Итак, я решила повременить со своей общей материализацией, чтобы, все еще невидимой, без помех обозреть, может в последний раз, дорогие мои подземные окрестности. Постараюсь побольше запомнить и ничего не пропустить. Кто знает, где, что и когда пригодится? Я же не собираюсь оставаться на всю жизнь путаной. Ах, какой почтенный синоним подобрало время для презрительного слова "проститутка". Может быть, я действительно еще в аспирантуру поступлю и, закончив, стану читать студентам лекции. Чего время и возраст с нами не делают! Роскошная дама, подчеркнуто добротно и изящно одетая, объясняет студентам особенности периодизации советской литературы. Каково? Разве кто-нибудь посмеет тогда что-то нескромное подумать! Костюм делового покроя из хорошей материи, итальянские туфли на высоком каблуке, на шее нитка природного жемчуга. На шее же платочек, прикрывающий еле видимые складочки. И что, в этих жемчугах и костюме от лондонского портного я попрусь в подвал, за справками и уточнять детали? Да и кому после тридцати лет я и под сводами-то буду нужна. Писатели, даже совершенно дохлые, народ ндравный и предпочитают самую нежную, молочную телятинку. К этому времени они найдут себе новую доверенную волшебницу. Смотреть, выдумывать, пробовать надо прямо сейчас. Совершим последний сокрушительный налет на сокровищницу знаний.
Но что это? В самом уголке, под трубой, которая идет от единственного на все заочное отделение туалета - в хозяйственной части, естественно, свой туалет и запирается на замок, не дай Бог студенческие отходы смешаются с высокородными бухгалтерскими, - итак, под трубой вдруг вижу не замеченный мною прежде маленький, похожий на могильный, холмик с занятной надписью на дощечке: "Кафедра литературного мастерства". Так на рассаде в теплицах иногда пишут сорт помидоров. Рассортировали, с гордостью подумала я, наших литведов даже отдельно выделили. Какой улов! Какие интеллектуальные богатства, какие немыслимые кладовые сокровенного открылись и идут в руки!
Подлетаю, еще невидимая, таинственная, осторожно стучусь наманикюренным ноготком по табличке над братской могилкой. Тук-тук, кто в тереме живет? И здесь же перед моим внутренним, как пишут в старых романах, взором появляется некий быстро перелистывающийся каталог. Подобно тому, как в аэропортах раньше действовала доска объявлений: много-много табличек, которые листала электронная сила. О чем спросить? Какую вызвать из теней первой? Кого назвать? На чем сосредоточиться? В конце концов, на каком периоде литературы остановиться? Эти ученые покойники ведь всё знают, во всё сунули свои носы. Легенды повествовали, что совсем еще недавно в партийном бюро института, в его забронированном, как танк, сейфе, хранился богатейший архив. Такое неимоверное количество решений, жалоб и кляуз преподавателей друг на друга, доносов и анонимных писем, что можно было бы составить потайную историю литературы. Но разве кто-нибудь из анонимщиков или жалобщиков, особенно ныне еще живущих, не помнил, что и когда он написал? Помнил и, как кролик перед удавом, замирал от ужаса расплаты. И вот в самом начале "перестройки" писатели, быстрее других сообразившие, куда "пошел процесс", с невероятным энтузиазмом и воодушевлением, при редчайшем взаимном согласии все бумаги, для истории не менее драгоценные, чем рукописи Пушкина или Гоголя, сожгли, или, не глядя, выбросили на помойку. Все сгинуло, исчезло, растворилось в суете дней. Но теперь передо мной как бы появились контуры всплывающей из воды Атлантиды: может быть, хоть наводочку покойники дадут?
Однако только захотела я из своего волшебного мыслительного табло выудить пластиночку с тяжелым, словно крепостная стена, словом "донос", остановить летящую крылатку электронной мельницы, как что-то во мне опять запротиворечило. Нет, оставим сегодняшнее, суетное, хотя и актуальное на завтрашний стабильный день, пусть еще отлежится, покиснет, спрессуется до монолита. Есть более существенное и, я бы даже сказала, вечное. Гоголь! Кто же опять запустил в меня этим именем? Какие открылись с ним бездны именно в нравах современной литературы и историографии! В памяти у меня был чей-то смутный рассказ о потревоженных в середине прошлого века кладбищенских останках великого писателя. Это ж надо было его нынешним собратьям по перу, так называемой совести эпохи, решиться - не в пример мне, якшающейся лишь с виртуальными тенями, - на кощунственное соглядатайство при ворошении усыпальницы гения и даже касаться святыни, его костей! Каким-то таинственным образом это тоже было связано с Литературным институтом. Как же могла я такое пропустить и сосредоточиться на мелких писульках друг на друга! Мистический писатель Гоголь и здесь возник. "Горьким словом своим посмеюся". Недаром, видно, эти слова пророка Иеремии высечены на его памятнике у дома, где сожжены "Мертвые души". Кто-то ведет меня по этому пути.
И тут же, не успела я про себя произнести это, столь дорогое для меня имя, вдруг, как черт из табакерки, появился на вершине могильного холмика невысокого роста человечек. Значит ждали? А может быть, здесь, как в кинотеатрах нон-стоп, все время идут, повторяясь, одни и те же ленты? А невысокий человек, в духе его эпохи, будто перед внесудебной "тройкой", зачастил без понуждения:
- Все расскажу, все расскажу. Общественность должна знать истину этого происшествия.
- Соврет, - раздался со стороны другого, соседствующего с институтским подвалом, театра имени Пушкина, басовитый голос. - Обязательно соврет.
Откуда такое недоверие? Первый персонаж был ладненький, как я уже сказала, невысокого росточка, тщательно одетый и с прекрасными манерами. Даже платочек торчал из нагрудного кармана пиджака. Что-то в его облике было даже смутно знакомое. Видела ли я его, или по рассказам бывалых людей этот образ таким сложился в моем сознании? Надо думать, надо вспомнить. Второго, по мере того как он проявлялся из таинственного морока, я узнала почти сразу. Это был легендарный ректор Лита Владимир Федорович Пименов. Портрет его висит и сейчас в коридоре на втором этаже. Тоже когда-то не только администрировал, но и преподавал, вел драматургию. За пытливый глаз, за хозяйственность, за начальственно внушаемый страх студенты называли его Боцманом. И здесь я, конечно, оробела. В историю института вписаны два легендарных ректора, но Пименов - это явление особенное, та еще эпоха.
Впрочем, у всех у нас, живых и мертвых писателей, разные критерии. Для одних Пименов - это человек, который выселил писателей из бывшего общежития на Тверском бульваре, а взамен, все перестроив и с истинно большевистским рвением все мемориальное стерев с лица земли, открыл учебный корпус заочного отделения. Писателей, которые зажились, а в основном их вдов и детей, - к чертовой матери! Следы и росписи Мандельштама на обоях комнаты и шкаф, в котором Андрей Платонов хранил свои книги, - к чертовой матери! Даже домовую книгу, где писатели как граждане были прописаны именно в этом помещении, - к чертовой матери! Этакий мифологический Давид Перестроитель. Для других же Владимир Пименов - человек с загадочным прошлым: еще до того как стал ректором, он закрывал Камерный театр, поэтому имя его навсегда вошло в театральные росказни. Ну, этот-то, подумала я, все знает и обо всем. Но кто же первым возник из братской могилки?
- Соврет! - повторила привыкшим командовать голосом тень ректора Пименова. - Я обязательно все навру, когда возьмусь рассказывать, как закрывали Камерный театр, а Владимир Германович насочиняет, когда примется излагать, как он с группой писателей вскрывал могилу Гоголя.
Боже мой, подумала я в знобком восторге, что я сейчас услышу! Но, по опыту знаю, расслабляться не следует. Мне сейчас, главное, проявить легкость, сексапильность и искренний интерес. Под это дело ни одна тень не выдержит, будет говорить правду. Одновременно меня порадовала догадка, что вторая тень - это некогда очень популярный писатель Лидин, в свое время, председательствовавший в Лите в государственной экзаменационной комиссии.
- Отчасти, отчасти Лидин, - пробасила тень Пименова, которая, конечно телепатическим образом, прочла мои мысли и даже, не требуя полной материализации - но отчасти и Гомберг.
- Да, да, надо обязательно раскрывать псевдонимы! - каркнул кто-то в поддевке и смазных сапогах, выскользнув из братской кафедральной могилы. - Расплодились и все выдают себя за русских писателей.
- Цыц! - грозно рявкнул ректор. - Сколько же и в литературе неудачников-шовинистов!
В мгновение ока сапоги утянули поддевку за собой обратно внутрь холмика. От быстрого этого движения над полом поднялось крошечное облачко пыли. Кто это был, мне теперь никогда не узнать.
- Просто покоя нет от так называемых "патриотов", - снова пробасил легендарный ректор; я отметила про себя, что сказал он это, как говорится в театральном мире, а парт, недаром столько лет преподавал драматургию. - А вы разве, милочка, не знаете подробностей перезахоронения праха Николая Васильевича Гоголя в советское время? - Я тут же подумала, как ректор меня увидел без полной материализации? Потом вспомнила, что Пименов, по легендам, знал всех до одного студентов Лита в лицо и по имени. Значит, своим привычкам не изменил и, возможно, до сих пор следит за всеми пополнениями кадров и студенчества через собаку отдела кадров Музу. Уловив в моем лице некоторую растерянность, по педагогической привычке стал меня совестить: - Стыдно, стыдно. Но мы сейчас этот пробел закроем. И поэму Андрея Вознесенского не читали? Какой конфуз! Я вас представлю Владимиру Германовичу Лидину, и он вам все расскажет. Из купеческой семьи, но образованнейший, между прочим, человек. Еще до революции учился в знаменитом Лазаревском институте восточных языков, окончил и юридический факультет Московского университета. Восемьдесят пять лет свет коптил, столько всего понаписал, но все сгинуло, а теперь у нас здесь ведает рассказами и... баснями. Знаменит, конечно, тем, что участвовал в этом вскрытии могилы. Приоритеты в жизни, как и в литературе, меняются. Один останется знаменит своим романом, другой - доносом или какой другой подлостью. Очень был, особенно к старости, человеком разговорчивым. Я ему всегда говорил: не разводите на кафедре тары-бары, а он все красовался перед коллегами, вот и наболтал лишнего.
- Ну, что здесь интересного или выдающегося? - закокетничал старый писатель. Видно, юридическое образование дало ему знание всех лазеек и тонкостей смыслов. - Да, участвовал, даже фотографировал, потому что без фотоаппарата в то время из дома не выходил. Да и в чем мы виноваты? Советское правительство решило организовать в Даниловом монастыре, где захоронены были некоторые выдающиеся деятели русской культуры, приемник для несовершеннолетних правонарушителей. Благородное дело! Чтобы освободить территорию, было решено перенести некоторые прахи, в том числе писателя Гоголя, поэта Языкова и философа Хомякова - заметьте, все славянофилы и все заигрывали с православием - на Новодевичье кладбище.
Ну, этой-то модой переносить и реконструировать, подумала я, Пименова не удивишь. Примеры были: сам Лазарь Моисеевич Каганович ретиво курировал план реконструкции Москвы. Могли бы и вовсе докурироваться. Только принципиальная неуступчивость архитектора Барановского спасла от сноса храм Василия Блаженного на Красной площади. Лазарю подражали. Александр Сергеевич Орлов и Зоя Михайловна Кочеткова очень серьезно, с деталями, преподавали нам в институте историческую науку, рассказали об этом.
- Мне позвонила по телефону, - продолжал давно умерший профессор - научный сотрудник Исторического музея Мария Юрьевна Барановская, супруга известного архитектора: "Завтра на кладбище Данилова монастыря будет вскрытие могилы Гоголя, - сказала она мне. - Приезжайте". В те времена много разных вскрытий происходило, мощи в церквах и монастырях обнажали. Я, конечно, присутствовал, потому что такой случай упустить было невозможно.
Не зря ректор, материализовавшийся со стороны бывшего Камерного театра, сказал, что к старости профессор Лидин стал болтлив. Вот и сейчас он, кажется, начал заговариваться, молоть что-то лишнее:
- Недавно я пересматривал шестой том сочинений Пушкина в издании Брокгауза-Ефрона и наткнулся на статью некоего В.В. "Обнажившийся гроб Пушкина". Мне показалось существенным - как же эти старые, дореволюционной закваски, джентльмены подбирают слова! Как за ними умеют спрятать суть! - показалось важным и существенным оставить документальную запись о схожем событии - о перенесении праха другого великого писателя, Гоголя.
- А о том, как писатели этот прах растрясли, вы в своем увраже не сообщали? - пробасил хозяйственный ректор по прозвищу Боцман. Видимо, и в советское время всеобщее воровство было жгучей проблемой, и старый театральный критик настрадался, возглавляя даже такое интеллигентное заведение, как Лит. Говорят, мебель антикварную из института при нем растащили. Но я знала также, что если человек начинает откровенно болтать, сбивать его не следует. Поэтому с подчеркнутым вниманием, лестным для мертвого собеседника от вполне живой девицы, сразу оседлала волну:
- Ну, а как это происходило? Кто при этом присутствовал?
- Вот-вот, это очень интересно, - пробасил опять ректор. По всему было видно, что ректор знает о каких-то неожиданных фактах. - Описали ли вы все подробно в своих воспоминаниях?
- Конечно, точность в этих вопросах - наш долг. Сначала я рассказал, как вскрывали могилу Хомякова. Там было два гроба, один в другом: первый цинковый, второй дубовый. Я все аккуратно фотографировал, потому что по привычке захватил с собою фотоаппарат. В то время мы все увлекались фотографированием. Потом вскрыли могилу Языкова. Если останки Хомякова были хорошей сохранности, - был покойный в казакине, коричневой поддевке, какую обычно носили славянофилы, брюки вправлены в высокие сапоги, нимало не истлевшие, - поэтому эти останки, подняв за плечи и ноги, переложили в другой гроб целиком, ничего не нарушив, то от Языкова остались только разрозненные кости скелета и череп с очень здоровыми крепкими зубами. И здесь я все сфотографировал, мои снимки были единственными.
Мне чуть ли не стало плохо, когда я представила припрыгивающего возле могил пятидесятилетнего писателя, изгибающегося, чтобы взять повыразительней ракурс, и рассматривающего останки своих собратьев по перу. Даже заметил, какие были зубы у трупа. Дантист несчастный.
Опытный ректор снова прочитал в моем сознании сомнения и шепотом съехидничал:
- Должно быть, недаром написал он в свое время повесть "Могила неизвестного солдата" и роман "Отступник".
Интересно, так же не любили друг друга эти деятели культуры при жизни, или после смерти их отношения обострились? Что-то во всей этой рассказанной истории было гнусное и нехристианское.
Тут же я вспомнила, как год назад я была на отдыхе в Египте с не очень молодым, но похотливым "папиком". Чего здесь стесняться, дело обычное, пожилой богатый мужчина хотел бы, чтобы кто-то ночами грел его в постели, а молодая девушка хотела полежать на почти экваториальном солнышке, купаться в парном море и осмотреть некоторые древние достопримечательности. Если что-то и было еще фривольное, а так - сплошной эскорт с оттенком вполне невинного петтинга. Не мыло, не измылишься. Саня был в курсе и знал, что я храню ему духовную верность.
Среди намеченных к осмотру достопримечательностей числился и Каирский музей. Побродили мы по музею с милым моим папиком, повидали драгоценности и старинную скульптуру и на выходе обнаружили некое отделение, куда пускали за специальную плату. Это были залы мумий. У них там большая коллекция сушеных покойников в гробах и без, лежат рядами. Папик из любопытства пошёл; он бизнесмен, ему все интересно, а я отказалась. Ведь когда-то каждая нынешняя мумия была живым человеком, и этот человек любил, переживал, молился богам. Я очень боялась смотреть на этих древних покойников, потому что не хотела нанести какое-то повреждение своей душе. Только не говорите, что это душа проститутки, это еще и душа писательницы.
А тем временем бойкая и обаятельная тень писателя Лидина продолжала:
- Могилу Гоголя вскрывали целый день. - Перекладывая его рассказ, я опускаю такую подробность, как устройство склепа, в котором находился гроб Гоголя. Это все можно прочесть в соответствующих справочниках, в частности в книгах "Российского архива", который издает замечательный ученый Алексей Налепин; по крайней мере, его бескорыстными советами я пользовалась, когда писала курсовую работу.
Но пусть дальше говорит сама писательская тень:
- Работа в склепе затянулась; настали уже сумерки, когда могила Гоголя была наконец вскрыта...
- Сумерки - замечательное время для грабежа, не правда ли? - почему-то очень даже весело вставил реплику в слитный рассказ писательской тени другая тень, бывшего ректора Литературного института. Я бы сказала, что писательская тень здесь немножко передернулась, но, тем не менее, весьма живо продолжала. Джентльмены умеют держать удары в словесных схватках.
Тут я, естественно, подумала, что, наверное, много мороки было со знаменитой "Голгофой" - многопудовым камнем, накрывавшим могилу. Это целая история, хорошо известная даже начинающим литературоведам и историкам литературы. Камень, по преданью, нашел в Крыму Иван Аксаков, из семьи известных славянофилов, и долго вез лошадиной тягой в Москву. Так изначально и предполагалось - на могилу писателя, как символическое напоминание о муках Христа. На камень потом поставили небольшой металлический крест. Столько разных символов и легенд связано с именем Гоголя. Я думаю, что крымский камень - "Голгофа" еще всплывет у меня в повествовании. Но пока я внимательно слушала виртуального рассказчика.
- Верхние доски гроба прогнили, но боковые, с сохранившейся фольгой, металлическими углами и ручками и частично уцелевшим голубовато-лиловым позументом, были целы.
У меня всегда были подозрения, что писатели, этот тонкий народ, как-то особенно относятся к смерти. С одной стороны, они бестрепетно копаются в деталях мертвецких дел, словно бы веря в собственное бессмертие, с другой - может, они просто некрофилы, и разбор по косточкам могил и гробов коллег доставляет им чисто утилитарное удовольствие. Иначе откуда такая любовь к подробностям? Но, возможно, здесь лишь извечная страсть писателя к бытовой точности.
- Сейчас мы дойдем и до точности, - опять вырвал у меня из сознания последнее соображение едкий ректор и сразу же его прокомментировал. Мне показалось, что в его умершем голосе ощущался даже сарказм. Но разве по лицу бывшего партийного работника что-нибудь прочтешь? Вот кто умел хранить тайны! Но все равно, разве царицей литературы не является точность и деталь, как царицей доказательств, по мысли знаменитого правоведа сталинской поры Вышинского, было признание. А вот если бы, кощунственно подумала я, высечь плеткой какой-нибудь из этих вот трупов, он бы мог признаться? И, пропустив, к сожалению, несколько слов, я снова превратилась в сплошное внимание.
Между тем голос давно умершего и забытого писателя разрастался и достиг даже некоторого пафоса. В свое время картина разрытой могилы так, видимо, глубоко и живительно на него подействовала, что, чувствовалось, минувшее до сих пор стоит перед его глазами. А что может быть крепче и сильнее эмоциональной памяти? Я даже удивилась, почему покойный Владимир Германович не продолжил свой удивительный монолог стихами.
- Весь остов скелета был заключен в хорошо сохранившийся сюртук табачного цвета. Под сюртуком уцелело даже белье с костяными пуговицами; на ногах были башмаки, тоже полностью сохранившиеся; только дратва, соединяющая подошву с верхом, прогнила на носках, и кожа несколько завернулась кверху, обнажая кости стопы.
- Вы заметили, дорогая, - бывший ректор властно, одним мановением руки остановил монолог словоохотливой тени, чтобы сообщить мне еще одно свое сокровенное соображение, - как поразительно точно и живописно рисует общую картину эксгумации наш писатель? В Литературный институт никогда не брали преподавателей без "изюминки". Все они у нас в чем-то замешаны, не правда ли, Владимир Германович? Но мы не станем детализировать. Только скажите, дражайший коллега, а как вокруг этих раскопок вел себя народ?
Я предчувствовала, что под словом "народ" собеседники подразумевали разное. Во всяком случае, тень популярного в советское время рассказчика от прямого ответа ушла, предпочитая несколько своеобразный тон:
- Народ не безмолвствовал. Когда открыли гроб, Мария Юрьевна Барановская горько заплакала. Один из присматривавших за вскрытием энкаведешников сказал своему коллеге: "Смотри, вдова-то, вдова как убивается!"
- Отшучиваетесь? Но мы еще вернемся к этому вопросу. Продолжайте. Ирония, кстати, обессиливает литературу.
В последнем указании Боцмана прорезался металл. Я подумала: сложные отношения у преподавателей, что в жизни, что после смерти. В чем-то они все время друг друга подозревают.
- Башмаки на покойном были с очень высокими каблуками. Приблизительно четыре-пять сантиметров. Это дает основание предполагать, что Гоголь был невысокого роста.
И тут над маленьким могильным холмиком повисла решающая пауза.
- А что еще можно нам предположить? Вы, кажется, даже упомянули об этом "еще" в своем мемуаре, многоуважаемый Владимир Германович?
- Ну да, ну да, - с большой готовностью подтвердила писательская тень, - чего же тут скрывать, если все знают. Я позволил себе взять кусочек сюртука Гоголя, который впоследствии искусный переплетчик вделал в футляр его первого издания "Мертвых душ"; книга с этой реликвией, кажется, до сих пор находится в библиотеке моих наследников.
- Значит, все ж таки пограбили покойничка? - удовлетворенно подытожил ректор самым невинным голосом, и от этой трактовки случившегося я содрогнулась. Но какой писатель употребил бы деликатные словечки - "позволил себе взять"! О богатый русский язык, сколько, оказывается, эвфемизмов у слова "воровство". Я представила себе глубокий сумерек на монастырском погосте и остервенелого литератора-фотографа, с треском отрывающего лоскут материи с костюма, в который был одет скелет. Не раздался ли в этот момент раскат грома, не сверкнула ли молния, и не возник ли некто с рогами и хвостом в кладбищенских кустах сирени? Но мои предположения оказались слабым отблеском действительно произошедшего в дальнейшем вокруг могилы Гоголя. Жизнь всегда богаче любой фантазии.
Теперь ректор уже обращается ко мне:
- А вы что же, миленькая, поверили всему рассказанному этим молодящимся вертопрахом? Чему вас, собственно, в нашем вузе учили? Все, что говорят писатели, надо делить на три. Они как сумасшедшие, которые, разума не имея, мелют что хотят, но при этом всё только в свою пользу. Талантливые, в общем, люди. А теперь, дорогая, вспомним, что же рассказывал этот милый старичок о том же событии на кафедре в Лите своим коллегам. Занятная получится картина.
- Да, да, занятная! - тут же запрыгали карликового роста вертлявые человечки вокруг все того же могильного холмика. - Нам Владимир Германович совсем не так рассказывал.
Все такие маленькие и ладненькие, но все такие важные и величественные. Просто какие-то гномы, заседающие в темном подполье. Я догадалась, что это тени прежнего профессорско-преподавательского состава, которые сейчас уточняют данные коллеги, сверяя со своей памятью. Это и понятно, всего сразу не вспомнишь. Как же, наверное, самозабвенно он витийствовал, наш профессор, сидя за круглым столом в кабинете кафедры и попивая на глазах у младших и менее знаменитых товарищей ароматный чай из хрустального стакана. Такие эти гномики были ретивые, так соскучились по живой речи, что перебивали друг друга и связный рассказ составлялся с большим трудом. Но все требовали точности... Все помнили, как Владимир Германович подавал эксклюзив. Не трепи лишнего!
Во-первых, выяснилось, что на этом торжественном перезахоронении был еще ряд писательских персон, о чем рассказчик почему-то умолчал. Славой не хотел делиться? Я успела запомнить только несколько фамилий, а вообще-то любопытствующих было что-то около тридцати человек. Но абсолютно точно присутствовали: Юрий Карлович Олеша, творец романа "Зависть"; "Бронепоезд 14-69" представлял его автор, Всеволод Вячеславович Иванов; наблюдал за картиной знаменитый поэт и острослов Михаил Аркадьевич Светлов, "Каховка, Каховка, родная винтовка..." Ай да писатели! Ведь именно для того власть их всех возле развороченного склепа собрала, суетливых рабочих классиков и попутчиков пролетариата, чтобы их именами прикрыться.
Во-вторых, сразу же, как только открыли гроб и все увидели великого покойника, на некоторых присутствующих сошло какое-то затмение. Надо полагать, что энкаведешникам, которые посочувствовали "вдове", все эти раритеты в виде мослов, сапог и клочьев еще не истлевшей до конца одежды были просто ни к чему. Что они в этом понимали? Другое дело - товарищи писатели. Эти сразу смекнули, возле какого ходят антиквариата. Как теперь было бы интересно установить, кто из писателей что стянул, ограбив покойника? Так на всех очевидцев нашло некоторое затмение, или рогатый господин, скрывавшийся в кладбищенских зарослях, руководил только писателями? И кто первым протянул руку и схватил?.. Маленькие человечки, со слов своего коллеги, какие они запомнили, взахлеб уверяли, что, кроме "куска жилета табачного цвета" с груди, из гроба Гоголя утащили ребро и берцовую кость и - опять-таки, по словам самого Владимира Германовича, - даже сапог. Какой грустный и печальный секонд-хенд...
И как обидно бывает для литератора не иметь возможности полно закончить, или скруглить, эпизод. У меня такая возможность, к счастью, есть. Извлеченные из могилы предметы стали преследовать писателей-грабителей. То одному снятся видения, то другой беспричинно начинает выть на луну. Говорят, энтузиасты-гробокопатели, измучившиеся психическим давлением, какое на них оказывал покойник, сговорились и в одну прекрасную ночь закопали все отчужденные у классика кости и предметы из гроба в его новую могилу на Новодевичьем кладбище.
Я бывала в этом заповедном месте. Каждый писатель приходит сюда, особенно, если он еще молод, чтобы прикинуть, где в этом же торжественном ряду поместится его могила. Почти рядом с Гоголем лежат и Чехов, рассказавший в таком странном для него мистическом "Черном монахе" о нервозной русской интеллигенции; и Булгаков, гениально инсценировавший "Мертвые души"; и герой его "Театрального романа" Станиславский, в чьем МХАТе эти "Мертвые души" были поставлены. Кстати, опороченная так и сяк и живыми персонажами, и подвальными тенями лежит здесь в вечном упокоении Елена Сергевна Булгакова. Именно она не только добилась публикации "Мастера и Маргариты", но и выполнила, казалось бы невыполнимую, мольбу мужа к праху Гоголя. Об этом чудесно, с оттенками многозначительной чертовщины, написал в своих воспоминаниях долголетний сотрудник Твардовского по журналу "Новый мир" Владимир Яковлич Лакшин. Теперь уже тоже, к сожалению, покойный. В поисках подходящего, "для Миши и себя", памятника Елена Сергеевна как-то высмотрела - ну, ведьма же! - в сарае у кладбищенских гранильщиков огромный черный камень. "Это 'Голгофа', - пояснили ей, - с могилы Гоголя". Заменили, значит, в свое время на мраморную колонну с бюстом писателя, несмотря на недвусмысленное его завещание: "Памятников надо мною не ставить". Ноздреватый валун, вросший в землю, с трудом извлекли и по деревянным подмостьям перекатили к могиле Михал Афанасьича. Вот и исполнилась просьба ученика: учитель укрыл его своей, в веках не подверженной моли, шинелью. Все хорошее тоже сбывается, дорогие мои мертвяки! Если очень захотеть...
Но всего никогда, к сожалению, не успеешь написать. И дело здесь не в тонкостях композиции, а во времени; я уже давно чувствовала, что пора полностью материализоваться для всех; писатели ждали, а, как известно, мужчину, даже и голографического, ждать заставлять не следует, может перестояться. Настала минута моего превращения.
Как же, оказывается, эти покойнички соскучились по живому теплому телу!
Если кто-нибудь видел, как на горсть пшена или хлебные крошки сразу же, единым махом, слетаются воробьи или стая голубей, гомоня и отталкивая друг друга, тот поймет, что произошло с ворохом писательских теней, рассредоточенных по разным закоулкам литературного подвала. Хотя, конечно, и бесплотны эти тени, но от навязчивого их обилия, я ощутила какое-то энергетическое мерцание по телу, наподобие того, какое испытываешь, поднеся раскрытую ладонь к экрану работающего телевизора. Тени, очевидно, понемножечку запитывались живым духом и от этого обретали более четкие контуры. Так иногда художники-импрессионисты обводили черной краской силуэты людей и предметов.
Как обычно, я дала возможность всем теням несколько подзарядиться, особенно, правда, этих бездельников не балуя: пусть лучше чаще приникают к продукции земного мага и чародея Чубайса. Еще не сгнившие электрические провода шли в подвале к тускло светящей тридцатисвечовой подпотолочной лампочке. Что за дурацкая, кстати, экономия? При таком свете даже рабочие, заходящие в подвал, чтобы откачать осенние воды или весеннюю слякоть, ничего не видят; того и гляди кто-нибудь сломает ногу, наступит на тень! Но традиционно в институте все завхозы и проректоры по хозчасти - люди с сорванными мозгами, чего от них стребуешь! Искусство для них - в кассе.
Во время энергетического сеанса я стояла смирно, почти неподвижно и не могу сказать, что не испытывала определенной приятности, которая распространялась по мне. Что-то похожее на легкое покалывание, будто бы шарики еще советского, нетоксичного, боржоми забегали по разным участкам тела. Но наступило мгновенье, когда я легонько повела плечиком и писательские тени ссыпались с меня, как сухие листья. Напились, друзья. Хватит, пора объяснятся.
- Зачем звали меня, уроды? Чего вам здесь не хватает? Или соскучились? - так я ласково начала.
Тишина висела в старом подвале, только слышался шорох пристраивающихся одна к другой и ко мне сохлых теней. И вдруг на его фоне прорезались тоненькие, замордованные жаждой неосуществившейся славы голосочки. Как бы даже песенка, коротенький наглый куплетец:
- А у нас два вопроса-вопросика. Во-первых, ты из института уходишь, а кого из студенток вместо себя оставляешь? А во-вторых...
Но я прервала торопыг, решив сначала разобраться с первой претензией:
- Что вы, ребята, как маленькие! Меня кто-нибудь на это место у вас назначал? Я случайно забрела в подвал, вот с вами, как нянька, и осталась. Но вы ведь знаете, что вечно, как и случайно, ничего не происходит. Любовь не может длиться бесконечно, нужна смена впечатлений. Кто-нибудь новый и к вам зайдет.
- Знаем, знаем, лучше всех знаем! Это в жизни на голову кирпич может упасть, а в литературе в такую случайность никто не поверит, - снова суховеем зашелестели тени-листочки.
- Про это, про эту мнимую "случайность" вам студентам, милая, ваш бывший ректор на семинарах по прозе чертову дюжину лет талдычил. Тоже мне теоретик! Устаревшая точка зрения: теперь, при либеральной демократии, в литературе все случайно. Лучше бы свои романы писал, а не теоретизировал. Все решил заграбастать. Есть слушок, что он еще и докторскую диссертацию успел навалять. Это что же получается? Люди целую жизнь потратили, чтобы стать докторами наук и этим как бы сравнятся с творцами, с писателями. В этом вы, писатели, в творчестве - разбираетесь, а в этом, в науке, мы - ученые. А он, значит, теперь на двух стульях расселся: и писатель известный, во всех энциклопедиях значится, и теперь еще и ученый-теоретик. Как теперь с ним бороться?
- Свалили все-таки мужика, - раздался из глубины раздумчивый, явно мужицкий голос. - А вроде не воровал...
- Ну, до чего же вы деревенские, самодеятельные писатели необразованные! - Анонимная перепалка продолжалась, и я с удовольствием к ней прислушивалась, узнавая много нового. Разве за сегодняшним законодательством уследишь? - а прежний продолжал. Кто бы это мог быть? Но я так и не идентифицировала говорящего с литературой, успокоившись, что, наверное, это голос какого-нибудь писателя-производственника, занимавшегося экономикой. - Никто его не валил; есть закон, на госслужбе можно оставаться до шестидесяти пяти, а ректорам еще пять лет льготных дают. Понятно? Время снесло.
Но производственник не унимался, и не таким он оказывался темным; впрочем, сейчас в политике благодаря телевидению все разбираются.
- Вон Олегу Табакову тоже перевалило за семьдесят, а остался руководить МХАТом. Минтимер Шаймиев хитрой лисой миновал возрастной ценз и продолжает руководить республикой.
- Олега Табакова и Шаймиева все в лицо знают. А кто твоего ректора в лицо видел...
- Нет, ты погоди про лицо ректора, дай-ка я твое лицо рассмотрю поближе.
В театре теней повисла зловещая тишина. Я подумала: ну началось, сначала форма носа, потом "еще шляпу надел", ведут себя покойнички, как в трамвае. Пора снова переключать их внимание. А то еще подерутся. В отношении меня тени кое в чем были правы.
Должна сказать, что спустилась я в подвал не вполне случайно, а скорее на разведку: вдруг найдется какое-нибудь местечко, где мы с Саней смогли бы "перекурить". Ну, тут на меня, почувствовав живое, тени тогда и насели, облепили, грозили даже ссильничать, зашантажировали, пришлось брать над ними шефство. Наобещали взамен кучу всего: и талант, и продвижение в литературе, и содействие в толстых журналах, и бесплатный сайт в интернете на том свете.
Но не успела я обо всем этом подумать, как последовало экстравагантное предложение:
- А может, Саню вместо себя оставишь, а? - раздался совсем тоненький, вихляющийся голосок.
Да кто же это мог так подло сострить? Все во мне бешено забурлило. Но за меня было кому дать отпор.
- Ну, вы, козлы-извращенцы! - раздался решительный голос, по тембру напоминавший фадеевский. А кому же командовать как не ему, человеку с харизмой; такое, если оно есть, не пропьешь. А голос тем временем продолжал: - Признайтесь, тихушники, кто так паскудно высказался? Почему такие разгульные суждения звучат? Может быть, из особого загроботдела надо кого-нибудь пригласить?
- А вы, господин Фадеев, не заноситесь, сейчас эта подлая статья отменена.
Ты подумай, даже здесь не скрыться от занудливых правозащитников! Кто бы это? Голос вроде женский. Валерии Новодворской тут не могло быть, она еще жива. Может, Мариэтта Шагинян, талантливо ходившая по разминированным для нее дорожкам минного поля? Кто? Правда, совсем еще недавно писала на эту тему странноватая советская поэтесса, не очень интересовавшаяся мужчинами, да вдобавок ко всему, кажется, закончившая Литинститут. Может, это она?..
А прежний грубоватый, но все же определенно женский голос продолжал:
- Это Сталин, борясь с фашизмом, статью в кодексе с помощью Горького придумал, потому что несчастный провокатор Ван дер Любе страдал этим врожденным недугом. Ему там было обещано каждый день по здоровенному эсэсовцу на роль бугая. За это он и обвинил в поджоге рейхстага коммунистов. Горький, в виде писательского суждения, оформил связи таких генноисковерканных людей с фашистской идеологией. Вивисектор человеческих душ, он будто по картам читал, что Сталину, как и Гитлеру, нужно было на кого-то все спихну-у-уть...
Нежданно на щенячьем визге этот, прежде мускулистый, женский голос внезапно умолк; должно быть, агрессивное большинство и тут молчком придавило защитницу прав обиженных жизнью, слишком далеко зашла в болтовне, падлюка...
При старых писателях ругать Сталина было нельзя: лауреаты его престижной премии горло могли перегрызть в буквальном смысле! Многие зверели, услышав имя вождя, произносимое всуе. Любил литературу этот недоучившийся семинарист, и подтексты остро различал. Писателей баловал, не только осыпал премиями и орденами, но и строил в Переделкино дачи, которые они теперь пытаются самовластно приватизировать для себя и любимых чад. Сергею Владимычу Михалкову, когда тот Гимн Советского Союза написал, квартиру новую большую дал с видом на не распроданный тогда еще особняк Ростовых, где в ресторане кормились писатели всех пятнадцати союзных республик. Вот и служили ему изобретатели литературных душ по-собачьи преданно.
Писатели - в массе своей, как правило, либералы, говоруны и демократы. Матерые же классики, писатели настоящие, не чета нынешним балаболам, становой, так сказать, хребет литературы, они все больше почвенники, монархисты, сторонники империи, предпочитали баб, грешили запоями, страстям предавались неуемно - натуралы, одним словом, прямоходы, мужики. Унижать то, чему служили, не в пример сегодняшним писакам, не пожелали, верность хранили. У советских собственная гордость! Так что прибили бабу, и все тут. А тень поэтессы, если это была она, куда-то в мусор отлетела и там зарылась в полной изоляции. В общем, сюжет закончился, перешли к следующему.
И тут слово взял Фадеев, чтобы, как я поняла, объяснить причину моего призыва в этот подвал. То есть фактически вскрыл так и не прозвучавший второй вопрос, и сделал это в форме, очень в его время распространенной, которая перекладывала личную ответственность на плечи коллектива:
- Мы здесь с товарищами посоветовались и позвали тебя, дорогая наша юная подруга, потому что обеспокоены твоей дипломной работой. Говорят, там у тебя с темой что-то не совсем в порядке, сюжеты не соответствуют норме, с соцреализмом не стыкуются, ты в своих дипломных рассказиках фривольничаешь.
- Да что вы, уважаемый Сан Саныч, я, как классик Горький, описываю свои университеты, которые и есть жизнь, свои хождения в люди. Характеры, значит, пишу, социальные мотивы проявляю, клеймлю современный капитализм и его безудержное потребительство, портреты новых людей рисую. Вполне в духе переделанной вами по указанию партии "Молодой гвардии"...
- Не в люди она ходит, а по людям, особенно по мужикам! - перебил меня новый, и опять женский, голос. Бабы определенно в своей жизни недолюбили, завидущие глаза! - Пусть лучше признается, сколько у нее этих кобелей было и какие нынче в Москве расценки на приватные услуги.
Я сразу же в крик - как с бабами разговаривать, знаю:
- А ты кто такая? Кто такая, и что ты написала?
- Это известная у нас правдолюбка и критик Зоя Кедрина! - угодливо подкинул мне другой, уже мужской замогильный голос.
Нам вроде на лекциях о такой критической бабушке ничего не рассказывали. Но разве от писателей что-нибудь укроется! На то она и интеллигенция, чтобы безо всяких вопросов отвечать и друг на друга стучать.
- Это та партийная сука, - раздался очень знакомый, несколько картавый голосок, каким отличались поэты-песенники, - которая выступала обвинителем на процессе Синявского и Даниэля. - Она опять за старые штучки принялась. Покажите ей кузькину мать!
Но до мордобоя дело не дошло, потому что сложно вообразить драку не вполне материализовавшихся теней. Все было переведено снова в вербальную канитель. Тем более, вперекор пошли другие голоса. Стало шумно, все перебивали друг друга, как на партсобраниях, знакомых нам по кино. Либералы кричали, что во фривольностях нет ничего преступного; мол, любовные страсти во всякие времена существуют. Один даже вот как заковыристо выразился: "Вы что, женской письки никогда не видели, или дамы за мужской член хоть раз не держались?" Степенные патриотические тени утверждали, что подобной порнографии в русской литературе не потерпят. Да так ли хорошо знают они русскую литературу? - усомнились первые. - Будто главные ее страдальцы, Некрасов и Тургенев, по бардакам не ходили! А где, собственно, Лев Толстой, великий старец, подробности о публичном доме для "Воскресения" насобирал? Кукушка ему накуковала? Третьи, видно из архивных филологов, настаивали, что времена, дескать, поменялись, а литература всегда следует за эпохой. И разве проститутка не пребывала всегда в главных героинях? Одна с камелией, как у Дюма-сына; другая, как у Горького в пьесе "На дне", с книжкой про виконта Рауля. А бальзаковские куртизанки с их утраченными иллюзиями? Да и меня к этой профессии, если разобраться, тоже не любовь привела! Та же социальная причина. Ее вы, голубчики, из русской литературы не выбросите, это только полные козлы придумали красивую сказку о башне из слоновой кости. Будто в башне все зашитые и никто не мочится и не производит акта дефекации.
Но в этой аудитории среди наэлектризованных покойников думать о чем-нибудь своем просто невозможно. Каждый - будто психоаналитик. Какой-то мощный медиатор думку мою про собственную молодость и начало пути уловил, и тут же, на чёрте откуда моментально возникшем большом настенном экране, эти мои, личные, видения проецируются во всей откровенной наглядности. Сознание просто как детектор лжи работает: чего хотела бы скрыть, все выбалтывается. И это активизируют писатели, так упорно бьющиеся за свою интеллектуальную собственность! За свою - бьются, а чужим сознанием, как контрафактными дисками, беззастенчиво пользуются. Это, что ли, у них называется "превращением интима в общечеловеческие ценности"?.. И - поплыла под гогот присутствующих вся моя подноготная.
Вот я маленькой девочкой, первоклашкой, в косыночке и с совочком, когда обратила внимание, что мальчики писают совсем по-другому, чем девочки. И мой отчим, секретарь райкома, здоровый такой боровок; и моя мать, которая била меня нещадно; перед самым роддомом, чтобы я не выдавала отчима как причину моего вздувшегося брюха. Посадят, мол, как жить-то будем? А лет мне было, как Татьяниной няне из "Евгения Онегина", когда ее просватали за погодка Ваню, то есть тринадцать. Даже отчима крупным планом показали с его знаменитой репликой: "Жена в больнице была, я в горести сильно выпил, случайно к девке лег, вроде своя баба, не разобрал". А уж когда я приехала в Москву поступать в театральный институт, да не поступила, а мой несостоявшийся профессор меня по приятелям пустил, тут зрительской аудитории стало не очень интересно, потому что пошла одна механика, безо всякого чувства. Ну, естественно, кое-какие картинки на экране были инсценировками главок моей дипломной работы, потому что без этого в литературе не обойдешься - она теснейшим образом связана с жизнью. Недаром высшей оценкой при чтении у народа служит такая: "Как в жизни!"
- Ну, что, уважаемые коллеги, - подытожил, как только экран погас, Фадеев, - мы с вами посмотрели исходные материалы. В отдельных случаях дипломная работа соответствует жизненным обстоятельствам, хотя и напичкана, да-да, с перебором, натуралистическими деталями. Например, у меня в "Молодой гвардии" в основном шестнадцати-семнадцатилетние юнцы действуют, но там нет и в помине детского интереса к вопросам пола, чем грешат сейчас романы для взрослых. Беда, нависшая над родиной, выявляла тогда в душах людей лучшее. Так что, милая сверстница моих героев, совсем не за фривольности шерстили меня товарищи по партии...
- А за политическое недомыслие! - вякнул кто-то из кучи мусора в углу. - Роль партии слабо отразил.
Вот-вот оно, что давно щекотало мое любопытство своей таинственностью - руководство партией литературным процессом и в целом духовной жизнью общества. В нашем институте партийное бюро, говорят, контролировало выведение, наподобие цыплят, писательских талантов, с коррекцией температуры в инкубаторе, качества интеллектуального питания и режима прогулок, то есть знакомства с жизнью вдали от родной клетки с насестом. Какая для нас, сегодняшних жителей, загадочная вещь! Как могла коммунистическая партия руководить селекцией фантазий или полетом воображения? Но верили, что можно, и ведь руководила. На основе догм, выстроенных по типу библейских заповедей. Шаг влево, шаг вправо - уже стреляют. И не всегда фигурально. По-моему, как раз об этом говорилось в предсмертной записке Фадеева, где он обвинил партийных бонз, ничего не понимающих в литературе, во всех ее бедах, да и в своей личной. Слава Богу, плюрализм избавил нас от тотального контроля. Свобода! С другой стороны, - вдруг зашевелился во мне червячок сомнения, - разве отсутствие всяческих тормозов в движущемся субъекте-объекте, каким являет себя миру литература, всенепременное благо? И доверчиво поглощающему ее обществу, и ей самой. Как же найти золотую середину?..
Мои незрелые рассуждения, показавшиеся мне, впрочем, довольно масштабными, промелькнули за секунды, поскольку писательский генсек не прерывал своей речи:
- Как будем решать? Поддержит ли наше сообщество мертвяков этот дипломный проект, о чем мы телепатическим образом должны будем проинформировать наших не совсем еще усопших коллег наверху? Кто, кстати, в институте одобрил тему диплома?
Хотя вопрос был адресован мне, я молчала, как перезревший покойник, боясь навредить первому, кто приютил меня с работой над дипломом... Хороший пузатый дядька, с нескрываемым интересом поглядывающий на сочных девиц. Тут кто-то со стороны, где раньше сидел самозваный президиум, от которого меня оттеснили любвеобильные тени, оповестил собрание:
- Александр Евсеевич Рекемчук.
- Знаем, знаем, - сказал своим высоким голоском Фадеев. - Партийный писатель, придерживался нужной точки зрения. В свое время, если мне не изменяет память, отрицательно, как и все мы, относился к диссидентам. Был редактором "Мосфильма", такой не ошибется. Он всегда точно выбирает вектор движения. Политически выдержан, морально устойчив. Что думают на этот счет бывшие профессора Литинститута? Лева, ты написал "Гимн демократической молодежи", тебе и карты в руки.
- Не могу молчать, но и говорить - тоже не могу, - проникновенно-ласковым голосом всенародно любимого лирика обрисовал свою позицию Лев Иваныч Ошанин. И, поблистав толстостёклыми очками в центре подвала столько секунд, сколько понадобилось для произнесения этой крылатой фразы, крупная вальяжная фигура знаменитого поэта-песенника исчезла.
- Почему? - успел только грозно бросить ему вслед Фадеев.
- Любитель демократической молодежи - заинтересованное лицо, - ответил за Ошанина тайный доброхот, тот самый, что раньше заложил Рекемчука. - Перед самой кончиной пошел на связь со своей студенткой.
Интересно, чего этот задохнувшийся от злобы сексот не знает! Кто же такой? Я, очевидно, пролепетала вопрос вслух, потому что тусклый силуэт ближней ко мне тени, поводя глазками, чтобы определить четко мое местопребывание, игриво бормотнул:
- Кто, кто? Конь в пальто, как говаривал в телепередаче "Куклы" первый российский президент... Это, милое дитя, критик Ермилов. Хи-хи... Ему в Переделкине на калиточной табличке "Осторожно, злая собака" подписали: "...и беспринципная". Уж и тут-то его несколько раз били и приговаривали к окончательному распылению...
- Ерунда, - раздраженно отмахнулся Фадеев от инвективы критика, - дело типичное. Пусть тогда выскажется профессор Долматовский.
- У него рыльце в том же пушку, - опять влез в речь генсека бывший критик. - Давайте лучше я весь список оглашу, чтобы не затягивать прений. Юрий Трифонов третьим браком был женат на студентке...
Тут кто-то уразумел, сколь многим грозят эти обличения, и с криком: "Ах ты, евнух старорежимный! Почему твой список такой избирательный, шовинист недобитый?" - набросился на всезнайку.
Что здесь началось! Образно говоря, битва русских с кабардинцами. Какое витало озлобление! А уж когда рядом с замечательным новым словечком - "ксенофобия" запорхал древний термин обыденной русской философии - "антисемит", я поняла: ничего хорошего от теней ждать не придется. Рать пошла на рать. Все как бы даже смешалось и закрутилось в воронку торнадо, достигавшего своей широкой частью потолка и острием упирающегося в пол. Не участвовавшие в этой круговерти тени были разметаны по сторонам, некоторые забило в щели. Фоном, пронзительным, каким-то даже машинным гудом, шли типовые оскорбления: "жидовская морда", "русская свинья", "шинкарская харя", "лапоть деревенский", "иди в свою синагогу", "пошехонский валенок", "рыло в ермолке", даже "совок ты был, совком остался". Я все время ждала еще "татарскую рожу", но больше переиначиваний простого слова "лицо" не прозвучало. Стало ясно, что подобный горячий обмен мыслями писателям до сих пор не чужд.
А суховей, между тем, энергично повращавшись, стал опадать. Движение не прекратилось, но успокоилось; из воронки выскальзывали уже тирады о распределении квартир, о дачах в Переделкино, путевках в Пицунду и Коктебель. Я вспомнила лихое двустишие Бориса Корнилова: "Напряженный, как кобель, приезжаю в Коктебель". Но это воспринималось уже как туманное и навсегда минувшее советское прошлое. Потом полетели слова покруче, короткими замыканиями затрещали однотипные понятия: "ворье", "не чист на руку", "кидалы", "мошенник на мошеннике"... Ну, здесь я уже все знала: тени, видно, припомнили, как их же товарищи сначала проворонили дома творчества в латвийской Юрмале, а также в Литве, Молдавии, даже в Узбекистане. А они были общим достоянием. Потом пошел разговор о воровстве первых лиц нового союза писателей, возникли фамилии никогда мною ранее не знаемых литераторов, которые так всю общественную собственность удачно пораспродали, что и им самим осталось на прожитье до скончания века. По мере приближения к нашим дням счеты становились все мелочнее по выражениям и крупнее по суммам. Произносились такие известные фамилии, что я даже заткнула уши ладошками, чтобы не слышать.
А потом подумала: нечего с этих бедолаг больше взять, они все в прошлых обидах, мне же надо жизнь вести новую. Тут как раз и Саня подал условный знак по мобильнику: возвращайся, мол, есть осложнения с защитой, и не малые.
Так-так-так, видно придется прибегнуть к иному варианту. Прежде всего, надо поговорить с Фадеевым, раз уж он обмолвился, что может надавить на старые связи.