привести к плахе, высокий ревнитель. Поэты постарше, забыв о своей молодости, любят судачить о поэтах, которые помоложе. Но как поэты еще любят идти в строю за старшим, более авторитетным товарищем. На секретариате писательского Союза Николай Семенович Тихонов, уже почти классик и будущий председатель Комитета по Ленинским и Государственным премиям, заострял внимание на поведении некоторых молодых поэтов. На высокие должности творческую интеллигенцию назначали не только за выдающиеся профессиональные достижения, но и за выслугу и верность режиму. Но ведь верность каждый понимает по-своему. Или взять квартирный вопрос, который, по Булгакову, испортил москвичей. Вот, скажем, в престижном Доме на набережной, описанном выпускником Литинститута Юрием Трифоновым, медленно, приливами, освобождались квартиры, и всегда надо было успеть под очередную волну зарекомендовать себя и верным, и принципиальным, и решительным. Пресловутый герой советского времени Павлик Морозов отца родного не пожалел, а тут всего-навсего вопросы литературы.

Ах, литинститутские профессора и профессорши, как хорошо вы вымуштровали своих студентов на исторических свидетельствах и цитатах! А может быть, подобные цитаты из классиков сами западают в память? "Богема, которая скатывается к фашиствующей богеме. Сейчас уже на Западе богема исчезла, веселая богема исчезла, она стала носить другое название. Слишком серьезное время, а в отношении такой богемы, как Корнилов, мы долго терпели. Если бы он только пил, если бы он так разлагался. Например, по рукам ходит его контрреволюционное стихотворение... Оно начиналось со смерти Кирова и было связано с высылкой из Ленинграда... людей для очистки города..." Неужели будущий классик не понимал, что говорил? Или строки "Гвозди бы делать из этих людей, не было б в мире крепче гвоздей" следует воспринимать буквально? Тут Саня вспомнил один литературоведческий термин, принадлежащий Ирине Ивановне Ростовцевой, тоже институтскому профессору, - "прицельная критика". Как целились, как стреляли! Гвоздили. Золотое слово Тихонова не пропало втуне. Борис Корнилов (1907 - 1938, лагерь неизвестен; по устной легенде, посажен на кол во внутреннем дворе Лубянки)...

Как же все они чудовищно, по меркам нынешней престарелой литературы, молоды! Жаль только, не учился Корнилов в Доме Герцена, так что могут быть сложности с его кандидатурой.

Но пустыми межоконные простенки, которые Саня определил под мемориал погубленных поэтов, не останутся. Здесь по праву должна висеть памятная доска с именем Александра Твардовского, преподававшего в Лите. За одного только "Теркина" поместил бы тут ее Саня. "Какая точность и меткость во всем", - сказал о поэме скупой на похвалы Бунин.

Я знаю, никакой моей вины

В том, что другие не пришли с войны,

В том, что они - кто старше, кто моложе -

Остались там, и не о том же речь,

Что я их мог, но не сумел сберечь -

Речь не о том, но все же, все же, все же...

Здесь же - безусловное место для выпускника Лита Юрия Кузнецова. Суровый был дядька. Саня помнит его, как у Блока, пронзительные глаза-прожектора, остановившиеся в движении, взгляд вглубь, вглубь... Иногда после третьего курса "как профнепригодных" выгонял из своего семинара до половины студентов. В стихах - гуру и мудрец. Либералы любили его за глаза называть русским националистом, но тоже признавали. Это тебе не Пригов!

Завижу ли облако в небе высоком,

Примечу ли дерево в поле широком,

Одно уплывает, одно засыхает...

А ветер гудит и тоску нагоняет.

Что вечного нету - что чистого нету.

Пошел я шататься по белому свету.

Но русскому сердцу везде одиноко...

И поле широко, и небо высоко.

Тут могла быть и памятная доска Осипа Мандельштама, если бы она не висела уже с противоположной стороны усадьбы. Но и сейчас актуален простенький вопрос: а от кого конкретно органы узнали, что Мандельштам накропал непотребный стишок о вожде? Не Надежда же Яковлевна мужа заложила? Ведь читал-то он обычно стихи не каким-нибудь жестким аграновцам или гэпэушникам полегковеснее. Мандельштам дружил с эстетами, с писателями и поэтами, читал, небось, только своим. Если бы узнать первоначальное имя несчастья! Единственное утешение - на том свете все сочтутся. Много бы Саня отдал, чтобы хоть одним глазком взглянуть, как под всепрощающим оком Бога встретятся палачи и жертвы. Какие картины можно было бы нарисовать, какие снять по этим сценариям фильмы!

А может быть, следующий его роман будет называться "Замученные поэты"? Вокруг этой темы у Сани ведь тоже некоторый материал собирается. Здесь, в Лите, все ею дышит.

Все-таки странные фигуры существуют в нашей литературе, думал Саня, подходя к проходной института. Как они бьются друг с другом, как талантливо избавляются от конкурентов с более богатой, нежели у них, практикой, как вовремя умеют сделать прицельный выстрел.

Металлическая калитка была открыта. Богдан, Санин сменщик, тоже студент, подрабатывающий на суточных дежурствах, уже переоделся в гражданское, и готовился сдать смену.

- Что же ты, Саня, опа-аздываешь? - будто недовольно протянул он. - Я жду-жду, чайник вскипятил, уборщицы уже прошли.

- По дежурству все в порядке? - Саня обвел глазами караульное помещение.

Все было привычно на месте: наливной умывальник, в котором грели воду для мытья посуды. Ведро под ним пустое, значит опростано, как обычно, за будкой, на газон. Чайник "Тефаль", полотенце... На столе аппаратура: телефон, три телевизионных экрана, по стенам ящики с лампочками и кнопками. Всем, конечно, понятно, что здесь выведены сигналы с противопожарных датчиков.

Но главное, именно здесь, в маленькой комнатке, сходятся линии от телевизионных камер, расставленных по всему институту. Камеры эти никто никогда не скрывал. Идешь в основном здании по коридору, торчат себе по углам, поблескивая рыбьими выпуклыми глазами, их разве только в туалетах нет. Но к ним быстро привыкли, перестали обращать внимание. Занятные и студенческие, и преподавательские сюжеты возникают иногда на экранах. Идет, допустим, по пустому коридору профессорша и, ощущая себя в полной безопасности, очень неженственным движением начинает поправлять сползшие трусики. Красивая дама, олицетворение добропорядочности и строгости, а такое кривлянье изобразит. То парень девчонку целует под лестницей, а потом, оглянувшись по сторонам - вроде никого нет, тишина, - приступает к более решительным действиям. А если еще звук включить!

Богдан - парень заторможенный. Работает неплохо, но, как и у Сани, его главные мысли витают в области изящной словесности. А известно, что переключаться из творческого регистра в рабочий трудно, слова иногда заклинивает. Поэтому Саня успевает сбросить джинсы в ту длинную паузу, какую, как хороший актер, выдерживает Богдан, прежде чем ответить на вопрос:

- Никаких происшествий не случалось. Только некоторое время назад тревога была. Со стороны Тверского бульвара, из Платоновской комнаты. Я туда сходил, вроде бы все в порядке, датчики целы. Только почему-то на решетке окна краска вся обгорела, будто кто паяльной лампой ее спалил. Примета, что ли, какая? Или действие полтергейста?

Охранники давно заметили, что подобные смутные происшествия иногда случаются. То на кафедре из сумки преподавательницы исчезнет распухшее после получки портмоне. Один раз с заочного отделения ушла дорогая преподавательская шуба, почему-то забыв хозяйку. Ну не может же на воровство решиться творческий человек, писатель! Значит - полтергейст.

Особенно часто полтергейст посещает хозчасть. То канализационный колодец, за полную перестройку которого заплачено, окажется всего лишь очищенным. То бесследно исчезают заготовленные для ремонта трубы. Ах, сюда бы на ударный труд бросить замечательных криминалистов Александру Маринину и Юлию Латынину. Уж они-то сходу ответили бы на вопрос героя Высоцкого: "Где денги, Зин?"

Что касается Платоновской комнаты, Саня сразу понял, чьих рук это дело: надо подругу предупредить, чтоб не портила госимущества при своих трансформациях. Но виду не подал. Незачем к редкому творческому феномену привлекать нездоровый интерес. А то все разнюхают и замучают вопросами: расскажи как, да объясни технологию.

Саня не стал ничего уточнять у Богдана, а запрыгал по тесной будке на одной ноге, пытаясь попасть в штанину форменной робы, и только успокаивающе бросил:

- В этой комнате много чего случалось непонятного. Может, потому, что рядом с ней, в закутке, в перестройку работал валютный пункт.

- Запах денег действует на все губительно, - философски углубил предположение Богдан. Он тоже писал прозу и оттачивал на товарищах спонтанно рождающиеся сентенции. Но, выпустив на волю замечательную фразу, Богдан тут же добавил: - Это мое, не трогай.

- Нам чужого не надо, - привычно ответил Саня и перевел разговор из возвышенно-творческого в рабочий план: - А утренний обход ты уже сделал?

- Платоновский флигель я весь обошел, когда запускал уборщиц. А центральный корпус еще не успел. Я с вечера там был, - тянул Богдан и внезапно оживился: - На втором этаже на кафедре творчества был небольшой выпивон, видимо после защиты дипломов. Бутылки я, как обычно, убрал, стаканы помыл, одноразовые тарелки выбросил. Запах, правда, остался. Форточку поэтому не закрывал. И что, ты думаешь, я там нашел?

- Презерватив?

- Презерватив нашли на кафедре классической литературы два года назад. Еще когда милиция нас охраняла. Профессуру потрясло, что мент выбрал для развлечения тот самый диван, на котором, по слухам, родился Герцен, и его выгнали. Так что угадывай дальше.

- Недопитую бутылку?

- Такого в Лите просто не может быть. - Глазки Богдана за стеклами очков заблестели трогательным ностальгирующим светом. - Недопить - это как недосрать перед походом в кинотеатр на двухсерийный фильм. - И он опять повел в сторону Сани предостерегаюший взгляд. - Ты даже не представляешь, что они позабыли? Не что-нибудь важное, не рукопись собственной диссертации или недописанной главы из очередной книги, а всего-навсего старенький с магнитными пленочками кассетник.

- Ты хоть убрал ценную вещь кому-нибудь в стол? А то потом на нас станут грешить.

- Убрать-то я убрал, но сначала послушал. Всю ситуацию я моделирую так. - Тут Саня понял, что умненький Богдаша решил рассказать ему сюжет своего будущего сочинения. Сам он уже влез в штаны, сменил футболку на форменную синюю рубашку с галстуком и, налив из пластмассовой бутыли отстоявшуюся воду, "вздул" электрический чайник. Богдан продолжал: - Устроила, значит, наша доблестная профессура маленький сабантуйчик. А много ли старым джентльменам надо? Выпили, закусили, чем Бог послал, перешли к разговорам, а потом к художественной самодеятельности. Кто-то вынул старенький плеер и поставил выбивающие слезу протяжные песни. Замечательно. Потом решили спеть хором и сделать запись. Спели два куплета, кстати, очень неплохо. Потом оставили это непрофессорское дело и заговорили о завтрашней, то есть сегодняшней, защите дипломов. Но магнитофон-то не выключили. Я так его и нашел среди горбушек хлеба и ломтей грудинки. Лежал на газетке, так сказать, "одинокий голос человека". И там, Саня, кое-что сказано о твоей подруге. Ты обязательно должен это послушать.

- А не врешь ли ты все, дорогой Богдан? - внимательно выслушав своего сменщика, пустился в свою очередь рассуждать Саня. Тем не менее сердце у него тревожно колыхнулось. - Очень все это напоминает недавний телевизионный сюжет, когда во время Петербургского саммита глав восьми государств случайно оказался включенным микрофон возле президента Буша. Много интересного тогда публика услышала. Признайся, что на мне пробуешь очередной свой рассказик?

Но Богдан на этот раз был загадочно тверд:

- Жизнь всегда подкидывает новые сюжетные решения. Я бы на твоем месте мимо такого не проходил. Сейчас будешь запускать уборщиц в центральный корпус, и все там услышишь...

- Хорошо, я пошел, - сказал Саня.

Он любил это здание в одинокие утренние и вечерние часы. Ему всегда казалось, что оно дышало, было подвижным, отовсюду слышались голоса и везде виделись тени давно ушедшей жизни. По опыту начинающего писателя он уже знал, что не нужно отказываться ни от чего, что предлагает судьба. Писателю вообще следует, не сопротивляясь, отдаваться течению, лишь подруливая иногда. Кто знает, где ты потеряешь и где найдешь.

- Тогда бывай, Саня. Я поехал в общежитие, у меня курсовая еще не готова. - С этими словами очкарик скинул форменную куртку с бейджиком "Охранник Богдан", аккуратно пристроил ее на крючок и растворился в утренней Бронной.

 

Глава четвертая. Дети подземелья

Итак, я решила повременить со своей общей материализацией, чтобы, все еще невидимой, без помех обозреть, может в последний раз, дорогие мои подземные окрестности. Постараюсь побольше запомнить и ничего не пропустить. Кто знает, где, что и когда пригодится? Я же не собираюсь оставаться на всю жизнь путаной. Ах, какой почтенный синоним подобрало время для презрительного слова "проститутка". Может быть, я действительно еще в аспирантуру поступлю и, закончив, стану читать студентам лекции. Чего время и возраст с нами не делают! Роскошная дама, подчеркнуто добротно и изящно одетая, объясняет студентам особенности периодизации советской литературы. Каково? Разве кто-нибудь посмеет тогда что-то нескромное подумать! Костюм делового покроя из хорошей материи, итальянские туфли на высоком каблуке, на шее нитка природного жемчуга. На шее же платочек, прикрывающий еле видимые складочки. И что, в этих жемчугах и костюме от лондонского портного я попрусь в подвал, за справками и уточнять детали? Да и кому после тридцати лет я и под сводами-то буду нужна. Писатели, даже совершенно дохлые, народ ндравный и предпочитают самую нежную, молочную телятинку. К этому времени они найдут себе новую доверенную волшебницу. Смотреть, выдумывать, пробовать надо прямо сейчас. Совершим последний сокрушительный налет на сокровищницу знаний.

Но что это? В самом уголке, под трубой, которая идет от единственного на все заочное отделение туалета - в хозяйственной части, естественно, свой туалет и запирается на замок, не дай Бог студенческие отходы смешаются с высокородными бухгалтерскими, - итак, под трубой вдруг вижу не замеченный мною прежде маленький, похожий на могильный, холмик с занятной надписью на дощечке: "Кафедра литературного мастерства". Так на рассаде в теплицах иногда пишут сорт помидоров. Рассортировали, с гордостью подумала я, наших литведов даже отдельно выделили. Какой улов! Какие интеллектуальные богатства, какие немыслимые кладовые сокровенного открылись и идут в руки!

Подлетаю, еще невидимая, таинственная, осторожно стучусь наманикюренным ноготком по табличке над братской могилкой. Тук-тук, кто в тереме живет? И здесь же перед моим внутренним, как пишут в старых романах, взором появляется некий быстро перелистывающийся каталог. Подобно тому, как в аэропортах раньше действовала доска объявлений: много-много табличек, которые листала электронная сила. О чем спросить? Какую вызвать из теней первой? Кого назвать? На чем сосредоточиться? В конце концов, на каком периоде литературы остановиться? Эти ученые покойники ведь всё знают, во всё сунули свои носы. Легенды повествовали, что совсем еще недавно в партийном бюро института, в его забронированном, как танк, сейфе, хранился богатейший архив. Такое неимоверное количество решений, жалоб и кляуз преподавателей друг на друга, доносов и анонимных писем, что можно было бы составить потайную историю литературы. Но разве кто-нибудь из анонимщиков или жалобщиков, особенно ныне еще живущих, не помнил, что и когда он написал? Помнил и, как кролик перед удавом, замирал от ужаса расплаты. И вот в самом начале "перестройки" писатели, быстрее других сообразившие, куда "пошел процесс", с невероятным энтузиазмом и воодушевлением, при редчайшем взаимном согласии все бумаги, для истории не менее драгоценные, чем рукописи Пушкина или Гоголя, сожгли, или, не глядя, выбросили на помойку. Все сгинуло, исчезло, растворилось в суете дней. Но теперь передо мной как бы появились контуры всплывающей из воды Атлантиды: может быть, хоть наводочку покойники дадут?

Однако только захотела я из своего волшебного мыслительного табло выудить пластиночку с тяжелым, словно крепостная стена, словом "донос", остановить летящую крылатку электронной мельницы, как что-то во мне опять запротиворечило. Нет, оставим сегодняшнее, суетное, хотя и актуальное на завтрашний стабильный день, пусть еще отлежится, покиснет, спрессуется до монолита. Есть более существенное и, я бы даже сказала, вечное. Гоголь! Кто же опять запустил в меня этим именем? Какие открылись с ним бездны именно в нравах современной литературы и историографии! В памяти у меня был чей-то смутный рассказ о потревоженных в середине прошлого века кладбищенских останках великого писателя. Это ж надо было его нынешним собратьям по перу, так называемой совести эпохи, решиться - не в пример мне, якшающейся лишь с виртуальными тенями, - на кощунственное соглядатайство при ворошении усыпальницы гения и даже касаться святыни, его костей! Каким-то таинственным образом это тоже было связано с Литературным институтом. Как же могла я такое пропустить и сосредоточиться на мелких писульках друг на друга! Мистический писатель Гоголь и здесь возник. "Горьким словом своим посмеюся". Недаром, видно, эти слова пророка Иеремии высечены на его памятнике у дома, где сожжены "Мертвые души". Кто-то ведет меня по этому пути.

И тут же, не успела я про себя произнести это, столь дорогое для меня имя, вдруг, как черт из табакерки, появился на вершине могильного холмика невысокого роста человечек. Значит ждали? А может быть, здесь, как в кинотеатрах нон-стоп, все время идут, повторяясь, одни и те же ленты? А невысокий человек, в духе его эпохи, будто перед внесудебной "тройкой", зачастил без понуждения:

- Все расскажу, все расскажу. Общественность должна знать истину этого происшествия.

- Соврет, - раздался со стороны другого, соседствующего с институтским подвалом, театра имени Пушкина, басовитый голос. - Обязательно соврет.

Откуда такое недоверие? Первый персонаж был ладненький, как я уже сказала, невысокого росточка, тщательно одетый и с прекрасными манерами. Даже платочек торчал из нагрудного кармана пиджака. Что-то в его облике было даже смутно знакомое. Видела ли я его, или по рассказам бывалых людей этот образ таким сложился в моем сознании? Надо думать, надо вспомнить. Второго, по мере того как он проявлялся из таинственного морока, я узнала почти сразу. Это был легендарный ректор Лита Владимир Федорович Пименов. Портрет его висит и сейчас в коридоре на втором этаже. Тоже когда-то не только администрировал, но и преподавал, вел драматургию. За пытливый глаз, за хозяйственность, за начальственно внушаемый страх студенты называли его Боцманом. И здесь я, конечно, оробела. В историю института вписаны два легендарных ректора, но Пименов - это явление особенное, та еще эпоха.

Впрочем, у всех у нас, живых и мертвых писателей, разные критерии. Для одних Пименов - это человек, который выселил писателей из бывшего общежития на Тверском бульваре, а взамен, все перестроив и с истинно большевистским рвением все мемориальное стерев с лица земли, открыл учебный корпус заочного отделения. Писателей, которые зажились, а в основном их вдов и детей, - к чертовой матери! Следы и росписи Мандельштама на обоях комнаты и шкаф, в котором Андрей Платонов хранил свои книги, - к чертовой матери! Даже домовую книгу, где писатели как граждане были прописаны именно в этом помещении, - к чертовой матери! Этакий мифологический Давид Перестроитель. Для других же Владимир Пименов - человек с загадочным прошлым: еще до того как стал ректором, он закрывал Камерный театр, поэтому имя его навсегда вошло в театральные росказни. Ну, этот-то, подумала я, все знает и обо всем. Но кто же первым возник из братской могилки?

- Соврет! - повторила привыкшим командовать голосом тень ректора Пименова. - Я обязательно все навру, когда возьмусь рассказывать, как закрывали Камерный театр, а Владимир Германович насочиняет, когда примется излагать, как он с группой писателей вскрывал могилу Гоголя.

Боже мой, подумала я в знобком восторге, что я сейчас услышу! Но, по опыту знаю, расслабляться не следует. Мне сейчас, главное, проявить легкость, сексапильность и искренний интерес. Под это дело ни одна тень не выдержит, будет говорить правду. Одновременно меня порадовала догадка, что вторая тень - это некогда очень популярный писатель Лидин, в свое время, председательствовавший в Лите в государственной экзаменационной комиссии.

- Отчасти, отчасти Лидин, - пробасила тень Пименова, которая, конечно телепатическим образом, прочла мои мысли и даже, не требуя полной материализации - но отчасти и Гомберг.

- Да, да, надо обязательно раскрывать псевдонимы! - каркнул кто-то в поддевке и смазных сапогах, выскользнув из братской кафедральной могилы. - Расплодились и все выдают себя за русских писателей.

- Цыц! - грозно рявкнул ректор. - Сколько же и в литературе неудачников-шовинистов!

В мгновение ока сапоги утянули поддевку за собой обратно внутрь холмика. От быстрого этого движения над полом поднялось крошечное облачко пыли. Кто это был, мне теперь никогда не узнать.

- Просто покоя нет от так называемых "патриотов", - снова пробасил легендарный ректор; я отметила про себя, что сказал он это, как говорится в театральном мире, а парт, недаром столько лет преподавал драматургию. - А вы разве, милочка, не знаете подробностей перезахоронения праха Николая Васильевича Гоголя в советское время? - Я тут же подумала, как ректор меня увидел без полной материализации? Потом вспомнила, что Пименов, по легендам, знал всех до одного студентов Лита в лицо и по имени. Значит, своим привычкам не изменил и, возможно, до сих пор следит за всеми пополнениями кадров и студенчества через собаку отдела кадров Музу. Уловив в моем лице некоторую растерянность, по педагогической привычке стал меня совестить: - Стыдно, стыдно. Но мы сейчас этот пробел закроем. И поэму Андрея Вознесенского не читали? Какой конфуз! Я вас представлю Владимиру Германовичу Лидину, и он вам все расскажет. Из купеческой семьи, но образованнейший, между прочим, человек. Еще до революции учился в знаменитом Лазаревском институте восточных языков, окончил и юридический факультет Московского университета. Восемьдесят пять лет свет коптил, столько всего понаписал, но все сгинуло, а теперь у нас здесь ведает рассказами и... баснями. Знаменит, конечно, тем, что участвовал в этом вскрытии могилы. Приоритеты в жизни, как и в литературе, меняются. Один останется знаменит своим романом, другой - доносом или какой другой подлостью. Очень был, особенно к старости, человеком разговорчивым. Я ему всегда говорил: не разводите на кафедре тары-бары, а он все красовался перед коллегами, вот и наболтал лишнего.

- Ну, что здесь интересного или выдающегося? - закокетничал старый писатель. Видно, юридическое образование дало ему знание всех лазеек и тонкостей смыслов. - Да, участвовал, даже фотографировал, потому что без фотоаппарата в то время из дома не выходил. Да и в чем мы виноваты? Советское правительство решило организовать в Даниловом монастыре, где захоронены были некоторые выдающиеся деятели русской культуры, приемник для несовершеннолетних правонарушителей. Благородное дело! Чтобы освободить территорию, было решено перенести некоторые прахи, в том числе писателя Гоголя, поэта Языкова и философа Хомякова - заметьте, все славянофилы и все заигрывали с православием - на Новодевичье кладбище.

Ну, этой-то модой переносить и реконструировать, подумала я, Пименова не удивишь. Примеры были: сам Лазарь Моисеевич Каганович ретиво курировал план реконструкции Москвы. Могли бы и вовсе докурироваться. Только принципиальная неуступчивость архитектора Барановского спасла от сноса храм Василия Блаженного на Красной площади. Лазарю подражали. Александр Сергеевич Орлов и Зоя Михайловна Кочеткова очень серьезно, с деталями, преподавали нам в институте историческую науку, рассказали об этом.

- Мне позвонила по телефону, - продолжал давно умерший профессор - научный сотрудник Исторического музея Мария Юрьевна Барановская, супруга известного архитектора: "Завтра на кладбище Данилова монастыря будет вскрытие могилы Гоголя, - сказала она мне. - Приезжайте". В те времена много разных вскрытий происходило, мощи в церквах и монастырях обнажали. Я, конечно, присутствовал, потому что такой случай упустить было невозможно.

Не зря ректор, материализовавшийся со стороны бывшего Камерного театра, сказал, что к старости профессор Лидин стал болтлив. Вот и сейчас он, кажется, начал заговариваться, молоть что-то лишнее:

- Недавно я пересматривал шестой том сочинений Пушкина в издании Брокгауза-Ефрона и наткнулся на статью некоего В.В. "Обнажившийся гроб Пушкина". Мне показалось существенным - как же эти старые, дореволюционной закваски, джентльмены подбирают слова! Как за ними умеют спрятать суть! - показалось важным и существенным оставить документальную запись о схожем событии - о перенесении праха другого великого писателя, Гоголя.

- А о том, как писатели этот прах растрясли, вы в своем увраже не сообщали? - пробасил хозяйственный ректор по прозвищу Боцман. Видимо, и в советское время всеобщее воровство было жгучей проблемой, и старый театральный критик настрадался, возглавляя даже такое интеллигентное заведение, как Лит. Говорят, мебель антикварную из института при нем растащили. Но я знала также, что если человек начинает откровенно болтать, сбивать его не следует. Поэтому с подчеркнутым вниманием, лестным для мертвого собеседника от вполне живой девицы, сразу оседлала волну:

- Ну, а как это происходило? Кто при этом присутствовал?

- Вот-вот, это очень интересно, - пробасил опять ректор. По всему было видно, что ректор знает о каких-то неожиданных фактах. - Описали ли вы все подробно в своих воспоминаниях?

- Конечно, точность в этих вопросах - наш долг. Сначала я рассказал, как вскрывали могилу Хомякова. Там было два гроба, один в другом: первый цинковый, второй дубовый. Я все аккуратно фотографировал, потому что по привычке захватил с собою фотоаппарат. В то время мы все увлекались фотографированием. Потом вскрыли могилу Языкова. Если останки Хомякова были хорошей сохранности, - был покойный в казакине, коричневой поддевке, какую обычно носили славянофилы, брюки вправлены в высокие сапоги, нимало не истлевшие, - поэтому эти останки, подняв за плечи и ноги, переложили в другой гроб целиком, ничего не нарушив, то от Языкова остались только разрозненные кости скелета и череп с очень здоровыми крепкими зубами. И здесь я все сфотографировал, мои снимки были единственными.

Мне чуть ли не стало плохо, когда я представила припрыгивающего возле могил пятидесятилетнего писателя, изгибающегося, чтобы взять повыразительней ракурс, и рассматривающего останки своих собратьев по перу. Даже заметил, какие были зубы у трупа. Дантист несчастный.

Опытный ректор снова прочитал в моем сознании сомнения и шепотом съехидничал:

- Должно быть, недаром написал он в свое время повесть "Могила неизвестного солдата" и роман "Отступник".

Интересно, так же не любили друг друга эти деятели культуры при жизни, или после смерти их отношения обострились? Что-то во всей этой рассказанной истории было гнусное и нехристианское.

Тут же я вспомнила, как год назад я была на отдыхе в Египте с не очень молодым, но похотливым "папиком". Чего здесь стесняться, дело обычное, пожилой богатый мужчина хотел бы, чтобы кто-то ночами грел его в постели, а молодая девушка хотела полежать на почти экваториальном солнышке, купаться в парном море и осмотреть некоторые древние достопримечательности. Если что-то и было еще фривольное, а так - сплошной эскорт с оттенком вполне невинного петтинга. Не мыло, не измылишься. Саня был в курсе и знал, что я храню ему духовную верность.

Среди намеченных к осмотру достопримечательностей числился и Каирский музей. Побродили мы по музею с милым моим папиком, повидали драгоценности и старинную скульптуру и на выходе обнаружили некое отделение, куда пускали за специальную плату. Это были залы мумий. У них там большая коллекция сушеных покойников в гробах и без, лежат рядами. Папик из любопытства пошёл; он бизнесмен, ему все интересно, а я отказалась. Ведь когда-то каждая нынешняя мумия была живым человеком, и этот человек любил, переживал, молился богам. Я очень боялась смотреть на этих древних покойников, потому что не хотела нанести какое-то повреждение своей душе. Только не говорите, что это душа проститутки, это еще и душа писательницы.

А тем временем бойкая и обаятельная тень писателя Лидина продолжала:

- Могилу Гоголя вскрывали целый день. - Перекладывая его рассказ, я опускаю такую подробность, как устройство склепа, в котором находился гроб Гоголя. Это все можно прочесть в соответствующих справочниках, в частности в книгах "Российского архива", который издает замечательный ученый Алексей Налепин; по крайней мере, его бескорыстными советами я пользовалась, когда писала курсовую работу.

Но пусть дальше говорит сама писательская тень:

- Работа в склепе затянулась; настали уже сумерки, когда могила Гоголя была наконец вскрыта...

- Сумерки - замечательное время для грабежа, не правда ли? - почему-то очень даже весело вставил реплику в слитный рассказ писательской тени другая тень, бывшего ректора Литературного института. Я бы сказала, что писательская тень здесь немножко передернулась, но, тем не менее, весьма живо продолжала. Джентльмены умеют держать удары в словесных схватках.

Тут я, естественно, подумала, что, наверное, много мороки было со знаменитой "Голгофой" - многопудовым камнем, накрывавшим могилу. Это целая история, хорошо известная даже начинающим литературоведам и историкам литературы. Камень, по преданью, нашел в Крыму Иван Аксаков, из семьи известных славянофилов, и долго вез лошадиной тягой в Москву. Так изначально и предполагалось - на могилу писателя, как символическое напоминание о муках Христа. На камень потом поставили небольшой металлический крест. Столько разных символов и легенд связано с именем Гоголя. Я думаю, что крымский камень - "Голгофа" еще всплывет у меня в повествовании. Но пока я внимательно слушала виртуального рассказчика.

- Верхние доски гроба прогнили, но боковые, с сохранившейся фольгой, металлическими углами и ручками и частично уцелевшим голубовато-лиловым позументом, были целы.

У меня всегда были подозрения, что писатели, этот тонкий народ, как-то особенно относятся к смерти. С одной стороны, они бестрепетно копаются в деталях мертвецких дел, словно бы веря в собственное бессмертие, с другой - может, они просто некрофилы, и разбор по косточкам могил и гробов коллег доставляет им чисто утилитарное удовольствие. Иначе откуда такая любовь к подробностям? Но, возможно, здесь лишь извечная страсть писателя к бытовой точности.

- Сейчас мы дойдем и до точности, - опять вырвал у меня из сознания последнее соображение едкий ректор и сразу же его прокомментировал. Мне показалось, что в его умершем голосе ощущался даже сарказм. Но разве по лицу бывшего партийного работника что-нибудь прочтешь? Вот кто умел хранить тайны! Но все равно, разве царицей литературы не является точность и деталь, как царицей доказательств, по мысли знаменитого правоведа сталинской поры Вышинского, было признание. А вот если бы, кощунственно подумала я, высечь плеткой какой-нибудь из этих вот трупов, он бы мог признаться? И, пропустив, к сожалению, несколько слов, я снова превратилась в сплошное внимание.

Между тем голос давно умершего и забытого писателя разрастался и достиг даже некоторого пафоса. В свое время картина разрытой могилы так, видимо, глубоко и живительно на него подействовала, что, чувствовалось, минувшее до сих пор стоит перед его глазами. А что может быть крепче и сильнее эмоциональной памяти? Я даже удивилась, почему покойный Владимир Германович не продолжил свой удивительный монолог стихами.

- Весь остов скелета был заключен в хорошо сохранившийся сюртук табачного цвета. Под сюртуком уцелело даже белье с костяными пуговицами; на ногах были башмаки, тоже полностью сохранившиеся; только дратва, соединяющая подошву с верхом, прогнила на носках, и кожа несколько завернулась кверху, обнажая кости стопы.

- Вы заметили, дорогая, - бывший ректор властно, одним мановением руки остановил монолог словоохотливой тени, чтобы сообщить мне еще одно свое сокровенное соображение, - как поразительно точно и живописно рисует общую картину эксгумации наш писатель? В Литературный институт никогда не брали преподавателей без "изюминки". Все они у нас в чем-то замешаны, не правда ли, Владимир Германович? Но мы не станем детализировать. Только скажите, дражайший коллега, а как вокруг этих раскопок вел себя народ?

Я предчувствовала, что под словом "народ" собеседники подразумевали разное. Во всяком случае, тень популярного в советское время рассказчика от прямого ответа ушла, предпочитая несколько своеобразный тон:

- Народ не безмолвствовал. Когда открыли гроб, Мария Юрьевна Барановская горько заплакала. Один из присматривавших за вскрытием энкаведешников сказал своему коллеге: "Смотри, вдова-то, вдова как убивается!"

- Отшучиваетесь? Но мы еще вернемся к этому вопросу. Продолжайте. Ирония, кстати, обессиливает литературу.

В последнем указании Боцмана прорезался металл. Я подумала: сложные отношения у преподавателей, что в жизни, что после смерти. В чем-то они все время друг друга подозревают.

- Башмаки на покойном были с очень высокими каблуками. Приблизительно четыре-пять сантиметров. Это дает основание предполагать, что Гоголь был невысокого роста.

И тут над маленьким могильным холмиком повисла решающая пауза.

- А что еще можно нам предположить? Вы, кажется, даже упомянули об этом "еще" в своем мемуаре, многоуважаемый Владимир Германович?

- Ну да, ну да, - с большой готовностью подтвердила писательская тень, - чего же тут скрывать, если все знают. Я позволил себе взять кусочек сюртука Гоголя, который впоследствии искусный переплетчик вделал в футляр его первого издания "Мертвых душ"; книга с этой реликвией, кажется, до сих пор находится в библиотеке моих наследников.

- Значит, все ж таки пограбили покойничка? - удовлетворенно подытожил ректор самым невинным голосом, и от этой трактовки случившегося я содрогнулась. Но какой писатель употребил бы деликатные словечки - "позволил себе взять"! О богатый русский язык, сколько, оказывается, эвфемизмов у слова "воровство". Я представила себе глубокий сумерек на монастырском погосте и остервенелого литератора-фотографа, с треском отрывающего лоскут материи с костюма, в который был одет скелет. Не раздался ли в этот момент раскат грома, не сверкнула ли молния, и не возник ли некто с рогами и хвостом в кладбищенских кустах сирени? Но мои предположения оказались слабым отблеском действительно произошедшего в дальнейшем вокруг могилы Гоголя. Жизнь всегда богаче любой фантазии.

Теперь ректор уже обращается ко мне:

- А вы что же, миленькая, поверили всему рассказанному этим молодящимся вертопрахом? Чему вас, собственно, в нашем вузе учили? Все, что говорят писатели, надо делить на три. Они как сумасшедшие, которые, разума не имея, мелют что хотят, но при этом всё только в свою пользу. Талантливые, в общем, люди. А теперь, дорогая, вспомним, что же рассказывал этот милый старичок о том же событии на кафедре в Лите своим коллегам. Занятная получится картина.

- Да, да, занятная! - тут же запрыгали карликового роста вертлявые человечки вокруг все того же могильного холмика. - Нам Владимир Германович совсем не так рассказывал.

Все такие маленькие и ладненькие, но все такие важные и величественные. Просто какие-то гномы, заседающие в темном подполье. Я догадалась, что это тени прежнего профессорско-преподавательского состава, которые сейчас уточняют данные коллеги, сверяя со своей памятью. Это и понятно, всего сразу не вспомнишь. Как же, наверное, самозабвенно он витийствовал, наш профессор, сидя за круглым столом в кабинете кафедры и попивая на глазах у младших и менее знаменитых товарищей ароматный чай из хрустального стакана. Такие эти гномики были ретивые, так соскучились по живой речи, что перебивали друг друга и связный рассказ составлялся с большим трудом. Но все требовали точности... Все помнили, как Владимир Германович подавал эксклюзив. Не трепи лишнего!

Во-первых, выяснилось, что на этом торжественном перезахоронении был еще ряд писательских персон, о чем рассказчик почему-то умолчал. Славой не хотел делиться? Я успела запомнить только несколько фамилий, а вообще-то любопытствующих было что-то около тридцати человек. Но абсолютно точно присутствовали: Юрий Карлович Олеша, творец романа "Зависть"; "Бронепоезд 14-69" представлял его автор, Всеволод Вячеславович Иванов; наблюдал за картиной знаменитый поэт и острослов Михаил Аркадьевич Светлов, "Каховка, Каховка, родная винтовка..." Ай да писатели! Ведь именно для того власть их всех возле развороченного склепа собрала, суетливых рабочих классиков и попутчиков пролетариата, чтобы их именами прикрыться.

Во-вторых, сразу же, как только открыли гроб и все увидели великого покойника, на некоторых присутствующих сошло какое-то затмение. Надо полагать, что энкаведешникам, которые посочувствовали "вдове", все эти раритеты в виде мослов, сапог и клочьев еще не истлевшей до конца одежды были просто ни к чему. Что они в этом понимали? Другое дело - товарищи писатели. Эти сразу смекнули, возле какого ходят антиквариата. Как теперь было бы интересно установить, кто из писателей что стянул, ограбив покойника? Так на всех очевидцев нашло некоторое затмение, или рогатый господин, скрывавшийся в кладбищенских зарослях, руководил только писателями? И кто первым протянул руку и схватил?.. Маленькие человечки, со слов своего коллеги, какие они запомнили, взахлеб уверяли, что, кроме "куска жилета табачного цвета" с груди, из гроба Гоголя утащили ребро и берцовую кость и - опять-таки, по словам самого Владимира Германовича, - даже сапог. Какой грустный и печальный секонд-хенд...

И как обидно бывает для литератора не иметь возможности полно закончить, или скруглить, эпизод. У меня такая возможность, к счастью, есть. Извлеченные из могилы предметы стали преследовать писателей-грабителей. То одному снятся видения, то другой беспричинно начинает выть на луну. Говорят, энтузиасты-гробокопатели, измучившиеся психическим давлением, какое на них оказывал покойник, сговорились и в одну прекрасную ночь закопали все отчужденные у классика кости и предметы из гроба в его новую могилу на Новодевичьем кладбище.

Я бывала в этом заповедном месте. Каждый писатель приходит сюда, особенно, если он еще молод, чтобы прикинуть, где в этом же торжественном ряду поместится его могила. Почти рядом с Гоголем лежат и Чехов, рассказавший в таком странном для него мистическом "Черном монахе" о нервозной русской интеллигенции; и Булгаков, гениально инсценировавший "Мертвые души"; и герой его "Театрального романа" Станиславский, в чьем МХАТе эти "Мертвые души" были поставлены. Кстати, опороченная так и сяк и живыми персонажами, и подвальными тенями лежит здесь в вечном упокоении Елена Сергевна Булгакова. Именно она не только добилась публикации "Мастера и Маргариты", но и выполнила, казалось бы невыполнимую, мольбу мужа к праху Гоголя. Об этом чудесно, с оттенками многозначительной чертовщины, написал в своих воспоминаниях долголетний сотрудник Твардовского по журналу "Новый мир" Владимир Яковлич Лакшин. Теперь уже тоже, к сожалению, покойный. В поисках подходящего, "для Миши и себя", памятника Елена Сергеевна как-то высмотрела - ну, ведьма же! - в сарае у кладбищенских гранильщиков огромный черный камень. "Это 'Голгофа', - пояснили ей, - с могилы Гоголя". Заменили, значит, в свое время на мраморную колонну с бюстом писателя, несмотря на недвусмысленное его завещание: "Памятников надо мною не ставить". Ноздреватый валун, вросший в землю, с трудом извлекли и по деревянным подмостьям перекатили к могиле Михал Афанасьича. Вот и исполнилась просьба ученика: учитель укрыл его своей, в веках не подверженной моли, шинелью. Все хорошее тоже сбывается, дорогие мои мертвяки! Если очень захотеть...

Но всего никогда, к сожалению, не успеешь написать. И дело здесь не в тонкостях композиции, а во времени; я уже давно чувствовала, что пора полностью материализоваться для всех; писатели ждали, а, как известно, мужчину, даже и голографического, ждать заставлять не следует, может перестояться. Настала минута моего превращения.

Как же, оказывается, эти покойнички соскучились по живому теплому телу!

Если кто-нибудь видел, как на горсть пшена или хлебные крошки сразу же, единым махом, слетаются воробьи или стая голубей, гомоня и отталкивая друг друга, тот поймет, что произошло с ворохом писательских теней, рассредоточенных по разным закоулкам литературного подвала. Хотя, конечно, и бесплотны эти тени, но от навязчивого их обилия, я ощутила какое-то энергетическое мерцание по телу, наподобие того, какое испытываешь, поднеся раскрытую ладонь к экрану работающего телевизора. Тени, очевидно, понемножечку запитывались живым духом и от этого обретали более четкие контуры. Так иногда художники-импрессионисты обводили черной краской силуэты людей и предметов.

Как обычно, я дала возможность всем теням несколько подзарядиться, особенно, правда, этих бездельников не балуя: пусть лучше чаще приникают к продукции земного мага и чародея Чубайса. Еще не сгнившие электрические провода шли в подвале к тускло светящей тридцатисвечовой подпотолочной лампочке. Что за дурацкая, кстати, экономия? При таком свете даже рабочие, заходящие в подвал, чтобы откачать осенние воды или весеннюю слякоть, ничего не видят; того и гляди кто-нибудь сломает ногу, наступит на тень! Но традиционно в институте все завхозы и проректоры по хозчасти - люди с сорванными мозгами, чего от них стребуешь! Искусство для них - в кассе.

Во время энергетического сеанса я стояла смирно, почти неподвижно и не могу сказать, что не испытывала определенной приятности, которая распространялась по мне. Что-то похожее на легкое покалывание, будто бы шарики еще советского, нетоксичного, боржоми забегали по разным участкам тела. Но наступило мгновенье, когда я легонько повела плечиком и писательские тени ссыпались с меня, как сухие листья. Напились, друзья. Хватит, пора объяснятся.

- Зачем звали меня, уроды? Чего вам здесь не хватает? Или соскучились? - так я ласково начала.

Тишина висела в старом подвале, только слышался шорох пристраивающихся одна к другой и ко мне сохлых теней. И вдруг на его фоне прорезались тоненькие, замордованные жаждой неосуществившейся славы голосочки. Как бы даже песенка, коротенький наглый куплетец:

- А у нас два вопроса-вопросика. Во-первых, ты из института уходишь, а кого из студенток вместо себя оставляешь? А во-вторых...

Но я прервала торопыг, решив сначала разобраться с первой претензией:

- Что вы, ребята, как маленькие! Меня кто-нибудь на это место у вас назначал? Я случайно забрела в подвал, вот с вами, как нянька, и осталась. Но вы ведь знаете, что вечно, как и случайно, ничего не происходит. Любовь не может длиться бесконечно, нужна смена впечатлений. Кто-нибудь новый и к вам зайдет.

- Знаем, знаем, лучше всех знаем! Это в жизни на голову кирпич может упасть, а в литературе в такую случайность никто не поверит, - снова суховеем зашелестели тени-листочки.

- Про это, про эту мнимую "случайность" вам студентам, милая, ваш бывший ректор на семинарах по прозе чертову дюжину лет талдычил. Тоже мне теоретик! Устаревшая точка зрения: теперь, при либеральной демократии, в литературе все случайно. Лучше бы свои романы писал, а не теоретизировал. Все решил заграбастать. Есть слушок, что он еще и докторскую диссертацию успел навалять. Это что же получается? Люди целую жизнь потратили, чтобы стать докторами наук и этим как бы сравнятся с творцами, с писателями. В этом вы, писатели, в творчестве - разбираетесь, а в этом, в науке, мы - ученые. А он, значит, теперь на двух стульях расселся: и писатель известный, во всех энциклопедиях значится, и теперь еще и ученый-теоретик. Как теперь с ним бороться?

- Свалили все-таки мужика, - раздался из глубины раздумчивый, явно мужицкий голос. - А вроде не воровал...

- Ну, до чего же вы деревенские, самодеятельные писатели необразованные! - Анонимная перепалка продолжалась, и я с удовольствием к ней прислушивалась, узнавая много нового. Разве за сегодняшним законодательством уследишь? - а прежний продолжал. Кто бы это мог быть? Но я так и не идентифицировала говорящего с литературой, успокоившись, что, наверное, это голос какого-нибудь писателя-производственника, занимавшегося экономикой. - Никто его не валил; есть закон, на госслужбе можно оставаться до шестидесяти пяти, а ректорам еще пять лет льготных дают. Понятно? Время снесло.

Но производственник не унимался, и не таким он оказывался темным; впрочем, сейчас в политике благодаря телевидению все разбираются.

- Вон Олегу Табакову тоже перевалило за семьдесят, а остался руководить МХАТом. Минтимер Шаймиев хитрой лисой миновал возрастной ценз и продолжает руководить республикой.

- Олега Табакова и Шаймиева все в лицо знают. А кто твоего ректора в лицо видел...

- Нет, ты погоди про лицо ректора, дай-ка я твое лицо рассмотрю поближе.

В театре теней повисла зловещая тишина. Я подумала: ну началось, сначала форма носа, потом "еще шляпу надел", ведут себя покойнички, как в трамвае. Пора снова переключать их внимание. А то еще подерутся. В отношении меня тени кое в чем были правы.

Должна сказать, что спустилась я в подвал не вполне случайно, а скорее на разведку: вдруг найдется какое-нибудь местечко, где мы с Саней смогли бы "перекурить". Ну, тут на меня, почувствовав живое, тени тогда и насели, облепили, грозили даже ссильничать, зашантажировали, пришлось брать над ними шефство. Наобещали взамен кучу всего: и талант, и продвижение в литературе, и содействие в толстых журналах, и бесплатный сайт в интернете на том свете.

Но не успела я обо всем этом подумать, как последовало экстравагантное предложение:

- А может, Саню вместо себя оставишь, а? - раздался совсем тоненький, вихляющийся голосок.

Да кто же это мог так подло сострить? Все во мне бешено забурлило. Но за меня было кому дать отпор.

- Ну, вы, козлы-извращенцы! - раздался решительный голос, по тембру напоминавший фадеевский. А кому же командовать как не ему, человеку с харизмой; такое, если оно есть, не пропьешь. А голос тем временем продолжал: - Признайтесь, тихушники, кто так паскудно высказался? Почему такие разгульные суждения звучат? Может быть, из особого загроботдела надо кого-нибудь пригласить?

- А вы, господин Фадеев, не заноситесь, сейчас эта подлая статья отменена.

Ты подумай, даже здесь не скрыться от занудливых правозащитников! Кто бы это? Голос вроде женский. Валерии Новодворской тут не могло быть, она еще жива. Может, Мариэтта Шагинян, талантливо ходившая по разминированным для нее дорожкам минного поля? Кто? Правда, совсем еще недавно писала на эту тему странноватая советская поэтесса, не очень интересовавшаяся мужчинами, да вдобавок ко всему, кажется, закончившая Литинститут. Может, это она?..

А прежний грубоватый, но все же определенно женский голос продолжал:

- Это Сталин, борясь с фашизмом, статью в кодексе с помощью Горького придумал, потому что несчастный провокатор Ван дер Любе страдал этим врожденным недугом. Ему там было обещано каждый день по здоровенному эсэсовцу на роль бугая. За это он и обвинил в поджоге рейхстага коммунистов. Горький, в виде писательского суждения, оформил связи таких генноисковерканных людей с фашистской идеологией. Вивисектор человеческих душ, он будто по картам читал, что Сталину, как и Гитлеру, нужно было на кого-то все спихну-у-уть...

Нежданно на щенячьем визге этот, прежде мускулистый, женский голос внезапно умолк; должно быть, агрессивное большинство и тут молчком придавило защитницу прав обиженных жизнью, слишком далеко зашла в болтовне, падлюка...

При старых писателях ругать Сталина было нельзя: лауреаты его престижной премии горло могли перегрызть в буквальном смысле! Многие зверели, услышав имя вождя, произносимое всуе. Любил литературу этот недоучившийся семинарист, и подтексты остро различал. Писателей баловал, не только осыпал премиями и орденами, но и строил в Переделкино дачи, которые они теперь пытаются самовластно приватизировать для себя и любимых чад. Сергею Владимычу Михалкову, когда тот Гимн Советского Союза написал, квартиру новую большую дал с видом на не распроданный тогда еще особняк Ростовых, где в ресторане кормились писатели всех пятнадцати союзных республик. Вот и служили ему изобретатели литературных душ по-собачьи преданно.

Писатели - в массе своей, как правило, либералы, говоруны и демократы. Матерые же классики, писатели настоящие, не чета нынешним балаболам, становой, так сказать, хребет литературы, они все больше почвенники, монархисты, сторонники империи, предпочитали баб, грешили запоями, страстям предавались неуемно - натуралы, одним словом, прямоходы, мужики. Унижать то, чему служили, не в пример сегодняшним писакам, не пожелали, верность хранили. У советских собственная гордость! Так что прибили бабу, и все тут. А тень поэтессы, если это была она, куда-то в мусор отлетела и там зарылась в полной изоляции. В общем, сюжет закончился, перешли к следующему.

И тут слово взял Фадеев, чтобы, как я поняла, объяснить причину моего призыва в этот подвал. То есть фактически вскрыл так и не прозвучавший второй вопрос, и сделал это в форме, очень в его время распространенной, которая перекладывала личную ответственность на плечи коллектива:

- Мы здесь с товарищами посоветовались и позвали тебя, дорогая наша юная подруга, потому что обеспокоены твоей дипломной работой. Говорят, там у тебя с темой что-то не совсем в порядке, сюжеты не соответствуют норме, с соцреализмом не стыкуются, ты в своих дипломных рассказиках фривольничаешь.

- Да что вы, уважаемый Сан Саныч, я, как классик Горький, описываю свои университеты, которые и есть жизнь, свои хождения в люди. Характеры, значит, пишу, социальные мотивы проявляю, клеймлю современный капитализм и его безудержное потребительство, портреты новых людей рисую. Вполне в духе переделанной вами по указанию партии "Молодой гвардии"...

- Не в люди она ходит, а по людям, особенно по мужикам! - перебил меня новый, и опять женский, голос. Бабы определенно в своей жизни недолюбили, завидущие глаза! - Пусть лучше признается, сколько у нее этих кобелей было и какие нынче в Москве расценки на приватные услуги.

Я сразу же в крик - как с бабами разговаривать, знаю:

- А ты кто такая? Кто такая, и что ты написала?

- Это известная у нас правдолюбка и критик Зоя Кедрина! - угодливо подкинул мне другой, уже мужской замогильный голос.

Нам вроде на лекциях о такой критической бабушке ничего не рассказывали. Но разве от писателей что-нибудь укроется! На то она и интеллигенция, чтобы безо всяких вопросов отвечать и друг на друга стучать.

- Это та партийная сука, - раздался очень знакомый, несколько картавый голосок, каким отличались поэты-песенники, - которая выступала обвинителем на процессе Синявского и Даниэля. - Она опять за старые штучки принялась. Покажите ей кузькину мать!

Но до мордобоя дело не дошло, потому что сложно вообразить драку не вполне материализовавшихся теней. Все было переведено снова в вербальную канитель. Тем более, вперекор пошли другие голоса. Стало шумно, все перебивали друг друга, как на партсобраниях, знакомых нам по кино. Либералы кричали, что во фривольностях нет ничего преступного; мол, любовные страсти во всякие времена существуют. Один даже вот как заковыристо выразился: "Вы что, женской письки никогда не видели, или дамы за мужской член хоть раз не держались?" Степенные патриотические тени утверждали, что подобной порнографии в русской литературе не потерпят. Да так ли хорошо знают они русскую литературу? - усомнились первые. - Будто главные ее страдальцы, Некрасов и Тургенев, по бардакам не ходили! А где, собственно, Лев Толстой, великий старец, подробности о публичном доме для "Воскресения" насобирал? Кукушка ему накуковала? Третьи, видно из архивных филологов, настаивали, что времена, дескать, поменялись, а литература всегда следует за эпохой. И разве проститутка не пребывала всегда в главных героинях? Одна с камелией, как у Дюма-сына; другая, как у Горького в пьесе "На дне", с книжкой про виконта Рауля. А бальзаковские куртизанки с их утраченными иллюзиями? Да и меня к этой профессии, если разобраться, тоже не любовь привела! Та же социальная причина. Ее вы, голубчики, из русской литературы не выбросите, это только полные козлы придумали красивую сказку о башне из слоновой кости. Будто в башне все зашитые и никто не мочится и не производит акта дефекации.

Но в этой аудитории среди наэлектризованных покойников думать о чем-нибудь своем просто невозможно. Каждый - будто психоаналитик. Какой-то мощный медиатор думку мою про собственную молодость и начало пути уловил, и тут же, на чёрте откуда моментально возникшем большом настенном экране, эти мои, личные, видения проецируются во всей откровенной наглядности. Сознание просто как детектор лжи работает: чего хотела бы скрыть, все выбалтывается. И это активизируют писатели, так упорно бьющиеся за свою интеллектуальную собственность! За свою - бьются, а чужим сознанием, как контрафактными дисками, беззастенчиво пользуются. Это, что ли, у них называется "превращением интима в общечеловеческие ценности"?.. И - поплыла под гогот присутствующих вся моя подноготная.

Вот я маленькой девочкой, первоклашкой, в косыночке и с совочком, когда обратила внимание, что мальчики писают совсем по-другому, чем девочки. И мой отчим, секретарь райкома, здоровый такой боровок; и моя мать, которая била меня нещадно; перед самым роддомом, чтобы я не выдавала отчима как причину моего вздувшегося брюха. Посадят, мол, как жить-то будем? А лет мне было, как Татьяниной няне из "Евгения Онегина", когда ее просватали за погодка Ваню, то есть тринадцать. Даже отчима крупным планом показали с его знаменитой репликой: "Жена в больнице была, я в горести сильно выпил, случайно к девке лег, вроде своя баба, не разобрал". А уж когда я приехала в Москву поступать в театральный институт, да не поступила, а мой несостоявшийся профессор меня по приятелям пустил, тут зрительской аудитории стало не очень интересно, потому что пошла одна механика, безо всякого чувства. Ну, естественно, кое-какие картинки на экране были инсценировками главок моей дипломной работы, потому что без этого в литературе не обойдешься - она теснейшим образом связана с жизнью. Недаром высшей оценкой при чтении у народа служит такая: "Как в жизни!"

- Ну, что, уважаемые коллеги, - подытожил, как только экран погас, Фадеев, - мы с вами посмотрели исходные материалы. В отдельных случаях дипломная работа соответствует жизненным обстоятельствам, хотя и напичкана, да-да, с перебором, натуралистическими деталями. Например, у меня в "Молодой гвардии" в основном шестнадцати-семнадцатилетние юнцы действуют, но там нет и в помине детского интереса к вопросам пола, чем грешат сейчас романы для взрослых. Беда, нависшая над родиной, выявляла тогда в душах людей лучшее. Так что, милая сверстница моих героев, совсем не за фривольности шерстили меня товарищи по партии...

- А за политическое недомыслие! - вякнул кто-то из кучи мусора в углу. - Роль партии слабо отразил.

Вот-вот оно, что давно щекотало мое любопытство своей таинственностью - руководство партией литературным процессом и в целом духовной жизнью общества. В нашем институте партийное бюро, говорят, контролировало выведение, наподобие цыплят, писательских талантов, с коррекцией температуры в инкубаторе, качества интеллектуального питания и режима прогулок, то есть знакомства с жизнью вдали от родной клетки с насестом. Какая для нас, сегодняшних жителей, загадочная вещь! Как могла коммунистическая партия руководить селекцией фантазий или полетом воображения? Но верили, что можно, и ведь руководила. На основе догм, выстроенных по типу библейских заповедей. Шаг влево, шаг вправо - уже стреляют. И не всегда фигурально. По-моему, как раз об этом говорилось в предсмертной записке Фадеева, где он обвинил партийных бонз, ничего не понимающих в литературе, во всех ее бедах, да и в своей личной. Слава Богу, плюрализм избавил нас от тотального контроля. Свобода! С другой стороны, - вдруг зашевелился во мне червячок сомнения, - разве отсутствие всяческих тормозов в движущемся субъекте-объекте, каким являет себя миру литература, всенепременное благо? И доверчиво поглощающему ее обществу, и ей самой. Как же найти золотую середину?..

Мои незрелые рассуждения, показавшиеся мне, впрочем, довольно масштабными, промелькнули за секунды, поскольку писательский генсек не прерывал своей речи:

- Как будем решать? Поддержит ли наше сообщество мертвяков этот дипломный проект, о чем мы телепатическим образом должны будем проинформировать наших не совсем еще усопших коллег наверху? Кто, кстати, в институте одобрил тему диплома?

Хотя вопрос был адресован мне, я молчала, как перезревший покойник, боясь навредить первому, кто приютил меня с работой над дипломом... Хороший пузатый дядька, с нескрываемым интересом поглядывающий на сочных девиц. Тут кто-то со стороны, где раньше сидел самозваный президиум, от которого меня оттеснили любвеобильные тени, оповестил собрание:

- Александр Евсеевич Рекемчук.

- Знаем, знаем, - сказал своим высоким голоском Фадеев. - Партийный писатель, придерживался нужной точки зрения. В свое время, если мне не изменяет память, отрицательно, как и все мы, относился к диссидентам. Был редактором "Мосфильма", такой не ошибется. Он всегда точно выбирает вектор движения. Политически выдержан, морально устойчив. Что думают на этот счет бывшие профессора Литинститута? Лева, ты написал "Гимн демократической молодежи", тебе и карты в руки.

- Не могу молчать, но и говорить - тоже не могу, - проникновенно-ласковым голосом всенародно любимого лирика обрисовал свою позицию Лев Иваныч Ошанин. И, поблистав толстостёклыми очками в центре подвала столько секунд, сколько понадобилось для произнесения этой крылатой фразы, крупная вальяжная фигура знаменитого поэта-песенника исчезла.

- Почему? - успел только грозно бросить ему вслед Фадеев.

- Любитель демократической молодежи - заинтересованное лицо, - ответил за Ошанина тайный доброхот, тот самый, что раньше заложил Рекемчука. - Перед самой кончиной пошел на связь со своей студенткой.

Интересно, чего этот задохнувшийся от злобы сексот не знает! Кто же такой? Я, очевидно, пролепетала вопрос вслух, потому что тусклый силуэт ближней ко мне тени, поводя глазками, чтобы определить четко мое местопребывание, игриво бормотнул:

- Кто, кто? Конь в пальто, как говаривал в телепередаче "Куклы" первый российский президент... Это, милое дитя, критик Ермилов. Хи-хи... Ему в Переделкине на калиточной табличке "Осторожно, злая собака" подписали: "...и беспринципная". Уж и тут-то его несколько раз били и приговаривали к окончательному распылению...

- Ерунда, - раздраженно отмахнулся Фадеев от инвективы критика, - дело типичное. Пусть тогда выскажется профессор Долматовский.

- У него рыльце в том же пушку, - опять влез в речь генсека бывший критик. - Давайте лучше я весь список оглашу, чтобы не затягивать прений. Юрий Трифонов третьим браком был женат на студентке...

Тут кто-то уразумел, сколь многим грозят эти обличения, и с криком: "Ах ты, евнух старорежимный! Почему твой список такой избирательный, шовинист недобитый?" - набросился на всезнайку.

Что здесь началось! Образно говоря, битва русских с кабардинцами. Какое витало озлобление! А уж когда рядом с замечательным новым словечком - "ксенофобия" запорхал древний термин обыденной русской философии - "антисемит", я поняла: ничего хорошего от теней ждать не придется. Рать пошла на рать. Все как бы даже смешалось и закрутилось в воронку торнадо, достигавшего своей широкой частью потолка и острием упирающегося в пол. Не участвовавшие в этой круговерти тени были разметаны по сторонам, некоторые забило в щели. Фоном, пронзительным, каким-то даже машинным гудом, шли типовые оскорбления: "жидовская морда", "русская свинья", "шинкарская харя", "лапоть деревенский", "иди в свою синагогу", "пошехонский валенок", "рыло в ермолке", даже "совок ты был, совком остался". Я все время ждала еще "татарскую рожу", но больше переиначиваний простого слова "лицо" не прозвучало. Стало ясно, что подобный горячий обмен мыслями писателям до сих пор не чужд.

А суховей, между тем, энергично повращавшись, стал опадать. Движение не прекратилось, но успокоилось; из воронки выскальзывали уже тирады о распределении квартир, о дачах в Переделкино, путевках в Пицунду и Коктебель. Я вспомнила лихое двустишие Бориса Корнилова: "Напряженный, как кобель, приезжаю в Коктебель". Но это воспринималось уже как туманное и навсегда минувшее советское прошлое. Потом полетели слова покруче, короткими замыканиями затрещали однотипные понятия: "ворье", "не чист на руку", "кидалы", "мошенник на мошеннике"... Ну, здесь я уже все знала: тени, видно, припомнили, как их же товарищи сначала проворонили дома творчества в латвийской Юрмале, а также в Литве, Молдавии, даже в Узбекистане. А они были общим достоянием. Потом пошел разговор о воровстве первых лиц нового союза писателей, возникли фамилии никогда мною ранее не знаемых литераторов, которые так всю общественную собственность удачно пораспродали, что и им самим осталось на прожитье до скончания века. По мере приближения к нашим дням счеты становились все мелочнее по выражениям и крупнее по суммам. Произносились такие известные фамилии, что я даже заткнула уши ладошками, чтобы не слышать.

А потом подумала: нечего с этих бедолаг больше взять, они все в прошлых обидах, мне же надо жизнь вести новую. Тут как раз и Саня подал условный знак по мобильнику: возвращайся, мол, есть осложнения с защитой, и не малые.

Так-так-так, видно придется прибегнуть к иному варианту. Прежде всего, надо поговорить с Фадеевым, раз уж он обмолвился, что может надавить на старые связи.

 

Глава пятая. Утренний дозор.

Как легко в тишине представить себя хозяином большой московской усадьбы в самом центре города. За оградой одышливо пыхтело, набирая дневную скорость, бульварное кольцо, а на четырехугольнике парадного двора было спокойно и величественно. Утренней махровой свежестью качались на длинных стеблях цветы. Деревья покрывали сквер и дорожки густой тенью. Включенные с вечера разбрызгиватели линовали низкую траву мельчайшей сеткой. Запутавшись в этих водяных струях, стояли, как миражи, радуги. Казалось, весь этот мир - и двор, и сад, и тень дерев, и небо над головой - существует лишь для тебя одного. Владей, пей густое вино счастья, каждый день для тебя - сокровище новизны.

Барам, всегда в эти минуты об одном и том же думал Саня, жилось, конечно, неплохо. Написал бы такую громадину, как "Былое и думы", хозяйский бастард, если б он сам себе каждый день с вечера стирал носки, трусы и футболку, пропахшую тяжелым потом массажиста, уминающего чужое, налитое сладкой изобильной пищей тело! У бар, безусловно, были и крупные переживания: но не как заплатить за учебу или за снятую комнату, а - карточный долг; они не просто били рожу вчерашнему приятелю, а - стрелялись на дуэли. Они, наконец, сами никогда не открывали тяжелым ключом парадные двери собственного дома.

Ключ в двери повернулся, как всегда, легко. Дверь открывалась наружу, прямо на крыльцо, выложенное белым известковым камнем. Одна ступенька безвозвратно, уже при Сане, ушла под асфальт. Кажется, мэр расчувствовался и несколько лет назад дал денег. Но каковы нынешние хозяева - после каждого ремонта такие потери.

Первым входя утром в здание, Саня всегда испытывает непонятное волнение. Ему кажется, что за ночь весь этот дом, со своими тайнами и воспоминаниями, путешествовал в иных временах. И теперь, как пиратский корабль, возвращается в родную гавань. В его коридорах и комнатах, с остатками, будто лесные пни, колонн, еще не растворилось эхо звуков, почерпнутых в странствиях; со стен, как со снастей, с шелестом спадают кусочки былых разговоров. Если осторожно приблизиться, тихо закрыв за собою дверь, можно зацепить, поймать, услышать отзвуки. Кто там бранится? Кто признавался в любви? Кто составлял заговоры? Кто писал подметные письма? Кто выклеивал из газетного шрифта малявы в КГБ? Какая долгая и разнообразная была у дома жизнь!

За распахнутой дверью сразу два марша лестницы. До первого этажа стены покрыты дешевым серым мрамором. Это избыточная роскошь советского времени, когда в конце года оставались бюджетные, на ремонт, деньги: если их не использовать, на следующий год дадут меньше, так что тратили на материал подороже. Раздолье для подрядчиков! Зато ступеньки настоящие, подлинные, из заматеревшего от времени подмосковного белого камня. Звуки чьих только шагов не хранят эти ступени! Своей невесомой походкой разведчика и самбиста пробежал здесь, легкий как перо, Владимир Путин, когда, еще премьер-министром, приезжал на встречу со студентами. Это излюбленный прием власти: в начале своего пути показать, как она любит и лелеет культуру. Отставленный ныне ректор ничего у него не попросил: ни денег на сложную реставрацию здания, ни даже на косметический ремонт, да премьер вряд ли тогда чего-нибудь и дал бы. Любовь проявлена, телевидение ее зафиксировало. Дело сделано!

Один марш лестницы идет вниз, в полуподвал, в гардероб и библиотеку. Другой ход ведет вверх, в недра дома, к комнатам и бывшему театральному залу, который опростился и стал конференц-залом. Саня здесь на распутье, как Иван-царевич. Охота на прошлое так же сложна, как охота на птиц. Только приготовишься метнуть сеть, чтобы накрыть куртуазную беседу или предательство, как видение чужих грехов исчезает, будто у времени свой Особый отдел, берегущий секреты. Кто держит, не отпуская, былые тайны - прошлое или настоящее? Иногда Сане кажется, что именно настоящее, еще ожесточеннее, чем прошлое, охраняет былье. Для прошлого здесь только позор, для сегодняшнего это еще и существование, карьера, почет, уважение сограждан.

На всякий случай Саня, хотя чувствует, что все здесь в полном порядке, раз замки и пломбы на месте, спускается на один марш вниз, в полуподвал. Дымом не пахнет: бич старых зданий с деревянными еще перекрытиями - пожары от плохой проводки или незатушенной сигареты.

Справа - распашные двери в библиотеку. Там на узких деревянных стеллажах в жуткой тесноте хранятся сокровища человеческого духа. Потолки подперты металлическими балками, потому что над библиотекой - конференц-зал. Площади по нормативам здесь должно быть раза в два больше, но что поделаешь - власть культуры малосильна. Здесь, как и положено в подземелье, почти всегда одинаковая влажность и температура - зимой холодновато, а летом слишком прохладно. Считается, что это самая богатая или одна из самых богатых библиотек вузов культуры в стране. Где-то в тайниках хранятся редкие издания с автографами великих писателей. Писатели умирали, вдовы часто передавали накопленное мужья-ми в институт. Интеллектуальных богатств набролось, как золота в кремлевских кладовых при царях. Правда, время поменялось, кто нынче хвастается библиотекой? Русский писатель уже давно, как говорил американец Стейнбек, располагается между собакой и пингвином. И Саня без иллюзий по поводу того, кто и как пользуется библиотекой. Все в институте интеллектуалы: подающие надежду студенты, знаменитые эрудиты-профессора! Он как-то попросил на выдаче годичной давности журнал "Октябрь" с романом русского автора, отмеченным Букеровской премией, думая, что получит замусоленный непрерывным чтением экземпляр. Отнюдь. За прошедший год любопытный Саня оказался первым читателем "толстяка".

Напротив двери в библиотеку - туалет, мужской и женский, с общим перед ними курительным холлом. Облокотившись на широкий подоконник, поскольку стоявшую когда-то у стенки деревянную скамью, борясь с курением, убрали, обнажив взору скрывавшуюся под нею чугунную канализационную трубу, здесь хорошо пить пиво на переменах или вместо лекций. Иногда в курилке происходят ссоры, некоторые с печальным исходом. Однажды молодой преподаватель, посетив сей уголок после окончания учебного дня, по-свойски костыльнул по шее юного студента-заочника, подрабатывавшего, как Саня, в институтской охране. Двинул за непочтительность: тот непристойно-равнодушно сосал пиво, не отвлекшись на приветствие. Ведь писатели, даже начинающие, особые существа, у них свои мерки и таланта, и возраста. Товарищ жертвы экзекуции, смазал препа - так меж собой кличут преподавателей студенты - по физиономии. Оба агрессора были не так чтобы сверх кондиции набравшись, но теплые. Если бы сюда не вмешались со своей демагогией старшие! Если бы не крики с любимыми словечками "мерзавец" и "негодяй". Саня очень хорошо помнит: тогдашний ректор пытался все замазать, ибо чувствовал, что невиновных тут нет, да и охранника найти так же трудно, как хорошего профессора. Но ведь против демагогии не попрешь. История, получившая гласность, закончилась тем, что хороший преподаватель ушел в другой вуз, а хороший студент-охранник, которого можно было доучить, нашел приработок на ипподроме, в конюшне. Там он покончил, говорят, жизнь самоубийством, но был упорный слух, что убили, потому что узнал кое-какие "лошадиные" секреты. Бедный Сережа Королев, мученик нашего времени.

Рядом с туалетом, после небольшого тамбурочка, гардероб. Здесь две комнаты, куда под надзором пришлых старух студенты с осени начинают вешать свои пальто и куртки. Никаких номерков: институт маленький, зоркий взгляд стерегущей Парки безошибочно определит, где свое и где чужое. За гардеробом еще одна низенькая дверь, ведущая в книгохранилище. Тут дремлют раритеты и книги не первой степени востребованности. В книгохранилище есть еще один ход, ведущий с другой, внутренней лестницы, но ходом через гардероб иногда пользуются библиотекарши. Когда открывается внутренняя дверь, предстает сводчатый туннель, частично облицованный белой плиткой, что сразу наводит на мысль, что когда-то здесь была точка общепита.

Так оно и было. Таинственный ресторан с террасой, который поместил в "Грибоедов", то бишь в Дом Герцена, Михаил Афанасьевич Булгаков, специалисты-литературоведы аккуратно передвигают по всему пространству первого этажа. На самом деле ресторан находился под подвальными сводами, ну а знаменитая терраса, наверное, выходила на Бронную. В ту сторону ведет узкий наклонный ход из подвала, где размещалась и кухня, на волю, в просторы жизни. Собственно говоря, только студенты Литинститута и его преподаватели могут реально представить, как все здесь выглядело раньше. Но между временем ресторанного разгула, где отплясывали герои Булгакова, а потом все пропало в мистическом пожаре, и книгохранилищем, напичканным книгами, как тесная поленница дровами, был еще период, когда библиотека, не такая еще полная, располагалась в огромном отсеке под сценой. Тогда на месте нынешнего книгохранилища было студенческое общежитие и, может быть, тут же помещалась небольшая столовая. Это еще до строительства семиэтажного общежития в районе Останкино, законченного полвека назад. Наверное, тогда институт напоминал Царскосельский лицей: студенты учились и жили в одном месте.

Как бы Сане хотелось хоть одним глазком взглянуть на их жизнь. Что ели, в какую ходили баню, сколько в общежитии стояло коек, как проводили вечера? Какую с ними вели культурно-воспитательную работу, а такой работе в те времена уделялось большое внимание. Ну, что ели, понятно: в округе, в отличие от нынешних дней, была тьма продуктовых магазинов. Это сейчас поблизости лишь один огромный и по ценам неприступный, как Бастилия, Елисеевский гастроном. А возле института, на Тверском бульваре - в то заповедное время, когда еще на прежнем месте, ликом в сторону Страстного монастыря, стоял грустно-бронзовый кудрявый Пушкин, - располагались два поразительных, памятных по многочисленным мемуарам, "культурных центра". Знаменитая шашлычная и маленький кинотеатр. Это, кстати, совсем рядом от знаменитого кинотеатра "Центральный", на том самом месте, где новое здание газеты "Известия". А на углу Большой Бронной и Тверской, где сейчас начинается сквер с фонтанами и молодежь гложет пиво "из горла", стояло еще огромное молочное кафе. Жили, в общем, студенты в эпицентре культуры и общения.

Поднимаясь обратно к входной двери, Саня думал о странном устройстве человеческого сознания. Почему некоторые места, с их примысленной обстановкой, почти всегда вызывают в человеке подобные же ассоциации из другого времени? Сколько бы раз ни подходил Саня к двери хранилища, каждый раз перед глазами все тот же уютный дортуар с железными кроватями, застеленными солдатскими одеялами; прикроватные тумбочки, крашенные коричневой краско; стол посередине, заваленный книгами и заставленный стаканами с недопитым чаем, над ним электрическая лампочка на плетеном шнуре. И вдруг оживает мирная ночная картина студенческого быта. Открывается дверь, загорается нестерпимым светом лампочка. Заспанные парни, кутаясь в одеяла, усаживаются на постелях. Человек в штатском, сытый и спокойный, трясет, как родной брат, одного, все еще спящего, закрывшись с головой. Это арест студента Наума Коржавина прямо в стенах Лита. Наваждение. А может быть, в сознании Сани встает сцена его будущего романа? Романист постоянно находится в фокусе творческих поисков и мечтаний; это особенно действенно, когда занимаешься доблестным делом охраны государственной собственности. Кое-что из сегодняшних своих фантазий Саня обязательно запомнит. Впрочем, сцена могла происходить и в помещении нынешнего архива - там тоже когда-то было студенческое общежитие.

От входной двери, теперь уже вверх, один марш лестницы. Здесь, на лестничной площадке, крытой метлахской плиткой, две двери, направо и налево, и парящий на уровне человеческого роста бюст усатого Буревестника революции. Буревестников в институте несколько. Самый ценный - на огромном полотне кисти великого Корина. Начальство не любит об этом распространяться, чтобы не возбуждать нездоровых поползновений. Слава Богу, что в свое время передали в институт это авторское повторение портрета, хранящегося в Третьяковской галерее. Вот что значит воспользоваться политическим моментом! В другое время прежние владельцы зубами держались бы за портрет официального кумира. Висит он сейчас над лестницей на второй этаж заочного отделения. Горький в полный рост, на фоне моря с реющим то ли буревестником, то ли мирной чайкой. Пройдет писатель-модернист и либерал - плюнет; пройдет мальчик из крестьянской семьи, собирающийся стать писателем, - задумается.

Здесь Сане припоминается Эрмитаж и некие предметы искусства, к которым были приделаны звонкие коммерческие крылья. Но то золото, серебро, эмали. Картине крыльев не приделаешь, хотя она может оказаться ковром-самолетом и приземлиться за тридевятью земель, где кочуют сиреневые туманы. Впрочем, что далеко ходить, взять хотя бы слышанную от кого-то историю о живописном шедевре, которым прежний ректор хотел прикрыть разъедающую здание грибковую плесень.

Если бы Саня сейчас по медленным, словно на Иорданской лестнице в Зимнем дворце, ступеням поднялся на площадку следующего этажа, подобием балкончика висящую почти под крышей здания, то огромное окно, выходящее на институтский сад, высветило бы желтоватые разводы либо мокрые пятна на потолке над дверью в 23-ю аудиторию, где, как правило, проходит защита дипломов, и на широченной стене, примыкающей к входу на кафедру литературного мастерства. В зависимости от того, сколько лет прошло после последней косметической побелки или крыша прохудилась совсем недавно, грибок, которым заражен Дом Герцена, вылезает наружу. Уничтожить его невозможно, проще срыть здание до основания и на этом месте построить новое. Или... чем-то закамуфлировать паршу. На стену просилась какая-нибудь монументальная живопись с помпезными колоннами, знаменами, слонами, опахалами и развевающейся материей.

Так вот в начале перестройки страны тогдашний ректор будто бы отыскал некий остроумный ход, с аргументацией коего даже вошел в ученый совет московского Литературного музея. Он вспомнил, что в свое время существовала огромная картина, на которой был изображен классик советской литературы Горький, распивающий чаи со Сталиным в окружении большого числа советских писателей. Эпический сюжет в классическом исполнении. Абажур, лица богов и бодисавт, верхний свет, хрустальные стаканы. Такую, на нынешний лад довольно вызывающую по содержанию, картину мог приютить у себя как своеобразный казус минувшей словесности только Литературный институт. Подобная идеологическая вольность и теперь могла быть позволена, поскольку выглядела бы либеральным эпатажем. Здесь мнилась ректору двойная выгода: во-первых, не мариновать полотно смотанным на вал в тесных запасниках музея и, во-вторых, прикрыть ярким художественным пятном ветхость институтских стен. И вот хитроумный, как Одиссей, ректор "нарисовал" ряд писем в инстанции и провел несколько переговоров. Наконец на письмо откликнулась тогдашний министр культуры Наталья Леонидовна Дементьева, дама понимающая и возвышенная, которая, хоть и разглядела экстравагантность задумки, однако, не чинясь, дала согласие передать картину с баланса Литературного музея на баланс Литературного института. Но, увы, нам грешным: так и не отыскали шедевр прошлого по всевозможным музейным углам и закоулкам, отписавшись, что вроде бы ее передали в какую-то общеобразовательную школу, адрес которой утерян. Какие существуют прелестные, выработанные годами, бюрократические выражения! Саня, конечно, не удивился бы, если бы выяснилось, что редкая картина числится ныне в частной коллекции где-нибудь за рубежом.

Господи, сколько же было продано и разбазарено за время энергичных реформ, но не в одни же руки! Всем досталось, все мировые аукционы нашим добром торгуют, многие особняки украсили социалистической живописью свои буржуазные стены.

Литинститут, конечно, не Эрмитаж, притягательных объектов для воровства меньше, но они есть. Раньше, говорят, было много антиквариата, сейчас в наличии лишь два заметных предмета. Старинные часы в футляре черного дерева, которые висят довольно высоко, в целях лучшей сохранности, над шкафами в кабинете проректора по учебе в главном здании, и наборный столик, находящийся в кабинете другого проректора, на заочном отделении. Этот столик отбит у любителей истории буквально в последний момент, потому что при обходе был найден уже в разобранном и подготовленном для транспортировки на рынок искусств виде. Его вновь собирал и склеивал институтский столяр. На всякий случай проректор держит его поближе к себе. А что касается гарнитура, от которого остались только черно-футлярные часы, то он, по слухам, сейчас находится в кабинете директора одной уважаемой фирмы, связанной, конечно, с искусством. Технология подобных перемещений чрезвычайно проста. Какой-нибудь ушлый завхоз делает акт на списание; какой-нибудь ректор, интересующийся только высокими полетами духа, акт не глядя подписывает. О захватывающей дух материальной стороне дела можно лишь догадываться.

Однако Саня все еще стоит на первом этаже. За дверью направо - конференц-зал. Всех историй, связанных с этим помещением, и не расскажешь. Почему литература мало занимается массовым психозом, проблемами коллективного предательства и лицемерия, случаями редчайшего двоедушия. Об этом зале можно написать целую историю. Из ближайшего - это несколько лет лицедейской жизни здесь некоего театра со своим, как и положено кукольному театру, Карабасом-Барабасом. Под маркой театра там, кажется, действовала частная школа. Привадил этого кукольного деятеля бывший ректор, оказавшийся простодушным дитятей, что непозволительно для писателя. Какие были письма в инстанции и анонимки, когда тот же ректор, обнаружив коммерческую самодеятельность, тот же театр закрыл!

Иногда ночами, когда Саня делает очередной обход, он становится на лестнице, как раз под бюстом Буревестника и красным огоньком телевизионной камеры, и слушает, как за дверью, словно океанские хаотические ветры, бушуют разные, и довольно знакомые, голоса. "То флейта слышится, то будто фортепьяно"... Впрочем, это про другой дом, который стоял на Страстной, позднее Пушкинской, площади, и благополучно снесен в уже вполне осмысляемое время. А что можно было противопоставить советскому чиновнику, желающему творить и совершенствовать жизнь? Какие прототипы, какие исторические параллели! Нет, это были торжественные голоса именно этого дома. Они накатывались из-за закрытой двери, как валы в бурю, и так отчетливо, с такими узнаваемыми интонациями, как на восковых валиках Льва Шилова. Из-за высокой барской двери звучал медитативный голос Александра Блока, высокий баритон Есенина, бархатный бас Маяковского... Да, студентам уши прожужжали, что три барельефа, украшающих зал, принадлежат трем великим поэтам, последний раз публично читавшим свои стихи в Москве именно здесь! Каждый, услышавший это, разрисовывал картину дальше: исступленные глаза юных и неюных слушательниц, уставившиеся на тогдашних кумиров, вздымающиеся груди. А какие восторги, какие букеты, прикрывающие нескромные взгляды!

Ах, как бы Саня мог продолжить и развить эту привычную живописную картину. Ведь каждую эпоху мы видим уже сквозь сложившиеся стереотипы. Но всегда в этом душном сплетении голосов он хотел услышать, а может, и слышал, еще один. Самый загадочный и наверняка один из самых трагических в русской поэзии. Чад от керосинки, каркающий голос Надежды Яковлевны, следы от окурков, которыми истыканы подоконники. Но голос не давался, возможно потому, что в зале не было барельефа поэта? Какой был этот голос? Он не должен был быть особенно приятным; писали, что поэт читал стихи манерно, с однотонным подчеркнутым пафосом самостийного слова. Вот я каков! Неужели у кропотливого собирателя звуков Льва Шилова ничего так и не обрелось, ничего не сохранилось? Говорят, что какими-то поисками занимался мастер радиоэфира Владимир Возчиков.

Саня в своем романе о гении места, вернее о гениальном месте, не пойдет по истоптанному пути. Можно изобразить поэтический скандал или заговор завистников. Анонимное письмо недоброжелателей-коллег, которых Осип Эмильевич вообще недолюбливал. А что мы имеем в остатках факта?

Тут Саня снова поднял глаза к потолку, будто должен был там найти ответ, но встретил только горящий алым цветом взгляд телевизионной камеры. Фиксируешь, падла? Ему бы, конечно, следовало сейчас быстрым скоком взлететь на второй этаж, где есть ближний ход на кафедру литературного мастерства. Но Саня почему-то оттягивал момент знакомства с магнитофонным компроматом. Его горячий и пытливый взгляд художника прошил, словно луч лазера, несколько слоев побелки в потолке, старую штукатурку, положенную на дранку, потом слой войлока - раньше строили и утепляли так, проник сквозь деревянную обшивку потолка, скользнул через деревянные же перекрытия выше, пронизал, наконец, утепленный пол второго этажа и положенный на него линолеум, придающий помещению современный общепотребительский шарм. На выходе из этой инженерной тьмы слоев и переплетений стройматериалов взор художника был раскален, как ракета, с шипом и в пенных бурунах вылетающая из подводных глубин где-нибудь в районе северного полюса, но уже спокойный, будто утренний голубь, загулял по второму этажу. Все двери были закрыты, нигде ни следа взлома или криминального проникновения, телевизионные камеры работали, дежурный свет, как и положено, был уже погашен. Можно запускать уборщиц, час - и все будет блестеть и сверкать, чтобы снова к концу дня оказаться замусоренным, загаженным и запыленным.

Сейчас на втором, а раньше считалось бы, на третьем этаже, ибо дом почти на метр погрузился в московскую почву, располагаются аудитории третьего и четвертого курсов. Разве всех перечислишь, кто здесь из великих читал лекции? От Реформатского, Виноградова, Лихачева до нынешнего кумира студентов Владислава Александровича Пронина. Ничего не поделаешь, любит нынешний студент зарубежную литературу и читает скорее, к сожалению, не Владимира Личутина, а Мураками. Пронин артистически, как никто, ведет зарубежку, причем невероятно занудливые средние века. А у него студенты не шелохнутся. В филологии, как и в литературе, имеет значение качество и растрачиваемый адреналин.

Вообще, когда Саня мысленно представляет себе здание института, особенно второй этаж, ему в голову постоянно приходит образ русской матрешки: одна куколка в другой. Снимаешь одну, а под ней новая, и такая же нарядная и веселая. Конечно, сегодня здание преобразилось, отдавшись перипетиям не свойственного ему учебного процесса. Следы насильственной притирки явственны и заметны. Когда-то босоногие девки бегали по коридору, а теперь на дверях мемориальные таблички. Довольно унылых портретов писателей по стенам много, но все это давно минувшее, тонущее в крепком наваре годов, разные там кирсановы, антокольские, сартаковы, марковы... Но есть и такие писатели, преподававшие в Лите, память о которых ленточкой тянется прямо до наших дней. Недаром одна аудитория носит имя Евгения Долматовского, а другая - Виктора Розова. Обоих представлять не надо, оба заканчивали Лит, потом в нем преподавали, этих время не закопало. В аудиториях висят их молодые портреты, с которых писатели, Саня уверен, ночами сходят и прогуливаются по коридору. И что они говорят о сегодняшней литературе!?

Но все это лишь часть самой экономичной игрушки в мире, верхняя куколка. Под нею другая - не только руководство РАППа и энциклопедия Граната, но здесь же когда-то размещалась и редакция "Литературной газеты". Полная совместимость: Литинститут и "Литгазета". Всё из одного корешка. Кто только не ходил по этому коридору! В "Литературке", кстати, если литературоведы не знают, состоялся последний творческий вечер Мандельштама. Поэт так хотел этого вечера: ему казалось, что он способен переломить его судьбу, общественное мнение, охранить. Черта с два в России что-нибудь защитишь от своеволия чиновника! Последний поэтический вечер! Тогда, может быть, в конференц-зале не хватает еще одного барельефа? Ну, не в коридоре же состоялся вечер, не в тесных комнатках. То-то Сане сдается, что сквозь закрытые двери зала до него доносится еще один, высокий и резкий, голос.

Площадка под Буревестником - место самых дерзких идей и соображений. С Мандельштамом связана не одна тайна. Но тайна из тайн - это разговор о нем Пастернака со Сталиным. Все известно об этом разговоре, данные сходятся, мотивы, казалось бы, очевидны, контуры разговора есть. Нет только одного: почему Пастернак на прямой вопрос Сталина заюлил с ответом? Судьбоносный разговор в русской и поэзии, и этике. На одной стороне стояла очевидная и справедливая рефлексия поэта, на другой - жизнь.

Сталин, конечно, не хотел остаться в памяти потомков душителем литературы. Семинарист и прилежный читатель знал, на чьих крыльях западают в бессмертие цари, полководцы и тираны. А тут этот, как говорят выдающийся, поэт, с еврейской фамилией и вдобавок странной политической ориентацией. Политически странная она у них у всех. Этот - акмеист, от греческого akme, вершина. Вершина чего? Безобразничанья? Много, словно Овидий в Риме, позволяет себе щуплый еврейчик. "Наши речи на десять шагов не слышны, А где хватит на полразговорца, Там припомнят кремлевского горца... Он один лишь бабачит и тычет". Вольно размышляет интеллигент! И эстетично ли сравнивать пальцы с червями? В университетах, как Мандельштам в Гейдельбергском или как Пастернак в Марбургском, вождь не учился, но понял, что с вершины такого умствования самого "альпиниста" ожидает только падения в бездну небытия. Но, прежде чем отправить этого маленького жидовина подальше в соответствии с его неразумным поведением, надо уточнить, не новый ли это Овидий. Нужен знающий эксперт, которому можно доверять безусловно. Такими экспертами для Сталина той поры были два человека: Ахматова и Пастернак. Водрузить все вопросы на Пастернака занятнее, тут вмешается еще и некая общность кровей. Если уж еврей не станет защищать еврея, то Пилат может умыть руки.

Ха, определенно Саня очень недурно втюрил сюда Пилата. Такая сцена, если б только она не была уже в Библии и в "Мастере и Маргарите", украсила бы любой роман. Сталин в белой тоге с красной каймой у себя в кремлевском кабинете звонит Пастернаку. Разговор двух восточных людей.

Все вопросы-ответы этого короткого разговора как хрестоматийные Саня даже про себя повторять не станет. Тога все время спадала у Сталина с плеча, и неловким движением суховатой левой руки вождь ее поправлял. Из-под двери в щель дуло, ноги в сандалиях мерзли. Расстрелять бы кого-нибудь из хозяйственников. Что смотрит его секретарь Поскребышев, да и другие преторианцы! Сталин задает последний вопрос об этом немолодом жидовине. Вопрос он составил замечательно и предвкушал, как Пастернак закрутится, словно уж на сковородке. Гений всегда на эпоху - один, выразитель. И вождь - один. И поэт - один. И мастер - один. А не разберетесь ли вы, ребята, кто из вас первый?

Сталин удобнее устраивается в кресле, поправляет тогу, чтобы складки падали, как на его будущем монументе где-нибудь в донских степях, и задает в трубку вопрос. Он творит историю. Нет, сначала Сталин почти упрекает Пастернака: "Я бы на стену лез, если бы узнал, что мой друг поэт арестован". Но Пастернак резонно ответил, что если бы не его, Пастернака, хлопоты - впрочем, хлопотали и Ахматова, и Бухарин, - то Сталин вряд ли бы ему позвонил. Жалобы и ходатайства элиты интеллигенции еще принимались. У Сталина восточная логика: "Но ведь он ваш друг?" Это был тот случай, когда на прямой вопрос надо было давать прямой ответ.

Пока Саня организовывал в своем сознании эти волнующие картины, от внутреннего напряжения он упустил момент, когда открылась входная дверь. Успел заметить лишь, как две довольно бодрые старушки шмыгнули вниз, в бытовку.

- Здравствуй, Саня!

- Здравствуйте...

Это уборщицы, сдельно подрабатывающие в Лите. Одна из них, Эмилия Алексеевна, как Саня слышал, кандидат наук. Что поделаешь, такая жизнь. Это только министру Зурабову, не иначе как делегированному на землю непосредственно Вельзевулом, грезится, что он закормил пенсионеров доплатами и индексациями. На них и пива-то как следует не выпьешь. Сейчас тетеньки переоденутся, поднимутся за второй этаж и, гоня перед своими швабрами вал из пустых бутылок из-под кока-колы и пива, оберток от жвачки, мятых коробок от Макдональдса, старых газет, конфетных фантиков, пластмассовых стаканчиков из-под мороженого, через сорок минут очистят учебный плацдарм до хирургического блеска. Значит, ему, Сане, пока лучше остаться на первом этаже, который раньше был вторым.

У человека, чья мысль предельно напряжена долгим решением какой-то задачи, а все ходы многократно проверены, непременно возникает ощущение, что разгадка близка, надо лишь сделать последнее усилие. Последнее ли это усилие, или нет? Но разгадка, как раскрытый лотос, обязательно появляется к утру. Из груди Сани готов был вырваться крик: "Эврика!" Все очень просто, но так вот, под таким неожиданным ракурсом никто и никогда не думал, даже Дима Быков.

Разгадка таилась в маленькой - хвалебно-восторженной, дружеской, подчеркнул бы Саня - статейке о ранней книге любовной лирики Пастернака "Сестра моя - жизнь". Но для того чтобы это понять, надо вспомнить о женственной психологии художника вообще. О кокетстве Пастернака в частности, широко известном его стремлении нравиться во что бы то ни стало, его нетерпимости к конкурентам. Здесь были смутные счеты. Все очень просто - одна страничка рецензии стоила жизни поэту...

Однажды знаменитая старая актриса, которой Саня делал массаж, рассказала ему о тайне восприятия актером официальной похвалы. А чем в этом смысле актеры отличаются от писателей? Она лежала перед ним, почти распавшаяся на части, но когда-то ослепительно красивая женщина, и без конца что-то говорила. Он уже привык, что старые женщины не умолкая говорят о своих прежних любовниках, путешествиях, успехах. Может быть, пока они слышат собственную речь, они уверены, что еще живы? Саня вспомнил о хрестоматийных стихах, которые знаменитый современный поэт написал к юбилею этой актрисы, и начал их читать наизусть. Она даже не удивилась. Грудь у старой женщины, которая лежала перед ним, уже давно расплылась, превратилась в некий свободный кружок чуть вспухшей кожи. Грудь не дрогнула, сердце не застучало сильнее. Возьмешь ее руку - слабые мускулы свисают с тонких костей. Разминая прозрачные предплечья, Саня всегда боялся повредить слабые косточки. И эти руки, эти плечи некогда восхищали и покоряли тысячи людей!

- Актеры воспринимают только эпитеты, - откуда-то из-под складок кожи шел голос. - Еще лучше, когда в той же рецензии, где хвалят тебя, кого-то еще и ругают. - Голос удивительной свежести, как молодое яблоко. Когда-то яблоко летело со сцены и ударяло молодую душу в третьем ярусе. С силой, наверное, почище, чем у миномета "муха". - Самые приятные рецензии, когда написано, что ты лучшая, талантливейшая, неповторимая, гениальная. Все остальное актерам не интересно, мы это пропускаем. Мы выбираем только фразы про нас. Публике остальные слова, может быть, и важны, актерам - нет.

Именно под бюстом Буревестника, вычеканенном на болванке из тонкой латуни, вспомнил Саня эту старую актрису. С лицом, известным, как раньше говорили, каждому жителю Советского Союза. Саня слегка флиртовал с ее молоденькой домоправительницей и, по совместительству, домашней работницей, а может и внучатой племянницей, решающей свой квартирный вопрос. Флиртовал или искал выгоду? Племянница организовывала ему заказы. Со старых женщин Саня брал дороже - а куда им еще тратить? Раз он на кухне даже нагнул племянницу возле стола. Для пользы дела. Ее стоны, казалось, разносились по всей квартире. А сейчас, по какой-то неясной игре ассоциаций, Саня вспомнил роковую статейку, которую Мариэтта Омаровна Чудакова, знаменитый профессор, кажется включала в список обязательной литературы. Сразу все совместилось, как старые негативы. Один силуэт проглядывал через другой. Пастернак был, конечно, смертельно обижен!

Мандельштам, вместо традиционной, кисло-сладкой рецензии, придумал пространную метафору. Можно представить, как молодой поэт лихорадочно рыскал глазами, спотыкаясь только на своем имени, на том, что касалось непосредственно его. Зачем ему были нужны эти красоты и рассуждения! Но что же пишет этот акмеист! "Перед нами замечательное патриархальное явление русской поэзии Фета". Пастернак - эпигон какого-то Фета? Фет - прошлый век! "Величественная домашняя русская поэзия уже старомодна, она безвкусна..." Это о нем-то, каждое слово которого - как упрек уходящей традиции! Это о стихах, куда вложен весь пыл его молодой жизни! Какой позор: "Книга 'Сестра моя - жизнь' представляется мне сборником прекрасных упражнений дыханья..."

В то мгновенье, сдерживая дрожь в руках, чтобы не плясали строчки, Борис Леонидович, наверное, хотел, по моде того времени, застрелиться. Или застрелить. Револьвера не было под рукой. Это у предусмотрительного Маяковского было пять разрешений на ношение боевого оружия! Но как эти строчки запомнились, как это отложилось на всю жизнь! Уже позже, вернувшись к отброшенным вначале пассажам из ненавистной рецензии, Пастернак поймет талантливое и неизбежное продолжение каждой фразы. Поймет изысканный контекст этих собранных в щепоть гениальных абзацев. Но отражение первого восприятия смысла предательской змейкой, как в корзине Клеопатры, уляжется в душе. Первоначальный мстительный гнев.

И опять в своем сознании Саня возвращается к легендарному разговору. Как это сладко - договаривать и решать за великого поэта и великого тирана. Поэт в домашних тапочках, тиран в римской тоге. Повинуясь неосознанному авторитету власти, поэт навытяжку стоит у телефона; тиран поигрывает телефонной трубкой, как кастетом. Какое это блаженство - сыну сапожника унизить интеллигента во втором поколении. Папа рисует, мама играет на фортепиано. С Львом Толстым, видите ли, дружили.

У поэта приливная волна того старого гнева уже давно трансформировалась и улеглась, но, тем не менее, в этот момент испытания и личной опасности снова чуть всколыхнулась и приподнялась над резким всхолмлением телефонного разговора. Поэт не может быть неискренним, никогда. Пастернак знал это и попытался объяснить Сталину, что в литературе есть дружба и есть отношения. Здесь, как за кулисами театра, все очень сложно. Но птицелов уже везде разлил клей, на котором должна была прилипнуть птичка.

"Но ведь он же мастер, мастер!" - Сталин провесил эту мысль как раздражающую приманку. Может быть, он и рассчитывал на неадекватный восточному представлению о дружбе ответ.

"Да не в этом дело", - ответил поэт. Как и многие представители советской литературной элиты, Пастернак хотел дружить с властью. В конце концов, он первым написал стихотворение о Сталине, если не считать, конечно, Сергея Михалкова, опубликовавшего прелестный стишок про некую девочку Светлану. Обычно детские стихи просто так не появляются в "Правде". А разве не хотел дружить, вовлекая Сталина в неосуществившуюся переписку, Булгаков? Дружба с властью делает писателя почти неуязвимым в своей собственной среде. Не совсем наивный Пастернак, играющий сразу две игры, тут же, в телефонном разговоре, признается, что давно хотел встретиться с товарищем Сталиным и "поговорить серьезно". В бытовой психологии есть такой прием вовлечения собеседника на свою площадку.

"О чем же?" - великий читатель все же интересовался своими поэтами. Дневников он не писал, но память была хорошая. Хотел все знать. Пастернак, как и положено интеллигенту, продолжая заманивать собеседника и стремясь казаться интересней, чем того требовал разговор, ответил в философском плане. Распушил павлиний хвост: "О жизни и смерти". Но птичка уже была на клею. Вождь всех народов переложил ответственность за жизнь и свободу одного великого поэта на другого. Интрига заключалась в том, что те оба были евреями. Правда, оба формально отошли от иудаизма: один принял протестантство, другой... в стихах увлекается новозаветными сюжетами. Похоже, что у одного из них заиграло очко. Сталин хорошо знал эту интеллигентную публику. Хотя бы по эпизодам борьбы с Троцким и его окружением.

Как быстро в сознании творческого человека проносятся разные фантазии и литературные видения. Может быть, лишь несколько секунд или минута потребовались Сане, чтобы разделаться с давней загадкой психологов и литературоведов. Да и он ли все это решил? Здесь, в этом доме, стены такие, что не позволяют ни душе, ни сознанию лениться. Подскажут и подведут к решению. Есть ли вообще в Москве еще подобные дома? Есть, конечно, местечки, которые обросли вечными вопросами. Но уж на Лубянку, в Кремль, в ведомства Кудрина и Чубайса пусть лезут другие любители.

Остынув от почти решенной только что филологической задачи, Саня все больше и больше осознавал, что, похоже, не только нашел место, где с интересом учится, но и само это "намоленное" место его ведет, даже формирует его творческие планы. Ах, как хорошо мечтать, стоя под гулким бюстом Буревестника! Каждый, конечно, пишет, как дышит, но пишет-то про то лишь, что знает. Пусть его ветреная красавица, еще недавно парившая в небе вместе со своею дамской сумочкой, художественно раскрашивает истории про свою жизнь, которые на ее памяти. Работа у нее такая - отвратительные стариковские объятья и молодой денежный разврат. Саня, конечно, заглянул в ее диплом, о котором говорит пол-института, есть там рискованные сцены, но Саня станет писать не о похожем в своей жизни, а вот об этом волшебном доме. Но чуть позже; главное - сохранить в себе обретенное чувство темы и находки. А пока - в дальнейшее путешествие. В особые, как сегодня, минуты могут возникнуть и особые сюжеты.

За дверью, ведущей в глубь здания, сначала небольшой холл в два окна, против них два больших щита. Здесь вывешиваются объявления о культурных событиях, институтских и внешних, но связанных с институтом. Иногда на этих информационных площадях появляются студенческие дацзыбао лирического или политического характера. Есть традиция: администрация сама ничего не срывает. Иногда неделями висят призывы вступать в ряды молодых строителей коммунизма или в секцию любителей латиноамериканских танцев. Часто появляется и объявление, что некий эрудированный доброхот может за соответствующее вознаграждение написать курсовую или дипломную работу. Копия приманки висит и в общежитии на улице Добролюбова. Саня, внимательно разглядывая их, всегда прикидывает, кто же пишет подобные рекламы: очень ловкий студент или отчаявшийся преподаватель.

Но и этому маленькому холлу удалось войти в историю.

Не было дня, чтобы возле проходной института не появлялся какой-нибудь измызганный временем субъект, признающийся, что когда-то в Лите учился. Обычно это старые люди. Саня представлял, сколько надежд у них было на иную жизнь, а теперь, как правило, они плохо одеты, с лицами, подразумевающими не самое беззаботное существование. Иногда это были люди, известные по энциклопедиям и школьным учебникам по литературе. Может быть, в конце жизни человек вообще должен прикоснуться к своему прошлому? Как правило, все они просили пропустить их внутрь, чтобы посмотреть институт. Если это было нерабочее время, особенно в субботу и воскресенье, Саня закрывал калитку, брал ключи, отпирал центральный корпус и слушал рассказы посетителя о прошлом. Иногда давнее вставало в хорошо представляемых картинах. Вот так Саня и услышал примечательный эпизод из жизни института. Тогда же подумал, как хорошо, что событий, ставших его причиной, не может случиться сегодня. Да и вообще, эпизод ли это?

Что же произошло? Просто вдруг в этом коридоре во время перерыва между лекциями две группы студентов встали, не смешиваясь, по разные стороны, у разных стен. Пятеро или шестеро парней и девушек стояли в дальнем от окон углу, а напротив них клубилась, о чем-то разговаривая и ничем не выказывая своей враждебности, просто не смешиваясь, другая, более плотная, группа. Саня помнит, что ему рассказывал посетитель, и помнит некоторые названные фамилии. В группе в углу была девушка, позже вышедшая замуж за знаменитейшего молодого поэта и сама ставшая известным критиком; стоял парень, потом выбившийся в драматурги с московской сценой, другой - в очень известного публициста. Но что-то не то, что у многих остальных, стояло у этих ребят в паспортах. Да кто же в молодые годы, когда все у черты на старте, заглядывает в паспорт? Но в тот день утром по радио передали некий документ то ли о космополитах, то ли о врачах-убийцах, то ли о необходимости раскрыть псевдонимы.

Своим очень физиологически здоровым, крепким, как у быка, и все же каким-то тоскующим сердцем Саня во время рассказа понимал и чувствовал и тех и других. Как одни, ощущая себя запятнанными, не рисковали подойти к еще недавним товарищам, а другие не решались проявить великодушие и сделать первого шага. Вот так и стояли, как на двух льдинах, которые в любой момент могли разойтись в разные стороны и навсегда. И вот тогда первый шаг сделал... Кто же сделал первый шаг? Это тоже был потом очень известный человек, но кто же он? Саня как на грех забыл...

За холлом небольшой проходной коридорчик. Если идти прямо по нему, то попадаешь в довольно большую, четвертую, аудиторию. Здесь раньше начиналась анфилада комнат и залов; теперь, как правило, тут проходят групповые занятия. Довольно часто их ведет Елена Леонидовна Лилеева, очень строгая дама, преподающая русский язык. Она строга, в меру обаятельна, настойчива, но есть у нее одно удивительное качество: звучание ее голоса напоминает виолончель. В природе есть такие редкие женские голоса, забыть которых невозможно. Вот такой голос у Лилеевой.

В этом же коридорчике на временной стенке, выгородившей профессорский туалет, висит большой стенд, за стеклом - последние публикации студентов и преподавателей. По идее это должно символизировать единство поколений в литературе. Сане всегда казалась странной и непонятной та суета, которую отдельные так называемые писатели из профессоров разводили вокруг какой-нибудь небольшой газетной заметки. Жаловались, что библиотека этот их труд не отследила, не отметила, не разместила под стеклом. Конечно, всегда были публикации и у студентов, и у преподавателей, которыми стоило гордиться. Но зачем становиться писателем, чтобы кудахтать вокруг заметки, которую мог бы написать средний журналюга? Неужели и он, Саня, может стать таким же амбициозным самолюбом? А сколько спеси, сколько фанаберии, с какой гордостью утверждают, что они - писатели. Но не могут предъявить что-нибудь стоящее, кроме жалкой корочки члена Союза писателей. Мастера хренового пера!

За поворотом опять маленький предбанничек с вывешенным на стене расписанием учебных занятий, и две двери: ближняя - в профессорский туалет, недоступный для остальных. Льгота, с чем осмысленно без пользы боролся, и до "перестройки" и после, первый российский президент? Но сейчас, когда дверь распахнута, потому что идет уборка, видно, что туалет этот - стыдоба. Жалкая раковина с небольшим водонагревателем над нею, напротив старый унитаз, а в углу дешевая посудомоечная машина, в которой полоскают профессорские и ректорские чайные чашки. В какой суровой бедности живет элитный вуз! Хоть бы кто-нибудь сравнял его с финансовой академией или "керосинкой". Если бы гости ректора ведали, в каком закутке моются фарфоровые чашки и блюдца, многие задумались бы, хотят ли они ректорского чая.

Рядом с туалетом дверь в недра ректората. Это два, один против другого, кабинета. Между ними крошечная щель, в которой телефоны, ксерокс, факс и сидит Максим. Над дверями кабинетов никогда не напишут, что здесь работали ректорами такие-то писатели, но вот "щель" может ожидать металлической позолоченной таблички: "В юности на этом месте работал поэт Максим Лаврентьев". Максим - выпускник института, великолепный поэт-традиционалист, сосланный руководить бумажным процессом ректората, как раб на галеры. Стихи у него прекрасные, он мог бы зарабатывать большие деньги где-нибудь в рекламном агентстве, но ему ближе тяжелая и голодная литература. Максим - единственное, что здесь живое и примечательное.

О ректоре, как о жене цезаря, ничего плохого. Два предыдущих ректора сидели в маленьком кабинете, дверь которого как раз напротив двери в предбанник. Когда обе двери открывались, ректор видел весь пролегший через этаж коридор. Те студенты, которые шли на выход, тоже видели ректора. Почему эти два человека так любили эту небольшую, непарадную комнату, для Сани так и осталось неразрешенной загадкой. Может быть, их дух витал не здесь, а в каких-нибудь других эмпиреях? В последнее десятилетие на стенах кабинета висели разные портреты и дипломы. Студентам было приятно, что их ректор чем только ни награжден и каких только премий ни получил. Все понимали также, что эта выставка поднимает престиж института. Ректор с Ельциным, ректор с Путиным, даже с Жириновским, Зюгановым и Селезневым. Сейчас здесь сидит проректор. Опытные люди говорят, что вместе с ним в кабинете поселился воздушный змей академической бухгалтерии. Змей, конечно, показывается на глаза не всем, а только тем, кому надо. Роскошный змей китайской работы с красным хвостом из крашеного мочала и лукавыми глазами. Саня ничего с собой поделать не может, но, когда он видит проректора, ему кажется, что он и есть тот воздушный змей. Наверное, двойник или брат-близнец. Когда проректора нет в кабинете, в нем, конечно, летает змей.

Новый ректор выбрал себе большой, по-настоящему ректорский кабинет. В нем когда-то сидел и легендарный ректор Пименов, тот самый, который приложил руку к закрытию Камерного театра. В советское время не было деятеля искусства, который чего-нибудь не закрывал. Этот большой ректорский кабинет - хранилище многих запоминающихся литературных историй. Например, именно здесь, через пятьдесят лет после того как выдающийся русский поэт Евтушенко поступил в институт, ему был, наконец, выдан диплом об окончании с зачетом прежней академической задолженности. Награда, как говорится, нашла героя. Произошло это сравнительно недавно.

Но самый интересный эпизод зафиксирован в ректорство Федора Васильевича Гладкова, прославившегося первым советским производственным романом "Цемент" и вот-вот ожидавшего Сталинской премии за очередную книгу. И вдруг скандал во вверенном его заботам учреждении. Это легендарный случай, и Саня каждый раз, проходя мимо ректората, этот случай вспоминает. Вообще-то очень опасно ворошить историю Лита. Здесь, как из клоунской шляпы, всегда вынешь что-нибудь неожиданное. Просто Саня всегда с удовольствием представляет, как студент Григорий Поженян покидал ректорский кабинет. Нарисовать литературную картинку? Но приходится начинать все сначала и сказать, что в начале войны этот бесстрашный парень был разведчиком, отличался невероятной храбростью, лез в самые глухие норы, выбивая из них фашистов, несколько раз ранен. Много было свидетелей, как Поженяна немцы расстреливали, как он истекал кровью и как он скончался. Конец байкам положил сам герой: он увидел свою фамилию то ли на монументе погибшим в Одессе, то ли на мемориальной доске в Севастополе. Живой и бессмертный. Но это не вся история. Саня сейчас переходит к самому волнующему его воображение эпизоду. Но только видит он его на киношных кадрах. Как изобразить на бумаге? Какие упустить подробности? Какие, наоборот, выписать?

В ректорском кабинете стоит, не потупив взор, молодой поэт и фронтовик Григорий Поженян. Доброхот-студент вытащил из его тумбочки в общежитии тетрадку со стихами и зачитал некоторые, "политически невыдержанные", на собрании. Ректор Гладков, с побагровевшим лицом престарелой, как злоязычили, бетоноопорной большевички, брызжет слюной и в сердцах кричит: "Вон отсюда, чтоб ноги твоей больше здесь не было!" И что случилось дальше? Такое можно изобразить только в театре или кино. Здесь нужны динамические искусства. Оп, вуаля! Тренированный разведчик Поженян наклоняется, делает некий кульбит и выходит на стойку на руках. Ноги в ношеных ботинках вверху. Одна штанина задралась, и виден коричневый носок на резинке. На ректора от пола глядят лукавые глаза. Потом, не спеша, под оторопелым взглядом воспитателя талантов, этот антипод, переступая ладонями по дубовому крупноформатному паркету и приветственно помахивая согнутыми в коленях ногами, удаляется из помещения. Какие люди, какие сердца!

Нынче кабинет, не в пример прежним временам, весь завален бумагами. Жизнь вообще заметно обюрократилась. Но также чувствуется, что ректор бумагу любит и жалует. Во время дежурства, когда, проверяя помещения, Сане приходится заходить в кабинет, он всегда открывает дверь рывком, мечтая застать момент, когда в одиночестве бумаги перелетают из одной папки в другую. Саня абсолютно уверен, что подобное непременно происходит в этом кабинете. Весь дом с чертовщиной! Нового ректора вообще окружает таинственность, которая так ему к лицу. Борода, исследования, связанные с именами картезианца Паскаля и почти чернокнижника Чаадаева. Как здесь чертовщине не взыграть! Сане нравится новый ректор, его внушительность, молчаливость и прямая полковничья спина. Саня рывком откидывает дверь, ожидает - бумаги не летят.

Норы кабинетов начальства не то место, где, даже мысленно, пребываешь с удовольствием. Покинем их, решил Саня, и настроение у него сразу поднялось. Перед ним, если стать спиной к конуре ректората, расстилался коридор. Это далеко не такой длинный коридор, как в Санкт-Петербургском университете, занимающем, как известно, помещения Петровских коллегий. Вот там раздолье! Но все равно, хотя здешний можно пройти за минуту, это артерия, главная улица, Бродвей Лита. В сознании студентов коридор навсегда останется местом нетайных и тайных приятных встреч: тут можно легко коснуться руки подруги и шепотом назначить свиданье; наконец, здесь выстраивается очередь из студентов за талончиками на бесплатные обеды.

Раздачей талонов с упоением занимается заведующая учебной частью Светлана Викторовна Киселева. О, Светлана Викторовна - поэма! В институте существует такое присловье: пока работает Светлана Викторовна и заведующая кадрами Евгения Александровна Табачкова, хозяйка собаки Музы, институт живет. Какое учебное заведение может обойтись без мифа?

Говорят, Светлана Викторовна тоже летает. В общем, она умеет парить, и если в компании с ней выпить пива, то можно улететь далеко-далеко в историю института. Саня готов спросить, где вы сейчас, Светлана Викторовна? Что вы поделываете? Но он-то, встречающий утром в будке проходной всех сотрудников, как никто, знает: Светлана Викторовна в эту минуту проталкивается где-нибудь на переходе в метро, оставляя лететь за своими плечами сумочку, шарфик, а иногда и легкий пиджачок, чтобы без пяти десять - в отличие от всех других институтов страны Лит начинает рабочий день именно в это время, потому что считается, что всю ночь, до пяти утра студенты не пиво пьют и не в карты играют, а упорно, как Акакий Акакиевич на производстве копий, пишут свои романы и повести, - так вот, Светлана Викторовна сейчас, как боевая ракета к цели, стремится в институт, чтобы, стоя под бюстом Буревестника, уже одним своим видом внушать студентам, что, начиная с одной минуты одиннадцатого, они безнадежно опоздали занять свое место в литературе.

Раздача талончиков всегда происходит около полудня, на большой перемене, в просторной комнате деканата. Она первая по коридору, окна ее выходят на фасад здания. И какая веселая комната с несколькими миленькими предметами старинной мебели, в частности с зеркальным трюмо. И о прежнем декане, дочери советского писателя Алима Кешокова Елене Алимовне, и о нынешнем - специалистке по древнерусскому языку Марии Валерьевне Саня, пожалуй, сейчас задумываться не станет. У каждой женщины свои достоинства. Одна была мила и щебетлива, как птичка; другая решительна и честолюбива, как царевна Софья. Одна будто не знала ни заботы, ни труда, однако в свое время сделала учебный план, который отметила такая престижная международная организация, как ЮНЕСКО; другая в период смены институтского руководства упорно добивалась должности. Пока не получилось, но Саня интуицией художника знает: временно. Честолюбие не проходит, как ангина.

Саню интересует эта боевая женщина, доктор наук. Коня на скаку остановит. Саня думает, что это определенный тип, может быть еще не вполне освоенный литературой. Но, возможно, и она так же смотрит на него, отыскивая следы прототипа для будущего собственного сочинения. Литераторы вообще ходят друг возле друга, как охотник возле добычи. Кто кого первый подстрелит и уложит на лист бумаги. Что касается дорогой Елены Алимовны, то она любила английских поэтов Озерной школы и замечательно отражалась в старинном трюмо.

Ну, кажется, уже почти все, обход в основном закончен; ничего не горит, ничего не плывет, уборщицы уже везде полили цветы, а если где и не подмели, то для показной свежести сбрызнули водичкой. Интеллигенция горазда на выдумки. Остались только кафедра общественных наук и комната, где родился Герцен, в конце коридора, возле чугунной лестницы, по которой можно попасть на второй этаж. Саня обязательно должен подняться туда, хотя он и оттягивает искусственно этот момент. Ему надо будет прошагать по чугунной лестнице, до нашего времени хранящей отзвук шагов студентов прежних лет, пройти весь верхний коридор, где он сегодня утром уже как бы побывал, силой духа пробив потолок, и войти на кафедру творчества. Именно там в каком-то ящике стола лежит магнитофон, на котором записалась некая беседа. Сане не избежать этих голосов, но пока он медлит, неторопливо шагая по нижнему коридору.

Кафедра общественных наук - любимая Санина кафедра, и к тому есть мотивы. Коллектив там дружный, здесь писателей, как на других кафедрах, нет. Сотрудники люди серьезные - историки, философы, искусствоведы, - значит, любят поговорить, попить чаю, праздновать на кафедре дни рождения, отмечать выход в свет нового учебника или монографии. И всегда после этих бесед и заседаний на подоконнике остается небольшой запасец съестного: несколько маринованных огурчиков в банке, нарезка колбасы, какой-нибудь салатик из магазина, пара кусочков пиццы, недоеденный торт в коробке. Ведь если от многого немножко, то это не грабеж, а дележка? Саня любит кафедру не только потому, что уважает философию, историю и увлекается современной экономикой, он ее просто любит. Здесь ведь можно закусить.

Он ведь так ничего и не ел с самого вечера. С двух ночи до шести болтался в клубе, где крутился на шесте, кривлялся на сцене, тряс грудью и шевелил бицепсами. Женский клуб с мужским стриптизом, где за вечер дают сотку. Потом массаж у актрисы, которая приезжает со съёмки и не может заснуть, пока ее не разомнут - это тоже сотка. Отказываться ни от чего нельзя - новые бойцы найдутся сразу. Попасть в тележку нелегко, а вывалиться - без проблем. Хорошо, что актриса, хоть и молоденькая, но без каких-либо посягательств - так умаялась в своем кинобизнесе, что ни о чем эдаком и не думает. Вся молодежь нынче чуть ли не в рабстве, если нет папы или мамы, которые либо украли вовремя, либо научились зарабатывать.

И на этой кафедре вчера тоже что-то праздновали: копченая колбаса была вполне свежей, салат не заветрился, в меню благотворительного буфета имелось даже несколько кусков торта "Птичье молоко". Грязные стаканы и пластмассовый тазик с другой посудой стояли на сейфе.

Это был когда-то самый знаменитый сейф во всем институте, даже не сейф, а несгораемый банковский ящик, весь одетый в броню, да еще с песком между стенками. Наверное, там когда-то хранились ценные бумаги, какие-нибудь пароходные акции или драгоценности, а уже в институтское время сейф принадлежал партбюро. Каждый год, знает Саня, в институте чистят архив, смотрят творческие папки студентов и, по мере того как студент завоевывает себе место под солнцем, когда имя выпускника вызревает и даже становится известным, эти самые личные папки со всеми биографиями, курсовыми и дипломными работами уходят в знаменитый Центральный государственный архив литературы и искусства. Там уже давно пристроено и личное дело Евтушенко, и личное дело его подруги Ахмадулиной, и другие документы, касающиеся выдающихся студентов. Но основные - или, лучше сказать, наиболее интересные для исследователя нравов эпохи борьбы за светлое будущее - бумаги все же в "перестройку" пропали. Но Саня надеется, что такие документы, как и выдающиеся рукописи, не горят и когда-нибудь появятся из тайников, и многое в истории литературы прояснится. Сколько рухнет тогда безукоризненных репутаций, сколько людей, считающихся честными, окажутся доносчиками и шпионами. Какие тогда будут написаны повести. Саня и ходит, может быть, на кафедру еще затем, чтобы поглядеть на этот знаменитый сейф, помечтать, пофантазировать. Вдруг когда-нибудь он сам по себе откроется и, вместо старых туфель заведующей кафедрой Людмилы Михайловны, вывалится из него и разлетится во все стороны стопка жалоб, протоколов дискуссий и высококвалифицированных, написанных безупречным литературным слогом доносов.

Любовь Сани к кафедре общественных наук связана с еще одним обстоятельством. Он давно привык при осмотре помещения утром или даже вечером, когда сотрудники уже разошлись по домам, закусывая чем-нибудь вкусненьким, оставшимся от профессорского застолья, обязательно любопытствовать, что за рукописи оставлены на столах. Для общего развития. Будто берешь в библиотеке книгу, которую все время перехватывали у тебя из-под носа другие. Здесь безнадзорно лежат такие увлекательные студенческие курсовые, такие замечательные работы аспирантов по эстетике, такие новаторские рефераты по древней Греции или Междуречью, что просто зачитаешься. Вбираешь в себя эти сливки и сгустки мыслей и тут же умнеешь. Саня любит здесь повышать свой культурный уровень. Вот и сейчас, держа в одной руке бутерброд с семгой, а в другой кусок "Птичьего молока", он пробегает взглядом по столешницам и на столе лаборантки кафедры Валентины Ивановны, уже немолодой женщины, вечно что-то читающей, вместо того чтобы вовремя составлять ведомости или перепечатывать экзаменационные билеты, спотыкается почему-то о раскрытую, но лежащую обложкой вверх книжку со странным названием: "С гурьбой и гуртом..." Автор - П.Нерлер. Саня опрометчиво подумал: "С чего бы это Валентина Ивановна занялась животноводством? Про выпасы читает, о гуртах". Перевернул книгу - и... Сразу бросилось в глаза: "Сов. секретно". Разве возможно в молодом любознательном возрасте пройти мимо такого начала? Но дальше шло еще занятнее: "Союз писателей СССР. 16 марта 1938 года. Наркомвнудел тов. Ежову Н.И." Кем был Ежов, Саня знал. Сердце у него полно и мощно застучало. Это было редчайшее попадание в десятку: уже на второй строке письма высветилась фамилия Мандельштама. Что, на ловца и зверь бежит? Возможно, здесь подошла бы и какая-нибудь другая пословица - слишком уж много сегодня Саня думал об Осипе Эмильевиче. Но почему книжка к его приходу на кафедру оказалась открытой именно на странице с самым подлым за все время существования человечества и писателей письмом? Тут не без чертовщины!

Саня, не переводя духа, сначала залпом проглядел письмо. И не поверил глазам. Потому что такое письмо не могло появиться в среде людей, занимающихся выращиванием слов и знающих им цену. Ведь писатели, уверен он, особые люди, с ясным пониманием свого назначения и своей роли в жизни. У большого писателя все идет от природы, от Бога. Каждый человек неповторим, но писатель неповторим вдвойне. Ну, понятно, одному меньше, чем другому, могли заплатить гонорара. Другому кажется, что его обделили жильем. Третий считает, что с ним несправедливо поступил критик. Настоящему писателю, конечно, все это надо бы перетерпеть и никому не предъявлять претензий. Впрочем, подумал Саня, и писателям ничто человеческое не чуждо. Среди них ведь есть и середняк. Но чтобы так легко, при помощи письма, отчетливо сознавая, что делает, один писатель посылал другого на смерть, нет, с этим Саня по своей наивности согласиться не мог.

Он прочитал это небольшое письмо еще раз, уже внимательно. Потом сел за стол и, подчиняясь какому-то неясному импульсу, начал его переписывать. По себе Саня знает: таким образом тексты уясняются отчетливее.

"Уважаемый Николай Иванович!

В части писательской среды весьма верно обсуждается вопрос об Осипе Мандельштаме".

Автор берет быка за рога. Это беспроигрышный прием в бюрократическом письме: сразу заявить о проблеме и ее оценке, со ссылкой на анонимное коллективное мнение. Саня, естественно, уже знал, кто его подписал. Был такой писатель Ставский, который командовал всеми организационными делами Союза. Что сделал как писатель? А что написал Верченко, администрировавший среди писателей в недавние годы? Имя-то известное; ничего вроде пером не натворил, но и плохого не слышно. В трехтомном словаре "Русские писатели ХХ века", который Саня отыскал на полке, фамилия Ставского отсутствовала. Были, конечно, писатели, которые поддерживали партийную линию, но, если это были настоящие писатели, то они остались и в литературе. Всеволод Иванов вон на сцену МХАТа даже бронепоезд 14-69 вывел, тем не менее во всех энциклопедиях присутствует. Или другой Всеволод, Вишневский, автор "Оптимистической трагедии", уж какой был ортодокс, а все равно - классик русского театра. Алексей Толстой написал повесть "Хлеб", где в героях вывел лично товарища Сталина, - без него тоже русская литература в двадцатом веке не обошлась. Ставский - это особая порода писателей. Главное, что их отличает от других - без руководящего места, без кресла они вообще не писатели. Но только почему этот Ставский, вместо того чтобы заниматься организационными делами, квартирами, пайками для писателей, бумагой для них же, вдруг стал собирать, какие по Москве ходят слухи? Зачем на своего стучит? И на кого? Он что, не видел ни разу Мандельштама? Поэты вообще дети, а уж этот-то...

"Как известно - за похабные клеветнические стихи и антисоветскую агитацию О.Мандельштам был года три-четыре тому назад выслан в Воронеж. Срок его высылки кончился. Сейчас он вместе с женой живет под Москвой (за пределами 'зоны')". А рассказ об эсере Блюмкине, о знаменитом рукопожатии Дзержинского разве Ставский не помнит? Наверное, он был человеком невежественным. Хотя это преимущество времени: Саня знаменитые мемуары Георгия Иванова читал, а Ставский мемуары эмигранта прочесть не мог, да тогда они еще и не были написаны. Какой был писатель, хотя и покинул родину, как хорошо отзывался о советской литературе! С какой доходчивостью и ясностью рассказал о Серебряном веке. Здесь, конечно, можно было бы привести страницы его воспоминаний. Но это значит собственный рассказ превращать в чужой. У Иванова все выстроено с поразительной логикой, и через сюжет о том, как тихий и скромный, всего боящийся Мандельштам подошел к знаменитому убийце немецкого посла Мирбаха, с пьяной медлительностью перебирающему, слюнявя пальцы, расстрельные списки и в уже подписанные Дзержинским ордера самовольно вставляющему еще какие-то фамилии, так вот этот трусливый, чуть выпивший Мандельштам просто взял и порвал ордера. Не очень интересно для этого сюжета, что Блюмкин потом с револьвером в руках носился по Москве в поисках человека с птичьим профилем и рыжими бакенбардами; интереснее благодарность Дзержинского: "Вы поступили, как настоящий гражданин". А кем, собственно, были эти предполагаемые жертвы расстрела для Мандельштама? Ставский же ковыряется в чужой судьбе и всех вяжет ответственностью, посылая "под пристальное внимание" органов своего коллегу, чье существование в литературе оправдывало его собственную, оргсекретаря Союза писателей, жизнь. Саню поразил профессиональный характер подлости: человек выслуживается так, будто сам в чем-то замешан.

"Но на деле он часто бывает в Москве у своих друзей, главным образом - литераторов. Его поддерживают, собирают для него деньги, делают из него 'страдальца' - гениального поэта, никем не признанного". Как это никем? Еще его первый сборник, о котором Пастернак в 24-м году взахлеб писал автору: "Да ведь мне в жизнь не написать книжки, подобной 'Камню'!" - вышел с предисловием Михаила Кузмина; он дружит с Ахматовой, которая со Ставским наверняка не стала бы дружить. В его защиту открыто выступали Валентин Катаев, Иосиф Прут и другие, выступали остро. Вот, Валентин Катаев тоже не последний писатель, а Иосиф Прут, кажется, был связан с теми же органами, что и Ежов. Значит, и у него была высшая цель. Потому-то и выступали, что талантливый поэт. Но может быть, этот опытный чиновник, приводя два имени рядом, имел в виду нечто другое; здесь, пожалуй, было проявление того, что мы нынче называем агрессивной провокацией или даже красно-коричневой опасностью. Попробуйте, дескать, любезный Николай Иванович, что-нибудь возразить.

С целью разрядить обстановку О.Мандельштаму была оказана материальная поддержка через Литфонд. Но это не решает всего вопроса о Мандельштаме. Как иногда, думал над письмом Саня, в мелочах вскрывается действие государственной машины. Создали Союз советских писателей, чтобы через него писателям помогать и их защищать. Организовали Литфонд, который призван был созидать материальную основу писательской жизни. А оказывается, писателям помогают не тогда, когда они нуждаются в помощи, а когда возникает особая общественная обстановка.

"Вопрос не только и не столько в нем, авторе похабных клеветнических стихов о руководстве партии и всего советского народа. Вопрос об отношении к Мандельштаму группы видных советских писателей. И я обращаюсь к Вам, Николай Иванович, с просьбой помочь". Как, интересно, товарищ Ставский представлял помощь, которую ему должен оказать товарищ Ежов, руководящий репрессивным аппаратом, тюрьмами и лагерями? Тот что, устроил бы поэта воспитателем в детский сад? Но товарищу Ежову проще было вписать фамилию Мандельштама в расстрельный ордер.

В общем, очень талантливое по своей подлости и мотивам письмо. Многоходовка. Вроде бы забота об идеологии. В случае чего сам в стороне: предупредил, просигнализировал. Какой же либерализм мог проявить расстрелянный впоследствии Ежов - не желай ближнему, получишь сам! - если неглупый Ставский так явно намекнул ему, о ком именно Мандельштам писал "похабные" стихи.

И товарищ Ежов не должен сомневаться: товарищ Ставский просит воздействовать не на выдающегося поэта, а на нечто нелепое, чрезвычайно среднее, просто человеческий материал. Берите и сажайте. "За последнее время О.Мандельштам написал ряд стихотворений. Но особой ценности они не представляют - по общему мнению товарищей, которых я просил ознакомиться с ними (в частности, тов. Павленко, отзыв которого прилагаю при сем)". Для Сани и этот писатель не тайна: после военной разрухи он написал повесть "Счастье". А такое разве сочинишь, если где-нибудь не сподличал и надо отмазаться. Повесть, конечно, о долге, о любви к родине.

"Еще раз прошу Вас помочь решить этот вопрос об О.Мандельштаме". И подпись.

Письмо отложено. Может быть, то, что случилось дальше, и не произошло бы, подпишись Ставский как-нибудь очень просто. Скажем, с пожеланием здоровья и успехов, хотя успехи в деле, которым был занят тов. Ежов, с душком. Наконец, просто условное: "жму руку". Так нет же, Владимир Петрович Ставский размахнулся вширь и ввысь: "С коммунистическим приветом".

Русский народ, он всегда немножко коммунист, потому что, как говорят в Одессе, слегка путает коммунизм и христианство. Пока он не втянется в ту ветвь коммунизма, которая называется исторической необходимостью, то есть террором, репрессиями и взбесившимся мещанством, ему кажется, что коммунизм - это некая человеческая гармония. Это как кадриль на деревенском празднике: с притопом и поклоном, у кавалеров картуз на русокудрой башке, цветок в петлице, но потом - стенка на стенку, бедные девки воют, а кавалер уже лежит на земле-мураве с ножом в сердце и сучит ногами в смазных сапогах.

Для Сани коммунизм как явление идеальное не очень-то вязался с наглым предательством, с каким он только что воочию ознакомился. Он так возбудился от этого несоответствия, в такую пришел ярость, что, не зная, на ком сорвать злость, с тигриной прытью заметался по комнате. И, наконец, что было сил треснул кулаком по партийному сейфу. Кулак не раскололся, но вдруг - в реальности пресловутое "вдруг" имеет право на жизнь больше, чем в романе - в углу, рядом с сейфом, появилось, по законам, конечно, диалектического материализма, какое-то весьма респектабельное тело, похожее на вполне сытого чиновника. Это в дневное-то время! Саню сковала непривычная робость.

- Звали, товарищ потомок? - Голос, который издавало тело, был сановный, покровительственный. - Как вы здесь учитесь и работаете? Говорят, у вас новый ректор? Не обижает ли? Если что, обращайтесь, у нас есть свои связи. Если и дальше я вам когда-нибудь понадоблюсь для совета, стучите, как и сегодня, по сейфу, это условный сигнал. Всегда рад поговорить с живым существом. Вы, кажется, представитель трудового народа, входящего в интеллигенцию?

- А вы-то, собственно говоря, кто? - выдохнул Саня робость, уже смутно догадываясь, что за персону зрит перед глазами. - И почему без пропуска прохаживаетесь по институту? У нас здесь духовные и материальные ценности.

- Владимир Петрович Кирпичников, честь имею, - церемонно представился незнакомец, - литературный функционер, как написал обо мне вон в том "Лексиконе русской литературы ХХ века", - махнул он рукой на полку с книгами, - немецкий славист Вольфганг Казак. Но я больше известен под литературным псевдонимом Владимир Ставский. Слышали, конечно? Из рабочей, между прочим, прослойки. А что касается материальных ценностей, раньше их в институте было поболе. - Сановная тень вела себя вполне уверенно, говорила со знанием дела. - Расхищают? Плохо следите за хозяйством. Сейчас у вас рабочие новые рамы в корпусе, выходящем на Тверской бульвар, вставляют; так вот подоконники они на пустоту поставили, строительной пеной ее забили, весною все к чертовой матери полетит.

"Вот подлец-'доброжелатель', еще и других критикует, - подумал Саня, зачем-то снимая с полки указанный зарубежный труд и раскрывая его на букве "С". - С 'честью' твоей в личном плане я уже ознакомился, посмотрим, каково ее писательское качество".

Тень явно пыталась перевести разговор в доверительное русло, приземлить. Но Саня быстро прочел кусочек резюме почтенного литературоведа: "Ставский принимал активное участие в насильственной коллективизации крестьянства и написал об этом фальсификаторские, не имеющие художественной ценности повести..." - и, окончательно рассеяв робость, пошел в наступление:

- Вы мне, господин-товарищ Ставский, зубы не заговаривайте, у нас за хозяйством следит проректор, в просторечии называемый Пузырем. Лучше ответьте, почему вы под сейфом прячетесь, а не сидите, как все приличные писатели, в другом здании в подвале?

- Вы лучше спросите, почему я здесь? - Тень не проявляла ни малейшего смущения, будто не поняла намека на свою второразрядность. - Во-первых, потому, что именно в этом здании я служил секретарем РАППа. Немало? Во-вторых, не без моего участия ваш институт организовывался. Между прочим, при председательстве в Союзе писателей СССР Алексея Максимовича Горького, а потом Алексея Николаевича Толстого я был, до кончины, генеральным секретарем СП. - ("Так это генеральный начальничек на своих подчиненных доносы писал! - восхитился Саня. - Ну и ну...") А олицетворение коллективного предательства между тем продолжало: - Хорошая была организация, заботилась о настоящих творцах. Пришвину, например, я помог с женой развестись. Ну, а что касается подвала, там своя компания: либералы, демократы, извратители курса партии, дезертиры с поля боя, как Есенин и Маяковский, отщепенцы. Я им поддакивать не желаю. Времена еще поменяются! Примите также к сведению, что как никак я был убит во время Великой Отечественной войны под Невелем, в сорок третьем.

- Это вам повезло, папаша. В наше время вас бы через такую мясорубку пропустили. А я бы ручку крутил. И не возражайте. Вот эту эпистолу вы накропали? - И Саня сунул под нос функционеру раскрытую книгу с поразившим его документом.

- Ну, предположим, я, что тут особенного? - Привидение, мельком взглянув на страницу, отложило книгу и стояло, подбоченясь. - Текущий диктовал момент. Все писатели себя считали гениями. Вы думаете, я сам лично Мандельштама с Прутом и Катаевым видел? Писатели же обо всем и настукали, конкуренты. Я, значит, по-вашему, все их сведения должен был в тайне хранить? Свою голову за какого-то маменькиного сыночка подставлять? Значит, вы не представляете, как писатели друг на друга капают. Одно письмишко, легкий шепоток - мне, а другое для контроля - Николаю Ивановичу Ежову. Вы уверены, юноша, что с тех пор что-то изменилось? Жизнь, как учит марксизм, извечно борьба. У писателя всегда двойная бухгалтерия. Мне, что ли, за Мандельштама надо было садиться? Вы думаете, неразумный, - набрал пафоса в речь литературный феномен, - я один такой был? Под сейфом нас целая компания, сидим целыми днями, в карты играем, о литературе печемся. Среди нас есть дамы, например критик Зоя Кедрина, выступавшая на процессе Синявского-Даниэля. Известный издатель Лесючевский. Когда он писал свое заключение о Заболоцком, думаете, он не добра ему желал? Он высказывал свою точку зрения, не больше. Разве Белинский, подвергнув разгромной критике гоголевскую "Переписку с друзьями", хотел смерти автора? Если это и случилось, то простым совпадением. То есть мы - яркое проявление коллективного мироощущения. Просто мы попались сейчас в сети к либералам как люди крупные, заметные, а разные литературные шмакодявки выскользнули из бредня и теперь, вырядясь под порядочных писателей и даже жертв необоснованных репрессий - ха-ха! - заседают в подвале. Всех надо разоблачать!

- Вы не оговаривайте всю общественность, - возразил Саня. - К счастью, что-то все же изменилось. Монстры рождаются определенной эпохой и индивидуально. Новое время - другие песни.

Похоже, что скрытое личное оскорбление покойный писательский генсек пропустил, но с тем, что изменились нравы, не согласился:

- "Други-ие песни"? - ернически проблеял он, и счастливая детская улыбка разлилась по его лицу.

Саня сразу понял свою промашку и знал, чем его сейчас будут бить. Он вполуха слышал о челобитной группы писателей, отправленной первому президенту России, вскоре после того как тот взял упавшую ему в руки власть. И даже вспоминал о ней сегодня. С этого "открытого письма", может быть, и возник потом его интерес: а как было с такими писательскими поддавками в прошлом?

- Может быть, вы не слыхали, дорогой мой потомок, о некоем литературном письме сорока двух? Между прочим, написано в ва-аше время, ва-аши старшие товарищи постарались. - На местоимениях тень Ставского делала тягучие ударения. - И вы, возможно, таким же станете. С возрастом. Хотите ознакомиться? Пожалуйста. У нас под сейфом все бумаги в полном порядке; это вам не ЦГАЛИ, в котором только что разворовали фонд одного знаменитого архитектора. Вместо некоторых ценных чертежей и рисунков положили в архивную папку безделицу, попутно вытащив и восемь страниц автографа блоковского "Возмездия". И заметьте - сделал это кто-то из своих, на руки посетителям такие единицы хранения не выдаются. А на письмишко старших товарищей, пожалуйста, взгляните.

В ту же секунду в руках у Сани оказался номер газеты "Известия" с удивительным документом. Саня не разведчик, не выкормыш спецшколы при ФСБ, чтобы все разом, с разгона, запомнить. А потом, зачем запоминать - документик свежий, сходи в библиотеку и читай. Но как, оказывается, быстро мы забываем свою собственную, гнусную новейшую историю. Писатели ведь всегда что-то требуют, по преимуществу крови и мести конкурентам. Не всегда, конечно, делают это всерьез, чаще здесь стремление проявить лояльность к новой власти, лизнуть. На этот раз, после переворота в октябре 1993 года, когда президент из танков расстрелял непокорный парламент, 42 писателя, не считающих себя людоедами, потребовали от президента и правительства распустить все "не ихние" партии, фронты и объединения. Судей, следователей и прокуроров, сочувствующих "не ихним", отстранить от работы. "Не ихние" органы печати - закрыть. Деятельность органов власти, отказавшихся подчиниться "ихним", приостановить. Власть, только что расстрелявшая законно избранный парламент, должна еще и строго судить виновных в непокорности. Это всё 42 писателя назвали демократией.

- Как вам, молодой потомок, этот современный документик? Сильно ли он по духу отличается от того, что выходил из канцелярии Союза писателей в 1938 году?

- Да не тарахтите вы со своей демагогией! - прервал Саня литературного функционера и схватился за листок бумаги, на который переписывал его письмо. - Я... спишу фамилии. - Саня еще раз пробежал глазами колонку подписантов, и его будто ожгло: как быстро уходят из жизни сами эти писатели, пожелавшие голодной смерти "не ихним".

Тень сразу же откликнулась, словно имела возможность читать чужие мысли:

- В нужном направлении думаете, молодой человек, пишите, диктую, мне эта бухгалтерия подчиняется быстрее: Алесь Адамович, Анатолий Ананьев, Виктор Астафьев, Зорий Балаян, Татьяна Бек, Александр Борщаговский, Василь Быков, Юрий Давыдов, Даниил Данин, Александр Иванов, Эдмунд Иодковский, Яков Костюковский, Юрий Левитанский, академик Лихачев, Юрий Нагибин, Булат Окуджава, Григорий Поженян, Лев Разгон, Роберт Рождественский, Владимир Савельев, Василий Селюнин, Михаил Чулаки... Кстати, если не успели сосчитать, молодой человек, - ровно половина.

- Но все равно вы мне ничего, товарищ литературный бухгалтер, не доказали. Здесь, конечно, коллективный, массовый сволочизм. А вы - сволочь индивидуальная.

Привидение и тут не налилось праведным гневом, не призвало Саню к барьеру, а с полной безнадегой дружелюбно заключило:

- Эх, юноша, ничего-то вы не знаете о сволочизме... Пойдите лучше послушайте, что о вашей подруге наговорили ваши собственные коллеги.

Да, пора было действовать быстро и четко. В здание уже впустили народ; Саня слышал шаги студентов по коридору и вовсе не хотел, чтобы его застукали на кафедре за прослушиванием чужого магнитофона. Времени на то, чтобы заглянуть в соседнюю комнату, где родился Герцен, уже не было. Впрочем, там Сане все знакомо: псевдоподлинная мебель красного дерева; диван, который трудно выдать за тот, кожаный, на котором родился от немки великий бастард, да величественные портреты, советской эпохи, классика. Привлекает внимание также некая икона с Божьим ликом, повешенная в углу. Сочетание этой иконы, коммунистического духа, витающего в кабинете, и раритета великого русского демократа занятно. С ним, то есть с диваном, связаны лирические переживания той охраны, какая служила здесь в начале "перестройки". Гвардейцы охраны так загваздали обивку, не желая снимать сапог во время диалогов с приходившими к ним на свидание дамами, что ее пришлось менять. В качестве литературных курьезов уборщицы, похохатывая, приносили иногда проректору по хозяйству презервативы, прихваченные с полу чистыми листочками бумаги. Сейчас охрана сменилась, ничего подобного ожидать не приходится, поэтому Саня пролетел мимо этого последнего в коридоре кабинета и взмыл по старинной чугунной лестнице на второй этаж.

Писатели на портретах с обеих сторон длинного коридора ненавидяще глядели друг на друга. Вот и кафедра литературного мастерства, или, как ее неофициально называют, кафедра творчества. Народ там работает особенный - писатели не только молодые, но и старые, так сказать сливки. Что институт без них, без их авторитета, практического опыта, книг, которые раньше знала вся страна, без них все это заведение - только шорох филологических амбиций. Однако и по количеству полтергейста и разных мифов кафедра всегда держала первое место в институте. Здесь тоже часто являлись видения и тени, но какие-то добродушные и милые.

Во время ночного обхода, если, внезапно войдя из коридора в комнату, зажечь свет, можно на краткий миг увидеть, что за круглым столом, украшенным, как и в прежние времена, зеленой суконной скатертью, сидит с иголочки одетый, лощеный, джентльменистый, в окружении преподавательниц, и витийствует ныне забытый писатель-беллетрист Лидин. Пройдя в следующую комнату, куда есть уже упомянутый вход и со стороны парадной лестницы, как раз напротив зала, в каком происходит защита дипломных работ, можно стать свидетелем чудной картины: то поэт-профессор Евгений Аронович Долматовский, ласково за глаза именуемый "Воронычем", с профессором-поэтом Львом Ивановичем Ошаниным по-простому, как ребята-ремесленники, играют в подкидного дурака; то в другом углу, за столом инспектора кафедры Надежды Васильевны, которая на самом-то деле этой кафедрой и руководит, давая ее заведующим дельные советы, попивают виртуальную водочку два поэта и профессора - Владимир Дмитриевич Цыбин и Юрий Поликарпович Кузнецов. О чем при этом те и другие говорят? Наверное, о доблести, о родине, о славе. На щелчок выключателя все отворачиваются, вмиг становясь истлевшими литературными мощами. А потом мирные и тихие собеседники тают. В воздухе остается лишь легкий запах пудры, пыли и старинных чернил.

На этот раз, естественно, никого не было - ну какая же уважающая себя тень согласится подвергаться болезненной порче дневным светом? Это тени делали лишь в исключительных случаях. На кафедре было даже почти чисто. Круглый стол, служащий для чаепитий и пиров, как и обещал Санин сменщик Богдан, был аккуратно разобран. На зеленой скатерти стояли, весьма декоративно, только небольшая тарелочка с двумя дольками резаного яблока и плетеная корзинка с овсяным печеньем. Пустые бутылки и промасленная бумага бантом торчали из мусорной корзины.

Шум, застольный гам, переборы гитар в злополучном плеере Саня быстренько пропустил "на две кнопки" и, как часто бывает в таких случаях, повезло: сразу же вышел на интересующий мотив. Попутно, конечно, были сосчитаны все участники сходки: профессор, два молодых доцента, дама-критик. Общий-то разговор был обычный, писательский: сам я - лучший, все остальные - не самые хорошие. Тема сегодняшней защиты дипломных работ появилась только в конце. Саня отцедил и дословно запомнил коротенький диалог:

"Такого еще у нас в институте не было, чтобы проститутка стала героиней дипломной работы", - женский голос. "Да помилуй, матушка, ты что, Достоевского не читала?" - мужской. "Читать-то я читала, но у Достоевского иной аспект, социальная предопределенность. А здесь - победительница, героиня времени, Печорин в юбке. К тому же агрессивна, как питбуль. По крайней мере, я свои возражения по поводу диплома выскажу". - "А если бы героиня была убежденной молодой коммунисткой, ты бы тоже высказалась?" - "А как же? Мы же демократическая, христианская страна. Коммунизм - это призрак. Бродил, бродил и - вдруг! - стало ясно, что призрак, по определению, не может быть живым". - "Ты просто забыла, - через звон рюмок прозвучал все тот же мужской голос, - что, прежде чем стать христианкой, ты у нас на кафедре была чуть ли не секретарем партбюро. Мне лично этот диплом нравится".

Ничего нет хуже для дипломной работы, подумал Саня, когда преподаватели расходятся во мнении. Надо срочно вызывать свою красавицу.

 

Глава шестая. Интермедия. Все расслабляются

Какой заполошный день! Прослушав, словно Штирлиц в гестапо, магнитофонные разговоры на кафедре, Саня сразу же вслед за призывным сигналом Возлюбленной послал эсэмэску сменщику Богдану. Ни в коем случае не пей, Богдан, пива и немедленно возвращайся в институт, на вахту. В будке, вернувшись, Саня сразу задернул занавеску, а турникет установил на автоматический режим. Ему-то совершенно обязательно надо было стать свидетелем исторической защиты и при этом никак не попадаться на глаза ретивым администраторам. Ах, этот въедливый проректор по хозяйству, по прозвищу Пузырь! И от бабушки ушел, и от дедушки ушел, и даже сумел спастись от гнева прежнего ректора, когда тот поймал его на чем-то некрасивом.

Возлюбленная материализовалась внезапно из воздуха, пропитанного миазмами литературы. Ее красота и молодость резко контрастировали с жалкой будкой охранников, будто в хижину смолокура забрела принцесса. Узенький, хорошо знакомый диванчик, умывальник с ведром под раковиной, микроволновая печь, на которой охранники разогревали скудный харч... Декорации не соответствовали героине. Она предстала перед Саней свежей, как бутон жасмина, благоухая молодостью, счастьем и старинными духами "Красная Москва". Отряхнулась, словно молодая курочка: взметнулись локоны, шелк цветной яркой материи на подоле, сережки в ушах. Ой, как захотелось в этот момент Сане крепкого и затяжного интима! Но ему всегда этого хочется. "Солдат, ты о бабах думаешь?" - "Я завсегда о них думаю". Сейчас же надо было говорить о серьезном. Однако, втянув носом сладковатый сандаловый запах, Саня начал грубо:

- Ты чего, сдурела, что ли? Надушилась, как старуха в церковь.

- Ничего ты не понимаешь, покойники из подвала этот запах любят, он им что-то навевает.

- А что они тебе говорили? Зачем звали?

- Не ревнуй, не лапали они меня, они ж бесплотные, один литературный дух, только руки тянули. Это не долгоиграющие бугаи, как ты: и утром, и вечером, и в обед, и вместо обеда. Народ деликатный, все члены Союза писателей эсэсэсэр. Одни имели срока в лагерях, зато другие баловались доносами, третьи проскользнули по жизни, ни в чем не замеченные. Опытные и знающие этикет мужики. - Ох, умеет его красавица отвлечь и успокоить, не переставая охорашиваться. Предметы мелькали у нее в руках, словно у опытного иллюзиониста: прессованная пудра, расческа, тюбик губной помады, какие-то кисточки, тампончики. - Они что-то волнуются за меня, поэтому и вызвали. Чтоб разведать. Темнят старые перечницы, спорят, дают наставления, намекают на что-то, бушуют. Конкретного ничего не высказывают. Им кажется, что мой диплом недостаточно соцреалистичен, бытового многовато, излишек эротического. А как без этого, когда здесь смысл жизни? Усопшие эстеты, наоборот, говорят об эстетической пластике.

- Эстеты это да-а, - потянул Саня, вспомнив о несданном зачете по предмету, - у них всегда особое мнение. Они втихаря любят эротическое, а говорят об эстетическом. Если они заступились за тебя, тогда все понятно: значит, у покойников есть сношения с некоторыми нашими преподавателями, которые духовно уже умерли, но формально еще числятся в живых. И те и другие говорят одно и то же, но наши - в стилистике времени. Как мне стало известно, они тебя хотят на защите потрепать.

- А что такое? - Возлюбленная повела худым беззащитным плечиком. Саня, глядя на невинную деву, подумал: ну истинная Мадонна. Именно с таких красоток в средневековье рисовали Божественное материнство. Но эта неземная хрупкость и за себя постоять умела. Саня собственными глазами видел, как на Тверской она исполосовала сумочкой физию юного балбеса, пытавшегося ущипнуть ее за попку. Не хватай чужое бесплатно! - Все наличные препы желают меня лажануть? - спросила мадонна равнодушным голосом. - Или только те, которые мне за ворот заглядывали?

- Тебе, конечно, все одно лишь мерещится, - отомстил Саня за "долгоиграющего бугая", - а здесь еще и другой мотив. Они, как ты знаешь, между собой воюют, статьи пишут, друг друга за настоящих писателей не считают. Каждому хорошо, когда товарищу по перу плохо. Вышел у коллеги новый роман - говно. Книгу в издательстве зарубили - так ему и надо. Появилась положительная рецензия - по блату. Сводят счеты, друг о друге мемуары пишут, припечатывают. Мешают проскользнуть в бессмертие. Ты только предлог, для некоторых важно зацепить твоего научного руководителя. А он всегда бывшего ректора поддерживал. Поняла цепочку? Через тебя и завкафедрой можно потрепать. Ничего особенного не произойдет, но нервы поточат. При других обстоятельствах тебя бы без звука бы пропустили, а здесь есть случай потоптаться с ба-альшим удовольствием.

- Ох уж эти стариканы со своими дневниками, воспоминаниями, документальной прозой, в которой они позволяют себе про всех расписывать. Почти о всех в институте что-нибудь написали, садисты. Так-де было, так, мол, было, надо сохранить для истории литературы! Не хотят люди в историю, хотят сидеть на лавке и бздеть в портки, выдавая эту бздню за научные достижения!

Саня пропустил эти причитания мимо ушей, потому что прекрасно понимал: каждый литератор - завистник. Еще Саня не без раздражения вспомнил о бывшем ректоре, по кличке Звонарь, который принимал его в институт. И про себя отметил, что творческая зависть у писателя - это чувство универсальное: оно и на молодых направлено, и на писателей старых. Видите ли, это бывший ректор, и хозяйственник неплохой, и романист, и еще изобрел, казалось бы, примитивный жанр прижизненных дневников - про себя и про литературу, про культуру и про политику. Почему эти его дневники вызвали такой читательский интерес? Многие коллеги кинулись что-то подобное писать, ан не получается. Этим же, наверное, объясняется и раздражение его подруги. Молодому писателю каждый успешный старый писатель в досаду. Пусть эти носороги-долгожители скорее освобождают место. Но они пока не уходят, и с ними надо считаться. И ведь себе же во вред. Саня отчетливо представлял себе фигуру современного писателя с его страстью к самосожжению: каждый за литературный успех и себя продаст, и родных. И он сам такой же.

- А чего же ты в свой диплом в последний момент насовала? - как бы мимоходом поинтересовался Саня. Совсем недавно, когда он слушал магнитофонную запись, у него появилось подозрение, что дорогая подруга не утерпела и вместо невинных рассказиков про детство и белые березы в последний момент всунула еще кое-что из своей профессиональной жизни. Ты что, впендюрила рассказ про изнасилованную папаней девочку?

- Вполне реалистическое для нашего времени сочинение. Я и повесть о девочке, которая служит горничной у своего бывшего клиента, тоже вставила. В литературу входить надо, чтобы о тебе заговорили, чтобы ты сам понял - можешь ты заниматься этим или нет. Я что, даром эти пять лет мантулила, зарабатывала на образование?

- Но в этой повести... там же все ясно: что ты делаешь, чем занимаешься. Нельзя же так подставляться.

- Это тенденция литературы. Автор сливается с героем. Лимонов писал, как с негром трахался, а Роман Сенчин, наш, кстати, Лита выпускник, - как хотели по пьянке трахнуть компанией своего товарища, тоже студента. Ты читал его повесть "Афинские ночи"? Ты поверил? Не надо только надуманного автора путать с настоящим, а вымышленное - с реальностью. И Лимонов, и Сенчин - это настоящая литература, а не Донцова. И Лимонов наверняка ни с каким негром не трахался, и Сенчин ни в каких афинских ночах не участвовал, дрочили, небось, оба и на пишущей машинке тюкали. Литература реальнее, чем жизнь, жизнь мы забываем, а с персонажами литературы нас похоронят. Дело не в трахах, а в том, что эти трахи, как телесериалы, смотреть настоящий читатель не желает. Из современной литературы выпадает всякие "он сказал", "она почувствовала", "он прижал ее к груди". В жизни все не так; неужели, Саня, ты этого не понимаешь? Здесь нужно больше фантазии и все прямее, искреннее. Руководитель это сознает, он не сентиментальный дурак, хотя и старое совестливое мудило. И дружок Звонарь у него такой же! Так в последнее время подставился, стольких против себя восстановил. На него сейчас другое преподавательское мудило под чужой фамилией скинуло письмо в министерство. Вот нервов-то потреплют! Разве кого-нибудь волнует, что это неправда? Это - писатели, им главное повеселиться, потереть ручонками. Рабы письма и зависти. Он, как ты, Саня, тоже думает, что есть справедливость, есть честность и если что-то написано талантливо и искренне, то все поймут, что это хорошо.

- А если не защитишься? Если завалят?

- Дело ведь не в защите, я взяла здесь все, что только могла. Когда учишься за собственные деньги, то все происходит по-другому. Пропускать занятия и то жалко. Я все раскопала, побывала на всех семинарах, знаю, где занимаются делом, а где добывают выслугу лет. Это, конечно, сильный вуз, а самое главное - здесь среда, в которой хочешь, не хочешь, станешь писателем.

Такой, пожалуй, Саня свою красотку еще не видел: в ней чувствовалась невероятная решимость и уверенность в себе и своем будущем. Саня про себя знал, что характер у него мягкий, рядом с Возлюбленной он зайчик. Но тут же подумал, что обязательно добьется, сравняется с ней, научится далеко и высоко летать, как она.

А Возлюбленная продолжала:

- Я просто чувствую, что писательницей уже стала. Диплом мне не очень-то и нужен. Я его кому, мамке покажу? На стенку повешу? Мне клиенты станут больше класть в сумочку за высшее образование? Это не кандидатская диссертация, за которую приплачивают. Мне главное - себе было доказать. А себе я уже доказала.

И в этот самый момент - а действие сцены, как было сказано, происходило на тесном пространстве проходной - вдруг раздался автомобильный гудок. Саня, несколько успокоенный бойцовским настроением Возлюбленной, как раз хотел протянуть руку и пошалить немножко, приобнять, помять, погладить, поцеловать. Он взглянул на телевизионный экран: в чугунные ворота уткнулась ветвистыми рогами черная ректорская "Волга". Окна в авто были затенены, как на машинах бандюков или олигархов. Надо идти открывать.

Ворота в институте отворяются медленно, как ворота в рай. Машина осторожно потопталась на канализационном люке, находящемся прямо на дороге. В дождь его приоткрывали, чтобы способствовать более энергичному сливу дождевых вод. Тогда приходилось ехать с особой осторожностью, чтобы не бултыхнуться колесом в дыру. Но пока дождя не предвиделось; люк, следовательно, надежно закрыт. Под ним, в глубоком колодце, главная артерия, по которой все институтские соки из двух корпусов и жир от мытья посуды в столовой уходят в главный коллектор, находящийся прямо под Бронной улицей. Проток для нечистот часто засоряется, и тогда рабочие по двору Витек Вотинов и Володя Рыжков берутся за трос, поминая ученый народ не всегда цензурными словами. Чего только ни пихают замечательные представители отечественной культуры в канализацию: и остатки магазинных салатов прямо в пластмассовых банках, и пакеты из-под молока, и всякие женские обмотки. А вытекающие из столовой жиры, накапливаясь, все это обволакивают, словно смолой.

Когда черная, блестящая лаком, машина, переваливаясь, медленно проплывала мимо, Саня помахал рукой шоферу Лешке. Работа у Лешки, возившего ректора по делам и домой в подмосковный городок, была тяжелая: туда-обратно утром и вечером. Но Леша не унывал - у него молодость. За тонированным окном смутно промелькнуло значительное и сосредоточенное лицо нынешнего ректора, украшенное тяжелой патриаршей бородой. Сане это нравилось, борода придавала ректору солидность и внушительность, а общему виду - патриархальность. По привычке ко всему цеплять литературные ассоциации Саня про себя сказал: "Гости съезжались на дачу".

Появление начальства будто подало тревожный сигнал. Все во дворе задвигалось быстрее и, как бы аккомпанируя появлению первого лица, в институте прозвенел звонок. Так трубы в "Гамлете" приветствуют выход короля. Сразу во дворе появился проректор по хозяйству, похожий на Полония, отца Офелии. Между своими-то, как уже говорилось, у него было прозвище Пузырь. С этим хозяйственником всегда случались странные и таинственные вещи. Из подобной породы людей в средние века рождались алхимики, а теперь - фокусники. Он мог превратить любое количество денег в совершенно нереальные, числящиеся только по ведомостям вещи. Волшебные предметы вроде бы стоят на полках и хранятся на складе, но при ближайшем рассмотрении, когда к ним подходишь вплотную, тают в сероватой дымке жизни, растворяются в текущем дне. Пузырю не надо, как обычному фокуснику и магу, даже накрывать их какой-нибудь тряпочкой или попонкой. Он действует силой слова и внушения. Раз он посмотрел на водопроводные трубы, купленные для ремонта, и они немедленно оказались принадлежащими некой сторонней организации. А однажды он на бумаге превратил неремонтированный и нереставрированный канализационный колодец в уже отремонтированный, перестроенный и отреставрированный. Особое искусство здесь заключалось в том, что за эти нереальные действия перечислялись вполне реальные суммы другим организациям. Говаривали, что, как голуби, свободно попарив в заоблачной вышине, возвращаются в родную голубятню, частично эти суммы в обналиченном, как нынче принято говорить, виде возвращались к магу. Но ведь это, наверное, слухи?

При описании этого замечательного человека нужна кисть Гоголя - так многообразны его человеческие таланты. У Пузыря, как у любого предприимчивого специалиста, была неизъяснимая любовь к рабочим из бывшего СССР. На современный манер их называют гастарбайтерами. Он любил грузин, таджиков и прочих представителей киргиз-кайсацкия орды. Может быть, они вместе гоняли голубей? Кроме любви к голубям и нелегальным мигрантам, Пузырь обладал редкой страстью к начальству. До самозабвения. Его любовь обволакивала и баюкала, навевая отвлекающие сны. Свойство это чисто русское. Теперь Пузырь, как без труда заметил Саня, любил красивую серебристую бороду. Так поклонники президента Путина верноподданнически носят часы на правой руке.

Вот и сейчас Пузырь, не успев приложиться к лакированному крылу руководящей "Волги", с умилением и искренним восторгом не отрывал глаз от ее холодного бампера. Машина медленно двигалась к центральному входу. А Пузырь, наверное, предавался лихорадочным размышлениям: не следует ли ему припасть к рифленым следам на асфальте, оставшимся от ее колес?

Возможно, все так бы и произошло. Высыпавшие на перерыв студенты могли бы зафиксировать волнующую сцену. Но в этот момент откуда-то - то ли из толпы, то ли из столовой, то ли из самой преисподней - к Пузырю подкатил с вдохновенными призывами некто в клоунском костюме, с жабо вокруг лиловой шеи и типовых башмаках с загнутыми носами. Впрочем, одни в этой фигуре видели клоуна, другие - преподавателя по сценическому лицедейству по прозвищу Тыква. В пространстве, посвященном полету фантазии и выдумке, каждый имел право видеть по-своему. Место обязывает.

Но в это же время метаморфоза произошла и с Пузырем, на которую его, очевидно, подвигла радость при виде духовно близкой ему Тыквы. Основной хозяйственник будто оброс другой шкуркой и превратился в смутно знакомый литературный персонаж. Лицо стало некой химерической рожей, костюм непомерно раздвинулся, на рукавах появились стариные буфы, брюки укоротились до спорного уровня, и спереди вместо привычной ширинки на молнии обнаружился расшитый кабаллистическими знаками лоскут, в котором даже неспециалист по средневековью мог признать гульфик, где джентльмены того времени носили, как в футляре, не только источник своего мужества, но и всякие полезные предметы вроде закуски, подарков для дамы и мелкой бижутерии. Карманов, как известно, тогда не было, их еще не придумали.

Этим переменам в Пузыре Саня особенно не удивился. Чего только ни происходило во дворе Лита и пары каких только невообразимых сочетаний ни вышагивали вокруг памятника Герцену, исповедуясь о своем раздражении миром и коллегами. Достойные люди всегда объединяются на почве искусства. Для них главное - выбрать против кого дружить. Судя по разворачивающейся сцене, оба джентльмена прочно решили против кого, и дружили с исступленной силой. Причины имелись: одному бывший ректор заглянул под попонку, когда тот ставил один из своих хозяйственных экспериментов, а второго поймал на другой некрасивой истории. Но к чему здесь подробности? Саня следил за разворачивающимся диалогом. Причем диалог этот происходил в специфических и волшебных формах: лишь жесты и междометия. Персонажи разыгрывали что-то вроде пантомимы, наподобие тех, какие ставились во времена Мольера в здании Пале-Рояля. Но вот что было замечательно: все эти движения, ужимки, прыжки и подергивания почему-то Саней в этот момент отчетливо читались и даже как бы озвучивались у него в ушах. А может быть, он стал понимать язык глухонемых или в его черепушке поселился обратный сурдопереводчик, интерпретирующий смысл жестов? Хотя не исключено, что и другие прочитывали этот бессловесный "разговор".

Сначала клоун-Тыква подмигнул Пузырю и ласково на него посмотрел, как бы ища согласия. Потом вздернул вверх сжатые в кулаки руки, уставился на здание Литинститута и, приседая, несколько раз угрожающе, в манере огромного мешковатого гамадрила, рыкнул: "У, у, у, у!" Сурдопереводчик в голове Сани бесстрастно пояснил: "Давай наведем шороху!"

Пузырь в ответ поднял вверх большой палец, но тут же, изобразив на лице ужас, присел на корточки, словно старая бабушка, которую малая нужда застала на том месте, где она стояла. Как понял Саня, с помощью все того же добровольного сурдопереводчика, это означало следующее: "Я-то с превеликим удовольствием, но страшно за последствия для нас".

Увидав эту выразительную позу, Тыква высокомерно усмехнулся, снисходя к несообразительности партнера, провел щепотью в воздухе волнистую линию, затем пренебрежительно отбросил ее в сторону. "Пошлем письмо", - услышал перевод Саня.

Пузырь, встав с корточек, начертил перед собой три волнистые линии, одну под другой, а внизу поставил галочку, какой на почте отмечают подслеповатым пенсионерам место подписи. Ага, спрашивает: кто же окажется в авторах? Тыква резво спрятался за ближнее дерево, откуда вытянул пистолетом в сторону парадного крыльца указующий перст и тонко проблеял: "Пук!" Переводчик доброжелательно уточнил: "Письмо - анонимное".

Анонимное письмо в литературе имеет большое значение; в дуэльной судьбе Пушкина, например, оно сыграло роковую роль. Поэтому Саня с удвоенным вниманием принялся наблюдать за продолжением пантомимы. Был еще один, чисто литературный, момент: Саня давно уже догадался, что два этих малосимпатичных типа чем-то повторяют поведение псевдоученых персонажей знаменитого романа Рабле "Гаргантюа и Пантагрюэль", а так как ему предстоял экзамен у профессора Пронина, который требовал не только знания текста, но и умения найти аналогии в современной жизни, то Саня смотрел и смотрел.

К его удивлению, Пузырь совсем сник. Он вновь опустился на корточки, явно демонстрируя непорядок в собственной урологии, и, соединив кисти рук, поднес их к лицу тем грустным жестом, какой Пикассо изобразил у своего клоуна. "А если узнают, кто написал?" - расшифровал переводчик. Тыква раскрыл пасть в немом хохоте - как иногда, изображая трагедию, делал великий мим Марсель Марсо - и, повернувшись к Пузырю обширной своей задницей, кулаком с отставленным большим пальцем проделал несколько вращательных движений, будто вручную заводил заглохший мотор... Переводчик чуть помедлил, устало вздохнул, но, превозмогши стыдливость, уже с оттенком моряцкого шика выдал свою версию: "Не бзди, пацан!"

Если бы подобное показали на одном из уличных скоморошьих праздниках, так щедро финансируемых московским правительством, Саня не исключил бы шансов на получение исполнителями какой-нибудь премии или даже медали в честь очередного дня рождения города. По правде сказать, он уже не старался вглядываться в позы и смешные телодвижения двух записных "доброжелателей". Не вслушиваемся же мы по отдельности в гласные и согласные звуки нашей речи. В голове его просто гудел громкоговоритель.

Выяснилось, что Пузырь не умеет писать, не то чтобы совсем, но предложения у него складываются очень трудно, ему лучше удается считать деньги.

- Вот про деньги и напишем, - передернул свое жабо задом наперед Тыква. - Напишем, что патриаршья нынешняя борода - ставленник Звонаря-романиста, что результаты выборов были подтасованы, что предыдущий, то есть Звонарь, пропил все, что до него было накоплено коллективом. Студентка с его кафедры защищается сегодня. Утопим.

- Но предыдущий-то вообще не пьет, - попытался возразить Пузырь, - а нынешний - только красное вино.

- Имеют ли значение такие мелочи? Главное, устроить шум, скандал. Тогда уж нами заниматься не будут, попонки никто не приподымет, и мы продержимся еще долго. Звонарь слишком многое знал и держал про себя, чтобы-де "институт не подставлять". Сейчас он распустится и такое начнет в своих опусах изображать! Тем самым пополнит число наших сторонников.

- Но ведь анонимные письма не рассматриваются, - загрустил Пузырь и сунул руку в гульфик, чтобы проверить, не забыл ли в гараже стакан. Он всегда плохо себя чувствовал, если не ощущал рядом граненого счастья.

- Зато эти письма с наслаждением читаются! Напишем еще, что все начальство имеет счета в зарубежных банках. Пусть ищут! Ты мне любые подсказки давай, я их доведу до абсурда, что и требуется для анонимного письма. Все перебуровим, а сами - чистенькие. Нас поддержат Тихоня, Пахан и Каменное пузо. - Саня вдруг отчетливо представил, кого Тыква в данном случае имеет в виду, и удивился художественной точности псевдонимов. А Тыква продолжал: - За нас еще будут две шестерки - Квартирщица и Счетовод. Мало?

- А не станут ли беспокоить этих милых женщин, когда по письму начнут все проверять? Они ведь мои подруги, - сказал Пузырь и мечтательно погладил свое безотказное граненое чудо в гульфике.

- Ха! - ощерился Тыква. Он помахал у себя перед лицом обеими руками, будто стряхивая воду, указал зачем-то на гульфик Пузыря, потом повернулся к нему задом, проведя уже знакомую операцию с заглохшим мотором, и тот... затарахтел.

Собственно, сцена с двумя клоунами, судя по всему, себя исчерпала, впав в повторы, и Саня уже было рванул в будку, где оставил свою обожаемую принцессу, но тут в воротах появилась, казалось бы, настоящая живая корова. Пятнистая, холмогорской породы, молочная. Литинститут, как известно, полон разнообразных видений. Корова медленно, потряхивая тяжелым выменем, прошла до угла здания, где дорога сворачивала к центральному входу, накидала на повороте несколько лепешек и вдруг превратилась в грузовую "Газель", на борту которой было выведено: "Останкинский комбинат. Молочные продукты". Вот, черт, как некстати! Это на "Газели" привезли пакетики с молоком, которые раздают по утрам студентам. Выдают это "доппитание" только очникам, а разгружать и таскать тяжелые коробки в деканат и на склад приходится рабочим по двору, Витьку и Володьке, да охраннику. А охранник, как известно, учится на заочном отделении. Ах, этот фон жизни!

- Ну что, поехали? - махнул Саня рукой работягам, выбежавшим на звук мотора "Газели". По две коробки на пузо, и вперед, через парадное крыльцо, по лестнице, по кривоколенному коридору, мимо выставки книг и статей на первом этаже, с выходом на прямой, как Невский проспект, коридор, с обеих сторон которого вожделенно смотрят на молоко классики прошлого века, - в деканат.

На дверях деканата - административно-грозная надпись: "Вход строго по одному". На это есть особые причины. Здесь властвуют две прекрасные дамы. Одна из них, завучебной частью Светлана Викторовна, вошла, как уже говорилось, в легенды института. Она помнит всех до одного студентов, которые у нее учились, их имена и фамилии, места рождения и возраст, профессию и социальное положение. Чудо-тетя компьютерной эпохи. Светлана Викторовна также знает все бытовые истории студентов, их склонности, успеваемость, сданные и несданные экзамены, их романы по жизни, рокировки в привязанностях и многое другое. Романы на бумаге, то есть романы настоящие учитываются в другом помещении, на кафедре творчества.

Утром Светлана Викторовна распределяет молоко. Каждому студенту, пришедшему в институт к началу занятий, полагается по двухсотграммовому пакетику. Вчерашний хлеб, нарезанный ломтями, белый и черный, в коробке из-под ксероксной бумаги приносят из столовой. На большом перерыве Светлана Викторовна выдает талончики на бесплатные обеды. Для нее дело здесь не столько в талончиках: Светлана Викторовна попутно правит еще и свою справедливость. Прежде чем выдать талон, она пожурит, если студент или студентка нерадивы. И всем, конечно, понятно, что от Светланы Викторовны зависят и стипендия, и масса мелких благ, которыми жизнь иногда не обносит студента.

Стол в стол рядом со Светланой Викторовной сидит другая замечательная дама, декан Мария Валерьевна. Эта дама, не без основания, претендует на титул самой красивой женщины Литинститута. Вместе они ведут нескончаемую борьбу с физруком Виктором Андреевичем Тычининым. Тот многие годы безуспешно пытается выправить осанку печальных литературных дев, для чего развешивает в кривоколенном коридоре списки спортивных должниц. Но за несдачу зачета по физкультуре еще никого из Лита не исключали, и дамы не могут простить ему такую настырность, видя в ней пренебрежение к женской исключительности. В коллективе всегда важно против кого-нибудь объединиться: это так сближает. Именно этой непримиримой борьбой обе войдут в историю института. Красная и Белая розы!

Тяжелые коробки с молоком Саня, Витек и Володя ставят в деканате в некую нишу, образованную дверной аркой, проход через которую в соседнюю комнату давно заделан. Плоские коробки, поставленные одна на другую, напоминали бы собой крепостную кладку, если бы не прикрывались легкой и игривой материей, дабы не вызывать у студентов неправомерного аппетита. Саня чуял кожей, что Володя и Витек синхронно пребывают в сожалении, что в руках у них не по ящику с апельсинами, который можно было бы уронить уголком на пол и в суматохе сбора выкатившихся фруктов умыкнуть в карман две-три штуки. Молоко не апельсины, пакетики далеко не откатятся, все останутся на виду. А Светлана Викторовна зорко глядит и за ребятами.

Саня, прижимая свою ношу к животу, не отрывает глаз от Марии Валерьевны. Какая же сочная и аппетитная женщина. Кожа белая, ручки ухоженные, одета всегда стильно. Саня видел, конечно, разных дам, особенно когда раздевался на сцене женского клуба. Там массивные тетки совали ему в плавки долларовые бумажки. И ничего - не действовало, желания пойти на дорогостоящий контакт не было. А вот у таких ученых, умных и красивых женщин незабываемая стать. Фривольные видения наполнили Санину голову, и он на всякий случай отвернулся. Вызвал в сознании сдерживающие, строго "учебные" картины. Например, как ловко эта статная красавица расставляет на классной доске старославянские еры и яти. Мел крошится под решительной рукой, меловое облако курится... Эх, наука, как много здесь надо знать и помнить! И как же препы тиранят и мучают будущих писателей каверзными вопросами. Ребята творцами хотят стать, а не библиографами и бухгалтерами. Толстой и Шолохов, небось, практическую стилистику и языкознание не изучали. Какой же крохобор создавал такие учебные планы? Зачем будущему писателю старославянский язык? Про запас, чтобы было? Эйнштейн не запоминал физических формул, поскольку под руками имел нужные справочники. Ладно бы читали лекции для расширения кругозора, так нет - выучивать заставляют! У Сани же голова совсем по-иному устроена: он другое запоминает. Когда вышел сборник Мандельштама "Камень"? Когда, когда, я что, провизор?..

После того как два раза подряд Саня не сдал старославянский, он решил переговорить с деканом. Готовясь к разговору, подобрал ударную цитатку из английского классика. Ну и что? Он декламирует: "У меня давно сформировалось убеждение, что отсутствие памяти (справочной, энциклопедической, которой обладают хорошие преподаватели) есть величайшее благо для создания художественных произведений...", но на одном дыхании цитатку тогда не закончил. Прекрасная, как роза, декан полоснула недоучившегося студента голубым, словно весенняя молния, взглядом. Дескать, знаем, знаем мы эти концепции, какие студентами выдумываются, чтобы оправдать безделье. Пришлось колоться, откуда взято это миленькое соображение, доведенное до не очень приятного для профессоров высшей школы вывода, поскольку отсутствие этой самой энциклопедической памяти, на взгляд англичанина, "одна из самых существенных причин, почему из высокоинтеллектуальных университетских преподавателей, да и из ученых редко получаются приличные писатели". Произнес это Саня и - похолодел, вспомнив не ко времени, как однажды декан ответила студенту, похвалявшемуся публикацией в толстом журнале: "Я сама член Союза писателей". Впрочем, чем сейчас члены многочисленных союзов отличаются от пишущих, но не входящих ни в какой из союзов? Членов тысячи, а настоящих писателей - единицы... Слава Богу, обошлось тогда: деканшу английский намек не смутил.

Эти не относящиеся к сегодняшнему тревожному дню воспоминания хоть на малое время отвлекли Саню от мыслей о караульной будке, где томилась его ненаглядная и куда он всей душою рвался. Но разве от Пузыря убережешься? Оказалось, надо еще помочь Витьку и Володе перенести списанные в библиотеке книги на склад. Саня, правда, попытался отмазаться, деликатно указав Пузырю, что плевать на безопасность чревато:

- Я здесь книги буду таскать, а через турникет может набежать публика с неконтролируемыми намерениями.

- Ничего, ничего, - остро зыркнул на него Пузырь, - никто не набежит: бомжи еще у Макдональдса собирают себе на завтрак, а террористы не проснулись. Будка твоя пусть пока автоматом на испуг поработает. Таскай книги. Книги - источник знаний.

"Источник знаний" сдавался потом в макулатуру. Нося тяжелые пачки, где среди брошюр попадались и книги толстые, Саня дошел до ужасного рассуждения: а не прекратится ли скоро писательство вообще, потому что народ, как теленок к коровьему вымени, присосался к сиське телевизора и Интернета? Интеллектуалы - все на проводе. Может, по примеру Тыквы запустить в Интернет анонимный вопросик, почем нынче машина макулатуры? Или что-нибудь про грузинских рабочих, производящих сейчас ремонт в бухгалтерии? Ведь на центральном здании крыша прохудилась, два года назад починили потолок, рухнувший над кафедрой русского языка, сейчас его надо вновь весь перекладывать, Пузырь же изучает грузинский язык в бухгалтерии. Пожалуй, Саня какие-то подобные лирические сцены вставит в свой роман. Пофантазирует и насчет робких в сражениях, но отважных в коррупции грузинах. Наивно думать, что в эпоху надвинувшегося капитализма нужно обязательно писать про нефтяных и алюминиевых олигархов. Разве только крупным воровством добывается серьезный капитал? Так полагают люди, исключившие из расчетов бедно-бюджетную гуманитарную сферу. Сейчас лишь ленивый заглядывает в музеи без мысли позаимствовать там чего-нибудь антикварно-художественное. Колыбель революций стала центром безудержного разбоя. Там не только до Эрмитажа добрались - чего стоит пропажа 200 миллионов рублей, отпущенных на ремонт здания госуниверситета, то есть бывших Двенадцати петровских коллегий! Нет-нет, не погибнет литература, перед которой новая жизнь открывает такие невероятные возможности! Какие конфликты, какие полеты литературной интриги и довороты сюжетов!

На этой счастливой мысли об отложенном на неопределенное время крахе писательства как такового бечевка, связывающая одну из пачек с книгами, вдруг лопнула на ходу, и взору Сани предстала россыпь новеньких, ни разу не востребованных ни студентами, ни преподавателями брошюр "Как стать гением". Идущий вслед за ним бывший пограничник Володя Рыжков воспринял происшедшее как сигнал к привалу, с маху хлопнул об пол две свои пухлые пачки брошюр под названием "Секс и опричнина" и сказал:

- Не испить ли нам, ребятки, пивка с устатку? - Его склонность к рифмовке, не всегда оправданной, была широко известна.

- Пивка для последующего рывка? - вопросил малорослый, но умненький Витек, водружая свои пачки на пачки товарищей. Его брошюры блистали довольно сложным заголовком: "Точка в начале предложения. Проблема художественного восприятия".

Для отдыха ребята выбрали крышу центрального корпуса, подняться куда можно было по пожарной лестнице. Хитроумный Витя от пива отказался: он учился где-то заочно на экономиста, и вечером у него был зачет, но согласился сбегать в ларек. Решили, что он будет внизу следить за обстановкой и имитировать деятельность, отвлекая Пузыря. Устроились в той части крыши, что располагалась над кафедрой новейшей литературы. Что такое новейшая литература, где заканчиваются границы классической и в каком месте сразу же, как за крепостной стеной, появляется "новейшая", все это, на Санин взгляд, довольно неопределенно, словно китайско-русская пограничная линия. Покрытие здесь, правда, было хрупким, видимо от радиации, которую неизменно излучают подобные загадочные учреждения, зато ложилась приятная тень от огромного тополя, проросшего из случайного семечка, может быть, еще во времена Герцена, потому что трудно представить, чтоб такой сорняк высадил серьезный хозяин. Именно с этой площадки свалился, чуть не сломав себе шею, молодой писатель, прирабатывавший, как и Саня, в хозчасти. Тоже в жаркий весенний день баловался пивком. Происшествие это, по мнению друзей, гарантировало полную безопасность: снаряды никогда не ложатся в одну и ту же воронку. В общем, место, что называется, намоленное.

Давно замечено, что за приятной беседой и двухлитровым баллоном пива "Золотая бочка" время летит как-то иначе. Оно то убыстряет свой бег во время перерыва между лекциями, то замедляется, становясь похожим на бегемота в болоте, когда тот вяло переваливается с одного бока на другой. И приходит мысль об относительности не только времени.

С крыши были хорошо видны и ворота, и проходная, через которую то и дело шныряли препы и студенты. Турникет, наверное, крутился, как сумасшедший. Почему-то в разгар дня вдруг поднялся туман...

Интересно было рассматривать всех в неожиданном ракурсе и фантазировать по этому поводу. Картина студенческих и преподавательских опозданий была как на ладони. По некоторым старым препам можно было проверять время. Сначала звонок на лекцию, потом, ровно через двадцать минут, появлялся, помахивая шляпой, седовласый ученый. Вслед ему, улыбаясь полным румяным лицом, с тем же интервалом шла пышная, как заря, студентка...

На крошечном серебряном автомобильчике приехала - как всегда, в одно время - экономическая служба. Было видно, как по двору ходил, что-то вынюхивая, Тыква. Саня пожалел, что нечем почесать репу этому препу. Если бы иметь под рукой пневматическую мелкашку или хорошую рогатку, как в школьные годы!..

Девочкам, одетым по весне в полупрозрачные материи, которые клубились от малейшего ветерка, приходилось постоянно сжимать ножки. А как там моя красотка, подумал Саня...

И в этот момент заворчал его мобильный телефон.

Саня потянулся к карману и обнаружил, что обе его ноги свешиваются с крыши. Как, оказывается, убийственно действует пиво в жаркий день. Володя же Рыжков вообще спал в дождевом сливе. Лицо его показалось Сане нежным и возвышенным, как у ангела. Помогла привычка бывшего пограничника не переходить недозволенную черту, или, может быть, настоящие ангелы поддерживали его? Ох, не стоит пить пиво на крыше.

Телефонная трубка наконец нашлась и заговорила. Голос Возлюбленной звучал немножко грустно, она всегда его понимала:

- Саня, я знаю, что ты на крыше, подтяни ноги, отойди от края и больше не пей.

От ее низкого, с хрипотцей, контральто мужики балдели больше, чем от нее самой.

- Как ты там, не сердишься? - Саня решил выказать понимание собственной вины.

- Не сержусь, но больше не пей, я уже кое-что сделала, но нужно еще слетать за подкреплением.

Саню охватил озноб, он непроизвольно качнулся вперед. Значит, дело серьезней, чем он предполагал: с защитой у нее совсем швах.

Возлюбленная меж тем продолжила по-матерински грустно-ласково: - Ты теперь спускайся, сходи в столовую поесть и сиди у себя в проходной. Особенно не залупайся, если увидишь какого-нибудь непривычного гостя.

- А ты далеко отправляешься-то, не опоздаешь? - Сане ох как захотелось узнать, кто мог прибыть на защиту в качестве подкрепления, что за персона. Неужели его красотка в ночных бдениях подцепила кого-нибудь из минобразовских чиновников? Вот ведь бой-девка! Что если предстанет перед комиссией с доброжелательной ревизией сам министр: "Вы здесь чего, господа, обсуждаете? Ах, как интересно! Можно я поприсутствую?" Вот тут все наши препы в штаны и наложат. Какая пойдет душная вонь!

- Недалеко, - коротко ответила томная Возлюбленная, - в пределах Садового кольца...

До прихода Богдана Саня бдительно следил за телеэкранами, вглядывался через окошко в предъявляемые документы. Ничего особенного не наблюдалось: ни ажиатации, ни искусственного волнения. Прошли группы девушек, нагруженных пакетами. По традиции после защиты устраивается в складчину маленький сабантуй. Основа пакетов - водка, пиво, вино, всевозможные воды и, конечно, готовые салаты и разнообразная колбасная нарезка из "Ашана" или "Метро". Пока дипломники защищают свои работы, друзья вынимают из сумок одноразовые тарелки, вилки, ложки и рюмки, раскладывают закуски. Девушки были знакомые, поэтому, понимая Санино самочувствие, плеснули ему дозу из общака.

После этого Саня стал наблюдать за входом и выходом менее внимательно, чередуя периоды острого бодрствования с некой полудремой. Ему иногда казалось, как наяву, что через проходную шмыгают какие-то тени в развевающихся лапсердаках или тулупчиках с болтающимися хвостиками, потом отчетливо послышался конский топ. Это спьяну, решил Саня, и с недосыпу, а с "Золотой бочки" надо переходить на "Старого мельника" - он помягче.

Долго спать не довелось, но при включенных телевизорах спится, конечно, очень продуктивно. Не то чтобы Сане снился сон из "Спящей красавицы", но что-то подобное сладкому пробуждению от поцелуя он испытал. Это Богдан легонько тряс его за плечо. Сменщик был чисто побрит, и пахло от него знаменитым одеколоном "Эгоист".

- Вставай, Саня, - нежно ворковал Богдан, - защита дипломов уже началась.

- Как же началась, если Возлюбленная еще не приходила?

- Да она уже давно прибежала, вся взмыленная. Распорядилась дать тебе еще полчасика поспать, - вразумлял Богдан. - А только что звонила, пора, мол, будить.

- А с кем она прошла? - начал было выяснять Саня, но вовремя опамятовался: не к чему было втягивать Богдана в вопросы стратегии и тактики дипломной защиты, и скомандовал: - Быстро кофе!

Будто из воздуха материализовались чистая кружка и банка самого дешевого растворимого кофе, какой пьют только в Африке, и запыхтел, прибавляя обороты, чайник "Тефаль".

 

Глава седьмая. Званые гости

Боже мой, какой гвалт раздался, сразу же после как я сказала, что у меня готова пьеса! Все, оказывается, уже знали и о моем сочинении, и даже о сегодняшней премьере, но нужно было, как стали говорить нынче, "озвучить" повод! Озвучили - так поговорим.

Завидуют ли учителя ученикам? Если старики об этом не догадываются, не отдают себе отчета, то молодежь-то должна знать и даже сочувствовать старым писателям. И ты таким же станешь! С возрастом продуктивная сила у писателя угасает. А тут рядом со своими свежими мыслями и дерзкими решениями крутится юная поросль. Но, даже надеясь и любя воспитанника, наставник все равно хочет, чтобы тот ваял свои романы и повести под него. Через ученика утвердиться в своих неудачах. С какой трагической неохотой писатель цедит о достижениях своих учеников!

Я сразу почувствовала - впрочем, как и предполагала - некую двойственность моей защиты. Почему же я оказалась такой интересной и живым и мертвякам? Они ведь тоже приползли и в количестве, о котором я и не подозревала. Я ведь вас не всех звала, старые кости. А они устроили себе лав-парад. Стечение ли это обстоятельств или проявление тенденций? Разве раньше в литературе не писали о женщинах легкого поведения? Вон у Достоевского что ни роман, то обязательно какая-нибудь или проститутка, или содержанка. Чем эти Грушеньки и Настеньки от меня отличались? Ну, понятно, наши отчасти зацепились за тематику. Но, наверное, основное, что за меня зацепились. Так сказать, персональное недоброжелательство старичков-импотентов. Всегда считалось, что журналисты - это вторая после проституции древнейшая профессия. И никто особенно на это не обижался. Может быть, мертвым мэтрам обидно, что представительница первой древнейшей захотела стать писательницей? Тень бросает на сословие? Ах, этот мужской шовинизм! Мужикам, всем этим сраным поэтам и писателям, можно становиться и ворами, и убийцами. Франсуа Вийон даже к смерти за разбой приговаривался. Рембо с Верленом черти что творили, а пишущая и знающая изнутри своеобразную тему женщина, - это уже преступление. А может быть, это просто живые здесь, в своих интригах пытаются разобраться, что дальше с литературой делать? В какую сторону проворачивать это тупое колесо социалистического реализма? Я - камень на дороге у их телеги. Все на борьбу! Отечество в опасности!

В самом начале защита покатилась как всегда. Передо мной защищался какой-то славный парень - поэт. Только в Литературном институте произрастают такие экзотические фрукты. Только студенты Лита умеют, картинно подбоченившись, подражая своим голосистым преподавателям, так пронзительно читать свои сочинения. Определенно, этот заочник был бравым московским хлопцем. Брит, по последней моде наголо, как знаменитый актер Федя Бондарчук.

Ах, как неудачно, что Саня в свое время не уделил должного внимания этой аудитории под номером 23, что находится как раз над конференц-залом. Как теперь обойтись без декораций, без места действия! Придется мысленно по его, так сказать, стопам возвращаться назад, к тем минутам, когда он утром стоял на втором этаже центральной парадной лестницы. А это приостановит ход сюжета.

Впрочем, как считает бывший ректор, оставивший за собой кафедру творчества, и действующий писатель, "замедление" - один из основных и эффективных приемов литературы. Он часто рассуждал об этом на своих семинарах. Во-первых, оно полезно для самого писателя, потому что в рефлексии "пишется" - "не пишется", этой основной и хронической писательской болезни, в томительной и бесплодной, как пустыня, паузе возникают иногда странные "всплытия", появляются в тексте вместо двух планируемых ранее переходных строк замечательные подробности и эпизоды, удивительные по своей красочности. Откуда они взялись, кто подсказал, какое кресало ударило по кремню? Во-вторых, идет обратный процесс: текст, подчиняясь раздумьям, уплотняется, уходят стертые слова, отжимаются мысли, все становится жестче и активнее. Да, конечно, Саня пропустил нужный момент, теперь приходится наверстывать, но появились и новые предметы описания. А литература, как известно, все же ближе к изобразительным искусствам, нежели к искусствам кинетическим. Не очень уж она движется, это кино и телевидение куда-то летят.

Собственно, мы все это со слов институтского эстетика, профессора Олега Кривцуна, прекрасно знаем. На всякий случай все запомнили некую цитатку из "Тюремной исповеди" Оскара Уайльда, которую профессор зачел как-то на лекции. Потом долго эту мысль осваивали по частям. Начинается все так: "Современная жизнь сложна и относительна. Это ее отличительная черта". Подумать только, в конце девятнадцатого, начале двадцатого веков, можно поиронизировать, она уже сложна! А что же говорить о дне сегодняшнем? Какие же у него-то отличия? "Для того чтобы отразить первую черту, нам нужна атмосфера со всеми тончайшими нюансами, намеками и необычными перспективными искажениями..." Здесь у первого модерниста современной литературы стоит точка с запятой. Но это ему, модернисту, все кажется ясным, а я старательно размышляю над словами "перспективные искажения". Можно понимать это как усложнение жизни, как набегание одного жизненного слоя на другой. Все равно полностью цитата мне долго не давалась, пока глаз не остановился на приютившемся в самом конце предложения слове "фон".

Итак, после точки с запятой продолжение цитаты: "вторая черта требует соотнесения с фоном". Вот что в литературе нынче особенно важно - фон, на котором действуют герои. Этот фон, как клей, держит их, тянет, не дает самим по себе ступить ни шагу; они лишь появляются из фона, как грешники - в приоткрытой двери ада. А вот и конец высказывания, здесь притаилась формула, вернее ее, для публики простенькое, воплощение, английский эстет для широкого понимания даже прибегает к сравнениям: "Вот почему Скульптура перестала быть изобразительным искусством, а Музыка стала им". Это еще не самое главное; музыка, скульптура - это дудочки не нашего оркестра, мы слышим заключительный аккорд, который тут же следует опять через точку с запятой: "вот почему Литература есть, была и навсегда останется наивысшим изобразительным искусством". Ура литературе! На всякий случай я медленно и добросовестно в своем сознании пишу фон происходящего.

Сама аудитория, в которой происходит защита дипломов, повторяет размеры конференц-зала, находящегося под ней. Но здесь другой декор, чуть пониже потолки, наверное, поменьше по высоте окна. Здесь всегда довольно темно, и хотя к большим плоским светильникам на потолке, повешенным здесь еще при советской власти, когда праздновали очередной юбилей института, несколько лет назад, прибавили люминесцентные лампы, их свет только усугубил мрачность помещения, придав ему несколько зловещий оттенок мавзолея. Особенно это ощущение возникает поздним вечером, при потемневших окнах - тогда холодный, безжизненный свет подчеркивает имперскую торжественность интерьера.

Стены обиты деревянными панелями, крытыми синтетическим лаком. Мерный ход деревянных плоскостей разрежен встроенными в стены стеклянными этажерками. На них в качестве интеллектуальных фетишей - книги преподавателей и знаменитых выпускников. Понизу вдоль стен еще ряд небольших застекленных витрин. Здесь опять разложены книги, так сказать итоги творческой работы студентов. Доказательства того, что писатели не только дурно выступают по телевизору и участвуют в заседаниях, но и что-то пишут.

Во всю длину зала, по обеим его сторонам, два панно со всей атрибутикой сочного социализма, собирающегося шагнуть в рукотворное завтра, и сопутствующей ему литературы. В наличии алые знамена, солнце, масонские символы и, как сеятель, идущий навстречу бессмертию, - Максим Горький. Куда без него? Поверху этих немеркнущих художеств собраны еще и великие афоризмы, которые надо бы каждому переписать и запомнить на всю жизнь:

"Самый верный признак истины - это простота и ясность". Л.Толстой.

"Поэт - эхо мира, а не только няня своей души". М.Горький

"Прекрасное есть жизнь". Н.Чернышевский

Второй Горький - в виде гипсового бюста на специальной консоли, прикрепленной к стене, противоположной окнам. Консоль и бюст выдвинуты навстречу входящим, как ростра древнего корабля. Традиционно народный, пролетарский и безусловно русский писатель. Он плывет вперед, словно сирена или усатый морской бог, окруженный интеллектуальным излишеством. Чтобы бюст как-то оживить и приблизить к современной жизни, студентки из года в год аккуратно мажут усы и губы гипсовому классику помадой. Видимо, это какой-то художественный атавизм, тенденция, идущая еще из античности и средних веков с их привычкой раскрашивать скульптуру.

На всем пространстве зала расставлены парты-столы, изготовленные по моде шестидесятых годов двадцатого века из древесностружечной плиты, покрытой эпоксидной смолой. Не самый экологически безопасный материал, но роскошный, хотя и не очень дорогой. В учебные дни здесь целым курсом рассаживаются студенты, и кто-нибудь из профессоров, звезд Литинститута - Владислав Пронин или Инна Гвоздева - внушают им нечто духоподъемное. Во время защит за партами устраиваются товарищи выпускников, пришедшие поболеть, иногда родители или знакомые. На задних партах лежат букеты цветов.

Параллельно местам для зрителей вдоль трех фасадных окон тянется еще один ряд столов, составленных торцами. Стулья за ними обычно занимает государственная комиссия. Ареопаг. Благостные, знакомые по телепередачам и портретам на книжках лица, седины, взвешенные речи, вибрирующие голоса. Здесь же, во втором ряду, оппоненты, которыми обычно становятся преподаватели института. Замечательное занятие наблюдать за ногами членов комиссии. Занятная возникает картина, особенно когда в президиуме нет единомыслия и кто-нибудь из педагогов, нервничая за своего студента, сучит ножками или дергает туда-сюда носками ботинок...

Описание написано, фон - создан. Как раз к тому времени бритый наголо, в дорогих джинсах, с художественными заплатками и специально протертыми дырами парень начинает читать свои стихи. Через дыры на ляжках отсвечивало сытое московское тело.

- Стихотворение "Нетютчев", - громко объявил парень и выразительным жестом простер руку.

Я не Тютчев, я чуть чутче.

Еще не успела прозвучать первая строка, рокот восторга прошелся по залу. Какая аллитерация, какая звукопись! Но дальше было еще энергичнее. Бойкий москвич немедленно поставил на место двух поэтических идолов!

Чуть возвышенней, чем Фет.

Уже привыкший к лакомству, зал затих, приготовившись получить новую порцию откровения. Две следующие строки были безукоризненны:

Люди морщатся от чуши -

Разве это не эффект?

Поэт выражал мнение современной поэтической общественности, которая по преимуществу устраивает фестивали в метро и пользуется финансовой поддержкой московского правительства. В институте, конечно, далеко не все такие, многие занимаются и традиционной поэзией смысла. Каков парень! Его хоть сейчас назначай директором департамента. Как чувствует время и конъюнктуру! Как сильна в нем лирическая струя иронической самокритики:

Поэтически рассеян,

Повторяю чей-то штамп.

Голосистей, чем Есенин!

Мудреней, чем Мандельштам!

Накал в стихе и в зале возрастал. Поэт, действительно, выразитель времени. Именно он дает поэтические формулы культуры и жизни. Чешет прямо и конкретно. Невольно начинаешь думать, что именно поэт устанавливает литературную иерархию. Просто второй Иртеньев!

Ну, а Лермонтов, Некрасов...

Только, братцы, без обид:

Я читал их. Все не в кассу.

Я! И Пушкин,

может быть.

Все происходило довольно обычно. Беспокоило меня только то, что в президиуме сегодня сидело три или четыре дамы. Защита могла усложниться при таком обилии решающих дело женщин, которые, по словам Пушкина, всегда составляют один народ, одну секту. Ох, и достанется голубушке.

Увлеченное восприятие молодой поэзией совершенно не мешало мне наблюдать за залом. Я даже увидела своего Саню, который открыл дверь и осторожно, на цыпочках шел по старым половицам, чтобы сесть возле меня. Что-то глазки у него мутноватое. Но в этом полупустом зале, я чувствовала, что-то стремительно менялось. Я уже знала что - гости на защиту пожаловали. Многовато, правда. На свободных местах, которые зияли между внимающими старшим товарищам студентами и другими болельщиками, вдруг, словно тени от папиросного дыма, стали появляться некие фигуры. Что значит "некие", я понимала какие. При этом я абсолютно была уверена, что кроме меня этих возникающих из небытия литературных деятелей былого никто не видит. И, конечно, не видит рассевшийся предо всеми наш замечательный президиум. При этом я еще подумала, что жалко сегодня отсутствует обычный председательствующий в комиссии Андрей Михайлович Турков. Он бы этому эстетезированному хлопцу дал бы, как говорится, мешалкой по предмету. Турков сам старейший выпускник Лита, вот он мог бы еще тоже разглядеть извивы и кольца папиросный дым. Этот бы догадался...

Полноватая, похожая на крупную черную овцу дама, сидящая во главе стола, конечно, подобного сделать не сумела. На лице ее было разлито интеллектуальное блаженство. Но из зала, по крайней мере, с моего места, эти экстатические призраки и бледные тени были очень хорошо заметны. И опять я, как много раз какой-нибудь культурный человек до меня, вынуждена была воскликнуть: "Ба, знакомые все лица!" Сегодня только встречались! Время у нас в литературе такое - время центона, цитат!

Некоторых из туманных пришельцев я сразу распознала. Опять явился Владимир Германович Лидин, побратим Гоголя. Этот вряд ли из моих помощников и защитников. Ничуть не изменился, курилка, по сравнению с той фотографией, которую любой студент мог видеть в коридоре на втором этаже. Его, бедного, читатели совсем забыли, значит, пошел в общественники, ходит по заседаниям. Теперь, как болельщик неизвестно за что, тут трепещет. Блаженный старичок, дворянин, партийный. Интересно, как он в щекотливой ситуации себя поведет?

После явления Лидина, словно переводные детские картинки, стали являться тени иных известных и никому не известных писатели. В своей неживой бесплотности, словно приклеенные к стенам зала, они обрисовывались позади живых, сидящих за партами и столами, роились возле гипсовой головы Горького, укрепленной на массивной консоли. Все эти неживые деятели, как я понимала, преподавали когда-то в институте. Ах, время, время! Преподавали, учили, указывали, решали судьбы, властвовали, а теперь превратились в мнимость! Ой, не их я ждала!

Возникло еще одно чудесное явление, впрочем, уже знакомое. Когда я переводила свой удивленный взгляд с одной тени на другую, то будто какой-то добрый ангел, как и прежде, в подвале, на ухо шептал мне некоторые характеристики. Я тут точно определила, что этот ангел не был Евгенией Александровной Табачковой. Эта солидная дама давно возглавляет отдел кадров, это был не ее голос. Мне ли ее не знать, женщина она не только прекрасная, но еще и водительница литинститутской собаки Музы. Не станет подлинная и истинная собачница на кого-нибудь кляузничить. Собака в наше время - это почти залог добропорядочности. Вероятно, в подобных случаях возникал своеобразный полтергейст. Может быть, даже сам дух КГБ, как известно, по должности тесно связанный с кадрами, архивами, шептал внутренним голосом. Передо мною будто разворачивался документальный фильм с дикторским текстом в духе 50-х годов. Первые кадры фильма были просто обнадеживающими. Какая для исследователя немыслимая удача!

Сначала вроде мелькнул забытый классик-природовед Георгий Паустовский. Чего пришел: про рыбалку и пейзажи у меня в дипломе ничего такого нет. Перед Паустовским, сразу сообщил вежливый внутренний голос, даже Марлен Дитрих на колени становилась, когда в Россию приезжала. Имели - не ценили. Все о природе писал, продолжал комментарий внутренний голос, стерегся, лишнего не говорил, но жил, как классик, в Высотном здании на Котельнической набережной. Тайно диссидентствующий: именно он вдохновлял и редактировал знаменитые "Тарсуские страницы", вызвавшие идеологический скандал. Классик, как и положено, остался в стороне. Но разве не интересно на него посмотреть? Сумел, кстати, воспитать двух известных советских писателей: Юрия Бондарева и Григория Бакланова. Одного поумнее - Бакланова, потому что тот очень быстро во время перестройки прошмыгнул в нужный лагерь, другого поглупее - потому что Бондарев так и остался при своих гражданских и военных убеждениях. Оба в армии были артиллеристами. Один наводил, а другой - стрелял. Бакланов тоже в свое время в Лите преподавал. Хорошо, конечно, что оба со своим учителем не пришли - еще оба, к счастью, живые.

Потом обозначились легким пунктирным свечением детский писатель Лев Кассиль и гражданский поэт Михаил Светлов. У Кассиля учился брат Раисы Максимовны Горбачовой Женя Титаренко. Для всеобщего назидания, что ли, явились? Мемориальные доски обоим - и Кассилю и Светлову - установлены в центре Москвы. Первым прославился Кассиль - любимым романом советского юношества. Роман о футболе, "Вратарь республики". По роману был даже снят кинофильм, в котором сверкала неотразимая улыбка кумира советского экрана Сергея Столярова. Второй писатель - знаменит ныне забытым стихотворением "Гренада". Романтическое восприятие революционной действительности было тесно спаяно с социальным заказом. Как радио в старые времена ни включишь, все - "Гренада, Гренада, Гренада моя". По национальности оба были евреями, об обоих хорошо отзывались их современники. Светлов был еще и великим бражником и острословом.

Как многое, тут подумала я, значат в литературе тусовка и застольные разговоры! Может быть, там делается слава? Есть же у нас писатели без книг и вообще без произведений! Мемориальные доски у Светлова и Кассиля стоят, а настоящей, прочной, живой литературной славы уже нет. Слишком оба были активные, слишком хорошо понимали, что такое социальный заказ. Сейчас скучают без публики, читателя и успеха, поэтому притащились. Через кого же, также думала я, просочилось, что я кое-кого позвала на подмогу? Вот Платонов, просто житель Литературного двора, а никакой не преподаватель Литинститута, никогда и не помышлявший, чтобы вести сановное застолье в ресторане Дома литераторов, блистать, сыпать каламбурами и экспромтами. Не руководил никакими писательскими секциями и никуда не избирался, был современником этих двух блестящих людей, а вдруг оказался на вершине мировой славы, как, впрочем, и Булгаков. А вот эти два, обильно публиковавшиеся при жизни и имевшие огромную прессу писателя - этой славы не получили. Почему же обошла их память? Почему так отомстило время? Может быть, кто-то держит баланс между настоящим и прошлым?

Появились тут же и многие другие. Эти, возникшие из небытия тени, между тем пугая своей развязностью, которая нынче зовется раскрепощенностью, свободно двигались по залу, рассаживались между живыми участниками собрания. Одна из этих весьма благообразных туманностей, по виду совсем немолодой мужчина, даже пыталась устроиться в президиум, нагло втиснувшись между сегодняшним преподавателем с недовольным лицом и самоуверенной дамой. Однако другая боевая тень женского пола резко осадила втирушу: "Валерий Яковлевич, на место, здесь садиться покойнику просто неприлично!"

Внутренний голос с неизменной готовностью, не ожидая моего вопроса, по-пионерски доложил: "Известный в советское время литературовед, младший современник Горького Кирпотин. Заведовал в институте кафедрой. Всегда хвастался тем, что выступал на 1-м учредительном съезде Союза писателей. Есть точка зрения, что понятие "соцреализма" придумал именно он. Возможно, он сам об этом распустил слух".

В этот момент невольно я подумала, было бы хорошо, если бы этот господин придумал что-нибудь другое. Но внутренний голос не успокаивался. Оказывается, позже, уже после войны, этот ученый выбрал себе другое направление. Он стал разрабатывать наследие Достоевского. Советский до мозга кости ученый интерпретировал этого, почти тогда запрещенного, писателя не с позиций сердцевины мировоззрения, т.е. христианского учения, а вгонял в привычные для литературоведа, как в гроб, социальные рамки. Певец обездоленных - борец с режимом! Этот мог во время защиты оказаться опасным. Это чучело тут не зря. Этот рукомойник определенно мне помогать не собирается. Тут имеет место старая социологическая закалка. Я бы еще об этом странном и двойственном явлении, как о тенденции, поразмышляла, но тут не без некоторого величавого кокетства вплыла в аудиторию дама.

Внутренний голос опять с аккуратностью полкового писаря доложил, что дама тоже в свое время учила студентов, но знаменита она иным. Она непременно в любом разговоре сообщала окружающим, что была, по ее словам, близка с поэтом Александром Блоком. Пойди здесь проверь! А тогда, собственно, чего дама здесь ошивается, а не сидит на Спиридоновке, возле бронзового памятника классику?

Об остальных тенях я спрашивать не стала, только попросила перечислить. Фамилии знакомые, все участвовали в литературном процессе, произведения их мало кто не помнит. Поэт Городецкий, писательница Валерия Герасимова, поэт Луговской. Здесь же оказался и даже очень ловкий и похожий на змею, вставшую на хвост, с маленькой усатой головкой, вознесенной высоко над полом, поэт и просветитель Василий Захарченко. Ладно, хай, присутствуют; с мертвяками не поспоришь, неймется им в подвале, но может, пришли безо всякого умысла? Захарченко, правда, всегда поддерживает текущую власть.

А тем временем бритый поэт завершал свою защиту. Вести дальше наблюдения мне было особенно некогда - я внутренне уже собиралась, чтобы начинать свое выступление. Так уже просто, подмечала.

Словно две дорогих музейных виолончели, захлебываясь восторгами, выступили в конце защиты ученые дамы-оппоненты. Обе, конечно, лысого поэта хвалили, из последних сил предрекая грандиозное будущее. Только где оно, это будущее выпускников Лита? Александр Бойко, написавший блестящую прозу в своем дипломе, нынче корректором работает; Леша Фролов, в свое время схлопотавший грант от американского фонда, служит смотрителем в музее на Поклонной горе. Корректоры, телевизионные редакторы, сочинители рекламных слоганов. Хороши слоган - стоит "Войны и мира", а эффектный клип - "Броненосца Потемкина". Критерии в искусстве обезумели. Я, конечно, догадывалась, что одна виолончель, руководительница талантливого поэта, немножко фальшивит в восторгах, а другая, оппонирующая ей, ловко подыгрывает. А что делать? На следующей защите дамы могут поменяться местами.

Парень в модных штанах сиял. Он уже видел свое кружение над вечностью и собственную мемориальную доску. Ну, скажем, не на стене основного здания Лита, то хотя бы где-то на заборе, возле проходной. Он знал также, что нынче напьется до изумления паленой водкой.

Наступало минута выходить к трибуне и мне.

Когда я примусь за свой роман, об учебе в Лите, я распишу этот эпизод подробней. Сейчас же сознание определенно двоится. Последний в моей жизни полет, каждую деталь которого надо сохранить в памяти. С другой стороны - странная процедура защиты дипломной работы тоже требует своего анализа. А может быть, в собственном сознании я уже пишу два романа? Все надо запомнить и зафиксировать, пока кипит фантазия.

Разве кому-нибудь станет ясно, что произошло в дальнейшем, если не объяснить волнующей процедуры защиты дипломной работы? Процедура не менее выразительная, нежели литургия. Ах, времена, когда с этих защит уходили прямо в энциклопедии! Бывшие лейтенанты привинчивали на гимнастерки, оставшиеся после демобилизации, лауреатские значки за повести и рассказы, о которых публика впервые узнавала в этом зале. Тогда-то и возник строгий, неприкосновенный, как церковная служба, ритуал.

Сначала председатель комиссии вызывал автора диплома. Раньше обязателен был для мужчин костюм и галстук, для женщин строгая юбка, белая кофточка или парадное платье. Дипломник произносил несколько тщательно подобранных слов о себе и о своей работе. Обращаться было принято к комиссии и к залу. Потом трибуну осанисто занимал научный руководитель и произносил речь. Обрисовывалась в выгодных тонах работа дипломника. Здесь требовалось особое искусство, которое давалось опытом. Иногда удавалось недостатки работы превратить в ее достоинства. Преподаватели, естественно, в литературе между собой враждовали. Все тогда были классики, орденоносцы! Это сейчас литературный комсостав помельчал.

Я появилась перед президиумом, будто сотканная из света и чистоты. Так и было задумано. Если уж всем известна моя профессия, то - работаем на контрасте. Девочка недотрога, Белоснежка!

День уже давно двигался на покой, в низкие окна второго этажа били красные лучи склонявшегося к горизонту солнца. Светило гвоздило прямой наводкой из-за купола храма Иоанна Богослова. Лучи падали на почерневшие от долгого стояния старые запыленные книжки препов, выставленные за стеклами витрин. Умершие тексты будто оживали, высвечиваясь вспоминаемым смыслом.

Юбка на мне, когда я шла по залу, чтобы занять свое место, - это тоже планировалось - немножко просвечивалась. Это могло придать особую убедительность моей речи и литературе.

Нужны еще описания? Но может быть, я что-то запомнила совсем не так, как случилось? Происходило все это в натуре или в моей фантазии? У писателей граница между реальностью и фантазией так зыбка. Писатель и сам порой не знает, идет ли он за хлебом в булочную или ему это только снится. Сидит ли он за столом и отодвинув в сторону книжки и тетрадки сына и недоеденный бутерброд с дешевой колбасой, все это описывает, и в том числе писателя, который идет в булочную и никак не может сообразить, действительно ли он идет или это только описывает, отодвинув бутерброд с колбасой?

По мере того, как я произносила свою вступительную речь, и, как и положено в Лите на защитах, начала с описания своего сурового детства, в зале кое-что начало меняться. Но теперь я уже не могла все контролировать и вмешиваться. Назревало безобразие. Тени решительно отделились от стены, и эта группа захвата принялась занимать места возле живых. Порой мертвяки даже расталкивли сидящих, и те ойкали и недоуменно озирались по сторонам. Более того, через окно в дальнем конце зала, выходящее на пожарную лестницу, водосточную трубу и глядящее боком на родственное окно кафедры современной литературы, стала проталкиваться какая-то чертовщина. Например, пробился Пузырь, прикрывая свою рожу маской покойного ученого. Вслед за ним появился и Тыква, в полуразложившемся виде и в облике циркового скетчиста. Тыква в руках держал морской кортик. Может быть, готовилось ритуальное убийство литературы?

Тем временем остальные подвальные тени, которые я первоначально не вполне узнавала, в полном и отчетливом виде идентифицировались. Их имена, как при фотопечати, проявились в моем сознании. Потом произошло какое-то чудо. И пусть мне не говорят, что литература - это не место для чудесного. Точнее, повторилось прежнее. Появившиеся покойники стали бодро вселяться во внутрь ждущих обязательного небольшого банкета, традиционно следующего за защитой, студентов и самых неимущих и молодых препов. Надо понимать, что молодые препы жаждали скорейшей выпивки и закуски. Возникла даже какая-то странная история кадрового состава института в лицах за многие годы.

Я тогда же с особой силой подумала: истории все надо запомнить. Кто здесь был? Кто захотел выпить и закусить? Кто просто продемонстрировал свое наличие. Имя им - легион, все хотели участвовать в литературе, но некоторые имена я все же здесь привела. Забытый писатель Замошкин, писатель Москвин, писательница Валерия Герасимова, уже объявленный ранее поэт Луговской, которому жена поставила памятник в Ялте на тропе, идущей к дому творчества писателей. Дом творчества почему-то - из-за старости и разгильдяйства руководства Союза писателя - вместе с памятником поэту и Крымом достался украинцам. Присутствовали также писатель Вашенцев, по слухам очень хороший человек, а также критик Валерий Дементьев, верный рыцарь социал-реализма. Запомнился также критик Коваленков, преподаватели Мигунов, Налдеев, а также некто Зарбабов, всегда носивший с собой магнитофон, чтобы точнее передать куда надо речь своих оппонентов, и уверявший всех, что он похож на Пушкина. Здесь же упорно тусовался уже объявленный Кирпотин, который придумал соцреализм для Горького. А как вы думаете, Путин сам от начала до конца пишет речи, которые он читает с небольших листочков? Были еще некоторые тени, в которых смутно угадывались писатели. Среди них блистали РАППовцы Астахов и Исбах. Звездой первой величины явился также теоретик литературы Виктор Шкловский. Он написал много книг и прославился фотографией с Маяковским на пляже. Чего он Маяковского, лучшего советского поэта с собою не привел? Как-то бочком, бочком возник в аудитории и почти забытый критик Виталий Озеров. Очень важный в Союзе писателей был человек. Его вспоминают сегодня только потому, что он был мужем знаменитой редакторши Мэри Озеровой, давшей в журнале "Юность" творческую жизнь многим современным прозаикам. И Василий Аксенов, и Анатолий Гладилин, и Сергей Есин, и Руслан Киреев - многих она выпустила из своего рукава. Также присутствовала здесь же любопытная женская часть - проблематичная любовница Блока и несколько других дам. Очень разные персоны, подумала я, как они себя поведут?

Закончив речь с описанием своего трудного, в доме секретаря райкома КПСС, детства, я перешла собственно к дипломной работе. Всегда требовалось маленькое обоснование, как та или иная вещь написана, что автора подвигло на нее создание. Немножко майонезу к мясному блюду! Что здесь? Но разве имеет значение в литературе это пресловутое что? Не мог, конечно, понравиться старым препам, сплошь членам бывшей правящей партии, секретарь райкома, изнасиловавший свою падчерицу. Но такое было! И не могло понравиться, как некая студентка, чтобы платить за квартиру и учебу, устроилась горничной к своему женатому любовнику-бизнесмену. Что за тематику придумывают себе студенты Лита! А этот кавалер предложил юную красавицу другому деловому человеку вместо взятки. Ценное оборудование не должно простаивать. Рынок! Никто же из мастеров соцреализма в подобное не поверит! Литература - чистое, как слеза ребенка, дело. Единственное доказательство, которое я смогу привести, это - так было! Так было со мною! Ах, какое же это несовершенное доказательство! Сколько раз на творческих семинарах было сказано будущим писателям: никогда не ссылайтесь на то, что "так было!". В литературе живет и существует только то, что достоверно!

Продолжая подобным образом рассуждать, я все время думала, как же сейчас достанется мне, бедной девочке. Похоже, живые и покойные литературные динозавры собираются проводить интеллектуальную экзекуцию молоденькой писательнице. Я физически ощущала, как что-то поменялось в воздушной среде. Я еще не закончила свою речь, а будто дохнуло из металлических ящиков с мусором и отбросами, установленных возле столовой, под старым, еще с времен Герцена, тополем. Ой, не к добру!

Из-за закрытой двери аудитории, соседствующей с залом, в котором происходила защита, отчетливо выплывали запахи готовых салатов и мясной нарезки, но так же отчетливо пахло устоявшейся мертвечиной. Все покойники уже переселились в живых, и теперь уже настоящих людей отличить от перепревшей литературы, ее навоза. Такие еще недавно сидели милые и наивные девочки и мальчики, доброжелательные профессора, респектабельные старые преподавательницы в бантах, но кто из них настоящий, пади теперь узнай. Не станешь же каждому раздирать пасть, чтобы взглянуть, есть или нет клыки? Талантливый человек имеет много обличий - определи, какое из них настоящее. Сталин, знаменитый генсек и единственный из читающих литературу вождей, совершенно определенно сказал: "Других писателей у меня нет". Писатель - редкая порода, думала я, ценить их надо в любом обличии, даже в волчьем. Может быть, я тоже какая-нибудь перерожденка?

Пора была закруглять свою речь. Предварительно несколько слов я сказала о творческих планах. Перед тем как рухнуть в поток, я набрала в легкие воздуха. Погибать, так с музыкой! Хоть мы и договаривались с Саней, - о пьесе молчок, но ведь уже всем известно. Так пусть завидуют!

По мертвой тишине, которая установилась в зале, я поняла, что это мое признание не понравилось никому. А кому из писателей и даже однокурснику студенту может понравиться успех товарища? Да еще тут же, да еще сегодня же! По усилившемуся зловонью, которое испускали, переселившись в живое обличье, мертвяки, я окончательно поняла: основной конфликт именно здесь. Одним покойным писателям не понравилась драматургия, другим рассказ о секретаре райкома. Специально, значит, вызвали в подвал, выведывали тайны. Блюстители! Не призналась, хотела всех надуть! Ах, дескать, своевольница!

- Есть ли вопросы к дипломнице? - громко сказала дама-председатель, тревожно подернув носом. Новые запахи беспокоили и ее. Смрад сегодня благоухал как-то по-особенному. Может быть, книжки в витринах тлеют, переполненные умными мыслями?

Обычно на защитах вопросов никаких не бывало, ответом стала гробовая и зловещая тишина, которую разрядила воющая сирена с машины скорой помощи, проносящейся в этот момент по Тверскому бульвару.

Преп, т.е. преподаватель - он вообще по своей природе трусоват. Вы спросите, какой руководитель семинара, какой профессор будет топить и станет критиковать свою дипломницу на защите? Это вопрос тонкий, как придется, как подскажет конъюнктура... Старый Рекемчук, мой руководитель, не струсил... Он - боец! В конце концов, именно он все пять лет отбивал свою независимую ученицу от остального очень правильного и праведного семинара. Правильный - это еще не означает талантливый. Теперь еще и на защите ее пришлось отбивать? Ромочка Сенчин, тоже, кстати, его ученик, с ним тоже на защите было не совсем просто. Но Рекемчук еще и стратег, знает какие говорить слова. Не даром много лет был главным редактором еще советского "Мосфильма". В какую сторону гнуть железо представляет.

Во время своего выступления всячески подчеркивал социальную смелость дипломницы, так ясно обнажившей духовные язвы нынешнего и прежнего веков. Но ведь это и понятно, когда писатель начинает сомневаться в собственной судьбе, вся надежда у него на учеников. А вдруг судьба зацепит именно ученика или ученицу, тут и он сможет протиснуться в историю. В речи руководителя тоже промелькнуло, как само собой разумеющее, что у дипломницы есть готовая пьеса - инсценировка дневников Михаила Алексеевича Кузмина. Какого Кузмина? Какого Кузмина? Того самого, без мягкого знака!

Вот тут защита и пошла по непривычной орбите.

- Как, Кузмина? - Послышался громовой голос кого-то из покойников, на время переселившегося в живого. Голос был очень знакомым, с театральными раскатами. Наверняка принадлежал кому-нибудь из специалистов по новейшей литературе. Покойники в этих случая обычно говорят голосами живых. А живым всегда обидно, что их не спросили и не проконсультировались. - Михаила Алексеевича Кузмина, - выявлял свою ученость обладатель театрального голоса, - знаменитого поэта Серебряного века и педераста? Докатились.

- Нравственно ли это? - взвизгнуло женское густое сопрано, явно давно не испытывавшее любви. Я про себя, несмотря на начинающийся скандал, холодно, как и полагается наблюдателю, отметила: писатели обожают говорить о нравственности, как либеральная интеллигенция о покаянии и собственности. - В стране рождаемость падает, - продолжало то ли мертвое, а то ли живое сопрано, подбавив грудных душевных нот, - а тут про однополую любовь!

- Вот именно, - еще один голос прозвучал со стороны задних рядов, от гипсового Горького, - советская литература всегда хранила заветы. - Какие заветы, чего именно хранила литература, сказано не было, но в подобных дискуссиях, как любил говорить Тыква, главное спонтить, что-нибудь гадкое вбросить в спор, а уж потом пусть разбираются. Почему-то запахло кислой капустой. Когда появляется Тыква, капустой пахнет всегда.

- Так порочить нашу родную партию мы тоже никому не позволим! Мы что, значит, даром пятьдесят лет этого, так называемого поэта, не печатали и через библиотеки не распространяли?

Кому, опять подумала я, надо про сгинувшую партию говорить? При чем здесь, наконец, партия? Все уже давно покойники, а что-то еще отстаивают, борются. Лучше бы пыль со своих книг в библиотеки ходили сдувать. Стараясь сделать это незаметно, я обвела наличных мертвяков взором: кто? И тут с другой стороны зала раздалось.

- К черту вашего Кузмина. Он не наш, не московский, они в Питере все извращенцы, даже кабак назвали в честь бродячей собаки. Зоофилы!

Кто же все-таки грязно вещает? Все вроде сидят тихо, скромно, словно еще не просватанные барышни. Тут я окончательно увидела, что моя защита как бы раздвоилась. Одна шла своим чередом - у живых, а другая покатилась у мертвых. У тех и у других была своя правда. И, Боже мой, мертвые, оказывается, агрессивнее живых. Какая у них здесь началась свара. Или они пронюхали о моем желании написать роман об институте и теперь лезут в герои?

Конечно, кое-кто из мертвяков знал о моей работе. Девочка, красавица, недотрога, да еще и романы и повести пишет! Ах, какое торжество народного просвещения! Но только для одних девочка, к которой можно и прикоснуться и о которую можно потереться, а для других - смертельный враг, - у девицы другая творческая практика! Для этих других литература - секретарь райкома, приезжающий на производство, да колхозница, которая коровам вертит хвосты или буряки за ботву из земли таскает. Другой литературы для них нет. Девочка на то, чему они посвятили жизнь, покусилась. Обыденную жизнь простых людей они писать не умели. Социалистический натурализм!

Мертвяки закисли в своем самодовольстве. Премии распределены, места в словарях и энциклопедиях заняты, авторитеты и ранги устоялись. По этим канонам до сих пор дискуссии по подвалам ведут, ветошь перетирают. Но время все же идет, и мертвякам, как и живым, пришлось выработать более гибкую концепцию. Писатель - как овца в стаде: куда ее козел поведет, туда и пойдет. Теперь пытаются обновить политические тенденции.

Тени из подвала пришли не для того, чтобы меня поддержать. Я сразу решила: сейчас что-то произойдет, как и всегда бывает, во время писательских сходок возникнет гвалт, живые полезут на мертвых, будут стараться обратно их закопать. Не дай Бог, в свою очередь, мертвяки вытащатся откуда-нибудь косу, которая является непременной частью их подземной жизни, и начнут превращать живых в покойников. Что же будет? Институт могут обескровить. Но мои предположения не оправдались.

Вся публика просто на моих глазах как бы раздвоилась, словно в балете. Так в сепаратор попадает обычное молоко, а выходит разделенное на две фракции: сливки и обрат. С одной стороны ничего вроде бы в зале не изменилось, все как сидели по своим местам, так и продолжали сидеть, оппоненты что-то говорили, молодые препы терпеливо ожидали обещанную выпивку, профессора делали заинтересованные лица, болтали между собой. Но это была видимая часть; как любил говорить Хэмингуей - надводная часть айсберга.

Что касается части невидимой, т.е. подводной, то в зале царило столпотворение. Много лет в силу плюрализма помалкивавшие писатели словно с цепи сорвались. Что они только ни выкрикивали, и как только ни комментировали мою защиту. Сразу же образовались лагеря и группы "за" и "против". Еще минуту, и дело дошло бы до рукопашной. И все это для настоящих, вполне живых людей, сидящих в зале, было абсолютно невидимо. Живые студенты и просто присутствующая на защите публика им не мешали. Иногда мне было видно, как кто-нибудь из ретивых мертвяков просовывал через живых руки, таранил живого человека головой, проходил через него насквозь. Будто перед ним не чувственная и ранимая плоть, не материальная субстанция, а легкий пар и романтические замыслы. Отдельные мертвяки целиком внедрялись в какого-нибудь из профессоров и подобным образом щеголяли перед другими. Но не это главное. Стало очевидным, что невидимая часть этой публики чрезвычайно влияла на живую, материальную. Подобный симбиоз живого и мертвого начинал управлять течением общественной мысли. Один еще совершенно живой профессор и либерал, кажется даже заведовавший кафедрой, вдруг принялся говорить о новаторстве в литературе скандального советского драматурга Сурова, уверяя, что его пьеса "Зеленая улица" предвосхитила приватизацию железных дорог. Оппоненты, после выступления Рекемчука, казалось бы довольно доброжелательно отнесшиеся к моей работе, вдруг принялись намекать на идеологические недостатки и отсутствие национальной идеи. Интересно, в каком гастрономе они видели эту идею?

Но великое дело инстинкт, как он затягивает! Особо надо говорить о писательском инстинкте. Помимо себя, подчиняясь этому подражательному писательскому духу, я тоже совершенно явственно разделилась на две части. Естественно, не так как делят на рынке мясные туши: или вдоль, от морды до хвоста, или поперек: "задок" и более постная передняя часть. Я раздвоилась всем своим естеством. Разделилась, словно слои молочного гриба, который хозяйки держат для выращивания домашней простокваши. Возникли как бы два самостоятельных и вполне правдоподобных организма. Видимый и - опять-таки тайный, - невидимый. Будто компьютер снял копию с вполне конкретного оригинала.

Я видимая и реальная вслушивалась в замечания и точку зрения моих абсолютно живых оппонентов, которые, к моему удивлению, начали просто нести чушь. Намеченный заговор не удавался, потому что чушь - она и есть чушь, даже прекрасная. Возможно, этому заговору, о котором меня предупредил Саня, препятствовала атмосфера института. А может быть, сами произведения, которые я написала, оказались не так плохи, и ругать их - значит терять репутацию. Может быть, подумала я, все обойдется? Но параллельно среди невидимой части публики начинался скандал.

Вторая моя летучая и воздушная часть ринулась в самое жерло схватки. Когда еще современной писательнице представится возможность наяву наблюдать и реконструировать события минувшего политического строя. Будто закрутилась машина времени. Я ловила и запоминала детали, язык еще недавних реальностей становился моей явью. Мертвая публика была явно плохо ко мне настроена. Чем я им досадила? Особенно непримиримы были бывшие наши же преподаватели.

- Анонимку надо на эту особу написать, - выкрикнул некий старичок, занимавшийся ранее марксистско-ленинской философией. - Смотрите, как она распинается. Старичок при этом указал на мой реальный образ. - А какая на ней юбка? - Анонимка - оружие пролетариата. Я сам при жизни их написал не одну дюжину; дело не хитрое, но творческое. В институте и сейчас есть здоровые силы, которые готовы писать и писать, им только надо дать импульс, толчок.

- Да, было время, как интересно и весело мы жили! -вторил ему вполне респектабельный критик, который ранее преподавал в Институте. - Как же его фамилия, хотелось уже мне спросить у окружающих. - Какие замечательные устраивали облавы и травли, - мечтательно продолжал критик и сделал несколько шагов вперед, будто по привычке пробиваясь к трибуне. При этом я заметила, что критик немножко хромал. Может черт? - Каким высоким слогом говорили на партийных собраниях! Как принципиально. Щадили - только действующее начальство. Как цвела анонимная критика, как важен был тайный сигнал! Любая критическая инициатива приветствовалась. Помню, как дружно мололи Михаила Петровича Лобанова, когда он в своей статье в журнале "Волга" сказал, что первым террористом был Владимир Ильич Ленин, когда стал утеснять крестьян. Добили бы, как говорится, гадину, если бы не мягкотелый интеллигент Андропов! Весело было во время этих разборок, душа ликовала. Андропов тогда к Георгию Маркову, первому секретарю Союза Писателей лично приезжал. КГБ к писателю! Вот это резонанс! Тогда всю Поварскую оцепили, у каждого окна по топтуну в плаще. Советовались. - Что будем с Лобановым делать? - спрашивает государственный деятель у секретаря союза писателей. Два часа занятые люди рядили, судили, и все же дали слабину. Лобанов, дескать, фронтовик, в Литинституте преподает, общественность будет обеспокоена. Плохо они знали общественность. Именно общественность тогда и статьи написала, и анонимные письма. КГБ - лишь откликнулся на зов, импульс дала общественность. Все тогда решили передать Литинституту. Попугать до смерти или инфаркта, но спустить на тормозах. Как обсуждали статью из журнала "Волга" на заседании кафедры творчества...

- Но вы, кажется, дорогой коллега, были в своей войне с Лобановым не один. Не был ли с вами заединщиком поэт-песенник? Вы ведь сами, дорогой коллега, - в разговор вмешался совсем ветхий мертвец, читавший в институте лекции про иностранную литературу; мертвец был бойкий, остатки волос у него были подкрашены и чуть подзавиты на голом черепе, на манер любимой этим препом эпохи Людовика ХIV, - сами-то вы всегда к какому-нибудь чужому мнению прислонялись, любили идеологическое соавторство! И я бы на вашем месте, - продолжал череп с прической, - поостерегся говорить о еще живом. Лобанов прекрасно до сих пор работает в институте, несмотря на преклонные годы. Может произойти казус, фронтовики горячий народ. Он еще о вас не написал? Напишет. Наша репутация, знаете ли, в руках у живых.

- Да я ничего, ничего, - немедленно испугался прихрамывающий, маскирующийся под черта критик. При этом он застрелял глазами в представительную тень того самого поэта-песенника, пытаясь перевести разговор на него. Но на поэта переводить разговор никто не хотел - поэт был лауреатом. - Я просто вспомнил, мы жили в очень интересное время. То на партийном бюро разбираем заявление, то принимаем к сведению анонимку, то кафедра гудит от морально-этических вопросов. У нас тогда родилась хорошая мода, когда ректор уходил с должности, то сразу на него писали анонимку. Ректору Владимиру Федоровичу Пименову, например, какое-то старое кресло вменили, народный контроль наслали. Кресло, на котором восемнадцать лет ректор просидел, он домой унес. Естественно, у него сразу же - инсульт. Кресла никому не было жалко, развалина - важен принцип. Да и завидно, а что мне тогда из института унести? Замечательно жили: либералы сражались с патриотами. Оружием не брезговали никаким.

- Да, шумел сурово Брянский лес, - на мотив известного вальса прошептал поэт-песенник, на которого исподтишка кивал хромой критик. - Отлетело золотое время.

- Ну, уж не скажите, - заявила дама, выдававшая себя за любовницу Блока, - времена возвращаются, и мы своего не упустим. Этой проститутке, - жест в мою сторону, но не туда, где я "внутри", а "наружу", где я стою перед комиссией, - этой "писательнице", которая позорит честное звание советского творца, надо вручить "волчий билет". Вы помните, вы все, конечно, помните, в прежние времена была изумительная традиция. Сейчас, когда наконец-то наступило время духовности, пора ее возобновить. Я совершенно не согласна числиться с этой, простите меня, девицей легкого поведения в писательском цехе.

- Интересно и правильно мыслите, коллеги, - раздался здесь тихий ироничный голос писателя-природоведа Паустовского. - Я где-то читал, что большую часть доносчиков и осведомителей до революции составляли артисты и писатели. Мы до сих пор толком не знаем, кто из коллег или из ближайших друзей в свое время написал донос на критика Дмитрия Беленкова и поэта Эмку Манделя, который потом стал Наумом Коржавиным.

- Я прошу без иронии, любезнейший, - сказал преподаватель, ходивший всегда с портативным магнитофоном в руках, чтобы фиксировать неосторожные высказывания коллег. - Не следует кичиться своей земной известностью, мы здесь все в одних чинах - покойники. Мы все, допустим, знаем, рукописи не горят, следы доносов обнаруживаются... Я только не могу понять, вы "за" или "против"?

- Нам со Светловым девку эту молодую жалко. Чего пристали, старые пердуны?

- Я прошу здесь без эротики, - снова выступила дама, гордящаяся дружбой с Блоком. - Пусть выступающий в защиту товарищ объяснится.

- Каждый пишет, как он дышит. Она реалистка - пишет поток жизни. Вы первый раз слышите, что секретарь райкома малолетнюю оттрахал? Это вас удивляет? А про Берию не слышали? Сходите на Вспольный переулок, благо это рядом, побродите по подвалам его особняка, может быть, там вы и не такое нанюхаете. Правда, Миша? - обратился Паустовский к Светлову за поддержкой. Но Светлов был или совершенно пьян, или, по обыкновению, чтобы не входить в сложную дискуссию, притворялся пьяным. Покачиваясь и мелодично погромыхивая косточками, он повторял, словно "Отче наш" - "Гренада, Гренада, Гренада моя...."

Поддержка классика против людей, которые выдают себя за писателей, всегда лестна. Мужская поддержка всегда придает силу. Я подумала, что может быть, лучше всего, действительно, объясниться. Я начала очень осторожно.

- Никого винить нельзя: время было такое. Развитие литературы идет неравномерно. В ваше время вы все писали мнимость, искусственную жизнь, парящую над самой жизнью. Это тоже трудно, здесь нужна определенная стилистика, мы относимся с уважением к знаменитому методу социалистического реализма. Литературная синтетическая действительность была похожа на настоящую. В отдельных реальностях и проявлениях эти две действительности смыкались. Это как в средние века: считалось, что у королевы нет ног, потому что помыслить, что она, как настоящая женщина, не только ест, но ... было невозможно. А теперь жизнь поменялась, действительность стала, как на картинах Рубенса. Советские писатели знали Рубенса? - Здесь я, конечно, перебарщивала, я также подумывала ввинтить слово "тоталитаризм", но побоялась: слово могло кого-то обидеть. - Ну, естественно, социальные явления оставались: воровство, коррупция, обман. Как без этого? - я переходила на учительский, столь любимый в советское время, тон. - Но ведь в жизни человек любит, у него есть страсти; дети, в конце концов, получаются не путем сложения "икса" и "игрека", а через некий физиологический механизм. Железы внутренней секреции у молодежи бунтуют. Вот я об этом и пишу... Я хочу напомнить вам, что в романе Фадеева "Разгром" тоже есть эротическая сцена... Мнимость - исчезла, осталась действительность. Пишу, - продолжала я говорить самым ласковым и увещевающим голосом, - про то, что было в жизни. Это ведь реализм. Процесс появления на свет детей не всегда связан с переживаниями любви и духовности. Но надо пробовать, развивать тенденции. Сегодняшний президент требует от нас демографических изменений. Я понимаю, вас смущает моя профессия. А может быть, вас просто смущает слово? Тогда называйте меня, скажем, Манон Леско. У меня есть постоянный парень, за которого я собираюсь замуж и который знает обо мне, он учится в нашем институте. Я могу с ним познакомить. Я меняю профессию, и сегодня мы вместе, как актеры, выступаем в клубе с отрывком из моей новой пьесы, так сказать, фрагментом...

- Ах, как вы сладко, милочка, поете, - ввинтилась в мой монолог дама из Серебряного века. - А вы, старые пентюхи, - это уже к теням прошлой литературы, - развесили уши и слушаете? Вам о том, чтобы вовремя менять памперсы, надо думать, а не об эротике. Кто-нибудь заглядывал в эту пьесу? Кто-нибудь ее читал? Знаете, она о ком? Это вам не Алитет уходит в горы. Это пьеса о Михаиле Кузмине.

- Ну почему только о Михаиле Кузмине, - сказал занятой рыжеватый профессор. - Я полюбопытствовал, хорошая пьеса на двух актеров, один из которых играет поэта, а другой - трех его любовников 1905 года. Даже соблюдена некая революционная хронология.

- Не другой, - тихо сказала я, но значительно, как и положено в театре. - Кузмина играет женщина.

- Как Сара Бернар или Алла Демидова Гамлета?..

На этих словах я услышала треск и топот на лестнице. Это шло подкрепление, душа моя возликовала.

Естественно, в "верхнем" мире все шло по-старому: мелкие придирки, одна дама - оппонент начала про христианскую идею и безнравственность, но я почувствовала, что давление вроде ослабевает. Наверху, тоже не без предчувствия, догадались, что ситуацию не надо загонять глубоко. Про моих "гостей", конечно, не предполагали, но наверняка заработала бюрократическая интуиция. Такая бойкая девочка, как я, могла и в Федеральное агентство по надзору за образованием написать, и какие-нибудь другие каверзы сотворить. Ум писателя, даже маленького, подозрителен и подл, а какая зато фантазия! А вдруг у этой "красотки по 300 долларов за ночь" есть какой-нибудь поклонник из администрации, скажем, президента? Это было, конечно, все не так, но я моделирую чужое сознание.

Гости влетали в дверь по старшинству, вернее в соответствии с иерархией. Первым появилось огромное кресло. Сорванное с постамента у Малого театра, дымясь, как космический корабль, кресло порыскало равновесие и приземлилось прямо в центр зала, по оси с бюстом Горькому.

Другая часть защиты моего диплома, условно говоря, "верхняя", надводная часть тем временем шла своим чередом. Никто из присутствующих ничего не замечал. Я по-прежнему, половина моего "я" находилась на своем месте среди условно живых и выслушивала критику. Если бы кто-нибудь в президиуме в прошлой жизни был собакой, то наверняка почувствовал бы внедрение чужой среды, но все, видимо, раньше были львами, тиграми и крокодилами. Чехов, великий русский писатель, никогда не ошибался. Никто ничего так и не чувствовал.

Потом в зал, в зону "нижнего действия", вслед за влетевшим, как космический корабль, креслом, степенно вошла бронзовая, но как живая, скульптура Александра Николаевича Островского. В дверь вслед за ним попытался протиснуться кто-то из героев его пьес, то ли Глумов, то ли старая дама, твердящая о людях с пёсьями головами, но великий драматург грозно цикнул, и вся эта самодеятельность превратилось в прах. При этом, как мне показалось, маскируя происходящее в нижнем мире, декан заочного отделения Зоя Михайловна Кочеткова демонстративно хлопнула дверью. Звуки слились. Может быть, только она о чем-то догадалась? Драматург степенно опустился в кресла, подоткнул под себя полы халата, закинул ногу на ногу. Присутствующие писатели второго, подчиненного ряда немедленно стушевались, потеряли свой объем и в виде силуэтов, которые иногда умельцы вырезают на улице из черной фотографической бумаги, церемонно, словно придворные в тронном зале, расположились по обе стороны от кресла. Как писателей тянет к монархизму! Все стало напоминать дворцовый зал, но вместо орла или другой эмблемы царил гипсовый бюст Горького.

Потом, наподобие морской торпеды или низко, параллельно земле стремящейся ракеты класса "земля-земля" в дверь горизонтально влетел памятник Гоголю. Тот, другой, уже советского бронзового производства с Гоголевского бульвара. Я успела подумать: хорошо, что прилетел без гранитного постамента с надписью "Н.В. Гоголю от правительств Советского Союза". Лестница бы обвалилась. Правительство сгнило и забылось, а Гоголь тут как тут, как живой.

Николай Васильевич был мил и даже галантен. Раскланялся и посетовал, что в такое общество явился в бронзовом плаще, а не в голубых панталонах и пестром жилете, как он любил хаживать в юности. Но ведь национальная известность - это вечная юность. Театрально и фатовато облокотившись, даже несколько фривольно, на спинку кресла великого драматурга, глава натуральной школы стал бочком к публике. Возможно, своим внутренним взором он увидел "ненатуральность" происходящего, картина сия показалась ему фантастической, и классик гадливо отвернулся. Почему надо защищать то, что защиты не требует? А может быть, он начал прислушиваться к грохоту, который раздавался снизу, от лестницы.

Я тоже тревожно прислушалась. Так и есть, Александр Фадеев, памятник которому стоит на улице Александра Невского напротив Дворца пионеров и рядом с домом бывших ЦК-овских служащих, где проживает нынче профессор Лев Иванович Скворцов! Не подвел! Фадеев прискакал на боевом коне. Здесь у меня сразу мелькнула мысль. Вот и включай в памятник средство передвижения. Хорошо, что не позвала Юрия Долгорукова от Моссовета, называемого ныне на западный лад мэрией, или Юрия Никулина от цирка на Цветном бульваре. Один мог приехать на бронзовой кобыле, переделанной по деликатному указанию Сталина при помощи сварки ко дню открытия в жеребца, другой; Никулин - на своем бронзовом автомобиле, в котором любят сниматься дети.

Фадеев, как известно, вообще был человеком красивым, а тут соскучился по руководству и командам. Влетев верхом в зал, он поднял на дыбы горячего бронзового коня и крикнул:

- Кто у вас, товарищи писатели, за старшего?

Откуда-то из придворного полукружья писательского строя деликатно раздалось:

- У нас коллективное руководство.

- Это значит - руководства нет. Плохо, товарищи, отсутствует дисциплина. Ну, тогда рассказывайте, что у вас случилось?

Довольно нестройно писатели принялись повторять мне и читателю давно известное. Когда дошли до секретаря райкома, изнасиловавшего падчерицу, Фадеев, так и не слезший с боевого коня, сказал:

- Может быть, нам секретаря райкома материализовать и воскресить? Допросим, дадим выговор, исключим из партии, по-товарищески пожурим.

- Не надо прецедентов с оживлением, - сказал тихий природовед Паустовский. Он-то в природе разбирался. - Я знаю эту публику: оживишь одного, потом, как от клопов, не избавишься. Вы уж сами, Александр Александрович, как бывший член ЦК решайте.

- Ладно, будем считать, что у девушки ошибка юности. Все ошибались, я даже от алкоголизма страдал, но, как видите, излечился. А еще в чем девица виновата?

- Понимаете, товарищ Фадеев, - вступилась, немного осмелев, прежняя дама, - студентка еще написала некую вредную пьесу. Нам это не нравится. Пьеса в диплом не вошла, но ее собираются сыграть. Но каков герой этой пьесы! Ему, понимаете ли, все не нравится! Вы только послушайте, - и дама, как и все покойники обладавшая исключительной начитанностью, заверещала: "Я не люблю молочных блюд, анчоусов и теплого жареного миндаля к шампанскому, я не люблю сладковатых вин, я не люблю золота и бриллиантов, я не люблю "бездны и глубинности", я не люблю Бетховена, Вагнера и особенно Шумана, я не люблю Шиллера, Гейне, Ибсена и большинство новых немцев (исключая Гофмонсталя, Ст. Георги и их школы), я не люблю Байрона. Я не люблю 60-ые годы и передвижников. Я почти не люблю животных, я не люблю запах ландыша и гелиотропа, я не люблю синего и голубого цвета, я не люблю хлебных полей и хвойных деревьев, я не люблю игру в шахматы, я не люблю сырых овощей". Каков? Вот оно - лицо врага! - заключила дама.

При этих словах, как мне показалось, Гоголь облизнулся. Вот тебе и аскет!

- Что за пьеса? - немедленно вмешался Александр Николаевич Островский. - Это по моей специальности.

- Я тоже пьесы писал, - по-молодому бойко вошел в разговор Николай Васильевич. - Это, наверное, какая-нибудь сатира? Не волнуйся, милочка, - тут Гоголь обернулся ко мне, - сатира сначала всегда встречается плохо. У меня на премьере "Ревизора" в Александринском театре директора императорских театров чуть апоплексический удар, инсульт по-современному, не разбил. Приехал император в театр, и никто не знал, как он отнесется, к сей дерзости. И ничего - царь мне перстень пожаловал.

- Понимаете, дорогие классики, - я на секунду замялась, потому что не знала, как мне к ним обращаться: "товарищи" - в этом есть оттенок фрондирования, "господа" - подобострастно и для меня неорганично, - я написала пьесу на основе произведений знаменитого поэта Серебряного века Михаила Кузмина. Он был первым русским, открывшим для публики свой специфический мир, когда написал роман "Крылья".

- Содомитом он был, - сказал Островский. - Это порок встречался даже в Библии. - При этом классик нахмурился.

Гоголь как-то деликатно устремил взгляд вверх, будто не слышал. Гоголь никогда женщин не знал, но об этом мечтал. Рюши, кружева, косыночки вокруг лилейных шеек. Мечты, мечты, где ваша сладость!

Фадеев вспомнил о своем алкоголизме, а также мысль И.В.Сталина, когда тому донесли о том, что кто-то из писателей пьет, кто-то балуется с малолетними девушками, а кто-то грешит другими недостатками. Сталин тогда сказал: "Других писателей у меня нет". Фадеев знал, что писатели - редкий зверь и на всякий случай решил не высказываться. Все не без греха.

Я продолжала:

- Дело не в этом. В 1905 году Кузмин написал цикл замечательных стихотворений, которые посвятил трем своим интимным друзьям.

- Понятно, понятно, - буквально выкрикнула из своего полукружья дама, ровесница Серебряного века. - Мы знаем, как это называется. - На секундочку дама даже обрела некоторый объем и телесную полноту, потребную для появления голоса. - Пусть выпускница Литинститута напомнит, что эти стихи посвящены мальчишке Павлу Маслову, банщику. Ни токарю или слесарю, в крайнем случае, инженеру, создателям материальных основ общества. Именно с ним классик занимался блудом.

Я не обратила на скандалистку внимания и продолжала:

- Цикл назывался "Любовь этого лета". Стихи поразительные. Можно я их чуть-чуть почитаю?

- Валяйте! - дружно и неманерно сказали классики, и я порадовалась нашему языковому единству и богатству русского языка. В каком другом языке найдешь такое замечательное и всеобъемлющее слово "валяйте"?

Я начала, уже совсем было войдя в ту роль, которую мне предстояло сыграть вечером:

Где слог найду, чтоб описать прогулку,

Шабли во льду, поджаренную булку

И вишен спелых сладостный агат?

Далек закат, и в море слышен гулко

Плеск тел, чей жар прохладе влаги рад.

- Знаем, знаем, читали, слышали, - дружно подтвердили классики, а Гоголь, мягко, на украинский манер смягчая согласные, стихотворение прочел даже дальше.

Твой нежный взор лукавый и манящий, -

Как милый вздор комедии звенящей

Иль Мариво капризное перо.

Твой нос Пьеро и губ разрез пьянящий

Мне кружит ум, как "Свадьба Фигаро".

Фадееву это, конечно, не очень понравилось. Он немножко скривился:

- Упадочные стихи, эгоистические, но скроено ловко. Не вписываются в нашу эпоху. Все о личном, мелком. Не для рабочего класса. Что это такое? - Теперь уже Фадеев продолжил чтение стихотворения:

Дух мелочей, прелестных и воздушных,

Любви ночей, то нежащих, то душных,

Веселой легкости бездумного житья!

Ах, верен я, далек чудес послушных.

Твоим цветам, веселая земля.

- Что это такое? - для усиления смысла повторил классик риторический вопрос, - мещанские чувства.

- Стихи как стихи, - возразил Гоголь. - Пушкин тоже повесничал: "откупори шампанского бутылку иль перечти "Женитьбу Фигаро". И вино и Фигаро.

Разговор уходил в литературоведческие споры; мне надо было продолжать, тем более, что Островский, кажется, собирался задремать. Я решила продолжать.

- Кроме этих стихов Кузмин также вел Дневник, который стал фактом литературы и ее истории.

- Дневник для писателя очень опасная вещь, друзей с дневником не приобретешь, - сказал Фадеев и, видимо, подумал о чем-то своем.

Я, естественно, совершенно с Фадеевым была согласна, но в дискуссию вступать не стала. Надо было проводить свою линию. Я продолжала:

- Не даром, несмотря на всем хорошо известные недостатки, отраженные, кстати, в тексте дневника Михаила Александровича, этот манускрипт по инициативе Владимира Владимировича Бонч-Бруевича был приобретен Литературным музеем. Владимир Владимирович Бонч-Бруевич к этому времени, когда Ленин умер, стал заведовать музеем. Значит, что-то важное кроме этих недостатков в дневнике было?

- Бонч, - пояснил всем коллегам Фадеев, - это тот самый, который при Ленине занимался планом ГОЭРЛо. В литературе тоже, кажется, разбирался.

Не даром его сын сейчас служит в "Литературной газете". Но дневник потом комитетчики чуть ли не зажилили, всякие пикантные подробности про интеллигенцию читали.

- Так вот, - решилась я снова продолжать и отстаивать свою идею, - в этом дневнике есть еще и большие фрагменты, так сказать, весьма прозаических свидетельств отношений. Грубо говоря, я хотела бы показать, как большой поэт извлекает поразительные образы из быта, переосмысляя его. В социалистическом реализме происходило приблизительно то же самое. Ахматова хорошо сказала: "Ах, если б знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда..." Меня лично, - продолжала я свой монолог, - преследует этот двойной образ. - Тут я почему-то перешла на какую-то личную и женскую интонацию. - С одной стороны поразительная лирика, с другой, когда чувство к этому мальчику стало уходить, в дневники появились циничные и грубые замечания. Двойной текст: один произносит лирик, а другой человек, в теле которого этот лирик живет.

- Ну, это что-то на манер драматурга Николая Коляды? - внезапно открыл свои полусонные глаза Островский. Стало видно, что небожитель внимательно ко всему прислушивается. - Коляда, кажется, выпускник Лита, не так ли? Что касается вашей задумки, это обычный литературный прием, сейчас в Москве многие пьесы "про это". Саша Родионов, ваш недавний выпускник, перевел пьесу, и ее поставили "Шопинг и факинг". В этой пьесе тоже какого-то малолетку все время отчим, выражаясь вашим новым языком, трахает, и тоже все про содомию. А пьесы с двумя-тремя исполнителями - очень сегодня модные. Мобильно, удобно для антрепризы. А если дама в этой пьесе играет мужчину, - продолжал драматург, - это даже эффектно, публике это понравится, когда дама в мужском костюме разгуливает. Сара Бернар так представлялась, а в ваше время Франческа Галь и Марлен Дитрих. Не слабые дамочки. Это, наверно, сценично. Но мне все это не близко, вы бы что-нибудь про земное, про возвышенное. Уходите от схемы. У вас здесь Виктор Розов, говорят, хороший драматург был. Нет, ребята, - классик обратился здесь к своим бронзовым сотоварищам, - дело здесь простое, зачем нас вызвали, сорвали с пьедесталов, от почвы оторвали?

- Но то, что я вам рассказала, - взмолилась я, - это лишь первый акт моей пьесы. - Главное удержать внимание, а дальше уже пошло. - Это все, Перро, Фигаро, "губ разрез пьянящий" произошло в 1905 году, но через пять лет случилась еще одна история, новая, трагическая. Второй акт - это уже вторая половина десятых годов. Как всегда у Кузмина, история частично рассказана в дневнике, а частично в его прозе, в повести "Картонный домик". - Тут, чтобы не лезть в давнюю довольно запутанную историю, я снова прочитала кусочек стихотворения.

Обладанье без желанья

И желанья без конца.

В этом таинство слиянья

В дивной вечности кольца...

Прикоснешься, не гадая,

И утратишь сам себя...

- Это какая-то новая мораль, - перебил мое чтение Колумб Замоскворечья. - В наше время все как-то с любовью по-другому происходило.... Это о ком Кузмин пишет? Какая-нибудь живая подкладка под стихотворением есть?..

Ответить я не успела.

- Плохо о вашем Кузмине Анна Ахматова отзывалась, - внезапно видимо вспомнив, потому что у каждого писателя в голове целая библиотека, сказал Фадеев. - В "Поэме без героя" она лихо его описала:

Маска это, череп, лицо ли -

Выражение злобной боли,

Что лишь Гойя мог передать.

Общий баловень и насмешник,

Перед ним самый смрадный грешник -

Воплощенная благодать...

- Редкая была сука, - сказал кто-то из анонимных покойников. - Именно Кузмин написал предисловие к ее самому первому поэтическому сборнику.

- Это вы в спецхране стихи прочитали? - довольно ехидно спросил Гоголь у Фадеева. - В ваше время поэма еще не была напечатана. - Как же все-таки писатели, подумала я, любят подозревать друг друга в связях с охранкой.

- Не будем считаться ошибками. Вы тоже опубликовали "Избранные места из переписки с друзьями". Белинскому, неистовому Виссариону, эта книжечка очень нравилась, он вам еще письмо написал. Изящная получилась штучка. Кто ее из вас только пиарил...

- Не спорьте, пожалуйста, мои милые друзья, - из своего кресла проворковал Островский, остановив могущий начаться скандал, - дайте девушке рассказать еще одну любопытную историю. Для драматурга история - это главное.

По мере того, как я принялась рассказывать о том, как во второй половине десятых годов Кузмин влюбился в поэта гусара Всеволода Князева, который в свою очередь был влюблен в Ольгу Глебову-Судейкину, наверху, в так сказать реальном мире положение менялось. Комиссию опять стали беспокоить мои повести, моя пьеса и мой моральный облик. Их не волновал многозначительный факт, что к этой самой Ольге Глебовой за некоторое время перед этим ушел и другой лирический друг Кузмина, знаменитый художник Судейкин. Женщина-судьба! "Наверху", в комиссии даже возникала и запорхала фраза, что писателей нынче и так очень много и не следует расширять их круга, что диплом можно защищать на следующий год и повторно. Я также заметила, что те тени, которые только что смирно на манер придворных стояли вокруг кресла Островского, попривыкли к близости с классиками, что-то о себе возомнили, может быть даже решили, что они снова живые и, переместившись в реальное пространство, принялись что-то внушать пока бесспорно живым персонажам. Я рассказывала, как из Риги, где Князев служил и где его навещал Кузмин, гусар приезжает в Петербург для свидания с возлюбленной и наталкивается в "Бродячей собаке" на бывшего приятеля. Они встретились, как чужие. А тем временем покойные жужжальцы из подвала уже шепчут своим еще не умершим коллегам, что можно написать куда-нибудь письмо, например, в театр, где собираются пьесу ставить, можно написать письмо и в издательство, которое собирается печатать книжку молодой писательницы.

- Как интересно! - "внизу", параллельно верхнему умствованию Островский анализировал мою пьесу. - Это, пожалуй, новый в драматургии конфликт: двое мужчин, связанные между собой сложными отношениями, и женщина. И чем же у вас должно все это, милочка, закончиться? - обратился классик уже ко мне.

- А как в жизни, Александр Николаевич, - позволила я себе такое почтительное обращение. Бедный Всеволод Князев от любви застрелится.

- У меня в пьесах все заканчивается безо всяких выстрелов, - сказал Гоголь. - Только госпожа Похлебкина сама себя высекла.

- Иногда конфликт по-другому разрешиться и не может, - рассуждал Островский. - Куда, спрашивается, мне надо было Ларису в "Бесприданнице" девать, куда отправлять? Вот Карандышев, ее жених, вместо меня, ее и застрелил.

- Друзья мои, - прервал начавшийся спор Фадеев, - по-моему, здесь все ясно. Коллеги из института перебдели. Их понять можно, они все прожили трудную эпоху. Нам пора разлетаться по своим табельным местам дислокации, у меня еще конь не кормлен.

- Но вы слышите, позволю я себе заметить, - сказал элегантный Гоголь, - как наверху, в бельэтаже разнервничались? Шумим, братцы, шумим.

- Пожалуйста, не пользуйтесь раскавыченными цитатами. Вы - Гоголь, а не Грибоевдов. Без плагиата! - Островский несколько повысил голос, ого-го старичок. - Мы с этим отсутствием авторского права в наше время натерпелись, все грабили. А теперь стало еще хуже: любую нашу фразу, как свою, газетчики в заголовок пихают, и никаких авторских отчислений. Вот тебе и интеллектуальная собственность. Куда смотрит, спрашивается, Российское авторское общество! Я предлагаю поступить так, - драматург был несколько раздражен происходящим наверху беспорядком. - Пусть Фадеев распорядится, что диплом хороший; если надо, подпишет документ.

- А куда мы денем комиссию, как мы живому народу все объясним? - спросил Гоголь, уже расправляя свою бронзовую крылатку, чтоб не парусила в полете.

- Объяснять ничего не надо, - сказал Фадеев. - Русский народ, к счастью, не памятливый. Членов Комиссии сразу отправляем закусывать, стол уже готов; писателей-покойников - в подвал до следующего случая. А все остальное - превращаем в осенние листья и - в окно.

- А куда нас? Нам куда идти? - откуда-то из уголочка вдруг появилась сладкая парочка почти забытых преподавателей: Светлов и Паустовский.

- Ах, ребята, как я вам рад! - оживился, увидев старых приятелей, писательский генсек Фадеев, который, по сути, был всегда добрым человеком. - Я уже забыл, у вас какая-нибудь в Москве дощечка мемориальная или памятничек есть? Вы бы там могли, как почетные люди, как вип-персоны передохнуть, свернуться в щели на недельку. Во всяком случае, я вам обоим пока даю отпуск. Паустовский может прогуляться в Старый Ботанический сад возле метро Проспект Мира, а Михаила Аркадьевича Светлова можно на пару деньков отправить отдохнуть в буфет Дома Литераторов на Большой Никитской. Теперь, - когда мы все уже почти сделали, выполнили свой долг, - как-то очень многозначительно сказал Фадеев, - я предлагаю нам всем немножко побаловаться.

В этот момент классики Гоголь и Островский как-то недоуменно пожали плечами. А Фадеев, тем не менее, продолжал.

- Вы же все знаете, мы культурные люди, у нас есть свои запросы. У меня жена была актрисой. Так что получается, что все мы люди тетра. Так вот, я предлагаю, пока мы еще не расстались, не разлетелись, давайте нашу прекрасную молодую писательницу попросим разыграть перед нами вместе со своим Возлюбленным несколько сцен из ее пьесы. Пусть это будет генеральной репетицией.

- Замечательная идея, - сказал Островский, поплотнее запахнув халат, квалификацию надо повышать постоянно.

- Чудненько, - сообщил присутствующим Гоголь и весьма грациозно присел на ручку кресла русского Мольера.

Саша уже был тут как тут. Мне осталось только сказать: "Занавес!"

 

Глава восьмая, последняя. Прощанье

Ну вот, я и опять лечу, на этот раз уже прощаясь с родным институтом. Что там у меня за спиной? Прощай, добрый Герцен с прогретой за целый день солнцепеком макушкой. Прощай, мой любимый желтый дом с музами на фронтоне и прохудившейся крышей. И музейная кованая решетка, выходящая на Твербуль, прощай! Горящие закатным солнцем окна посылают мне последний привет. Печальная комета, только что защитившая диплом, тянет за собой хвост воспоминаний. Внутри меня все кипит. Сжимая свои маленькие кулачки, я пытаюсь успокоиться.

Кто-то, чтобы прийти в норму, ходит взад и вперед по комнате и курит сигарету, а я - лечу, ветерок вьет гнездо в моих волосах, теребит мою дамскую путеводную сумочку. Да, честно говоря, мне особенно некогда рефлектировать. Через сколько у нас с Саней спектакль! Может быть, мне еще удастся догнать ГАЗЕЛЬ, на которой вместе с шофером Пашей мой Саня везет реквизит и наши крошечные декорации.

Вспомнить о том, что было - это тоже возможность собраться, и это мой профессионализм - писатель ничего не должен забывать из пережитого. Все когда-нибудь пойдет в переплавку. "Take it easy, keep smiling", как говорила Людмила Михайловна Царева, преподававшая у нас и английский язык, и политэкономию. И еще эта замечательная и дружелюбная тетка-профессор, улыбаясь, советовала, когда кто-то из студентов огорчался: "Надо расслабиться и получить удовольствие". Уже получаем.

Что там у нас видится внизу? За пять лет, что я владею искусством полета, Москва так изменилась! Теперь даже во время кратких перелетов надо пользоваться не только обычным дорожным планом из тех, что продают автомобилистам: прямо, налево, вдоль проспекта, но еще и помнить об изменении московских высот. Полет - будто москвич-пенсионер "социальную карта москвича", получает каждый поступающий в Лит. Но как все в этой жизни усложняется. Знаменитый, напротив Кремля дом, со шпилем и террасой на крыше, который когда-то был самой высокой точкой Москвы и с которого так хорошо было обозревать грозовой горизонт, ныне лишь детский куличек в песочнице. Да и вообще это памятное здание со шпилем уже свыше пятнадцати лет на реставрации. Сейчас вовсе по фасаду все закрыто торговой рекламой. Так ли идут Москве эти сорока- и пятидесятиэтажные коробки, между которыми гудит и сносит тебя ветер? Говорят, что эти здания неустойчивы, потому что грунт в Москве совсем не такой, как на Манхеттене, где фундамент просто выдалбливают в скале. Строительные панели нынче тоже не в пример прежним временам стали делать тоньше. Разве это гарантирует прочность? Нам отсюда с высоты все видно, писателю вообще все виднее, чем обычному человеку. Заметно, как потихонечку, миллиметрами начинают сползать разрекламированные жилые комплексы по откосам Москвы-реки. Ах, как тихо и незаметно приходит зло. Но много видеть - это много печалиться. Я всегда думаю, пролетая над застроенным человечьим гнездовьем, какие катастрофы ожидают людей, если, не дай Бог, начнут рушиться эти такие красивые высотные дома и в пойме Москвы-реки, и расположенные ближе к центру.

Полеты всегда вызывают раздумья. А надо ли было так бурно строиться, вколачивая в новостройки огромные городские деньги? Может быть, вместо этого лучше было бы заниматься строительством дорог и прокладывать инфраструктуры? Сверху, как на рентгене: "кишечник" города забит, и того и гляди случится заворот кишок. Можно только представить себе эту непереваренную массу из российских и импортных машин. Но, может быть, именно это называется политикой? Но тогда, да и надо ли было так строить эту ничтожную политику, чтобы вся страна и все деньги страны стекались в один город?

Я парю, грустная и печальная после треволнений сегодняшнего дня, парю, как голубка в алых отблесках пурпурного заката. А может быть, я сегодня просто разводящий в карауле? Словно сержант-разводящий в карауле Генштаба, находящегося, кстати, неподалеку от моего бывшего Института? Все видно, словно на макете: большой штабной дом на Воздвиженке, огромное штабное здание на Арбатской площади. Здесь же возле этого дома - комплимент первому президенту России - новодел, церковь Бориса. Но не каждый Борис свят и не каждый хорош! Тут же рядом, на Гоголевском бульваре - опять целый комплекс армейских зданий. Военный стан в центре Москвы. Я уже не говорю о дальних границах где-нибудь в конце проспекта Вернадского? Но там нет никаких памятников писателям! Мне сверху видно все, ты так и знай!

Сегодня я присматриваюсь к двум точкам - к милитаризированному Гоголевскому бульвару и к Театральной площади, утонувшей в многолетних ремонтах. И еще я "перетираю" в своем сознании свою совсем недавно закончившуюся защиту.

...Как бодрит успех! Разве нужен мне теперь какой-нибудь диплом, чье-нибудь мнение, какие-нибудь советы! Я лечу над Москвой, так же весело и непринужденно, как летела утром, в начале этого рассказа. Какая сложная и трагическая внизу расстилается жизнь. Всегда, когда заканчивается один ее этап и еще не пришел на смену другой, есть, как на пересадке в транзитный рейс, некоторое минутное ощущение полной свободы. Уже улетел, но еще не прилетел.

Некоторых приглашенных мною персонажей после защиты диплома пришлось разводить по местам, показывать дорогу. Вот почему в начале главы я так подробно описывала район Гоголевского бульвара. Сюда прилетели классики самостоятельно, по наитию, на запах литературы, а перед тем, как лететь обратно, забеспокоились. Да кто же теперь из прежних жителей отыщет дорогу к своему месту в теперь автомобильном аду?

Мы так все дружно и вылетели через окна, когда лидер президиума, заключая все рассуждения, сказала, что дипломная работа, конечно, может быть зачтена. Сначала вывалился из окна, чуть ли не выбив оконную раму, Александр Николаевич Островский. И что их всех так тянет на кресла? Небось, монархисты, кресло - это им некий эквивалент трона! При этом драматург особым образом сжался, бронза волшебным образом уплотнилась почти до сверхматерии, и все же в узкое окно не поместился, ручкой кресла задел оконную раму. Я при этом подумала, что любой ремонт в наше время - это "откат". Пузырь, наверное, порадуется, а может быть, уже принялся составлять смету на ремонт.

Драматург вывалился из окна, при этом полы халата распахнулись до некоторого бесстыдства. Классик заерзал и завис над крыльцом на уровне второго этажа. Одергивал халат, мостился в кресле, приводил в порядок лицо, несколько растрепавшееся во время событий. Теперь ему надо было лететь дальше.

Потом ракетой и ногами вперед вылетел юбилейный, бронзовый Гоголь. Тот, гранитный, который в каменном кресле сидит возле дома, где в камине сжег рукопись второго тома "Мертвых душ", не полетел, отправил ревизором бронзового двойника: "Я, - говорит, - здесь посижу: камин пропал уже после войны. Кто-то снял с него облицовку и перевез к себе на дачу. Мода такая была - все по дачам разносить. Не везет мне - сокрушался классик - после смерти все время грабят. Я лучше посижу на своем месте и покараулю, а вы, ребята, наводите справедливость". Отлитый при советской власти памятник Гоголю, вместо "мрачного, не соответствующего социалистической действительности", конечно, ориентировался в сегодняшнем дне лучше. Жжжикнул! Только в складках бронзовой крылатки ветер засвистел. Этого провожать было не надо: недаром стоит на бульваре возле Генштаба, научился ориентироваться на местности.

Самостоятельно ускакал из института и бывший писательский генсек Александр Фадеев. На том же бронзовом коне, который пасся возле памятника. "Дорогу найду, - сказал бывший генсек. - Я еще хотел заскочить на минутку в свою бывшую квартиру возле Триумфальной площади. Мы там с моей женой Ангелиной Степановой, народной артисткой, проживали. До моего места в сквере возле здания РГГУ там раньше существовала академия Общественных наук при ЦК КПСС, рассадник свободомыслия. По подземному переходу - рукой подать. Я знаю, что Ангелина Осиповна тоже умерла, но все же память о минувшей совместной жизни, дети были, фотографии остались. Хоть понюхаю, чем там воздух пахнет. А чего вы, потомки, - обратился генсек уже непосредственно ко мне, - улицу Горького в Тверскую переименовали? Писатели обижаются. - На челе мертвого писательского лидера обозначились скорбные думы.

- Это точно, - со вздохом подтвердил Горький. Тоже вылетел через окно - провожать гостей. В зале он был для устрашения государственной комиссии сразу в двух ипостасях. Одна ипостась в виде буревестника с портрета Корина пожаловала с заочного отделения, а вторая в виде металлического бюста, стоящего при входе в институт. Причем бюст так и выступал в виде обрубка тела, не маскируясь под живого человека. - Это даже неприлично переименовывать улицы, - сказали обе ипостаси дружно на манер Добчинского и Бобчинского, - сначала клялись в любви, издавали сочинения, говорили о социалистическом реализме, который сами же и придумали, сочинения в школе писали, а теперь...

- Предатели. Они даже Литературный институт моим именем пытались назвать, и - не назвали, - снизу, от земли раздался голос. Бронзовые классики, вившиеся на уровне открытого окна второго этажа, наподобие пчелиного роя, посмотрели свысока вниз: Платонов, бедолага! Ему-то есть чем быть недовольным. Мировой классик, так способствовавший своими сочинениями утвердиться новой власти! В начале перестройки, когда срочно издавались его романы "Чевенгур" и "Котлован", в которых находили критику социализма, Платонов рассчитывал хотя бы на музей. Музея нет, читатели убывают, что за порядок!

- Ты чем недоволен, товарищ? - начальственно крикнул, как отвечающий за советский период литературы, Фадеев.

- Да доволен, доволен я, - задрал вверх подбородок Платонов. - Диссертации обо мне сейчас пишут. - В голосе постоянного жителя институтского двора, обращенном к литературному генсеку, чувствовалась некоторая дерзость. По Фадееву, по его сочинениям никто никаких диссертаций уже давно не писал.

- Попишут, попишут и перестанут, - подбодрил товарища Фадеев. - Ордерок-то тебе на жительство в этом доме кто выдал? Вот, то-то, Союз писателей. Союза бы и держался, а не колебался вместе с ренегатами. У нас с тобой при любых режимах место в энциклопедии обеспечено.

К этому моменту Колумб Замоскворечья наконец-то справился с плохо управляемым креслом. Халат был запахнут, взгляд канонически устремлен вдаль навстречу новому зрителю. Из-под кресла шел парок, схожий с тем, что обычно сочится из-под космической ракеты. Но классик что-то нервничал. Долгие проводы - лишние слезы, надо было брать инициативу в собственные руки.

- Что, Александр Николаевич, прощаемся? Спасибо за поддержку. Я понимаю, что вам надо торопиться, время к шести часам, сейчас пойдет в Малый театр зритель, а вас на месте не окажется. - Вот так я громко сказала, краем глаза, тем не менее, наблюдая, как другие бронзовые статуи исчезали на бреющим полете за домами. Сейчас и я буду свободной и помчусь, будто устанавливая рекорд скорости.

- Ой, милочка, - обратился ко мне старейший русский драматург, - вы бы проводили меня до театра, я боюсь, что дорогу не найду, да и кресло мое немножко расшаталось. Я Москву другой знал, мне бы сейчас рысачка какого-нибудь, а тут ездят эти таратайки на четырех колесах, воняют какой-то гадостью. Я к такому транспорту и приблизиться боюсь. - Классик немножко брюзжал. - Фонтан на Театральной площади снесли, вместо него поставили бородатого мужика из камня, какого-то немца, а возле Большого театра целый день шум и гам, железом стучат. Воруют, небось, поэтому такой большой ремонт затеяли. При царе воровали, при Временном правительстве. Сталин от воровства отучал, а умер - опять начали воровать. Говорят, и министры сейчас воруют?

Предложение знаменитого драматурга проводить его до Малого театра было очень некстати и даже опасно. Мне надо было беречь полетные силы, а тут непредвиденный маршрут. На сколько часов еще отпущено лётной возможности? Хватит ли, чтобы долететь до клуба, где мы сегодня с Саней даем спектакль?

Часто, именно в день защиты диплома, выпускники Лита утрачивают волшебную возможность летать. Не все оказываются, даже подававшие надежду, подлинными поэтами и писателями. Сколько девушек, когда-то якобы желавших стать переводчицами художественной литературы с английского, французского или испанского языков, становились переводчицами в зарубежных фирмах или оказываются замужем за иностранцами, потому что втайне хотели именно этого. А может быть, Литературный институт готовит именно переводчиц для зарубежных фирм и жен для богатых иностранных мужей? Сколько "выдающихся" по институтским меркам поэтов оказывается редакторами на телевидении или помощниками депутатов Госдумы, оттого что знали: там платят больше. Как-то очень быстро голуби и голубки превращаются в сонных сов и домашних кочетов. Эти-то сразу лишаются дара полетов.

Но делать было нечего, пришлось лететь парой и, главное, не торопясь, учитывая престарелый возраст и наличие кресла, с которым драматург никак не хотел расстаться. Как я волновалась, не покинет ли меня мое воздушное умение! Словно летчик Чкалов во время рекордного перелета через полюс: хватит бензина или нет?

С большим интересом драматург рассматривал проносящийся внизу совсем новый для него город. Вот что значит опытный наблюдатель! Он заметил все: и электрические огни, заливавшие улицы - летели мы по прямой, наискосок, как бы от памятника Герцена к месту, где стоит памятник Островскому - и очень расширившуюся Тверскую, и памятник Юрию Долгорукому, который поставили после войны, напротив него дом генерал-губернатора. Сейчас дом превратился в мэрию. Тут классик опять запыхтел:

- Зачем эти новые слова, мэр, мэр! Третьяков был городским головой, а с городом управлялся. Никаких транспортных пробок у него не случалось, москвичам галерею подарил. - Дальше классик, обнаружив, что дом генерал-губернатора приподнят на два этажа, спросил: куда дели прежний советский герб, который он видел во время прежних вылетов. Кажется, его Виктор Розов на свою премьеру приглашал. Я хотела, было, спросить, как он там, в своем бессмертии, Виктор Сергеевич, но постеснялась. Во время полета старый драматург был также очень говорлив. Видимо, наскучался в своем бронзовом молчании. Сокрушался по поводу реставрации Большого театра: "Ой, какое воровство! Какой откат!" - "А вы откуда, дедушка, - сфамильярничала тут я, - знаете это новое русское слово?" - "Да пока на холодном кресле сидишь, столько услышишь. Я ведь на бойком месте сижу. То в театр входит какой-нибудь бандюк с подружкой и слышишь, как он ей талдычит: откат, откат. То идет министр с женой в соболях или с женой, которую специально для маскировки в затрапезу одели, и тоже слышишь: откат, откат. Это ведь было всегда, только вы сейчас слово такое нейтральное придумали. А у нас с лексикой было определеннее - 'взятка'". Действительно, подумала я, этому глазастому деду с его парадного места напротив Большого театра очень все хорошо видно, а при жизни драматург был, как уже сказано, человеком наблюдательным и кое-что соображал в экономике, недаром и "Банкрот" написал, и "Бешеные деньги", и в "Женитьбе Белугина" экономические вопросы ставились довольно резко. Если бы он ожил, подумала я, и пошел бы, наверное, к Степашину на прием, рассказал, многое бы для бюджета стало более определенным.

Попрощались мы очень тепло.

...Как захватывающе хороши и познавательны полеты над Москвой! Сколько сверху замечаешь, что не видно простому, не вооруженному крыльями, взгляду. Как увлекательно, заглядывая в окна, знать, что делается в омуте офисов и горячих недрах квартир. Раскаленные лбы компьютеров и фасолевый треск пересчитываемых банкнот, стоны любви подлинной и вскрики любви продажной. Писатель видит воровство, коррупцию, труд, ответственность, честность, бандитизм милиции и бандитизм министров; писатель может спросить своего "героя" то, что до поры до времени не спросит никакой суд и никакая налоговая инспекция. Мне видно, что варится в кастрюлях на кухнях и что хранится в тайных сейфах. Сверху, как бы с высоты спирали времени, очевидна ненужность некоторых реформ и заинтересованность в них только тех лиц, которые наживут на этих реформах деньги.

Какие разные и неожиданные лица живут в нашем городе! Сколько замечательных артистов, еще недавно прославлявших прошлый строй, а теперь беззаботно развлекающих этот. Сколько депутатов Госдумы и сенаторов, членов Совета федерации, которые из-за криминальных проделок лишились своих мест! А сколько еще не лишилось! Сколько в городе наркоманов, мздоимцев, обманщиков, но много и людей честно работающих, полагающих, что без обмана они купят квартиры, выучат и воспитают детей. Но мне видно, их дети уже сейчас пьют пиво в подворотнях и твердо знают, что никем не станут. Сколько в этом городе живет плохих писателей, мнящих себя писателями хорошими, и продажных журналистов, выдающих себя за честных людей. Сколько почтенных судей уходят в этот предвечерний час с работы с ощущением выполненного долга и с некоторым страхом. А вдруг в этот же самый момент некто облеченный и неподкупный попросит открыть сумочку или портфель, в котором таится сегодняшний, летучий, как у трудолюбивой пчелы, медовый взяток. Мне сверху виден даже президент, разговаривающий с каким-то начальником при свидетельстве телевизионной камеры и при этом делающий вид, что никакой камеры здесь нет. Я все время размышляю, идеалист ли этот пятидесятилетний жилистый мужчина, или его достали из той же коробочки, из которой извлек он своих министров?

Сверху я вижу оловянный взгляд министра образования и науки Фурсенко, ведомство которого я навсегда покидаю сегодня.

Если бы этот министр знал, что думаю я о нем, рабе "Болонского процесса", лишающего Россию и ее граждан образования, он бы, конечно, лишил меня и моего заслуженного диплома, и всего, чего только можно меня было бы лишить. Но зачем мне этот самый диплом, думаю я, простившаяся со своими бронзовыми друзьями, которым поклонялась всю жизнь? Они-то прославились и без диплома Лита.

Ни министр Фурсенко, ни его надсмотрщики над высшим образованием не смогли, оказывается, лишить меня искусства полета. Я лечу и не чувствую никаких признаков, предвещающих потерю высоты и скорости. Рассказывают, это может произойти внезапно. Так иногда отказывает мотор над горами или над морем, когда заканчивается горючее.

Испокон было известно, что многие студенты, оканчивая институт, лишались искусства летать. У некоторых и раньше, на третьем или четвертом курсе пропадал дар к полету. Они только тщательно, как дурную болезнь, это скрывали, и прятались за отличными общеобразовательными оценками. Разве диплом создает писателя? Я твердо знаю, что еще летают и некоторые наши старики-преподаватели, а другие так, просто машут крыльями. Кто распределяет этот дар, и сколько еще и кому достанется летать? В министерствах и в редакциях газет и журналов, в Думе и Администрации президента сидят бывшие выпускники, уже сникшие, обленившиеся, растерявшие свои драгоценные способности. Боюсь, что многие и поступали в Лит, чтобы обменять бренд выпускника на сытую и спокойную жизнь.

Но я-то лечу! Во мне по-прежнему крепок дух и неутомима сила с воздуха. И мне хочется кричать: я лечу, лечу, лечу, и всю свою жизнь буду летать.

Я пролетаю над Москвой и думаю, как хорошо, что судьба не снабдила всех граждан нашей родины таким же, как у меня, пронзительным и все обнимающим взглядом. Какими баррикадами ознаменовалась бы тогда жизнь, как быстро перегородили бы Москву перевернутые "Мерседесы" и "Ленд Роверы". Палатки с шаурмой и копчеными курами - вот лучший строительный материал для баррикад. Не булыжник оружие пролетариата, а фонарный столб и перевернутый троллейбус. Все неминуемо кончилось бы новой революцией. И разве хоть камень сохранился бы от нынешнего хлева? Сколько детских садов смогло бы выехать летом за город на дачи, в бывшие загородные особняки Березовских и Ваксельбергов?

Я лечу над Москвой на свое главное любовное свидание. Чуть к вечеру похолодало, ветерок облегает мои ноги и шею, моя сумочка со мною. Было бы замечательно, если бы со мною летел и Саня. Но Саня, сила у которого, как у боксера Кличко, огромная, иногда ленится летать. Сейчас он на институтской старенькой ГАЗЕЛи, управляемой шофером Пашей - не путать с Павликом Масловым - везет в ночной клуб весь наш реквизит и костюмы. Этот Павлик-шофер тоже хочет посмотреть наш спектакль. А сколько еще ребят из института набежит сегодня в недорогой ночной молодежный клуб! Через два часа начнется наш первый самостоятельный спектакль. Павлик Маслов тут тоже, конечно, будет с ними.

Репетицию сегодня мы уже провели. Классики остались довольны и твердо сказали нам: "Дерзайте, ребята". На этом и заканчивается моя повесть. Главное, сказали классики, начать, а потом жить в атмосфере постоянных замыслов. Весь зал, где проходила защита, вдруг обезлюдел, покойников и живых будто вынесло, как сухие листья в окно. Классики вообще снисходительнее, чем псы из критического цеха, эти недоделанные собаки, стремящиеся стать писателями. Не получается, миленькие! Для этого с сердцем и судьбой надо родиться!

Мне никогда не забыть этих минут репетиции, этого сплетения слов, сплетенья рук. Повторится ли подобное сегодня вечером, или оно возникает, даже в актерской игре, единожды в жизни? И откуда, если это игра, появляется вдруг мелкая и непрерывная, будто тебя подсоединили к электричеству, дрожь? Нет, вы мне сыграйте и сымитируйте такое! Ну, что же, как никогда прав Пастернак: так сплеталась игра и судьба. Все та же сила, которая заставляет и учит меня летать, немедленно надела на меня черный фрачный костюм на манер Марлен Дитрих. Алый жилет, алый галстух в боковом нагрудном кармане. У Сани по мановению руки оказался белесый вологодский чуб и худая длинная шея, высовывающаяся из желтой рубашки. Как жутка не только смерть, но и чужая жизнь. По волшебному мановению сплелось: два текста - текст поэта и текст мальчишки, текст влюбленного и текст блудодея. Попробуй расчлени их, попробуй их соедини? Я соединила. Твой нос Пьеро и губ разрез пьянящий...

Через два часа я выйду на дощатый помост, в центре которого установлен шест для стриптиза, и мы покажем эту сцену. Жадными и любящими своими руками я потяну через голову яркую желтую рубашку. Волосы белые, выцветшие, как вологодский лен, и волосы черные, как у молдавской цыганки. Обнаженное тело - словно куски парчи. Как я люблю тебя, Саня! Как я люблю твою шею, твои руки, каждый волосок на твоей груди. Как я люблю, когда ты аккуратно по-деревенски снимаешь с меня мою одежду. Как ты расчетливо медлителен и точен, как во время замедленных съемок. А электричество по-прежнему подключено к моему телу, и его бьет дрожь, даже при простой мысли о тебе. Дрожь, которую на подмостках по желанию не сыграешь... Мы медленно, до самого конца покажем зрителю, сидящему с открытым ртом, всю сцену и, если надо, покажем ее до самого конца, до финала. Мне не привыкать ни к чему, я, готовая на все, наклонюсь, опершись на шест для стриптиза, перед молодым и на все готовым фавном ... Писатель хоть как-то должен зарабатывать, чтобы писать дневники, пьесы и стихи.

О, Пьеро!.. О целый сонм увлечений великого поэта! Тени, сохранившиеся в жизни только потому, что они соприкоснулись с судьбой поэта и оставили в его стихах и дневниках свой птичий след. Что же первично, поэзия или любовь? Нет и никогда не существовало продажной любви, продавалось только тело, а душа молчала, содрогаясь...

Я лечу и, словно во время детской игры "в салочки", пятнаю пролетающие мимо облака. Я лечу в московско-лужковском, еще не приватизированном небе, полном угара и канцерогенных выхлопов. Я лечу среди смрада фаст-фуда и формалина, которым накачивают, чтобы дольше хранились покойники, среди клубов поднимающейся с земли летней пыли и в сонме коротковолновых излучений. Я лечу среди тысяч телефонных разговоров по мобильной связи и десятка электрических потоков, направляемых, как диверсия, в телеприемники обывателей. Я лечу над новыми зданиями, над еще не обрушившимися куполами и старыми, еще не захваченными кладбищами и рынками. Я лечу, молодая влюбленная женщина, со своей непростой и не нужной никому литературой. Я вспоминаю, разгоряченная горячим воздухом конца дня, бьющим мне в лицо, только что случившееся и все не могу успокоиться, чтобы перейти в другой ритм. В ритм сосредоточенной жизни писателя, который будет теперь преследовать меня всю жизнь. Я понимаю, что в моей традиционной для многих студентов Лита повести, - о самом Литературном институте и жизни в нем, - довольно уязвимый конец. Какая-то вязкость наступила с приходом классиков, слишком много литературных реминисценций, совпадений, внутренних цитат. Да и вообще, что хочет писатель, что предлагает ему судьба для воплощения, - только собственные знания о самом себе. Каждый пишет, как он дышит. Я понимаю, что ни к чему здесь под финал и рыдания горнов, и всякие цитаты, но я постоянно задаюсь одним и тем же вопросом. Откуда? "Ели, пили шабли, и глинтвейн, и кофе без цикория. Поехали все вчетвером на одном извозчике под капотом, и все целовались, будто в палатке Гафиза. Сомов даже сам целовал Павлика...Нашел, что его fort - это нос, очень Пьеро et bien taille, что приметные на ощупь щеки и губы, так раскритикованные Нувель, умеют отлично целовать... Доехали до нас, а сами поехали к Нувель. Павлик был до утра. Утром насилу его добудился". Чушь или пошлость? И мне, молодой женщине, только что окончившей Литературный институт, совершенно безразлично, что они делали. Но какие же родились стихи!

Я лечу навстречу с любимым, но повесть моя давно закончилась. Она закончилась на слове "Занавес!" Надо быть безумцем, чтобы подумать, что такое невероятное могло случиться в жизни. И повесть, и защита, и сюжет, и подвал с покойниками - все выдумка молодой беллетристки. Тут правда - только я, Саня, моя повесть и искусство полета, которым меня наградили и не отняли. Я и сейчас лечу, и сумочка моя, как собачка, летит впереди меня. Я прощаюсь с юностью, прощаюсь с ошибками, прощаюсь с удивительным желтым зданием на Тверском бульваре 25, в котором родился Герцен и жил Андрей Платонов. Пусть не иссякает череда мучившихся и страдавших в этих дворах, комнатах и стенах. Пусть всегда здесь будут светиться молодые и жаждущие славы лица. Пусть будет все, как и должно быть: зависть, интриги, литература, воровство, тщеславие, пьянство, отчаяние, подсиживание, радость, смерти, появление новых талантов и пусть здесь даже появятся гении! Дай-то Бог этого измельчавшей и сдавшей свои позиции русской литературе! Я лечу и повторяю имена мастеров, преподавателей и просто служащих здесь людей. Забыть ничего и никого невозможно. Я врубаю их в свою память на всю жизнь, и они несутся за мною, как воздушные змеи на ниточке на бульваре за маленькой девочкой, одетой в розовое платье. В какое время вы живете и жили? С кого начать? С тети Тони, разливающей бесплатный суп в столовой? С библиотекарши Нины Лыткариной, готовой всегда не только отыскать нужную книгу, но и всегда почему-то ходящей на все студенческие защиты? Или с заведующего общежитием Сергея Ивановича Лыгорева? Всегда улыбается, но ведь всегда и поселит, найдет койку, защитит, если надо, позвонит по междугородному твоей маме! А с кого развернуть полк знаменитых институтских мастеров, ведущих семинары? Мы в первую очередь их ученики. Но маленькая девочка в своем воображении уже превратилась в Гулливера, на якорных цепях тянущего боевые корабли. Что там мы тащим за собой в будущее, какие мысли, какие и чьи книги возьмем мы в нашу расстилающуюся жизнь? Ну, что? В списке кораблей есть фрегат "Владимир Орлов", в трюме которого не только "Альтист Данилов", "Аптекарь" и "Бубновый валет", но, наверное, главное и незабываемое - некий особый тайный взгляд на действительность, потом растиражированный и присвоенный многочисленными тайными подражателями. Я почему пишу "тайный", потому что это особенность литературного процесса - спереть по возможности незаметно и постараться сделать все, чтобы подлинный автор стал фигурой умолчания. А за фрегатом еще пара мощных корабликов - крейсер "Александр Рекемчук" со своими тяжелыми орудиями дальнего боя и отличной локационной и оборонительной техникой. Кто из проходивших на этом борту молодых и уже не молодых офицеров только не смотрит с палуб! Вон машет кепкой Роман Сенчин, совсем недавний выпускник Рекемчука. А уже тоже почти классик. Привет, Рома, счастливого плаванья! Тут же и миноносец "Руслан Киреев", где хороший ход, отличные машины и высокая точность каждого выстрела. Его, мастера, даже не последний выпускник, а просто пятикурсник Антон Тихолоз за повесть "Без отца" в "Новом мире" получил уже не одну премию. Но мои видения на этом не закачиваются.

За якорную цепь новый Гулливер тянет еще и десантный корабль "Владимир Костров". Здесь полные трюмы, готовые к высадке на любой территории и у любых берегов морских пехотинцев. И здесь же подводная лодка "Евгений Рейн" и быстроходная яхта "Олеся Николаева". Но в этом особенность флота - иногда и с вполне мирной яхты полыхнет такое!.. А подводная лодка наведет такого шухера!

В непобедимой армаде, конечно, много кораблей, но есть и суда только что с верфей, к названиям которых мы еще не привыкли. Ну, кому что-нибудь скажет ялик "Сережа Арутюнов", хотя любовно тесала, конструировала и складывала его покойная Татьяна Бек. Поэтесса и бывшая баскетболистка. Судьба уже наградила это новое в поэзии имя званием лауреата премии Бориса Пастернака. Не слишком ли много премий и не слишком ли вольно премии маркируют поэтов? А швербот "Алексей Тиматков", контуры которого обведены с такой точностью и таким изяществом, что и писать ученикам-семинаристам молодого мастера приходится на этом уровне.

"Я список кораблей прочла до половины", а уже появились два, может быть самых знаменитых корабля действующего флота. И хорошо действующего. Это авианосец "Профессор Вишневская" и ракетный крейсер "Михаил Лобанов". Какие биографии! Сколько видели два этих "прошлого века" человека! По творчеству одного в свое время принимало решение ЦК КПСС, а другая - держит в своих руках всю драматическую литературу. Если бы повесть моя уже не была закончена, с какой бы радостью соединила бы я ее с коллегой Островским. Помним, помним мы эту не очень молодую дамочку со старинными брошками величиной с блюдца на туалетах. Так грациозно она обычно дремала во время читки пьес студентами на своем семинаре, что казалось, тигрица уже обломала все зубы. Только у настоящих, а не у поддельных, светских тигриц есть дар: просыпаться в нужный момент и в нужном месте и протягивать свою мощную лапу... "А что ты там, миленькая, наворковала про своего Кузмина во второй картине?"

P.S. Стихотворная пародия "Нетютчев", цитируемая в тексте, принадлежит новому светилу Литинститута поэту Максиму Лаврентьеву. Цитаты классиков, наводящие литературное беспокойство, в 23-й аудитории ныне исчезли.

Вместо них под стеклом роскошные литографические портреты других светил словесности.

17 июня 2005 г. - ноябрь 2006 г.