Василий Аксенов — одинокий бегун на длинные дистанции

Есипов Виктор Михайлович

Современники о Василии Аксенове

 

 

Марк Розовский

 

Дух юности и тайна гвинейского попугая

Память придуривается — пытается сохранить образ Васи в каких-то благоглупостях, деталях и кадрах быстротекущей жизни.

Вот мы играем в пинг-понг в подвальном помещении Центрального дома литераторов, и Вася злится, не любит проигрывать. Я ему: «Пинг-понг — спорт смелых!» А он мне: «Вот потому ты и тыркаешь! Научись бить!» Это после восьмой проигранной им подряд партии!

Вот на Семинаре творческой молодежи в пионерском лагере в Пахре мы сражаемся в футбол и баскетбол с комсомольскими работниками (капитан Камшалов, секретарь ЦК ВЛКСМ), теперь уже злятся они, тоже проигрывать не любят. Но, представьте, проигрывают.

Вот уже играем мы меж собой (слезли с теплохода, где «Юность» отмечала свой очередной юбилей на какой-то лесной поляне) в тот же доморощенный дворовый футбол — Фазиль Искандер в воротах, Вася, Стасик Красаускас, Женя Сидоров и я — бегаем как сумасшедшие, кирные, в трусах и плавках…

Вот те же и другие юбилеи «Юности», где блещут капустными пародиями на Евтушенко и «Звездный билет» Гриша Горин и Аркаша Арканов. Вася выпивает (он тогда еще хорошо выпивал).

А вот я пишу пародию на «Письмо ялтинских шоферов», опубликованное в «Известиях» с целью оклеветать Василия Павловича, — это наш ответ «Юности» на официозные нападки. За это получаю разнос в «Комсомольской правде» и донос в докладе первого секретаря Павлова на Пленуме ЦК ВЛКСМ.

А вот мой рассказ «Вася, живи», посвященный Аксенову в 80-м году — в момент «Метрополя» — и опубликованный в «Антологии сатиры и юмора» совсем недавно, но Вася успел его прочесть до проклятого инсульта, прямо на своем вечере-презентации романа «Редкие земли» на Винзаводе. И благодарно пожал мне руку, сказав:

— Жить постараюсь, но не обещаю.

Как в воду глядел. Вероятно, он хотел сказать «долго не обещаю», но слово «долго» пропустил, и получилось по-аксеновски, и горько, и весело.

А вот самое стародавнее воспоминание. Мы встретились в Болгарии, на Золотых Песках, и был чудный вечер вдвоем на берегу Черного моря — ели какую-то на наших глазах зажаренную рыбку, и Вася был невероятно красив: я впервые видел на нем шорты, большая новость в те времена, сам приехал на курорт в каких-то допотопных шароварах, и Вася, глядя на меня, смеялся:

— Каждый Рабинович хочет выглядеть Тарасом Бульбой!

И наконец отъезд в США. Финал истории «Метрополя». Всем грустно, многие бабоньки плачут, а Вася ходит меж именитых гостей и друзей и угощает всех нескончаемым шампанским. На дворе — год 1980-й. Эпоха Андропова, диалектично переходящая в эпоху Черненко. Или — наоборот.

Вот незадолго до трагедии в автомобиле Вася пришел в театр «У Никитских ворот» на премьеру «Крокодильни» по Ф.М. Достоевскому, и — тут случился казус: после интерактивного обращения лично к нему одного из персонажей Аксенов-зритель, вместо того чтобы прочесть вслух по бумажке фразу «Снести Казанский собор», прочел «Спасти Казанский собор». Оговорка, как говорится, по Фрейду! Многозначащая и заставляющая сделать вывод о том, что настоящего русского писателя-гуманиста голыми руками не возьмешь.

А вот еще одна наша встреча, нашедшая не однажды упомянутая в переписке Аксенова с Бродским. Она состоялась в родном их городе Ленинграде скоро после возвращения Иосифа из пресловутой ссылки. Я тогда работал в БДТ над «Историей лошади», и ко мне в гости приехала из Москвы на пару дней прекрасная девушка по имени Юля Варшавская, и приехала не одна, а… с гвинейским попугаем на плече. Я встретил ее на Московском вокзале, и не было человека, который бы не оборачивался на нас. И тут же, в гостинице, мы нос к носу столкнулись с Васей Аксеновым.

Он сказал:

— Шикарно!.. Вечером давайте отужинаем вместе!

Сказано — сделано. Договорились встретиться в «Европейской», там был наверху ресторан под названием «Крыша», где хорошо кормили и классно играл какой-то клевый джазик.

— С нами Рыжий посидит, не возражаешь? — спросил Вася еще на входе.

— Какой Рыжий?

— Бродский Ося.

Ого!.. Я не был знаком с известным опальным поэтом, а тут такой представился случай!

И вот мы сидим за столом втроем — действительно рыжий Бродский, Аксенов, я — и с нами моя прекрасная девушка Юля с попугаем на плече. Конечно, этот попугай был главным действующим лицом в тот вечер!..

Шутили, скабрезничали:

— У вас что, любовь втроем?

— Нет, — отвечал я. — Он не мужик. Он импотент.

Юля краснела. Объясняла:

— Я не могла его в Москве одного оставить.

Сейчас эту ситуацию назвали бы «приколом».

— А вы не боитесь, что он улетит? — спросил Бродский.

— Боюсь. Он форточку клювом все время открывает.

— А почему бы его не посадить в клетку?

Вопрос из уст Бродского, недавнего «зэка», показался мне смешным.

— Что вы, он совершенно ручной и послушный… В клетке он только спит, а по квартире гуляет и летает как хочет. Свободная птица.

— Дайте поносить! — улыбнулся Бродский. И попугай тотчас перекочевал с плеча Юли на плечо Иосифа, будущего лауреата Нобелевской премии.

Однако в тот момент он был для нас просто «Рыжий».

Вася посмеивался:

— Смотри, как бы он тебя не обделал!.. А впрочем… это будет хорошая реклама Бродскому в Ленинграде!

— Мне реклама не нужна! — заявил Иосиф совершенно серьезно, и мы с Василием переглянулись.

Вот так трепались о чем угодно, только не о литературе, жрали шашлыки и слушали ресторанных лабухов. На великих людей здесь никто не смотрел, и даже гвинейский попугай не обращал на себя внимание.

А потом была волшебная белая ночь на теплоходике, прокатившем нас по Неве. Бродский оказался открытым, общительным парнем, говорившим без умолку, захлебами, подробно — о каждом доме на набережной, меня поразили эти его знания.

— Город-музей, — сказал Вася. — Здесь каждый поэт может работать экскурсоводом.

Интересно, что дружбаны-шестидесятники, на интерес и нежность которых в тот момент было любо-дорого смотреть, впоследствии, в обстоятельствах эмиграции, вдрызг рассорились, сделались литературными врагами, злыми и нетерпимыми. Их велеречивая, с подтекстами и взаимной пикировкой, американская переписка — тому грустное свидетельство. Разрушение произошло, и это факт нашей общей и довольно-таки глупой истории.

В неразберихе словесных эскапад, в нюансах изящных уколов сегодня нам видятся и слышатся два гениальных языкотворца, чье служение Литературе оказалось под влиянием всяких окололитературных интриг и слухов.

Жаль, конечно. Но тут уж ничего не поделаешь. «Милый Василий» и «любезнейшим Иосифом» разошлись как в море корабли. Не помог им даже гвинейский попугай.

По смерти Василия, как известно, вышел в свет последний его роман «Таинственная страсть», посвященный «шестидесятничеству» и «шестидесятникам». В аннотации было объяснено издателями, что «таинственная страсть» — есть нечто, зовущее к творчеству, этакое вдохновение, делающее человека свободным. Между тем в стихе Беллы Ахмадулиной, четверостишие которого приводится в романе, строка звучит иначе: «Предательства таинственная страсть…» Совсем другой смысл!..

Василий Аксенов в своем последнем романе вовсе не сводит счеты с друзьями (в чем нас хотели убедить некоторые!), а с присущими ему юмором и образной символикой припечатывает «предательство» и «предателей» эпохи шестидесятничества, видя в этом глубинные причины распада дружества, крушения исторического духовного конгломерата. Вот о чем этот роман! Вот что волновало писателя!

Метафоры Аксенова еще предстоит раскрыть. И сверить их поэтические круги с документалистикой времени. Вот только кто этим займется?.. Кому это будет интересно сейчас?

…Нет ничего горше, чем говорить о Василии Павловиче Аксенове в прошедшем времени, нет ничего печальнее, чем, узнав о его кончине, со вздохом говорить: «Отмучился». Аксенов — был? Нет, он был и остается с нами. Мы — коллеги, по его раннему определению. Но он выше нас. Он «стальная птица» нашей юности — культуры шестидесятничества.

Может быть, у нас не было подобной потери с момента ухода Володи Высоцкого и Булата, с которыми Вася был одной животворящей плоти. Он сделал не меньше для рассвобождения общественного сознания нашей страны, чем Солженицын и Сахаров. Он был властитель дум. Не властителин каких-то надуманных псевдятин — колец, а властитель именно дум поколения реальных, конкретных людей, которым суждено было готовить и поддержать грядущую перестройку — снабдив новую эпоху Горбачева своим чистым и светлым, я бы сказал, внематериальным, то есть романтичным и одновременно ироничным отношением.

Вася, следует помнить, великий сын своей великой мамы — Евгении Гинзбург — этот женский ряд от Анны Андреевны и Надежды Яковлевны тянется к Ларисе Богораз и Наталье Горбаневской, имеет продолжение и сегодня — и никакое НКВД и КГБ их, этих великих женщин, не в силах победить.

Когда нас, «метропольцев», в самую тяжкую минуту поддержал Андрей Дмитриевич Сахаров, рядом с которым, помнится, стоял, прислонившись буквально к дверному косяку, еще один святой диссидент — из рабочих — Анатолий Марченко, Василий Аксенов сказал на этой встрече:

— Чем больше они боятся нас, тем больше они сажают вас!

На что Андрей Дмитриевич мрачно пошутил:

— Ничего. Скоро вы нас догоните.

Это я к тому, что Аксенов не занимался политикой. Он занимался литературой. Но в какой-то момент честная литература становится наичистейшей и наичестнейшей политикой. Почитайте тексты его выступлений у микрофона радио «Свобода» в самый разгар нашего застоя, и вы убедитесь, что эта публицистика — высший класс писательства, эти блестящие эссе российского мастера слова посылались нам из эмигрантского далека не зря и делали свое дело.

Автор целой серии романов, которые сложите в ряд — и будет эпос быстротекущей нашей жизни, ввергнутой в совок и из него вынырнувшей. Для меня Вася — гений прозы. Хотя при этом он, когда надо, становился и поэтом, и драматургом. Жаль, что в театре после фантастического успеха «Всегда в продаже» в ефремовском «Современнике» у него не сложилась судьба по большому счету.

Но театр он любил и постоянно писал для театра в надежде, что его там поймут и воспроизведут по-аксеновски мудро и озорно. Перед отъездом в Америку он вручил мне самиздатовски переплетенный огромный том под названием «Пьесы» с такой надписью: «Дорогому Марку Розовскому для разыгрывания в уме и в сердце. 19.VII.80. В. Аксенов». Я храню этот авторский экземпляр — свидетельство обреченности сей драматургии на жизнь вне сцены. Но к театру Аксенова тянуло, и я в долгу перед ним.

Помнится, он пришел на гастрольную премьеру «Истории лошади» и привел с собой в Театр им. Моссовета самого Олби, твердившего после спектакля:

— Конгратюлейшнс! Конгратюлейшнс!

А Вася с ухмылкой добавлял:

— Конгратюлейшнс-то конгратюлейшнс, а у вас такого на Бродвее нет!

А когда «История лошади» в виде «Страйдера» все же появилась на Бродвее — это уже было, когда Вася жил там, — он мне прислал в Москву открытку с оповещением об этой американской постановке. Она кончалась многозначительно:

— Конгратюлейшнс и «Как жаль, что вас не было с нами!»

И вдруг, через несколько лет, когда меня, наконец, выпустили из Союза и я перестал носить тайную кличку «невыездной», мы встретились в Монтеррее — Вася специально приехал туда на наш концерт — и это незабываемо: город американской разведки, эпицентр, можно сказать, шпионского обучения — и мы, «метропольцы», не имеющие с ними ничего общего и тем не менее с еще не снятым клеймом «антисоветчиков», «пособников американского империализма».

Много смеялись по этому поводу в тот вечер. Было ясно, что большевистская система дребезжит не без наших усилий.

«Двадцать лет им понадобилось на то, чтобы понять, что кока-кола — это обыкновенный лимонад!» — эта аксеновская фраза, подаренная им Вите Славкину в пьесу «Взрослая дочь молодого человека» (кстати, как и само название, — ибо первоначальное название «Дочь стиляги» было «не прохонже» через тогдашнюю цензуру), сделалась крылатой.

Тут надо сказать, что Вася — весь — из джаза. Да и все его творчество — «Весь этот джаз». Все его романы, повести, рассказы — это своеобразный литературный джаз, где тема и импровизации на тему — основа аксеновской звукоречи. Писателя Аксенова, как милого по походке, мы узнаем по его языку, где сленг и фэнтези реальной жизни сливаются в картину ритмизованной полуабсурдистской натуральности, чья поэтика какофонична и абсолютно свободна и притом выплывает к гармонии, к неслыханной простоте правды характеров и сюжетов. Аксеновские герои — знаки пережитых нами исторических фантасмагорий, каждый вырос из подробностей узнаваемого быта и сделался фантомом эпохи.

Давайте вспомним хотя бы «Остров Крым» и «Москва-ква-ква», как все-таки по-снайперски точно Аксенов и мыслит, и живописует Время, — прекрасно разбираясь и в его прошлом, и в настоящем, и будущем. Аксенов — это школа.

Без Аксенова у нас не было бы ни Сорокина, ни Ерофеева, ни Пелевина, ни Акунина, ни Кабакова, ни Прилепина… Может, кто-то из них будет это отрицать, — что ж, Бог с ними, но я убежден, что расчистил для них площадку и дал идти своими дорогами именно Василий Павлович. Сначала он был свободен, они — после него.

Конечно, сам Аксенов, будучи мэтром, никому не лез в учителя и менторы. В последнее время, когда он обрушил на всех нас цикл новых романов, эта бальзаковская плодотворность стала кое-кого раздражать. Его пытались принизить, не замечая ни его активности, ни класса его последних работ. Но читатель разобрался, что к чему, быстро и чутко: Аксенов и сегодня среди лидеров у читающей публики. При слове «Аксенов» мы улыбаемся и ждем непредсказуемой речи и игры фантазии. С ним никогда не скучно. Он из тех титанов, которые умеют шкодничать и куролесить, и притом быть серьезными и глубокими.

Техника его письма удивительно легка и по-моцартовски вся в игре, в словесном многоцветье ярчайших, неожиданно выплеснутых сочетаний лексики, которую автор подчиняет своим целям весело и философично.

Чтение Аксенова приносит удовольствие, ибо озарено одновременно и вкусом, и хулиганством.

«Откупори шампанского бутылку Иль перечти «Женитьбу Фигаро», —

советовал, как мы знаем, Пушкин.

В наше время можно было бы сказать: «Иль перечти хотя бы «Затоваренную бочкотару»! Да и «Апельсины из Марокко» тоже, я думаю, доставят высшее наслаждение ценителям.

Тут что еще интересно?

Аксенов — прекрасный стилизатор. И вот он, на дух не переносивший «почвенников» (по справедливости, и они платили ему тем же!), помнится, пишет, публикуя в «Новом мире», серию отменных рассказов из жизни «работяг» — да так, что и тезка Макарыч позавидовал бы.

Захочет Аксенов посоревноваться с самим Набоковым — и выйдет все в лучшем виде, неподражаемо, по-аксеновски. Да и с Кафкой может иной раз перемигнуться, и с Булгаковым… А вот этот пассаж — ни дать ни взять Хемингуэй… А вот этот период своей музыкой восходит к Андрею Платоновичу Платонову, а здесь происходит перекличка с Хармсом, с Хлебниковым, с Андреем Белым… Я что хочу сказать?

Аксенов, не будучи ни в коем разе подражателем, оставаясь всегда самим собой, а именно Василием Павловичем Аксеновым, — своими языковыми связями генерирует общекультурный пласт новой российской прозы и поэтики, живущей и плодоносящей на фундаменте нашей классики, в пространстве взаимоперетекающих и взаимопреображающих ценностей.

Только так и становятся классиками — как в баскетболе, которым Вася баловался всерьез, перебрасывая мячик от одного к другому, прежде чем забросить его в корзину, — как в джазе, которым Вася увлекался так же серьезно, где инструменты переговариваются меж собой, иногда нарочно вступая в перепалку, чтобы затем излиться в мелодии коды в оркестровом «тутти», — как в литературе, где парит высоко-высоко дух незабвенной юности — журнала и лучшего времени в жизни, — вопреки всему, несмотря ни на что.

 

Георгий Садовников

 

Мой одноклассник Вася

В ту пору я жил в Краснодаре, откуда с начала шестидесятых частенько наезжал в Москву. В шестьдесят втором меня приняли в Союз писателей, выдали членский билет, открывающий двери в Центральный дом литераторов, и я в очередной приезд тут же воспользовался этим правом. И там, сидя за столиком в Дубовом зале, разглядывал жующих и пьющих писателей, гадал: кто же из них Василий Аксенов, — автор «Коллег» и «Звездного билета»? Интерес мой к этому писателю был не совсем литературный, он имел несколько мистический оттенок. Да, мне нравились его роман и повесть, особенно повесть, и можно было бы сказать — не более того, если бы не одно важное «но»: читая его сочинения, я чувствовал нечто общее, связывающее меня и автора. В войну я остался сиротой, в прямом смысле «казанским», был беззащитен, зависим от взрослых, и во мне возродилось чувство, присущее животным и ставшее у людей рудиментарным, оно подсказывало мне при встрече с людьми: держись от такого-то человека подальше, а этот для тебя свой.

Именно такое чувство, кто-то может назвать его интуицией, подталкивало меня: ищи этого человека, он тебе нужен. И я сейчас пристально всматривался в клиентов ресторана, стараясь вычислить Василия Аксенова. И, как мне показалось, все-таки вычислил! Пообедав, я пошел к гардеробу и там-то в последний момент его увидел. Лет он был моих, что и проистекало из нашей общности, такого я и искал, отсекая тех, кто постарше. У него, как, по-моему, и полагалось Аксенову, был респектабельный вид: ухоженная короткая прическа, элегантное длинное пальто, которое он в этот момент надевал возле гардероба. Крепко сжатые тонкие губы и волевой подбородок соответствовали моему представлению об Аксенове. Его портрет эффектно дополняла лежавшая на стойке стопка книг, не то взятых в клубной библиотеке, не то купленных здесь же в киоске. Ну, как можно представить Аксенова без книг?! Лично я не мог. Господь миловал, у меня не хватило духа подойти и завязать разговор, высказав комплименты «Звездному билету». Вскоре выяснилось: мой вариант Василия оказался критиком Анатолием Ланщиковым, активным борцом с аксеновской прозой!

И все же мое знакомство с подлинным Аксеновым состоялось, произошло сие принципиальное для меня событие осенью того же 62-го года. Еще летом я отдал новую повесть «Суета сует» в популярнейший тогда журнал «Юность», рукопись быстро прочли и приняли к публикации. В конце октября мне, в Краснодар, позвонила Мэри Лазаревна Озерова, «крестная литературная мать» Гладилина и Аксенова, и предложила приехать в Москву, дабы произвести кое-какую правку. Я быстро собрался и на следующий день предстал перед Озеровой. Она была не одна, — перед ней, спиной ко мне, сидел молодой человек в черном просторном свитере крупной вязки. На его светловолосой голове проглядывала ранняя небольшая плешь, — по тогдашним народным приметам признак таланта, что и соответствовало имиджу журнала. «Познакомьтесь: Анатолий Гладилин!» — сказала Озерова и представила меня. «Как же, как же, «Хроника Виктора Подгурского», — тут же вспомнилось мне. Знаменитость, повернувшись всего лишь вполоборота, показав голубой глаз, небрежно протянула левую ладонь. Мэри Лазаревна попросила меня погулять минут пятнадцать, я погулял, осуждая Гладилина за раннюю «звездную болезнь». Впрочем, его правая рука сжимала авторучку, на столе была распахнута верстка, но это не убавило моей обиды. Когда я вернулся, его уже не было. Получив свою рукопись и выслушав замечания редактора, я решил пообедать в ЦДЛ, пересек двор и устроился в Дубовом зале, выбрав свободный столик. Вскоре, тоже со стороны Воровского, в ресторан вошли Гладилин и плотный парень в светлой распахнутой куртке, открывающей темно-синюю футболку, на его плече висела большая сумка с надписью «Аэрофлот». Они свернули направо и сели за стол возле лестницы, ведущей на антресоли. А я уже выучил меню назубок, но официантки обходили меня стороной, я был для них чужаком, кого и не грех потомить, все остальные были своими, звали официанток по именам. Я произносил внутренние гневные монологи и не заметил, как ко мне подошел Гладилин, только услышал, как он произнес на языке своих героев:

— Что сидишь, как сирота? — и, не подозревая, что попал прямо в яблочко, предложил: — Присоединяйся к нам! Баб не обещаем, но рюмку водки и хвост селедки тебе гарантируем!

Разумеется, ни в этом, ни в других, последующих эпизодах не велась стенограмма, и здесь, и далее я привожу реплики тех, о ком решился рассказать, в собственном изложении, стараясь как можно точней передать содержавшийся в них смысл и по мере возможности сохранить свойственную им манеру речи.

Итак, Гладилин пригласил за свой стол, а я не стал кочевряжиться и последовал за Анатолием.

— Фамилия этого человека Аксенов. Может, я заблуждаюсь, но, по-моему, он неплохой парень, — представил Гладилин своего товарища.

Парень, названный Аксеновым, поднялся, протянул ладонь и, дружелюбно глядя мне в лицо, коротко назвался:

— Вася!

Так мы впервые встретились втроем, с этого дня началась наша почти братская дружба. На другой день, вечером после затянувшегося обеда Толя затащил нас на танцплощадку в горьковском парке культуры и отдыха. Там с первыми тактами музыки мы с Васей оробели, приткнулись спинами к ограде, смотрели, как бойко фокстротирует и твистует наш товарищ. Теперь я почти каждый день встречался со своими новыми друзьями, путешествовал с ними по Москве, чаще всего по ресторанам творческих клубов. Помню: в Доме журналистов, домжуре, все столики были заняты, постояв посреди зала, мы собрались уходить, но Васю вдруг окликнули. Это был Марк Бернес, он позвал нас за свой стол, посреди которого красовался огромный поднос с горой красных раков. И такое случалось часто, и в Доме композиторов, и ресторане ВТО, — вроде бы после публикации «Звездного билета» минуло не так уж много времени, но мне казалось: Васю знает вся творческая Москва.

У него, ясное дело, была своя жизнь за рамками нашего общения. Я вопросов не задавал, считая: если ему понадобится, он расскажет сам. Но уже кое-что знал из рассказов Гладилина. Родители Васи при сталинском режиме были репрессированы, ныне реабилитированы, сам он окончил Ленинградский мединститут, будто бы имел какое-то отношение к питерским стилягам, поэтому его прошлое в моем сознании связывалось с Ленинградом. Этот город отразился и в «Коллегах». А сейчас у него была семья: жена Кира и сын Алеша, он же «Кит — маленький лакировщик действительности», и с ними я уже общался, и не раз, бывая в квартире Аксеновых. Они тогда жили в доме на Аэропортовской, на первом этаже. Как-то Вася положил на окно мокрые любимые плавки, их кто-то спер. «В первые минуты было грустно, словно я потерял брата», — посмеиваясь над собой, сказал нам c Толей их бывший владелец.

Но однажды он открылся мне другой, не питерской стороной, оказавшейся лично для меня ошеломляюще важной. Как-то утром в вестибюле своей гостиницы, да, именно в «Варшавской», я купил свежий номер «Недели», толстенького приложения к «Известиям», зашел в кафе и, сочетая завтрак с чтением, наткнулся в еженедельнике на новый рассказ Василия Аксенова «Завтраки сорок третьего года». А дочитав его до конца, вернулся к началу и прошелся заново по тексту. Я копался в рассказе, я его изучал, проверяя себя: верно ли понял автора. Тот ли Казак, главарь нашей шпаны? Та ли училка, нагло присвоившая наши скромные и все же вожделенные завтраки «сорок третьего года»? И был у нас свой Аксенов. Его родители были арестованы как «враги народа», да не рядовые, а высокопоставленные. Видимо, поэтому его фамилия и осела в моей памяти. Словом, автор вернул меня в мое военное казанское детство, в мой класс, из которого я в конце этого сорок третьего ушел в Суворовское училище. А если я ошибаюсь? Наверное, в каждом классе имелся свой Казак, и мало ли было учителей, отнимавших завтраки у ребят? Город на Волге? Но сколько их, «приволжских», как мимоходом бросил автор, городов стоят на великой реке, от верховья до устья? И в каждой школе, наверно, было по Аксенову.

Во второй половине дня мы встретились в Пестром зале ЦДЛ, я выложил на стол «Неделю», раскрытую на странице с рассказом, и задал первый вопрос:

— Вася, «приволжский» город, случаем, не Казань?

— Казань, — признался автор.

— А школа, часом, не девятнадцать?

— Да, но откуда тебе это известно? — удивился Аксенов.

— Из твоего рассказа! Вася! Мы с тобой одноклассники. Учились вместе с первого по четвертый класс! — сказал я, возможно не удержавшись от театрального эффекта. — А потом я уехал в Астрахань, в Суворовское училище.

— Ты все это придумал, — усомнился Аксенов и обратился к Гладилину: — Признайся: ты снабдил его информацией? — Он счел Толю моим сообщником.

— Вася, о твоей школе я ни ухом, ни тем более рылом, — отрекся Гладилин: в детстве он тоже был причастен к Казани, однако недолгое время.

Признаться, у меня уже начала складываться репутация шутника, склонного к розыгрышам, этим я и объяснил Васино неверие и потому сразу бросил перед ним главный козырь:

— Если не веришь, я кое-что напомню. Урок: пословицы, поговорки и загадки. Ты посрамил нашу учительницу на глазах у всего класса. Ну, что? Теперь поверил?

— Я бы очень хотел, но не помню, чтобы мне такое удалось, — усмехнулся Вася.

То, что казалось забавным мне, возможно никогда не представляло для него особого интереса, а посему не задержалось в закромах его памяти. И я поведал ему его же собственную историю.

Да, темой того урока были пословицы, поговорки и загадки. Урок вела именно та учительница, что припечатана в его рассказе. Заканчивая урок, она сказала: «А сейчас задавать загадки будете вы сами, а мы, остальные, отгадывать!» И началось! Посыпались немудреные загадки, и каждая тут же легко разгадывалась. «Аксенов! А ты почему молчишь? — сурово спросила учительница. В классе было полным-полно ребят, к нам, казанским, добавились дети из эвакуированных семей, на последних партах безобразничало хулиганье во главе с Казаком, а она бдительно следила за яблоком, несомненно упавшим неподалеку от вражеской яблони, и чуть что к нему придиралась, как это сделала сейчас. — Аксенов, мы ждем твою загадку!» Помню, отпрыск «врагов народа» нехотя поднялся и, краснея, выложил свою загадку. Вот она: «Между двух высоких гор сидит дядюшка Егор, его не видно, а голос слышно. Кто он?» Личность дядюшки оказалась непосильной для нашего интеллекта, особенно старалась учительница, для нее-то, педагога, верный ответ был делом престижа, на нее с любопытством смотрел весь класс, но все ее старания разбивались об упорство зловредного ученика, Аксенов угрюмо бубнил свое: «Не, не то». Когда за дверью раскатился звонок, учительница недовольно сказала: «Аксенов, мы сдаемся. Кто он, твой Егор?» Вася и вовсе залился алой краской и выдавил из себя: «Задница». Наверно, эту эскападу Аксенова можно трактовать как дебют будущего автора «Звездного билета».

Но Вася и тут мне не поверил, пробурчал:

— Ты все это сочинил, в своем стиле.

Ну, коль на него не подействовало художественно оформленное доказательство, я обратился к самому простому: высыпал на Васю ворох фамилий: Газман, Плоткин, Белов, Колюжный… Интуитивно припомнил Зою Харитонову, она с нами не училась, просто жила в моем доме, но как мне потом говорили, впоследствии пробудила в нем первые сердечные чувства.

И все же еще некоторое время Аксенов сопротивлялся, его никак не устраивала участь простака, попавшегося на изощренный и вместе с тем нахальный розыгрыш. Но вскоре в Москву приехали Газман и, если я не путаю, Белов. У Васи появилась возможность разоблачить самозванца, сведя его носом к носу с настоящими одноклассниками. Очная ставка состоялась в Доме литераторов. После оной Вася подарил мне свою фотографию с надписью «Моему однокласснику» и предложил вместе смотаться в Казань. Сам он наведывался в наш родной город едва ли не по нескольку раз в год, навещал отца. Я же не был в Казани со дня отъезда, там, на городском кладбище, описанном в «Ленд-лизовских», покоились мои родители, их кончина была для меня ужасной, пугала до сих пор, и я отказался, возможно, не совсем убедительно сославшись на какие-то причины. Аксенов повторял приглашения из раза в раз, собираясь в очередную поездку, а я увиливал, вновь придумывая некие помехи, — мне мешал все тот же психологический барьер. Думаю, Вася догадывался о моих комплексах, на четвертый, а может, и пятый раз он позвонил со словами: «Сегодня вечером мы с тобой выезжаем в Казань. Билеты куплены, время отправления такое-то, вагон такой-то. Встретимся у вагона. Все!» После чего положил трубку. И я отправился на родину. Попал в другой город, почти мегаполис второй половины двадцатого века, друзья детства обратились в солидных мужчин. Словом, не было Казани сорок третьего. И мы с Василием Павловичем уже были не дети.

Я поселился в гостинице, Вася остановился у своего отца. С Павлом Васильевичем я познакомился еще в Москве, в один из его приездов к сыну, и сейчас, заходя к ним здесь, в Казани, с удовольствием слушал их дружескую пикировку. Вася шутливо называл отца «социал-демократом».

Случилась эта поездка в конце шестидесятых. С тех пор прошли многие годы, ушел из жизни мой одноклассник Вася Аксенов. И вдруг в этом 2011-ом он из небытия будто подал мне свой голос, после рассказа «Завтраки сорок третьего года» вновь вернул меня в Казань моего военного детства, в ту столовую, где я, как и Акси-Вакси, герой «Ленд-лизовских», обедал по талонам для детей из особенно бедствующих семей, в наш класс, в пионерский лагерь «Пустые Моркваши» с его одноруким военруком. В лагере Акси-Вакси ведет необычные беседы с одноклассником Валерой Садовским. Садовский, конечно, не Садовников, хотя у Валеры есть кое-что, свойственное моей скромной особе. Я бы, переборов тщеславие, опустил этот эпизод, боясь показаться нескромным. Но мне помешало важное, на мой взгляд, обстоятельство: Акси-Вакси и Валера обсуждают родословную Лермонтова, их интересуют шотландские корни поэта. Тем, кто был близок к Аксенову, известен его особый интерес к Михаилу Юрьевичу.

В последние годы мое общение с Аксеновым свелось к телефонным разговорам, — Василий, по его словам, приезжая в Москву, «попадал на карнавал», я избегал тусовок, вел, в сущности, жизнь отшельника, редко вылезая из дома. Однажды, позвонив, он без обычных «как живешь, что у тебя нового» сразу возбужденно заговорил:

— Проживи Лермонтов положенный каждому век, не будь этой жуткой дуэли, наша литература получила бы еще одного писателя масштабом с Толстого! Я уверен: никак не меньше! А что думаешь ты?

Я понял: он только что — уже в который раз! — перечитал Лермонтова, очевидно, «Героя нашего времени» — вот-вот закрыл книгу. И был, наверное, тоже в который раз, потрясен. Я с ним согласился, о чем и известил.

Не думаю, что там, в «Пустых Морквашах», ученики начальных классов Акси-Вакси и его приятель и впрямь размышляли о шотландских корнях Лермонтова — не тот возраст и пока еще не те знания. Думаю, в этих строчках аукнулся эпизод, случившийся на самом деле через годы и годы и связанный с происхождением Михаила Юрьевича, к тому же одним из фигурантов этой истории оказался Садовников, имеющий нечто общее с Валерой Садовским.

А произошло это где-то посреди семидесятых. Мы тем летом работали в Доме творчества Переделкино. Потом Василий, отбыв отпущенные ему по путевке дни, вернулся в Москву, а я вместе с женой остался доживать свой срок. На другой день после его отъезда в нашу комнату постучались, я открыл дверь и увидел даму из иностранной комиссии, прозванной МИДом писательского союза, за ее спиной возвышался рыжеволосый мужчина средних лет. Не дав даме открыть рот, он на русском, но с заметным акцентом себя представил сам: «Я такой-то! (Мы услышали имя и фамилию из англоязычного мира.) Специалист по шотландскому поэту Михаилу Лермонтову!» В его голосе прозвучал вызов на тот случай, если я буду возражать. Видимо, на таковое сопротивление шотландец уже не раз нарывался в нашей стране. Но я-то не возражал, лишь выразил удивление его визитом, лестным и вместе с тем несколько неясным. И тут выяснилось: рыжий выходец из шотландских кланов приехал отнюдь не по мою душу, а к Василию Павловичу Аксенову, намереваясь с ним обсудить интересующие его проблемы. И, как видим, на день опоздал. Кто-то из администраторов, решив компенсировать его неудачу, направил шотландца к другу Аксенова, то есть в мою комнату. Таково было объяснение, разумеется, в переводе сопровождающей дамы. Я сказал, что к дискуссии не готов, но дабы их поездка не была и вовсе напрасной, предложил свою компенсацию: если гости желают, я и моя жена можем их сводить на могилу Пастернака, похороненного, как известно, здесь же, в Переделкино. Наше предложение было принято с радостью. Но у трех сосен (тогда их еще было три) мы застали чудовищную картину: вандалы разбили все вазы и стеклянные банки, предназначенные для цветов, земля вокруг знаменитой могилы была усеяна битым стеклом и растерзанными цветами. Пока Ирина и дама прибирали могилу, мы с шотландцем молчали, подавленные увиденным. Рыжеволосый Мак — помнится так начиналась его фамилия, — глядя на следы погрома, возможно, мысленно размышлял о том, что предки великого поэта сваляли распоследнего дурака, променяв прекрасную и свободолюбивую Шотландию на и впрямь «немытую» страну «рабов» и «господ».

О явлении шотландца в Доме творчества я не мог не рассказать Василию и, наверное, постарался описать в самых выразительных красках, однако, не помню, состоялась ли их встреча, а с ней и содержательный диспут, или им что-то помешало и в Москве, но несомненно эта история нашла отзвук в книге о детстве Акси-Вакси.

Но вернусь в начало шестидесятых. В январе шестьдесят третьего в «Юности» была напечатана повесть Аксенова «Апельсины из Марокко», во втором, февральском номере журнала появился гладилинский «Первый день Нового года», следом за ними, в марте, журнал опубликовал мою «Суету сует». Получалось, будто наша тройка выступила командой. Ну, а коли так, нас после мартовской встречи Хрущева с писателями начали идеологически сечь: Аксенова и Гладилина привычно, меня к ним подверстали, как новичка. Хотя на самом деле партийно-советских розог я сподобился отведать задолго до своих товарищей: еще в 1955 году меня обвинили в «зощенковщине», что в ту пору считалось едва ли не идеологической диверсией, и, не заступись за краснодарского студента сам Михаил Шолохов, еще не известно, как бы сложилась моя дальнейшая судьба. Но на всесоюзной плахе для меня это действительно явилось дебютом. Сборник моих повестей, куда вошла и «Суета сует», только что изданный «Молодой гвардией», был изъят из магазинов и библиотек и пущен «под нож».

Но особо лакомой добычей я стал для краснодарских властей, у них появилась возможность показать высокомерной столице, что и они у себя, «на местах», тоже знают толк в борьбе с идейными врагами. Меня окрестили «антисоветчиком» и начали «прорабатывать» и так, и этак. Московские друзья помогали мне, как могли, однажды я получил телеграмму: «Вылетаю вечерним самолетом сегодня Василий».

До этого ему бывать на Кубани не случалось, и все же своего великолепного Валеру Кирпиченко, героя рассказа «На полпути к Луне», он сделал парнем из Краснодара. Еще в первые дни нашего знакомства Василий дотошно пытал меня о танцплощадке «над Кубанью», где некогда отплясывал его Валера, опасаясь, все ли описано точно, не было ли им, автором, допущена «лажа». На второй день после его приезда я сводил его на эту площадку, оказалось: он угадал, все совпало. Утром дня третьего мы взяли такси и покатили в Новороссийск. В пути дурачились, изображая лихих людей, бритый затылок нашего бедного водителя весь маршрут пребывал в напряжении. Но, слава богу, он нас не выбросил вон посреди трассы — помнится, мужик был здоров.

Аксенова в ту пору называли знатоком городского быта. «Есть «деревенщики», а в городе он, Аксенов». В Новороссийске мы шлялись по экзотическим для сухопутного человека портовым забегаловкам, где оттягивался морской люд, наш и заграничный. Помню, в одном из таких злачных заведений к нам прилип долговязый голландский матрос, компанейская душа. Его судно стояло в долгом ремонте, и этот голландец стал достопримечательностью города, местный народ дал ему прозвище: «хер голландский». Его так и окликали: «Эй, ты, хер голландский», — и он охотно отзывался. Мы ему чем-то пришлись по нраву, особенно Василий. Отлучившись к стойке буфета, я любовался этой парой со стороны, они, отхлебывая из кружек мутное пиво, что-то обсуждали и заразительно хохотали — может потому, что объяснялись на сквернейшем английском и ни черта друг друга не понимали. Потом мы долго не могли избавиться от этого «хера». Я был уверен в том, что когда-нибудь голландец выплывет в аксеновской прозе, но, кажется, голландцу не повезло. Впрочем, вокруг нас бродили и другие потенциальные Васины персонажи — его конкуренты. А пока я с интересом наблюдал, как мой товарищ жадно прислушивается к разношерстной речи на улицах этого Зурбагана, своими находками он тут же делился со мной, что было в характере Аксенова — делиться найденным. Когда могучая буфетчица с руками борца времен Поддубного и Заикина и хилый портовый хмырь обменивались обидными репликами, Василий, навалившись на стойку, едва не влез между ними, стараясь не упустить ни единого слова из их роскошной словесной дуэли. «А ты не суй свой длинный нос», — требовала буфетчица от своего оппонента, и Василий мне сейчас же радостно прокомментировал: «Посмотри, у самой-то какой шнобель!» А рядом, за нечистым столом общались двое рослых мужчин в вязаных шапочках, видимо докеры, один просил другого, размазывая пьяные слезы: «Ген, когда я помру, ты протопчешь к моей могилке дорожку?» Второй твердо отвечал: «Не трухай, Петя, я к твоей могилке проложу целое шоссе!» Если я не ошибаюсь, этот душераздирающий диалог я позже у Аксенова где-то встречал, разве что Василий изменил имена. Да и я их взял с потолка.

Не оставили мы, разумеется, без внимания и знаменитое «Абрау-Дюрсо». И, все разумом понимая, душой не могли принять: дегустатор, омочив рот мелким глотком из преогромной рюмки, наполненной до краев шампанским, все остальное ее содержимое — на наших глазах! — выливал в сосуд для отходов, расположенный в центре стола. «Но мы не будем огорчаться, верно? Все-таки это была не водка, а всего лишь шампанское, пусть и лучшее в стране», — подтрунивал Аксенов над нашими переживаниями, когда мы покидали дегустационный зал.

В конце 1964-го я, после годичного романа, женился на Ирине и переехал в Москву. В ЗАГС мы пошли вчетвером. Моим свидетелем был Аксенов, сторону невесты представлял Гладилин.

Это событие, казалось бы важное лишь для моей семьи и близких друзей, было отмечено на улице Кирова, в ЦК ВЛКСМ, там, на совещании редакторов комсомольской печати, кто-то из секретарей посетовал: уж эти писатели-евреи, никак не уймутся, они не только сами мутят нашу литературу, но и сбивают с верного пути некоторых нестойких русских коллег, вот женили Георгия Садовникова на еврейке. Мне об этом поведал один из участников оного собрания. Под евреями подразумевались мои друзья: у Васи и Толи мамы по национальности считались еврейками. Четверть еврейской крови бегала и по сосудам моей жены.

Аксенов и Гладилин были особой слабостью комсомольского вождя Сергея Павлова. После их поездки в Тулу, в гости к Анатолию Кузнецову, он публично обвинил Василия и двух Анатолиев в возмутительной выходке, — они появились на встрече с читателями в… свитерах! То есть одевшись по подобию своих идейно незрелых героев.

В одну из зим к нам в Дубултах присоединился Георгий Владимов с женой Натальей. Наташа писала о цирке, сочиняла репризы к цирковым номерам, часто ездила в рижский цирк, благо город был под боком, и однажды вернулась из очередной поездки с заманчивым известием: она договорилась с дрессировщиком тигров, он готов допустить нас в святая святых — в тигрятник. Мы приехали в цирк и вступили в помещение, где вдоль стен стояли клетки с могучими полосатыми кошками. Нас было пятеро, четверых хищники начисто игнорировали, словно тех не было, талантливых и известных, все внимание они сосредоточили на мне, а если быть справедливым, на белом тулупе, в который я был одет. Тулуп пошили где-то на Памире из шкуры горного козла. Его острый дух пронзил ноздри тигров, они взбеленились, неистово рвались сквозь прутья клеток, желая разорвать меня на куски, видимо аппетитные с их гастрономической точки зрения. Я, бедный, обратился в их цель — вожделенную добычу. Реакция зверей вызвала у друзей приступ бурного веселья, я старался не отставать, тоже рассыпался в шутках. Но, признаться, в душе-то испытывал жуть, глядя в горящие желтые глаза, видя страшные когти, подобные зубьям вил, тянущиеся в мою сторону, слыша яростное рычанье. Они окружали меня, я слышал их за своей спиной, видел затылком. Наконец в тигрятник прибежал где-то задержавшийся дрессировщик и, осыпая нас проклятиями, выгнал вон. Вечером ему выступать, а мы вывели из равновесия его артистов, наделенных тончайшей нервной организацией.

— И каково себя чувствовать дичью? — сочувственно поинтересовался Василий, после того как нас выдворили из тигрятника.

Я ответил:

— Как тебе объяснить? Представь: ты оказался в кабинете Суслова. А если серьезно… Вася, о чем ты спрашиваешь, елы-палы? Можно подумать, сам никогда не был в этой шкуре!

— Приходилось, и не раз. Скверное чувство, — печально вздохнув, подтвердил мой товарищ.

Аксенов раздражал идеологических чинов своей яркой индивидуальностью. Помню, еще до знакомства с Василием я был приглашен на семинар молодых писателей. Официозный критик Б. резвился, иронизируя над внешним видом аксеновских литературных героев, их прическами, стремлением парней и девушек вырваться из навязанного им стандарта, он изгалялся и так, и этак, наконец, завершая пассаж, пустил последнюю, убойную саркастическую стрелу: «Как видите, полный джентльменский набор». У самого же борца с «влиянием Запада» плечи черного москвошвеевского пиджака были густо усыпаны серой перхотью.

А вот какую историю мне поведал сам Аксенов, когда я, в очередной раз спасаясь от хулителей, прилетел из Краснодара в Москву. Руководство Союза писателей СССР устроило международную встречу писателей, куда пригласило ряд иностранных знаменитостей, а заодно позвало и Аксенова с Гладилиным — пусть видят западные клеветники: у нас в чести и такие авторы. После официальных мероприятий для участников встречи была устроена прогулка на шикарном речном теплоходе. Пока хозяева и гости, собравшись на палубе, любовались живописными берегами Московского моря, Аксенов, Гладилин и присоединившийся к ним Эдвард Олби, можно сказать, по духу ровесник Васи и Толи, обосновались в буфете, попивали коктейли за стойкой бара. За этим непристойным занятием их застала группа секретарей во главе с Леонидом Соболевым. Увидев столь циничное подражание западному образу жизни, дородный глава Союза писателей РСФСР впал в праведный гнев:

— Безобразие! От этих хиппи нет спаса, они даже пролезли на наш теплоход!

Сопровождавшие его чиновники из иностранной комиссии растолковали обозленному секретарю: один из так называемых хиппи известный американский драматург — автор знаменитых пьес, а одна из них, именно «Кто боится Вирджинии Вульф», обошла почти все мировые сцены. Что-то растерянно пробормотав, Соболев выскочил из буфета. «По-моему, он понял, что публично отхлестал себя по физиономии мокрой половой тряпкой», — сказал Вася, заканчивая свой рассказ. Потом я от него услышу таковой приговор еще и еще, когда наши власти на глазах у всего цивилизованного мира в очередной раз устраивали себе порку, возили по собственным мордам той же грязной тряпкой. Только вот беда: после экзекуции утрутся и будут беспредельничать дальше.

После низвержения Хрущева покрылись льдом последние завоевания «оттепели», а вместе с ними окончательно исчезли и наши наивные надежды на торжество светлого и доброго. Авторы, которые «кучковались» (сказано Аксеновым) вокруг «Юности» и породили «молодую литературу» или, как ее еще именовали, «исповедальную прозу», поняли: писать, как прежде, более нет никакого смысла. Сказалось и личное возмужание каждого, а тут еще ко всему советские идеологи задушили «пражскую весну». Перед нами замаячил болезненный вопрос: а что писать теперь? И как? Некоторые растерялись и долго искали в этом не лучшем мире свою новую творческую ипостась. Первым из нас определился Василий Аксенов, неофициальный лидер уходящей «исповедальной прозы», и написал «Затоваренную бочкотару», снова став флагманом, подавшим сигнал: «Следуй за мной!»

Он был лидером не только в творческом смысле, но и как яркая сама по себе личность. От него исходила некая магическая сила, привлекающая к нему не только сверстников, но и людей старшего возраста. Или назову это флюидами. Вокруг Василия или просто Васи, собирались, его любили, к этому располагала и Васина открытая и доброжелательная натура. Именно Аксенова попросил о встрече Юлиан Семенов, когда решил изменить свое писательское кредо, и объяснялся с ним как с самым авторитетным представителем нашего поколения, к которому до этого принадлежал сам. Мы сидели небольшой компанией в Дубовом зале, не было только Аксенова. Наконец он появился, пребывая, судя по виду, в некоторой растерянности. «Сейчас встречался с Юликом Семеновым, я как бы представлял всех вас», — сказал Василий и выложил нам все то, что просил передать Юлиан. «И скажи ребятам, — будто бы попросил он Василия, — если кто-то из них плюнет мне в лицо, я не обижусь, пойму!» Однако я не знаю случая, чтобы кто-то из ребят воспользовался разрешением Юлиана и плюнул. Тот год для Семенова был чрезвычайно сложен. Кажется, что-то было связано с классической «трагедией на охоте», но это уже другая история, возможно, искаженная молвой, к тому же она совершенно не касалась его недавнего единомышленника Аксенова.

Сейчас я выскажу то, что кому-то, вероятно, покажется кощунством: когда Василий «завязал», в Дубовом и Пестром залах ЦДЛ стало скучно — ушла «эпоха Аксенова». Его стол, когда он появлялся в ЦДЛ, превращался в центр веселья, да что там, настоящего праздника, вокруг Палыча собирались многолюдные компании, гудевшие до закрытия Дома литераторов. Василий, а для многих любовно просто Вася, был щедрым, радушным хозяином, угощавшим порой на последние не только друзей, но и чужих, подсевших. И выделялся он среди нас не только добрым разгульным нравом, но и своим несколько экзотичным видом, то ли необычной «заморской» курткой, то ли темно-зеленым твидовым пиджаком. Ах, если бы эти праздники ему не вышли боком! Аксенов обладал знаниями врача и волей, однако покончил с питьем только со второй попытки, после чего Дом литераторов сразу прижух.

Но в истории писательского клуба остались другие «аксеновские страницы», непосредственно не связанные с питьем, хотя действие порой формально разыгрывалось именно в ресторане и кафе. Коснусь только двух, и случились и первая, и вторая после того, как он принял для себя «сухой закон».

Итак, наша компания расселась вокруг столика у входа в Пестрый зал, мы обсуждаем что-то важное для нас, под кофе себе «позволяем» по рюмке коньяка, не более того, Аксенов уже по привычке попивает сок. Мимо нас проходит поэт Г. и, задержавшись возле нашего стола, бросает Белле Ахмадулиной реплику, начиненную оскорбительным смыслом. Я не смею ее здесь повторить, чтя священную для меня память Беллы. К тому же слова этого Г. были совершенно несправедливы. Нас точно парализовало, нам кажется невозможным — сказать такое гадкое нашему товарищу, нашей богине. Возможно, не пошел нам впрок и хмель, пусть и легкий. Мы остолбенели, но не все. Из-за стола поднялся Вася Аксенов и предложил Г. выйти в холл. Этот Г. слыл умелым драчуном, поговаривали, будто он в молодости серьезно занимался боксом. Васе это было известно, и все же он бесстрашно бросился на подонка, врезал ему по скуле и, не мешкая, вошел с ним в клинч. Бойцы, сцепившись, катались по полу, пока их не разняли администраторы. Обычно дирекция карала и за более мелкие проступки, но на этот раз Аксенова не тронули, а Г. я более не встречал в нашем клубе. Видимо, ему было стыдно, а может, мое предположение ошибочно, но мне хочется думать именно так.

Вторая история была повеселей. Мы собрались за столиком в Дубовом зале, помнится, слева от входа, связывающего «новое» здание ЦДЛ со «старым». В противоположном конце ресторана в одиночестве обедал поэт Ярослав Смеляков, автор знаменитой поэмы о Любке Фейгельман. Он был поглощен своим излюбленным занятием — попивал из графинчика водку и, казалось, был отрешен от всего остального мира. Но вдруг Ярослав Васильевич обратил взгляд к нашей компании и повелительным жестом позвал к себе Аксенова. Василий вышел из-за стола и подошел к Смелякову. Они обменялись короткими фразами, и наш друг, проследовав мимо нас, покинул зал, не сказав нам ни слова.

Увидели мы его минут через десять с необычной ношей. На его плече ленинским бревном лежал вырезанный из дерева Михаил Пришвин, выставленный недавно в холле Дома литераторов, под лестницей, ведущей в правление Московской организации. За Аксеновым бежали дамы из администрации, умоляюще восклицая:

— Василий Павлович, будьте любезны, верните скульптуру на место!

Василий Павлович отвечал:

— Ярослав Васильевич желает отобедать в обществе Михаила Михайлыча. Попросил посодействовать. Я не мог ему отказать, я уважаю Ярослава Васильевича.

Он направился к столу Смелякова и установил Пришвина по его левую, а может, правую, руку. Были ли какие-то для Аксенова неприятные последствия, не помню, но, судя по всему, обошлось и на этот раз.

В отличие от флагмана я менял галсы, долго не мог найти свою новую прозу, а пока переводил национальных писателей. Работа с подстрочниками — занятие невеселое, рутинное, и я в конце концов решил себя развлечь, сочинил в жанре «вранья» повесть для подростков. Мой «Продавец приключений» был издан «Детгизом», через год его переиздали, затем перевели на многие языки. Мой неожиданный и при этом будто бы успешный прыжок в детскую литературу заразил и Аксенова, и Гладилина, и они решили последовать моему примеру. Я привел Василия к своему редактору Елене Константиновне Махлах и представил: «Знакомьтесь: начинающий детский писатель Василий Аксенов!» Редакция встретила такого новичка с восторгом. Детская литература давно ждала этого автора.

С ним тотчас был заключен договор, Аксенов быстро написал современную сказочную повесть «Мой дедушка — памятник», в издательстве прочли, восхищенно заахали, и… рукопись легла в пыль, на полки. На звонки автора издатели отвечали что-то невразумительное. Аксенов привык к издательским выкрутасам, но тогда неприличные игры касались «взрослых» книг, а эта абсолютно безобидная, светлая, веселая. И такие непонятки растянулись на месяцы.

У меня появилось чувство вины: в эту историю он влип, доверившись мне. Я донимал звонками нашу замечательную Елену Константиновну, но она, бедная, не понимала сама, почему начальство препятствует выходу книги. И вдруг ее звонок: «Вы можете приехать? С вами хочет поговорить заведующая нашей редакции. — И вполголоса: — Речь идет об Аксенове». Я предстал перед заведующей, она была не одна, у окна стоял мужчина, его я не раз встречал в издательских коридорах. На столе лежала раскрытая Васина рукопись.

— Георгий Михайлович, мы просим вас быть с нами откровенным, — начала заведующая, — где, в каких главах этой рукописи Аксенов завуалировал свои намеки, скажем, на события в Чехословакии? Мы знаем: вы с ним дружны. И просим вас помочь. Это в его же интересах. Чем раньше мы исправим огрехи, тем раньше выйдет книга.

Поначалу мне показалось, будто я ослышался, а потом вспомнил, что передо мной типичный пуганый советский редактор, и потому вразумляющее пояснил:

— В повести Аксенова нет ничего похожего на намеки, тем более на ввод советских войск Чехословакию, не ищите какого-либо особого подтекста, ни прочих тайн. В повести все открыто нараспашку. Она по-своему даже простодушна. Ее герой — советский мальчик, пионер. Куда же больше? Да вы читали сами. Вам ли мне говорить?

— Вроде бы все так, — смущенно согласилась издательская дама и в отчаянии произнесла: — Ну, не мог, не мог Аксенов обойтись без намеков, без чего-то такого. Мы же не дети! Аксенов есть Аксенов. Где-нибудь тут, — она положила ладонь на рукопись, — замаскированы танки и Прага. Но где? Не найдем мы, найдет цензор!

— Не найдет! Хотя кто знает, — признал я. — Гена Стратофонтов путешествует в иных краях, в тропиках, а там попадает на остров.

— Вот-вот, именно на остров! — оживился мужчина и, оторвавшись от окна, переместился к нам. — А кто высаживается на острова? Наемники! И если подумать, кто они? Не наши ли войска? И остров ли это? Может, что-то иное?

— Наемников, которых вы имеете в виду, называют «дикими гусями», как правило, они бывшие коммандос. Эти птицы перелетают из страны в страну, где их нанимают, кого-то, скажем, свергнуть или учинить другую заваруху. — Для примера я назвал африканскую страну, где недавно был устроен государственный переворот. — Ну что у них общего с нашими доблестными солдатами? Кстати, Гена борется с этими «гусями» как образцовый пионер!

Книга вышла! Я не ставлю это себе в заслугу — трусость и идиотизм, проявленные в этой истории, были очевидны. Понимая это, издатели старались загладить вину, к тому же книга тотчас разошлась по читателям, словом, Аксенову предложили написать новую книгу и сразу заключили договор, выдали аванс, что было важно при нашем безденежье. Вторую книгу о Гене Стратофонтове, «Сундучок, в котором что-то стучит», он писал в Доме творчества в Дубултах, куда мы приехали небольшой компанией, работал над ней без прежнего куража, принуждая себя. О чем мне и говорил. То ли так и не отошел от неприятной истории, случившейся с первой книгой, то ли охладел к этому жанру. И все же книга получилась замечательной. «Аксенов есть Аксенов» — в этом-то заведующая была права.

Я в это время там же, в Дубултах, подступал к своей второй детской книге. Мучил свое воображение, не зная о чем писать. Размышляя об этом на завтраке, решил, дабы разогнать свою фантазию, начать с имени своего героя, придумаю, а дальше авось покатится само. Я посмотрел на Аксенова, поедавшего творог или овсянку по ту сторону стола, и спросил:

— Ты не будешь возражать, если я назову своего странствующего слесаря Базилем Аксеночкиным?

— Тогда уж лучше Аксенушкин, — подумав, посоветовал Вася.

Так с подачи Василия и стал главный персонаж «Спасителя океана» Базилем Тихоновичем Аксенушкиным. Отчество я позаимствовал у Гладилина.

Ребячество уходило из нас с большой неохотой, в те годы веселье, шутка были защитным куполом от идеологической мерзости, разлитой в атмосфере. Мы подтрунивали друг над другом даже на страницах наших книг. Аксенов в «Джине Грине — неприкасаемом» обыгрывал фамилии и Гладилина, и мою. Помню премьеру фильма в Доме литераторов — автор сценария Василий Аксенов. В финале картины какой-то милицейский чин за кадром командует голосом Аксенова: «Гладилин и Садовников, уведите арестованных!» В зале это вызвало оживление, сидевший рядом со мной Владимир Максимов недовольно пробурчал: «Вы обнаглели! Разве можно так обращаться с искусством?!» Володя был дружен с Аксеновым, но осуждал его молодежные куртки и джинсы; сам же, обзаведясь деньжатами, что с ним случалось нечасто, покупал в комиссионках дешевые «респектабельные» костюмы. Не нравился ему и «вольный, непричесанный» стиль аксеновских рассказов и повестей. Мне он говорил: «Представляю, как Юра Казаков, читая Аксенова, скрежещет зубами». Максимов ошибался. Юра, блистательный продолжатель русской классической традиции, обладал широким литературным вкусом, с удовольствием читал американца Фолкнера, немца Ремарка и Васину прозу, я слышал это от самого Казакова, прожив рядом с ним целое лето в дачном поселке Абрамцево. Кстати, туда ко мне приезжал на зеленой «Волге» и сам Аксенов, и я видел, насколько глубоко он и Казаков друг другу симпатичны.

Впрочем, сближало их и некоторое общее прошлое. Когда-то, в тех же шестидесятых, Вася и Юра, а за компанию с ними и Виктор Конецкий, отправились в Одессу, намереваясь слепить сообща сценарий морской киношной комедии. Впрочем, наверное, профессиональный моряк Конецкий и был инициатором этой затеи. Обосновавшись в гостиничных номерах на Дерибасовской, писательская артель бурно отметила канун предстоящего творческого сотрудничества, канун растянулся на второй и третий день и перетек в каждодневное пьянство. Василий и Юрий поняли, что сотрудничество в такой форме не приведет к добру, и вернулись в Москву, на поле боя остался самый пьющий Виктор. И что удивительно: в конце концов, эта нелепейшая и авантюрная история в результате каких-то новых комбинаций-пертурбаций увенчалась замечательной кинокомедией «Полосатый рейс», но Аксенов и Казаков к ней уже не имели ни малейшего отношения. Впрочем, если обратиться к жанру абсурда, то можно сказать и так: они стояли у истоков этого шедевра.

Работа писателя за письменным столом, как известно, — «тайна тайн». Однако в домах творчества мы видывали своих друзей-коллег, как говаривали гусары-рубаки, «в деле», литературном, разумеется. В Ялте Аксенов и Гладилин поселились в соседних комнатах, выходящих на общую лоджию. «Сижу как-то за столом, не пишется, — потом рассказывал мне Анатолий. — Я подумал: любопытно, а что сейчас делает Васька? Работает или валяется на постели поверх одеяла, тоже валяет дурака? Вышел на балкон, заглянул в его окно. Представляешь? Что-то царапает на бумаге и сам же хихикает над тем, что только что соскочило с его пера».

Порой мне казалось, будто Толя считает Васю хитрецом. «Мы с тобой перелопачиваем рукопись по несколько раз, правим, а он сразу пишет начисто и тащит в издательство или журнал». Отчасти я был с ним согласен. Но, видимо, такова была у Аксенова метода: Василий словно бы, прежде чем воспроизвести на бумаге, вынашивал в голове текст, все до последней строчки. Он любил в компании делиться тем, что, скажем, написал с утра, как бы проверял на будущем читателе. И потом в его уже готовой рукописи — а мы тогда читали рукописи друг друга — я встречал знакомые фразы.

Васина мать Евгения Семеновна Гинзбург, автор «Крутого маршрута», подолгу жила в Переделкино, сначала снимала часть дачи, потом сама стала владелицей, но тоже только части деревянного дома. Василий ее навещал, он был заботливым сыном. Однажды я, работая в переделкинском Доме творчества, вернулся с прогулки и обнаружил в дверной ручке обрывок желтоватой туалетной бумаги. Сейчас он перед моими глазами. На его шероховатом поле нацарапано шариком: «Вместо того чтобы писать нетленку, ты где-то шляешься. 13.00!!! Вася». Ниже: 8/Х.

«Нетленки», «нужники» — словечки из нашего тогдашнего жаргона. По ЦДЛ ходила шутка: «Весь год тужился, писал «нужник», теперь, наконец, займусь «нетленкой».

В начале семидесятых Аксенов снова ввязался в коллективную авантюру. На этот раз местом действия стал Дом творчества в Ялте. В бригаду вместе с ним входили поэт Григорий Поженян и прозаик Овидий Горчаков, бывший лихой разведчик, прототип семеновского майора Вихря. Бригада придумала себе звучный псевдоним: Горпожакс, сложенный из фамилий участников этой затеи. Горпожакс решил написать пародию на западные шпионские романы и тем самым решить денежные проблемы; каждой трети псевдонима предстояло сочинить десять авторских листов. И работа началась! На нее ушли едва ли не месяцы, и сам процесс проходил очень бурно.

О написании «Джина Грина — неприкасаемого» в писательском фольклоре слагались разные версии, кто-то «переместил» Горпожакса из Дома творчества на борт теплохода «Грузия», капитаном которого был друг Поженяна. В конце концов, завершив черновой вариант будущей книги, бригада вернулась в Москву, имея на счету сломанную не то руку, не то ногу Горчакова, скатившегося с лестницы. Рукопись взяли в издательстве «Молодая гвардия», но поскольку героем книги был американский разведчик, детищем Горпожакса сразу же активно заинтересовался КГБ. После изощренной редактуры книга вышла к читателю в истерзанном виде, из ее живой ткани были вырваны, по Васиным словам, многие шутки и розыгрыши друзей. Роман Аксенову принес больше разочарований, нежели творческого и денежного удовлетворения.

И все же итог этого пребывания в Ялте был для Аксенова эпохальным, круто развернувшим его дальнейшую жизнь. В любимом крымском городе он обрел Майю, свою будущую вторую жену. Майя Овчинникова тогда была супругой именитого режиссера-документалиста Романа Кармена, сама трудилась в кинематографе и приехала в Ялту в составе съемочной группы. Здесь ее случайно встретила вторая треть Горпожакса — поэт Григорий Поженян, свой человек в киношном мире. Он пригласил прекрасную блондинку Майю в Дом творчества писателей, на вечеринку в компании с Гором и Аксом. Там, за накрытым столом в комнате у Поженяна, и познакомились Вася и Майя. Между ними, как однажды было сказано и затем бесчисленно повторено, пробежала искра. Майя в тайне от Поженяна, чьей дамой она будто бы считалась на этот вечер, пришла в Васину комнату и осталась у Аксенова на ночь. А утром произошло неучтенное. Потеряв голову от восторга, влюбленный забыл закрыть комнату на ключ. В комнату без стука вошел Григорий, решивший позвать товарища на завтрак.

— Я растерялся, смотрю на Гришу, он от нас в трех шагах и тоже опешил, мы под одеялом, все ясно, — рассказывал мне Василий. — Но молчать дальше было невозможно, следовало как-то объясниться с оторопевшим другом, и я пробормотал: «В общем, Гриша, как в твоей песне: «Если мой друг влюблен, а я у него на пути, таков закон: третий должен уйти». Гриша вышел из комнаты и потом ни разу не обмолвился об этой истории.

На другой день они встретились на набережной. И снова рассказ Василия: «Я пришел раньше, стою, жду, и вот появилась она, ветер развевает ее золотистые волосы, она летит ко мне, будто созданная из солнечного света. Я с восторгом думаю: «Неужели это чудо принадлежит мне?»»

Пусть простят меня другие женщины, любившие Аксенова, я пишу о том, что происходило с ним в ту пору, а Вася сказал мне именно так.

Потом Майя станет его женой, разделит с ним все тяжкие испытания и судьбу эмигранта. Но, сказав о его второй жене, нельзя не помянуть добрым словом первую: Киру. О том, что происходило между Васей и Кирой, знают только они сами, и они сами же себе судьи. Я же, часто бывая у них дома, видел любящую жену и мать его сына Алеши. Кира тоже красивая женщина, но на свой лад. И тоже делила с мужем судьбу писателя, неугодного властям. Мне она казалась человеком с сильным характером. И не мудрено: мать Киры в войну была полковником — танкистом, отец Лайош Гавро, герой нашей Гражданской войны, «венгерский Чапаев», его подвиги, как мне говорили венгры, изучавшие его биографию, частично приписаны Матэ Залке. Говорили, что природа одарила Киру замечательным голосом, которым она пожертвовала ради семьи. Позже Вася и Кира пригласили меня на концерт, где она выступала вместе с известным чтецом Дмитрием Журавлевым. Мы втроем сидели в Концертном зале имени Чайковского, Аксенов привел с собой молодого журналиста Александра Кабакова, который впоследствии вырастет в знаменитого прозаика. А на сцене перед нами царил Журавлев. Чуть поодаль от него, перед своим микрофоном, стояла Кира в потрясающем вечернем платье. Ее пение как бы дополняло чтеца. Вася нервничал, переживал за Киру: «Сейчас даст петуха! Сейчас даст!» Но Кира великолепно справилась со своими вокальными номерами. У нее был низкий приятный голос. Если не ошибаюсь, его называют контральто. Но я не знаток вокального искусства.

При всей неприязни властей Аксенова временами выпускали «за бугор». Однажды он был приглашен в американский университет в Беркли. Хозяева несомненно учли особенности этого русского писателя и предложили тему для семинара, связанную с природой литературного творчества. Василий серьезно готовился к предстоящим занятиям, составил вопросник и разослал коллегам, попросив ответить на каждый пункт. Помню вопрос, показавшийся мне особенно важным: «Что, по-вашему, в прозе первично: реалии или воображение?» Его семинары в Беркли растянулись на целый месяц. Кто бы мог тогда подумать, что они были репетицией долгой профессорской работы в одном из американских университетов.

Василий издавна занимался английским языком, я нередко заставал его лежащим на диване со словарем и книгой американца или англичанина, изданной на языке оригинала, более того, он перевел для русского читателя роман Доктороу «Рэгтайм». И все же университет приставил к Аксенову переводчицу — американку русского происхождения, из тех русских американцев, что проживали в маленьких городках неподалеку от университета. Отец Васиной помощницы, бывший белогвардейский полковник, ушедший из России вместе с армией Врангеля, наслушался от дочери добрых слов о писателе, своем соотечественнике, и настойчиво звал к себе в гости. У Василия сложились с переводчицей добрые отношения, и он уважил просьбу полковника. Как он рассказывал, дверь им открыл высокий сухощавый старик с военной осанкой и сразу бухнул: «Василий Павлович, эти иностранцы совершенно невыносимы!». «А сам, — смеясь, говорил мне Василий, — живет в Америке столько лет, а по-английски ни бум-бум. Вот он, наш русский характер!»

Потом полковник нанес ответный визит, наведавшись во вторую столицу некогда «единой и неделимой». Первым делом бывший воспитанник кадетского корпуса изъявил желание посмотреть на суворовцев — советских кадетов. Аксенов привез его к воротам Московского суворовского училища, однако полковнику не повезло: было лето, и ребят увезли в лагерь. Меня, в прошлом суворовца, тоже не было в Москве, о чем Василий сожалел, я бы пришелся кстати, показал фотографии и, возможно, подарил старому кадету свой суворовский значок.

Впрочем, опекать иностранцев, с той или иной целью нагрянувших в Москву, стало для него занятием привычным. Обычно это были те, с кем он познакомился в своих заграничных поездках, или знакомые тех знакомых, рекомендованные Аксенову письмом, а то и звонком по телефону.

Я не помню, по какой статье «проходила» Марина Влади, да это и неважно. Приехав сниматься на «Мосфильм», она оказалась под надежным присмотром Василия. Фильмы тогда снимали многими месяцами, поэтому знаменитая русская француженка приехала надолго и, кажется, привезла своих детей. Это было еще в «довысоцкий» период ее жизни — роман, перешедший в замужество, только начинался. Аксенову в его благом деле помогал Гладилин. Они часто приводили подопечную в Дом литераторов.

Так случилось и на этот раз. Съемки у Марины были назначены на вторую половину дня, и сейчас она сидела вместе с нами в Пестром зале. Мы выбрали столик в дальнем углу, подальше от любопытных глаз, пили кофе и болтали о том о сем. Наша собеседница отлично владела русским, как и полагалось человеку, выросшему в русской семье, пусть и во Франции. Стояло лето, зал был практически пуст. Между столиками одиноко слонялся долговязый поэт Семен Сорин, некогда служивший в пограничных войсках и теперь славящий в стихах товарищей по оружию. Сейчас он явно не знал куда себя деть. Побродив по залу, бывший пограничник направился к нам и, прихватив по дороге свободный стул, без спроса подсел к нашему столу. В ЦДЛ подобное поведение считалось неприличным: нахала гнали вон. Сорин, или попросту Сеня, слыл безобиднейшей личностью, и посему мы промолчали: бог с ним, пусть сидит. И надо отдать ему должное, Сеня, найдя для себя спокойную гавань, просидел все оставшееся время, не проронив и слова, будто бы даже задремал, опустив голову, едва не касаясь груди длинным носом и острым подбородком. Но вот пришла пора, за артисткой с «Мосфильма» прикатила машина. Марина поднялась, встали и мы, все, кроме будто бы прикорнувшего Сорина. И тут случилось то, о чем до сих пор рассказывают в писательских компаниях, а иные авторы даже вставляют в документальные книги, посвященные быту и нравам творческой среды. Марина простилась с Гладилиным и со мной, подала руку одному, второму, когда она проносила ладонь мимо Сени, тот вдруг встрепенулся, перехватил кисть Марининой руки, поднес к губам и, высунув длинный фиолетовый язык, лизнул ее возле большого пальца. Это было не просто моветоном, это было черт знает чем! Влади оцепенела, мы тоже обалдели, я взглянул на Аксенова, некогда бившегося за честь Беллы, он, как и Толя и я, не знал что делать: отметелишь безобидного доброго Сорина — потом не отмоешься от издевок. Но Сеня, оказывается, еще не закончил свое действо: пока мы мучились, не зная, что предпринять, поэт извлек из внутреннего кармана пиджака химический карандаш и запечатлел на Марининой руке номер телефона, обратив тем самым свою, казалось бы, оскорбительную выходку в шутку. Она была вульгарной, но все-таки шуткой. Марина засмеялась — у нее с чувством юмора все было в порядке, мы тоже не жаловались на его отсутствие. Наша компания проводила Марину к машине и там простилась вторично, а Сеня остался за столом, снова погрузившись в дрему.

На другой день Аксенов встретил Сорина в ЦДЛ. «Мы-то думали: Сеня-то каков остряк, а он, оказывается, был всего-навсего пьян. И ничего не помнил. Когда я ему рассказал, он покраснел от стыда. Мне же еще пришлось его утешать», — посмеиваясь над собой, посетовал Василий.

А это случилось, по-моему, весной 1975 года, хотя назвать случайностью то, что мы с Аксеновым узнали, было трудно. Мне позвонил Гладилин и попросил приехать в ЦДЛ. Аксенова он уже известил. Он собирался сообщить нам кое-что чрезвычайно важное. Толя был чем-то взволнован. Я примчался в клуб и там, в холле, встретил хмурого Васю. И спросил: «Где Гладила?» — «Там», — коротко ответил Аксенов и указал на лестницу, ведущую в правление Московской писательской организации. Я снова спросил, начиная тревожиться за Толю: «Что стряслось? Ты в курсе?» — «Точно не знаю, но, кажется, начинаю догадываться, — сказал Вася. — Но подождем, может, я ошибаюсь».

Не помню, сколько длилось наше томительное ожидание, но вот наверху, в дверном проеме появился Толя и медленно спустился к нам. Он был бледен, губы крепко сжаты.

— Ребята, я уезжаю, — произнес Гладилин в ответ на наши вопросительные взгляды. Он не сказал, куда именно, но догадаться было нетрудно.

Формально он подал документы по «еврейской» линии, еврейкой была его жена Мария, дочь покойного писателя Якова Тайца, но всем, и друзьям, и недоброжелателям, было ясно: причины, толкнувшие Гладилина на отъезд, связаны с идеологическим прессингом, под которым он находился все последние годы, а после письма «двадцати двух» давление и вовсе стало невыносимым. Мы это понимали, особенно Вася — один из этих двадцати двух «подписантов». Он тоже подвергался «санкциям». Понимать-то понимал и я и все же был ошарашен. Васе, судя по выражению его лица, также стало не по себе.

Мы перешли в Дубовый зал, молча, ну разве что иногда отвлекаясь на малозначительные реплики, выпили по рюмке водки, то есть ее пили мы с Толей, Вася ограничился соком. Он первым заговорил о главном и с горечью произнес:

— Толя, ты совершаешь глубочайшую ошибку. И эта ошибка тем ужасна, что непоправима! Уехав, ты уже никогда не вернешься в страну. Для тебя перекроют все дороги!

Говоря это, он не ведал о том, что вскоре сам проследует по Толиному пути. Но, к счастью, Вася ошибался, придет время, и мы, оставшиеся, будем их встречать в Шереметьево, обнимем на нашей общей родной земле. А пока он сказал, как сказал, на что Толя ответил:

— Наверное, ты прав, и все же я чувствую: не знаю, как именно, но должен круто изменить свою судьбу, сделать что-то очень важное.

После отъезда Толи, наша тройка распалась, мы с Васей встречались все реже и реже, к тому же я надолго пропадал в Алма-Ате, занимаясь переводами. И все же наша дружба не тускнела, прочитал я в рукописях его самые важные в те годы сочинения «Ожог» и «Остров Крым». В памяти осталась картина: сидим мы у него в квартире на Красноармейской, нас трое: Володя Максимов, Юлик Эдлис и я. Аксенов читает главы из «Ожога».

Работая над «Островом», он мотался в Крым, Ялта оставалась для него любимым городом. Мне он рассказывал: «Шпарю по Симферопольскому шоссе, устал, не ел целый день, останавливаюсь возле придорожного кафе, на стойке ничего, кроме вареных яиц, взял два и стакан чая. За мой стол присаживается гигант — водитель самосвала, я видел, как он подкатил, в лапищах глубокая суповая тарелка с горой яиц, десятка два, а может, и более того. Говорю, уверенный в солидарном согласии: «Докатились! Жрать нечего, на прилавке пусто!» А шоферюга мне весело: «Как пусто? А яйца? Ты, брат, даешь!» Жора, с таким народом делай все, что угодно, хоть на голову гадь, он будет доволен, скажет: «Ништяк, зато тепло башке, не надо шапки».

Однажды после долгого сидения в алма-атинском Доме творчества я вернулся домой, позвонил Аксенову, предложил пообедать в Доме литераторов. «Встретимся у входа», — коротко сказал Василий, и я понял: у него ко мне разговор, не предназначенный для чужих ушей. Мы встретились, побрели в сторону Никитских ворот. По словам Аксенова, он тайно переправил «Ожог» в Италию, одному из тамошних издателей, соблюдалась самая тщательная конспирация, и все эта акция стала известна Лубянке. «Каким образом?! Об этом знали только двадцать человек, всего-то!» — недоумевал конспиратор. Пришлось ему напомнить тезис, ставший расхожим: если в тайное предприятие посвящено хотя бы десять участников, оно заведомо обречено на провал. «Но они все такие надежные! Нет, я им верю, каждому из них!» Аксенов твердо решил: эта аксиома верна для кого угодно, только не для его товарищей. Я уточнил: по-моему, тезис в большей степени считает губителями тайн не предателей, а болтунов, среди коих попадаются и люди весьма порядочные. «Ну, тогда не знаю что и думать», — устало пробормотал Василий.

Наверно, так и было. Я знавал их всех, из этой славной двадцатки. Сомневаюсь, чтобы кто-то «стукнул», намереваясь подставить Аксенова. Скорей всего этот некто, тщеславный, сболтнул, желая придать себе значительности, щегольнув близостью к знаменитому писателю. Сболтнул, да кому не следует. А далее поползло по цепочке. И приползло.

Эта история, разумеется, не добавила властям любви к автору уже далекого «Звездного билета» и матерому «подписанту» еретических писем. А потом началась трагическая эпопея с «Метрополем».

Идея создания своего журнала давно обсуждалась в нашей компании, ему даже придумали название: «Лестница», журнал для экспериментальной прозы. Именно на этот несуществующий журнал и донес Анатолий Кузнецов, приплюсовав к писателям Олега Ефремова и, кажется, другого Олега — Табакова. Аксенова и Евтушенко выгнали из редколлегии «Юности», Гладилина уволили из «Фитиля», и идея на время заглохла, а потом возродилась из пепла. Теперь к этой идее подключили и Валентина Петровича Катаева, у которого уже был опыт создания неординарного журнала «Юность». К тому же он любил Аксенова и Гладилина, о чем мне говаривал сам и не однажды. Мэтр охотно согласился, группа писателей, самых именитых из нашего поколения, во главе с Катаевым даже сходила с нашим проектом к Демичеву, руководившему советской культурой. Но поход закончился полной неудачей.

И вот наконец «Метрополь». Когда его готовили, со мной Василий об альманахе не обмолвился и словом, хотя из этой затеи не делали особого секрета. До меня доходили слухи, будто Аксенов собирает авторов в некое свое издание, а помогают ему Виктор Ерофеев и Евгений Попов, тоже мне не чужие люди. Я помалкивал, был уверен: Вася позовет и меня. Но он не позвал. Потом, когда вокруг альманаха началась свистопляска и на авторов посыпались репрессивные меры, я все-таки поинтересовался у Аксенова: почему он не позвал меня? Он пояснил: ты — партийный, мы тебя решили не подвергать риску, по этой же причине обошли и Булата, и других подобных ребят. Им была памятна участь Бориса Балтера, подписавшего письмо «двадцати двух»: всех наказывали, отлучая от издательств, а его покарали особо — исключили из партии, что в ту пору было равносильно гражданской казни. «Не переживай, — посоветовал Вася с улыбкой, — когда будем собирать второй номер, мы тебя выведем из партии». Или он шутил, или в разгар погрома и впрямь подумывал о следующем номере «Метрополя».

Наверное, этот заезд в переделкинский Дом творчества стал для него последним. Он поселился в коттедже, в комнате на втором этаже. Я жил в корпусе, который теперь называют «старым». Временами к Василию приезжала Майя. Ее я застал и на этот раз, зайдя к Аксенову по какому-то делу, а может, всего лишь почесать язык. Майя тотчас заварила в стаканах чай, предварительно вскипятив воду с помощью спирали, именуемой кипятильником, — спутником командировочных в те годы. За чаем Василий спросил: не желаю ли я обзавестись щенком? Спаниель Майи Степан произвел на свет потомство, одного из Степановых сыновей и предлагал мой товарищ. Я ответил: таким желанием не горю, я — кошатник, что тебе, Вася, известно, к собакам равнодушен, и вообще после потери нашего кота, кстати, тоже Василия, мы с женой твердо решили более не заводить в доме живность. Аксенов меня уговаривал и так, и этак, расписывая достоинства щенка. Напомнил историю из моей холостяцкой жизни: Наташа Владимова при его поддержке пыталась меня женить на миловидной цирковой артистке, дрессировщице собак. «Представь: ты утром проснулся, а перед постелью шпиц на задних лапках, принес твои шлепанцы, держит их в зубах», — посмеиваясь, искушал Аксенов. Но я тогда не поддался, устоял и сейчас.

Вскоре мы оба вернулись в Москву. А дня через два он позвонил, сказал: «Я и Майя сейчас рядом с вами. Вы с Ирой не будете возражать, если мы ненадолго заедем к вам?» У нас, разумеется, не было возражений. Открыв дверь, я увидел перед собой Василия, за ним стояла Майя. «Покажи ладони!» — потребовал гость. Я выставил перед собой ладони, и в них тотчас легло что-то мягкое, теплое. Это был щенок размером с тапочку, большую часть его тельца составляли длинные уши цвета шоколада. Это трогательное существо в мгновение завоевало наши души. Крошечный спаниель все еще оставался без клички, мы, вчетвером, рассевшись за столом на кухне, азартно принялись подыскивать малышу подходящее имя. Аксенов предложил одарить щенка грузинским именем Ушанги. Однако оно так и не прижилось, постепенно забылось, мы все время оговаривались, называя собачку Васькой, как и нашего кота, прожившего у нас около пятнадцати лет. И щенок охотно откликался. А через полгода нам пришлось отдать Ваську своей родне. Я часто бывал в отъездах, жена часто и серьезно болела и не управлялась с собакой. Об этом можно было бы не рассказывать, если бы не одно обстоятельство. Лет через семь, когда Аксенов уже преподавал в Америке, с его подарком случилась удивительнейшая история, почти в духе Андерсена. Я бы ее назвал так: «Пес и королева».

В тот день Леонард Георгиевич, хозяин Васьки, прогуливал теперь уже зрелого спаниеля в палисаднике возле хореографического училища Большого театра. Пес бегал по травке, наш родственник сидел на скамейке, поглядывал на резвящегося любимца и по сторонам. Спустя какое-то время его взгляд засек процессию из трех черных лимузинов, они важно прокатили по улице и затормозили перед зданием училища. Из машин вышли крепкие мужчины в черных же костюмах, затем появилась элегантная дама и в сопровождении мужчин направилась к подъезду. Даму заметил и Васька и вдруг возбудился — он-то, обычно не подходивший к людям незнакомым, сейчас перескочил через невысокую ограду палисадника и, виляя обрубком хвоста, подбежал к ногам дамы. Дама ласково потрепала пса по холке, говоря при этом какие-то слова. Встревоженный Леонард Георгиевич бросился к месту происшествия, однако на его пути встал мужчина в черном и вежливо произнес: «Не волнуйтесь, эта женщина — испанская королева София. Она сказала: «Здравствуй, земляк!» Хозяин Васьки не нуждался в расшифровке, он знал: исторической родиной спаниелей была Испания, где греческая принцесса стала королевой. Поприветствовав своего земляка на московской земле, августейшая особа скрылась за дверью подъезда, а пес, тоже выполнив свой долг, вернулся к хозяину. Будучи склонным к фантазиям, испытывая вечную тягу к многообещаещему «если бы», я представил в своем воображении встречу русского писателя Аксенова с королевой Испании. «Ваше величество, при вашем посещении училища Большого театра, вас у порога приветствовал спаниель по имени Васька», — начал бы Аксенов свой диалог с королевой. «Это был приятный сюрприз: встретить на вашей земле, можно сказать, своего соотечественника, — вспомнила бы София и затем сообразила: — Василий Палыч, как я, наверное, догадываюсь, этот славный пес имел какое-то отношение к вам?» — «Он был сыном нашего Степана!» — торжественно ответил бы Аксенов. Кто знает, может, этот диалог состоится на самом деле, в свое время, конечно, Там!

Незадолго до отъезда Вася и Майя обвенчались в переделкинской церкви, там же, в Переделкино, на дачном участке отметили это событие. Свадьба одновременно стала и прощанием «молодых» с друзьями. В день их отъезда я заболел, простился с ними по телефону. Каждый раз, провожая наших товарищей в эмиграцию, мы испытывали чувства, схожие с теми, что испытывают на похоронах. Единственным утешением служило то, что они были живы. Так было и со мной, когда я говорил с Василием. Прощались мы навсегда. Однако временами между нами восстанавливалась пунктирная связь, мы передавали друг другу приветы через общих товарищей и знакомых, ездивших в Штаты. Однажды Михаил Рощин привез мне от него великолепные часы «Ролекс». Так долгие годы он жил без нас, мы без него. А потом произошло то, что ранее считалось неосуществимым чудом.

Вначале мы увиделись с Майей. Ее одиночный приезд внешне походил на разведку: ну-ну, посмотрим, что на самом деле происходит в стране. Иные из эмигрантов не спешили с приездом — Гладилин в свое первое появление в Москве долго стоял перед входом в ЦДЛ, не решаясь войти, и не вошел, сделал это только на другой день. Но что касается Аксенова, лично его, возможно, не отпускали лекции, семинары, словом, все, связанное с учебной программой. А пока Василия представляла Майя, собравшая нас, друзей, в просторной и вместе с тем по-домашнему гостеприимной мастерской Бориса Мессерера на Воровского.

И все-таки мы его дождались! Я приехал в Шереметьево с Юлиу Эдлисом. Кроме нас, Васю и Майю встречала небольшая команда журналистов и директор не очень-то крупного издательства, сам из писателей, каюсь, его фамилия выпала из памяти. Вот и все «представители общественности». Но, может, сие было и к лучшему — у Аксенова была возможность успокоиться. А вышел он к нам из недр таможни в некотором ошеломлении и от того, что под ногами московская земля, и от встречи с до боли знакомым и, казалось бы, уже забытым, типично советским. Его восторги мешались с возмущением, порой превращаясь в бессистемную речь. Перестройка перестройкой, а таможенники учинили затяжной скрупулезный шмон, перебрав и перерыв все его вещи до каждого шва. Как в старые недобрые времена.

Я вспомнил Васин рассказ из прошлых времен. Он возвращался из зарубежной поездки, на этот раз ехал поездом. Поездка была замечательной, с обилием прекрасных впечатлений. «Забылись все мерзости нашей жизни, но вот состав пересек границу и остановился на первой станции, там, за окном вагона, на стене вокзального здания был растянут красный плакат с призывом: «Решения партии в жизнь!» Меня едва не стошнило», — признался Василий.

Из аэропорта мы поехали к Эдлису, жившему тогда в доме на углу Воровского и Садового кольца. Его многокомнатная квартира на некоторое время и будет пристанищем для Васи и Майи.

В первые годы после его возвращения мы встречались поначалу довольно часто, но постепенно наше общение свелось к телефонным звонкам. В средине девяностых серьезно заболела моя жена, сам я работал в писательском издательстве ПИК, и на встречи у меня практически не было времени. А после смерти Ирины я и вовсе стал затворником. Василий, со своей стороны, жил на две страны. В свои приезды он, по его словам, «попадал на карнавал» — он снова привлекал к себе огромный интерес, его новые книги тотчас выходили к читателям, он был нарасхват у газет и телевидения. Словом, наши дорожки никак не совпадали, его жизнь протекала от меня в стороне. Редкие встречи случались — уходили из жизни наши товарищи, там, посреди печали, мы обнимались, что-то говорили друг другу, намереваясь встречаться, и на этом все кончалось. Поэтому я ограничил свои краткие воспоминания годами шестидесятыми и семидесятыми, когда наша дружба подкреплялась тесным общением. О том, каким Аксенов стал после эмиграции, расскажут друзья, которые были рядом с ним в последние его годы.

Свой рассказ о моем однокласснике Васе хочу закончить так: кому-то в шестидесятые — семидесятые Василий Аксенов представлялся баловнем судьбы, своего рода плейбоем. Да, он любил радости жизни, одевался со вкусом, даже с особым изыском, обожал джаз, казался весельчаком-кутилой. Но только близкие ему люди знали о сложной, часто мучительной работе, не дававшей покоя его душе. Подтверждаю это отрывком из его письма, написанного мне в Паланге 26 августа 1971 года:

«…Очень обрадовался твоему письму, этой весточке с Большой земли, страны конных и пеших стиппль-чезов, столь далекой от нашего песка, где мы от суетных трудов освобождены, учимся в истине блаженство находить, которое было утрачено в стране стиппль-чезов, на Большой земле, откуда прилетело сиречь твое дружеское послание, преподнося тебе это заглавное колечко, я серьезно думаю о том, каким событием порой становится такая элементарная штука, как письмо. В день своего рождения (20 августа 1971 г. — Г.С.) я много думал о непрочности наших человеческих, литературных пьянок и плейбойских связей, о скудости нашей духовной жизни и о полнейшей самоизоляции даже в этой скудости.

Ведь мы же никогда не ведем друг с другом бесед на философские, религиозные, историко— (это слово я не разобрал. — Г.С.) темы. Ведем ли мы такие беседы сами с собой? Мы дико провинциальны, мы спокойно миримся с тем, что нас отрезали Иваны Иванычи от духовной жизни большого мира. Мы боимся стукачей, а надо, чтобы они нас боялись, и не потому, что мы какие-нибудь политики, а потому, что мы свободные люди.

Даже о своем ремесле мы почему-то перестали говорить друг с другом. Когда здесь Стас Красаускас (кстати, человек очень тонкого вкуса и понимания) завел со мной разговор о своей графике и вообще о путях искусства, я невольно поймал себя на мысли «да что это он, всерьез ли?».

Мы слишком легко, Жора, поддаемся капризам погоды и в заморозки спрятались в вонючий угол за печку».

Сам-то Аксенов, как мы знаем, не отсиживался в безопасных местах, потому-то его и выдавили из «страны стиппль-чезов».

 

Анатолий Гладилин

 

Аксеновская сага

[17]

Аксенову 75. Ни хрена себе. А мне? Лучше помолчать в тряпочку. Но мы же так не договаривались! Клянусь, мы так не договаривались, не помышляли, не предполагали. Нам с Коллегами казалось, что Вася, выигравший Звездный билет и подкрепившийся Апельсинами из Марокко, Катапультирует Под небом знойной Аргентины на своей любимой Затоваренной бочкотаре и, зацепившись за Золотую нашу железку где-то На полпути к Луне, будет купаться там в лучах громкой славы. Ну и мы, вместе с Товарищем Красивым Фуражкиным и Местным хулиганом Абрамашвили, каким-то чудом подтянемся к нему и останемся там вечно задорными, веселыми и молодыми, говоря потом следующим поколениям: «Жаль, что вас не было с нами». Но случился очень сильный Ожог, в результате которого нас всех разбросало по разным странам и континентам, а уж когда от России отделился Остров Крым, то вообще пошел сплошной Бумажный пейзаж, на котором изредка просвечивал Негатив положительного героя. Наступили времена — Всегда в продаже…

Чуда не произошло. Чудес вопреки законам природы не бывает. Однако, как я теперь понимаю, настоящих чудес мы не заметили, вернее, воспринимали их как должное. В шестидесятые годы, словно по мановению волшебной палочки и вопреки всем законам и традициям страны победившего социализма, в литературе появились молодые яркие таланты: Андрей, Булат, Белла, Володя, другой Володя, Женя, Жора, Роберт, Юра… (Список пускай читатели продолжат по собственному усмотрению, я назвал лишь тех, кто тогда был первым.) Чудом были поэтические вечера в Политехническом музее, на которые студенты прорывались через милицейские кордоны. Чудом были номера «Юности» с аксеновскими повестями и романами, которые читали в каждом вагоне метро и электрички. Чудом было и то, что никто из нас никому не завидовал, наоборот, мы любили друг друга, помогали и с каждой новой публикацией поздравляли примерно так: «Ну, старичок, гениальную написал штуковину!» Привыкшие к миллионной читательской аудитории, мы не понимали, что это само по себе чудо. И уж, конечно, подумать не могли, что доживем до времен (те, кто дожил), когда книги будут издаваться крошечным пятитысячным тиражом.

Аксенов заглядывает в мой текст. Строго:

— Чего тебя на сентиментальность потянуло? Уже возрастное? И почему ты Этого из списка не вычеркнул? Я с ним не разговариваю. Вот он показал себя демократом, а как до переделкинских дач дошло, так он с Феликсом Кузнецовым стал обниматься.

Я говорю Аксенову, что мои воспоминания из древней истории, из прошлого тысячелетия, а в прошлом тысячелетии так оно и было, и ничего нельзя вычеркивать. А ты, Вася, пойди побегай и не мешай мне работать. Ты же знаешь, с каким трудом я пишу. Помнится, сижу я в зимних Дубултах и с ненавистью гляжу на чистый лист бумаги…

Но сначала надо рассказать о зимних Дубултах. Несколько лет подряд мы с Аксеновым ездили в Дом творчества «Дубулты» именно зимой, когда Рижское побережье пустынно и засыпано снегом, и успевали за месяц пребывания в Дубултах написать каждый по новой книге. Собиралась в зимних Дубултах такая компания, перечисляю: Стасик Рассадин, Григорий Поженян, Аркадий Ваксберг, Алла Гербер, Герман Плисецкий, Стасик Куняев… Аксенов не был тогда таким строгим, он был, что называется, «хорошим парнем», и все с ним дружили или хотели дружить. (И Стасик Куняев тоже, я ничего не выдумываю.) Ну а дружба с хорошим парнем, по русской традиции, сами знаете, во что выливается. А я ввел правило: до семи вечера все сидят, работают, никто ни к кому не заходит, никто никого не трогает. Вот после семи — пожалуйста, гуляй на здоровье. Однажды до обеда Поженян увел Аксенова, и вернулись они в столовую сильно навеселе, так я такой скандал устроил Поженяну, орал на него, как на проштрафившегося мальчишку. Кажется, он так мне этого и не простил…

Так вот, сижу я в своей комнате, в старом флигеле Дома творчества «Дубулты», и с ненавистью гляжу на чистый лист бумаги. Так обычно у меня начинается работа: час гляжу с ненавистью, потом появляется первая строчка. А в соседней комнате Аксенов. Значит, в тот день я несколько часов испепеляю ненавистью чистый лист и ничего не появляется. Дай, думаю, загляну к Аксенову — что он там делает и не увел ли его опять Поженян? Тихонько открываю балконную дверь, прохожу по снегу к окну Аксенова (тайком заглядываю в чужую жизнь!). И что я вижу: Аксенов, сволочь, вдохновенно пишет, пера не отрывает от бумаги, и лицо у него такое счастливое! Таким счастливым я больше никогда его не видел.

Помню и другое. Седьмое марта 1963 года. Я жду в ЦДЛ, когда вернутся наши ребята. Наши ребята (смотри по списку) — на встрече Партии и Правительства с творческой интеллигенцией. Наши ребята держатся молодцом, вчера хорошо выступал Роберт… Но почему-то долго затягивается эта встреча с Партией и Правительством. Наконец, в Пестрый зал входит Аксенов. Лицо белое, безжизненное. Впечатление, что никого не видит. Я молча беру Аксенова под руку, подвожу его к буфету, говорю буфетчице, чтоб налила полный фужер коньяку, и медленно вливаю в Аксенова этот коньяк. Тогда он чуть-чуть оживает и бормочет: «Толька, полный разгром. Теперь все закроют. Всех передушат…» Далее мы сидим за столиком вместе с Эриком Неизвестным, тоже вернувшимся со встречи, и Эрик, которому после Манежа уже ничего не страшно, внятно рассказывает, что происходило на встрече с Партией и Правительством. Хрущев топал ногами на Вознесенского. Хрущев стучал кулаком по столу и кричал Аксенову: «Вы мстите нам за своего отца!» А Вася, по его словам, отвечал Хрущеву, дескать, почему я должен мстить, мой отец вернулся из лагеря живым. А по словам Эрика, Вася стоял на трибуне совершенно растерянный и повторял: «Кто мстит? Кто мстит?»

Между прочим, для полноты картины: в те времена никто из наших ребят не умел выступать с трибуны, кроме Того, которого Аксенов сейчас хочет вычеркнуть из списка. Тот был талантлив во всем, даже в области политической демагогии.

После Международного женского праздника 8 Марта советская пресса как с цепи сорвалась. В сельскохозяйственных и промышленных изданиях клеймили молодых писателей-модернистов, оторвавшихся от народа. По старым меркам, двух статей в «Литературке» хватило бы на десять лет лагерей, а «Литературка» плевалась полгода. Но ведь Хрущев был непредсказуем. И вот на собрании Союза писателей я слышу старого партийного держиморду, который чуть ли не сквозь слезы причитает: «Аксенова вся наша общественность ругает, а он по заграницам разъезжает! Как же так, товарищи?» Ушлые товарищи негодуют, но смекают, что ничего так просто в нашей стране не происходит, значит, это какой-то знак свыше — дескать, Аксенова можно кусать, но съесть нельзя. А я-то знал, что произошло на самом деле. В понедельник 9 марта Аксенов обнаружил у себя на столе заграничный паспорт и авиабилет. В последние кошмарные дни он совсем забыл, что включен в делегацию советских кинематографистов на кинофестиваль в Аргентину. Аксенов решает: была не была, кладет в чемодан пару сухарей — на случай, если его арестуют прямо в аэропорту, — и мчит в Шереметьево. Там его радостно приветствует делегация кинематографистов. Самолет улетает. В середине дня на аксеновской квартире звонит телефон, требуют Аксенова. Кира (его первая жена), озверевшая от всех этих событий, очень нелюбезно осведомляется, кто его спрашивает. Ей еще более нелюбезно отвечают: «Из ЦК партии». — «Нет его!» «А где он?» — «Улетел в Аргентину». Гробовая пауза. Затем истошный вопль: «Кто пус-ти-и-и-л?!»

Ну прошляпили, накладка вышла. Зачем в этом признаваться? Сделаем вид, что так и было задумано. И игры с Аксеновым продолжались. (Впрочем, в хрущевскую оттепель со всеми нами играли. Получаешь по морде, выбрасывают из сверстанного журнала твою повесть, рассыпают набор книги, отменяют премьеру пьесы, а потом, через несколько месяцев, вдруг — звоночек с интересным предложением.) Я очень любил устный рассказ Аксенова о том, как его принимал министр культуры РСФСР. Огромный кабинет, чаек, «коньячку не желаете?» Старший партийный товарищ вразумлял молодую смену ласково и доверительно: «Василий Палыч, твою мать, написали бы вы что-нибудь, на фуй, для нас. Пьеску о такой, блин, чистой, о такой, блин, возвышенной, на фуй, любви… У нас тут, блин, не молочные реки и не кисельные, твою мать, берега, но договорчик мигом, на фуй, подпишем. И пойдет, блин, твоя пьеска гулять по России, к этой самой матери». Все нормативные слова министра культуры Аксенов запомнил. Ненормативную лексику запомнить было невозможно, а беседа продолжалась час. Большим был мастером русского языка руководящий товарищ. Теперешним новым русским надо бы поучиться у старой партийной гвардии…

При Брежневе игры стали жестче и изощреннее. Звонит мне в Париж (а я уже отщепенец, клеветник и работаю на вражеской радиостанции) знаковый итальянский переводчик в полной панике. Он перевел аксеновский «Ожог» на итальянский. Книга готова, тираж отпечатан, а тут приехала дама из Москвы, утверждает, что она лучшая подружка Аксенова и от его имени требует пустить тираж под нож или задержать выход «Ожога» хотя бы на год. Знаешь ли ты эту даму? Я отвечаю — мол, знаю, при мне еще был их бурный роман, тут она не врет. Но мы с Аксеновым, когда он последний раз был в Париже, рассматривали все варианты и такой тоже. Поэтому последнее слово за мной. И я говорю: «Немедленно пустить «Ожог» в продажу. Итальянское издание романа и пресса вокруг него — залог безопасности советского автора».

Аксенова выталкивают в эмиграцию. В парижском аэропорту автора прогремевшего «Ожога» встречают пресса, кино и телевидение. Я везу аксеновское семейство на их временную парижскую квартиру и тихонько осведомляюсь у Васи, в курсе ли он «итальянского инцидента». Не в курсе. Тогда я рассказываю, добавляя от себя комментарии, типа — как же так, Вася, ведь такая у вас любовь была, а она продала тебя с потрохами! «Ну что ты хочешь, — философски замечает Аксенов, — видимо, ГБ ее поймало на чем-то и завербовало. Слабая женщина. И не таких ГБ ловило и ломало».

Аксенов заглядывает в мой текст.

— Толька, ты соображаешь, что пишешь? Хочешь, чтоб у меня был семейный скандал? Я ведь не помню, она была до Майи или одновременно с Майей.

Майя — вторая жена Аксенова. Я его успокаиваю. По моим подсчетам, она была точно до Майи. Аксенов смотрит на меня подозрительно: «А чего ты вдруг в воспоминания ударился? Наступило время мемуаров?»

Я знаю, что, по теории Аксенова, писание мемуаров — это для литератора абсолютная сдача позиций. Дальше только гроб. Я объясняю, что сейчас перейду к анализу творчества, а пока хочу рассказать о Том, с кем ты не разговариваешь, но очень дружил когда-то (как и все мы). Как Тот явился к тебе на квартиру в Вашингтоне и начал поучать, что ты имеешь право делать в эмиграции, а чего не должен делать ни в коем случае. Ты был потрясен и потом перезвонил мне в Париж и повторил его текст, и я подтвердил: «Чистой воды гэбэшная диктовка». И еще я хочу рассказать о Феликсе Кузнецове, как он, уже в другие годы, после перестройки, бросился к тебе обниматься-целоваться. А ведь Феликс Кузнецов был главный травитель авторов «Метрополя». Теперь-то выяснилось, что не ЦК и не ГБ организовали кампанию против альманаха «Метрополь». То есть они, конечно, не препятствовали травле, но инициатором всей кампании был Феликс Кузнецов, на вас он делал карьеру. Так что, Вася, пойди побегай.

Аксенов убегает. Уф! Пользуясь его отсутствием, спешу наябедничать. Жуткий образ жизни ведет тов. Аксенов. Просыпается утречком и, вместо того чтобы перевернуться на другой бок, садится к компьютеру и пишет страницы две нетленки. Затем убегает куда-нибудь на час. Если он в Москве, то днем его достигают радио, телевидение, газеты. А в Биаррице он работает до вечера. Потом совершает прогулки с Пушкиным (почти по Синявскому) к морю. После ужина (в Москве и Биаррице) опять запирается у себя в кабинете и пишет допоздна. А если выпадает свободное время, то он, вместо того чтобы проводить его, как и все порядочные люди нашего юного возраста, в приемной у врачей, играет в баскетбол. И очень удивляется: почему его до сих пор не пригласили в сборную? Раз в год он мне сообщает: «Ну, я новый роман написал. А ты?» А я, стыдно сказать… Почему я люблю, когда он бегает? Знаю, что в тот момент он точно не пишет.

О его книгах, написанных в Америке, в американской прессе опубликовано больше статей, чем о любом другом русском авторе, выходце из СССР (кроме, естественно, двух наших нобелевских лауреатов, с ними не сравниваю). Тем не менее Аксенов в Америке так и остался известным писателем для узкого круга. Подозреваю, что он хотел быть автором американского бестселлера и весьма огорчился, что ничего не получилось. По моему разумению, даже теоретически не могло получиться. Чтоб создать американский бестселлер, надо писать плохо и о глупостях. А вот этого Аксенов, при всем старании, не сумеет. Зато в России Аксенов совершил невозможное. Помню, перед матч-реваншем знаменитого американского боксера-тяжеловеса, бывшего чемпионом мира, старый тренер ответил категорично: «Они не возвращаются». И он оказался прав. И статистика подтверждает — бывшие чемпионы не возвращаются.

Аксенов совершил невозможное. Он вернулся. Тяжеловесные удары: «Новый сладостный стиль», «Кесарево свечение», «Вольтерьянцы и вольтерьянки», — и Аксенов вновь стал популярным писателем у себя на родине. А ведь он не гнался за читателем и продолжал рисовать своих аксеновских героев и писать о вечных проблемах — любви, смерти, предательстве, верности долгу. Казалось, самоубийственный путь. Казалось, кого это ныне интересует?

Прошлый век был апогеем книги. Книга, по разным причинам, являлась учебником жизни, зеркалом на большой дороге, отвечала на вопросы: «Что делать?» и «Кто виноват?» За книгу сажали в тюрьму, за книгу убивали. Книга была предметом искусства, читатели заучивали наизусть страницы прозы. Апогей пройден. Книга превратилась в обыкновенный товар, как редиска, как мыло, как подштанники. А товар надо уметь продавать, только и всего.

Вот что пишет по этому поводу один литератор: «…В наше время хлопотливой и бессмысленной суеты, когда никто не дослушивает друг друга до конца, когда книги не дочитываются, но лишь приоткрываются, с единственной целью дальнейшего — «по поводу» — словесного блуда, когда творцы бешено колотят по своим пиш. машинкам, одержимые возвышенными идеями попасть в коммерческие книжные клубы, огрести лопатой пресловутые «роялтис», ублажить мегаломанические свои страстишки, хапнуть, хапнуть, хапнуть, создать вокруг себя клику подхалимов и отшвырнуть подальше малопочтительных коллег, которые и сами, погрязая в бесконечных пустопорожних интервью, презентациях, публичных дискуссиях, зверея от телефонных звонков, гонят, гонят, гонят круговую безостановочную гонку, без промежуточных финишей, стараясь хоть на секунду задержать внимание совершенно озверевших под потоками книжного дерьма читателей, поразить мир злодейством, стащить с себя штаны, плюнуть в суп соседу по коммуналке…»

Согласитесь, абсолютно злободневное описание российских литературных нравов. Точнее не скажешь. Смущают, правда, пишмашинки: нынче бешено колотят по клавишам компьютера. Я процитировал отрывок из статьи, опубликованной в нью-йоркской газете «Новое русское слово» 6 ноября 1984 года. Статья посвящалась памяти американского профессора и издателя «Ардиса» Карла Проффера, а заодно описывала положение на американском и эмигрантском книжном рынке. Автор статьи — Василий Аксенов. Через 23 года все совпало.

Как говорится — дар предвидения.

 

Аксенов в Лувре

[20]

…К сведению его коллег и приятелей: не надо расстраиваться, хвататься за сердце, глотать валидол — Аксенова в Лувре пока не выставили.

Я должен был бы заподозрить недоброе еще в июле, когда Аксенов прилетел из Москвы и попросил отвезти его к Рене Герра. Мы провели у профессора Герра полдня, осмотрели его знаменитую коллекцию русских книг и картин — только Розанова сорок томов на одной полке, и все с автографами! Потом Аксенов уехал в глухую деревушку под Ниццу — писать книгу, а я был ужасно горд, что вот так, невзначай, повысил свой культурный уровень. Вернувшись с юга, Аксенов мне позвонил. «Вася, — предложил я, — пойдем к бабам», — обычное мое предложение вот уже в течение многих лет. «Пойдем в Лувр», — сказал Аксенов. В музей?! Опять?! Да что он, озверел? Но пораскинув мозгами (оставшимися), я решил, что эта идея, пожалуй, более актуальна на сегодняшний день…

В Лувре я был последний раз семь лет назад, когда министр культуры пригласил журналистский корпус на открытие подземной галереи. Журналисты тупо обозревали откопанные древние каменные стены, затем резво устремлялись — кто к буфетным стойкам (задарма), кто в верхние залы музея (бесплатно). Теперь под Лувром организовался настоящий город, с кафе, ресторанами, книжными и художественными магазинами, туристскими агентствами, все чисто, сверкает, народу — как в московском метрополитене в часы пик. Я чувствовал себя здесь провинциалом, впервые попавшим в столицу, а Аксенов уверенно ориентировался в подземном лабиринте и вывел меня к экспозиции Египта эпохи фараонов.

У фараонов было хорошо. Тихо, спокойно. Аксенов обстоятельно рассматривал стенды с домашней утварью, фотографировал, чиркал в блокноте. Раньше я проносился по египетским залам бодрой рысью. Сейчас, от нечего делать, переглядывался с фараонами, ихними женами, любовницами, богинями. Судя по интимным пожатиям рук, они, фараоны, их путали, любовниц и богинь, морально разлагались с теми и другими. И какие у всех красивые глаза! А бабы образца тысяча двухсотых годов до Р.Х. — вылитые современные топ-модели. «Толька, найди мне щипчики», — сказал Аксенов. Я обежал стенды, нашел массу заколок и булавок, ожерелья, наконечники стрел и пик, бритвы, ножи, маленькие чашечки и… вазы. Щипцов не было. «Я их видел тут», — настаивал Аксенов. Я знал, что Аксенов пишет исторический роман, ему важны подробности быта, однако за каким чертом ему дались именно щипчики? «Вася, часть экспонатов на реставрации, — я перевел текст объявления с французского, — администрация приносит извинения». — «Сперли щипчики», — горестно вздохнул Аксенов.

Для приличия мы поднялись в зал итальянской живописи. Около «Моны Лизы» — вавилонское столпотворение. Не протолкнешься. Толпа гудела, махала руками, как на рок-концерте. Разве что не плясали. А рядом — уникальные полотна, например, «Юпитер испепеляет грешников». Хоть бы один японец покосился на Веронезе. Нет, всем подавай «Мону Лизу»! Звездная болезнь, голливудские нравы.

Мы поспешили покинуть современный Вавилон и разыскали Вавилон древний, экспозицию «Искусство стран Междуречья». Там душа отдыхала. Пусто, выросла капуста. Аксенов снова прилип к застекленным стендам (инструменты эпохи — несколько заостренных камешков), а я не мог оторвать взгляда от огромных быков с человеческими головами. Раскопали эти каменные статуи (Месопотамия, 3050 год до Р.Х.) в позапрошлом веке немецкие археологи. «На самом деле, — объяснил Аксенов, — археологи были шпионами, следили за англичанами, которые прокладывали железную дорогу, и сами обалдели, наткнувшись на такое богатство». Я гляжу на быков: удивительно одухотворенные лица у товарищей. По сравнению с ними… Напрашивается банальная острота. Обойдемся. «Вася, вот эта клинопись на стенах, колоннах, табличках — это молитвы, царские указы?» — «Все что угодно. Люди Междуречья были маньяками хроники, записывали все подряд. Например, постановление общины: Рыжий Лис бросил жену, ушел к соседке — общественность рекомендует Рыжему Лису вернуться к законной супруге или взять соседку как вторую жену».

«Семейный конфликт, любовный треугольник, — подумал я. — И все зафиксировано». Нечто вроде городской прозы, которую мы с Аксеновым возобновили в России через пять тысяч лет.

 

Анатолий Найман

 

Меня просили написать о нем к его 70-летию и к 75-летию. Сейчас — in memoriam. Я предлагаю написанное тогда. Это естественно — повторить то, что сказал прежде. Единственное, что хочу прибавить, это то, как ведет себя чувство утраты.

Когда позвонили и сказали, что у Аксенова инсульт, во мне отозвалось рефлекторно: проклятье! Потом растерянно: что же это такое! Наконец, более членораздельно: он бывал в переделках, подождем. Первое и второе понятно, третье — потому что на моей памяти ему не однажды удавалось одолевать трудности, неприятности и испытания.

Несколько раз мы хотели вспомнить, когда познакомились. К согласию не пришли, положили вести отсчет от 1960-го, просто как ровной даты. Потому что совпадающе в деталях рассказывали что-то из конца 50-х: события, в которых оба участвовали, антураж конкретных встреч, присутствие на них таких-то и таких-то людей и кто что говорил, хотя припомнить во всем этом один другого не могли.

Тогда в Ленинграде, где мы оба учились, он в Медицинском, я в Технологическом, появились так называемые лито — литературные объединения пишущей молодежи. Одно из получивших общегородскую известность и представительность — Промкооперация, куда мы оба ходили. Название взялось от Дома культуры, с Промкооперацией к тому времени уже никак не связанного. Приходивших было когда двадцать, когда тридцать. Из медиков самым заметным был, да и вообще, пожалуй, самым авторитетным, Илья Авербах, ставший потом кинорежиссером, а тогда писавший стихи. Сочинял и песни, напевал, простенько подыгрывая на гитаре: «Ты скажешь спасибо — за чай за сахар, а я заплачу — за стол и белье». Не то в Биаррице, не то в Фэрфаксе, помню, что за границей, мы с Аксеновым этот куплет вспомнили, а он еще: «Нужно так попрощаться, чтоб больше не сметь — ждать письма, чтоб ни слуха ни духа; разве я не сказал вам: для двоих называется смерть — то, что все остальные для них называют разлука». Я сказал — подчеркнуто сдержанно, — что автор песенки я… Как это ты? Я от него слышал… Слышал, может, от него, а песенка моя… Может, и твоя, но я буду продолжать считать, что его.

Из Медицинского ходил еще прозаик, он написал рассказ про сенбернара, полюбившего болонку, трогательный, но самое замечательное было, что сочинитель был уверен, что порода называется «сербернар», так на протяжении всего повествования и произносил, а поправленный — долго спорил, что правильно у него, а не у критиков. Аксенов на этих собраниях держался незаметно, потом просто взял и напечатал «Коллеги». Никто ему не завидовал, публикация в то время в нашем ленинградском кругу расценивалась скорее как что-то бросающее и на произведение, и на автора тень.

Немного позднее, в начале 60-х, на меня напала хворь под названием вегетодистония, что-то с сосудами. Один приступ случился на улице, я доплелся до скверика, прилег на скамейку. Старушка с соседней вызвала «скорую». Молодой врач, услышав мою фамилию, сказал, что знает ее от своего сослуживца Сени Ласкина. Ласкин учился на одном курсе с Аксеновым и тоже писал прозу. Я знакомство подтвердил. Врач мое состояние определил как «ничего страшного» и предложил отвезти меня не в больницу, а ко мне домой — «отлежитесь». Недели через две мы с Аксеновым были в одной компании, и он рассказал историю, как я не мог поймать такси, остановил «скорую» и велел доставить себя по домашнему адресу.

Этих эпизодов, фрагментов наших разговоров, обстоятельств встреч в моей памяти десятки. Месяц вдвоем в Клогаранд, авантюрные полмесяца на Саареме, десять месяцев в Вашингтоне, из них первый — в его доме, и потом по месяцу, по пол, когда, приезжая, останавливался у него, и его наезды ко мне, когда одно лето мы жили в соседних рыбацких деревнях в Латвии, — даже календарно это порядочный кусок жизни. Вася — имя, в России подталкивающее к запанибратству. В юности, молодости, сходя в корешении к Ваське, мы показываем этим такую его простецкость, по сравнению с которой любое наше будет, пожалуй что, и повыше. Предшествуемое союзом «и», оно значит: все, конец, привет, пока — и вася. Падчерица обращалась к нему Василий Петропавлович. Брат моей подруги-англичанки, к которой я его направил, называл Вазелин Аксолотль.

Но я пишу сейчас не воспоминания о нем. Не показания даю, не свидетельство оставляю, не признания делаю. Тоска, желание дать знать ему, отсутствующему, о своей привязанности, надежда, что еще одна сцена растормошит его, замкнувшегося в смерти, приблизит к нему, не подающему о себе вести, — вынуждают оборачиваться к общему прошлому. Считается, что боль любой потери со временем притупляется, утихает. Но есть и такие, когда, наоборот, только обостряется. Промежуток между парализовавшим его инсультом и смертью стал буфером между им живым и мертвым, приучил к тому, что его все меньше, что утекает, уходит. Смерть, похороны были — уже полуумершего, полупохороненного. И вот идет третий год, а его отсутствие я чувствую все более реально, более лично, более вызывающе, жгуче. Хочется произносить беспомощно: он был добрый, умный, веселый, широкий. Родственный. Ни разу не давший возможности себя поблагодарить.

 

[К 70-летию]

[21]

Василий Аксенов из тех писателей, у которых есть талант опережать время на день, на месяц, на год. Угадать ближайшее будущее ему интереснее, нежели оценить прошлое. Этим во многом объясняется успех, которым были встречены первые его сочинения и который сопровождает его книги до сих пор. Читателям не хватает — или кажется, что не хватает — какой-то малости, чтобы понять, что тип завтрашнего дня — вот этот, мысль завтрашнего дня — вот эта, стиль завтрашнего дня — вот такой. А не тот, не та, не этакий, модные сегодня. Наткнувшись на них в книге, читатель принимает их без обсуждения, как будто всегда знал, что оно так, и назавтра без сомнений утверждает их. Сам. Таким образом, писатель, вроде Аксенова, наполовину опознает имеющее быть и предлагает его для опознания другим — наполовину научает других, что́именно следует им выбрать и установить.

Я написал «вроде Аксенова» не потому, что знаю в России последних десятилетий еще кого-то, наделенного даром такого качества, а лишь для того, чтобы определить ряд писателей, в который он входит. Время от времени они появляются и пользуются особым спросом. Потом заменяются следующими — подобной же отмеченности. Аксенов уже пятое десятилетие остается на месте, которое занял от начала. «Ожог» значил для 1970-х то же, что «Коллеги» и «Звездный билет» для 60-х. Книги, написанные в эмиграции и дошедшие до России в 90-х, то же, что его радиопрограммы, доносившиеся из эфира в 80-х. Сейчас, в 2000-х, он и как писатель, и как общественная фигура оказался в новом амплуа: на фоне широковещательных, безостановочных и тем самым стирающих друг друга предсказаний он стал выразителем здравого смысла, основательности и взвешенности суждений, порождаемых проницательностью и проверенных жизненным опытом.

Аксенов — писатель такого уровня наблюдательности и различаемости происходящего, зрительных, а еще больше слуховых, который сравним с чуткостью приборов. Тепло, проявляемое людьми, давление, оказываемое ими друг на друга, фиксируется им с достоверностью термометра-манометра. Но он этим не ограничивается. Мы никогда не можем сказать с уверенностью, только ли записал он чью-то конкретную реакцию, которой оказался свидетелем, чью-то фразу, которую услышал, или, что называется, «придумал», смоделировав по реально бывшей, обострив, укрупнив, отшелушив ядро. Поэтому мы и принимаем реплики его персонажей одновременно за уличную речь и за афоризм, а их жест и непосредственный поступок одновременно за физиологию и за фигуру танца.

Часто он добивается этого, помещая героев в эксцентричную обстановку парадокса и абсурда. Не в качестве приема, то есть не создавая карнавальное, временное, исключительное, искусственное пространство, а опять-таки проявляя ровно то, в каком сплошь и рядом пребывают их реальные прототипы-двойники. Во времена советского режима это впрямую демонстрировало фантасмагорию, официально выдававшуюся за социализм, сейчас — мелочность того, что объявляется крупным, полицейскость того, что свободным, вымысел того, что действительным.

Аксенов — писатель хорошего настроения. Его герои переживают выпадающие им скорбь, конфликты, беды всерьез, не отводя глаз, не уклоняясь в утешительные подмены. Но они никогда не упускают шанса обнаружить в положении, куда их завела судьба, забавную черту, окраску, поворот. На это они опираются, в этом получают ободрение. Из его книг следует, что не только не отчаянием движется жизнь, но даже и не преодолением его, а желанием радоваться. Хотя они и видят, что мир не праздник, они ищут и находят в нем праздничность, которая присуща ему от сотворения наравне с унынием и безразличием.

В этом, возможно, причина привязанности писателя к джазу и спорту. Целый ряд ранних его вещей развивается как джазовая пьеса, для которой исполнение значит столько же, что и композиция, тема, ноты. Точнее, исполнение и есть она сама. В более поздних такая манера используется внутри отдельных фрагментов, иногда достаточно крупных. Задана тема, идет импровизация, игра с гармонией, любопытство толкает пробовать то и это, подбирать нужное «слово», приходит, если повезло, наконец что-то верное, закрепляется, задача разрешается…

В спорте предпочтение Аксенов отдает баскетболистам. Я знаю его с конца 1950-х годов и свидетельствую, что к нынешнему времени он может с центра площадки забросить из-за головы от трех до семи мячей из десяти.

 

[К 75-летию]

[22]

Что Аксенову 75, не производит на меня сильного впечатления. Не вижу, чтобы он очень изменился с 25-ти. Разве что сделался немыслимо публичной фигурой и во множестве интервью столько рассказал о себе, что не представляю, что бы я мог прибавить еще не рассказанного. И все-таки…

Из того, что не знал в молодости, за полвека близких отношений я узнал:

— благородство его натуры (которое в молодости не замечаешь — спроса нет);

— величину творческого заряда, разнообразие направлений его действия;

— вообще витальность и жизнестойкость;

— неснижаемый интерес к происходящему вокруг;

— отвращение к любым производным тоталитарной власти, к любой авторитарности, к любым ограничениям личной свободы (это и в молодости, но тогда отвращение к советскому режиму было у нас на уровне физиологии).

Главные перемены:

— что тогда бесконечно шлялись и пройти от Аничкова моста до Крестовского острова не представляло труда, а сейчас с Пушкинской до Охотного едем на машине;

— что тогда знание иностранных языков ограничивалось более или менее ай-эм-э-бой, а сейчас он шпарит по-английски «не хуже Бориса Шекспира», да и французский подтягивается;

— что тогда броски по баскетбольному кольцу производились с большей грацией, сейчас зато процент попадания повыше.

Что касается литературы, то все 50 лет открываю его книги с неубывающим хорошо темперированным желанием — от «Звездного билета» до «Редких земель». В молодости еще с примесью акмеистического высокомерия и снобизма, а потом — зная, что прочту что-то, чего не прочту ни у кого другого, и так, как ни у кого другого, выраженное. Некоторые молодые рассказы люблю трепетно и пылко. В целом же исхожу из того, что он прирожденный писатель, весьма замечательный, и если наталкиваюсь на что-нибудь не вполне удачное, то принимаю это как не вполне удачное у прирожденного писателя, весьма замечательного.

Короче говоря, о 25-летнем храню память нежную, признательную и драгоценнную. Но 75-летнего на трех 25-летних не меняю.

 

Владимир Виттих

[23]

 

Воспоминания о Василии Аксенове

С Василием Аксеновым я познакомился в Таллине в мае 1967 года на международном джазовом фестивале «Таллин–67», где участвовал и наш джазовый ансамбль новосибирского Академгородка, в котором я был пианистом и руководителем. Играли мы в несколько необычной манере, что побудило, по-видимому, Василия задать мне несколько вопросов, в частности, о моем отношении к фри-джазу, о чем он написал потом в журнале «Юность» в своей статье, посвященной этому фестивалю.

Конечно же, В. Аксенов был кумиром молодежи шестидесятых. Его литературные герои не только были близки и понятны нам, но и формировали мировоззрение целого поколения молодых людей, которые воспитывались на прозе Аксенова. Думаю, что именно поэтому мое знакомство с Василием произошло легко и естественно, а наш диалог, начавшийся на таллинском джаз-фестивале, продолжался более сорока лет.

В январе 1969 года В. Аксенов приехал в Академгородок, и мы прожили с ним десять дней, насыщенных событиями и интересными встречами, в моей квартире, расположенной в доме по улице Ильича, которая была названа в честь Владимира Ильича (Ленина), хотя многие считали, что не был забыт и Леонид Ильич (Брежнев). В шестидесятые годы Академгородок славился не только научными достижениями, но и своим культурным развитием, новациями в экономике.

Взять хотя бы фирму «Факел», созданную при Советском райкоме комсомола г. Новосибирска в период «косыгинских экономических реформ» и породившую всплеск предпринимательской деятельности. Молодые научные сотрудники и инженеры институтов Сибирского отделения Академии наук СССР через эту фирму заключали хозяйственные договоры с предприятиями на разработку и внедрение новейших технологий, приборов и оборудования. Делалось это оперативно, без бюрократической волокиты и бесконечных согласований, характерных для того времени. Значительная доля прибыли от этой деятельности использовалась для финансирования культуры.

В результате невероятно активизировалась общественная жизнь Академгородка, до того времени сконцентрированная в широко известном клубе-кафе «Под интегралом», где я дважды в неделю выступал со своим джаз-ансамблем. Появился литературный клуб «Гренада» (где В. Аксенов в период пребывания в Академгородке неоднократно выступал с чтением своих рассказов и повестей), Художественная галерея, в которой выставлялись привезенные из запасников Москвы «запрещенные» в то время Филонов, Гриневич, Фальк, Эль Лисицкий, фехтовальный клуб «Виктория», где детей учили не столько фехтованию, сколько мушкетерскому кодексу чести, киноклуб «Сигма», джаз-клуб «Спектр» и другие.

Василий «с головой» погрузился в эту пучину академгородковской жизни, вынашивая идею будущей замечательной повести «Золотая наша Железка». В первый же день своего пребывания в Академгородке (в повести — городок Пихты) Василий встретился с молодым академиком Роальдом Сагдеевым (прототипом Эрнеста Морковникова), с которым он учился в первом-втором классах школы в Казани. Р. Сагдеев пригласил нас в Институт ядерной физики — самый крупный научный комплекс Железки (так в повести назывался весь комплекс институтов), где познакомил со знаменитым академиком Г.И. Будке— ром, который стал прообразом Великого-Салазкина. После интересной экскурсии и увлекательных бесед мы вышли из Института, и Г.И. Будкер, посадив целую компанию в свой огромный «ЗИМ», сам сел за руль. В «Золотой нашей Железке» этот «ЗИМ» будет фигурировать как «Кадиллак» выпуска 1930 года, «за рулем которого возвышался Великий-Салазкин».

Герои повести любят посидеть вечерами в кафе «Дабль-фью» (в реальности клуб-кафе «Под интегралом»), возникшем на пустом месте стараниями Кима Морзицера, в котором узнается доктор физико-математических наук Анатолий Бурштейн.

В «Золотой нашей Железке», написанной В. Аксеновым в 1973 году, он предрекает жителям городка Пихты, поначалу наполненным энтузиазмом, разочарование. В реальной жизни было то же самое. «Все удивительное и уникальное, что я увидел в Академгородке, долго продолжаться не может», — говорил он. Я помню, когда в гостях у Р. Сагдеева мы заговорили о предстоящем моем и его (Сагдеева) отъезде из Академгородка (а мы покидали его приблизительно в одно и то же время), Василий высказался одобрительно: «Правильно делаете!». Тогда мне показалось, что его позиция не очень-то обоснована. Но Аксенов оказался прав — в начале семидесятых был закрыт «Факел», клуб-кафе «Под интегралом» и многие другие общественные объединения. Застойные явления начали проникать и в Академгородок.

Крымчане, после выхода в свет романа «Остров Крым», увидели в В. Аксенове геополитического футуролога. Дело в том, что я присутствовал при встрече Василия с группой причастных к политике жителей Симферополя (мы отдыхали в соседних санаториях в Мисхоре), которые предлагали ему стать президентом Республики Крым, за создание которой они вели политическую борьбу.

Об отношении самого В. Аксенова к предсказаниям написал в журнале «Performance» (№ 1–2, 2003 г.) его близкий друг писатель Евгений Попов, который привел следующее высказывание Василия в дискуссии за круглым столом по теме «Гармония и хаос» на Самарской ассамблее в 2001 году: «В мире происходят изменения и события политического, экономического, научного, исторического порядка, которые так или иначе являются статистически предсказуемыми. Но мы не можем предсказать, а можем только почувствовать некоторые метафизические изменения, которые, как мне кажется, у нас на носу». Я думаю, что многие события В. Аксенов именно предчувствовал.

В Самаре Василий первый раз был в 1993 году. Мы договорились о его приезде ко мне в гости, и я случайно обмолвился об этом мэру Самары О. Сысуеву, который, искренне и глубоко уважая В. Аксенова, официально пригласил его в качестве гостя Самары. С учетом такого разворота событий в нашей беседе с моим близким другом и дальним родственником Владиславом Скобелевым — профессором кафедры русской и зарубежной литературы Самарского государственного университета — родилась идея провести в Самаре межвузовскую научную конференцию «Василий Аксенов — литературная судьба». В. Скобелев со своими коллегами совместно с управлением культуры администрации города Самары провел большую организационную работу, в результате которой 16–17 июня 1993 года эта конференция состоялась в Самарской областной научной библиотеке. На конференции было заслушано 28 докладов ученых — филологов из Москвы, Санкт-Петербурга, Воронежа, Екатеринбурга и Самары, в которых нашло отражение многогранное творчество писателя В. Аксенова.

На будущий год тематика конференции расширилась и была посвящена литературе третьей волны русской эмиграции. На эту конференцию вместе с В. Аксеновым в Самару приехали писатели Евгений Попов, Владимир Войнович и Бенедикт Сарнов. После проведения конференции Василий предложил преобразовать ее в фестиваль искусств.

В 1995 году в Самаре состоялся первый фестиваль искусств «Из века ХХ в век ХХI», в котором, наряду с писателями В. Аксеновым, Е. Поповым, З. Богуславской и поэтом А. Вознесенским, приняли участие кинорежиссер Э. Рязанов, джазовые музыканты А. Козлов и Г. Лукьянов со своими ансамблями, а также А. Макаревич с «Машиной времени». Этот фестиваль проводился ежегодно до тех пор, пока не трансформировался в ХХI веке в фестиваль науки и искусств «Самарская ассамблея». Душой и «центром притяжения» всех этих фестивалей был Василий Аксенов.

Думаю, что академик Р. Сагдеев сразу же, как только я позвонил ему в США, согласился участвовать в «Самарской ассамблее — 2001» прежде всего потому, что он сможет там встретиться (и встретился) с В. Аксеновым. То же самое можно сказать о Белле Ахмадулиной, Борисе Мессерере и многих других участниках Ассамблеи, которые, перед тем как дать согласие, спрашивали: «А Аксенов будет?».

Для меня Василий был одним из самых близких друзей. Я помню почти каждую встречу с ним — будь то Новосибирск, Москва, Самара, Вашингтон или Мисхор, потому что я всегда ощущал тепло, внимание и доброжелательность с его стороны. Он был интересным и мудрым собеседником, с которым можно было вести дискуссии практически на любую (в том числе научную) тему. В. Аксенов был не только великим писателем, но и Человеком с большой буквы.

 

Белла Ахмадулина

 

Веселье дружбы

[27]

«Коллеги» и «Звездный билет» — это ведь «Юность», самое начало 60-х. Я прослышала тогда, что вот писатель появился необычный такой, и мельком эти книги прочла. Однажды я оглянулась в ресторане Дома литераторов, когда мне сказали: «А вот и этот знаменитый Аксенов». В его первых книгах меня что-то очень растрогало, но я подумала — какой еще молодой! И не в годах тут было дело, он старше меня, а в том, что я к тому времени уже успела что-то понять, что-то решить. А его повести показались мне тогда трогательными, милыми… И этот первый взгляд, первое мимолетное касание не содеяли во мне того, из чего получилась потом такая долгая и сложная жизнь. А дальше… дальше я лечу однажды в Вильнюс, и у меня в руках журнал «Новый мир», где напечатаны «На полпути к Луне» и «Папа, сложи!» А со мной рядом какой-то не очень знакомый мне человек. Тоже литературный, но более просвещенный. Я читаю изумительный аксеновский текст, и меня поражает, как все это написано. И не только стройность слов увлекает или, допустим, что человек хорошо знает, каково на белом свете простым людям живется. Я за всем этим внезапно увидела что-то еще БОЛЕЕ КРУПНОЕ. Мне тогда показалось, что я присутствую при рождении какого-то нового литературного слога, иного, чем раньше, расположения строк, нового чувства, нового облика — не только писательского, но и человеческого. Я так и до сих пор думаю. Потому что Аксенов с самого начала отличался, с самого начала противостоял. А мой просвещенный попутчик мне вдруг говорит: «Смотрите, какое совпадение! Вон там, у окна сам Аксенов сидит». По странному совпадению Василий Павлович тоже летел тогда в Вильнюс этим самолетом.

Он и тогда выглядел как совершенно отдельный от других человек. Мы вскоре познакомились. Кто не знает, как хорошо сказать человеку «спасибо». «Мне так понравилось, что вы написали», — сказала я Аксенову. Аксенов дружил с литовскими художниками, со Стасисом Красаускасом, которого и я знала. Вильнюс, Прибалтика вообще были для нас тогда особенным, любимым краем. Такая это частичка Запада посреди разливанного моря «развитого социализма».

А дальше наше знакомство стало во что-то сгущаться и довольно быстро превратилось в дружбу. В 68-м появилась «Затоваренная бочкотара». Я эту книгу тогда обожала и до сих пор люблю. Люблю это ее словесное погромыхивание, когда слова, как железки в кузове деревенского грузовика. Вася тогда со многими дружил. Были в их числе и Анатолий Гладилин, и Григорий Поженян, но мне кажется, что мы с ним вдруг странно и внезапно совпали по человеческим и литературным меркам. Это была ЛЮБОВЬ К ДРУЖБЕ, завещанная всем нам Пушкиным, так Пушкин любил дружить.

Сейчас это прошлое уже так далеко, но тогда еще жива была Евгения Семеновна Гинзбург, еще мы были повеселее, хотя оснований для веселья было, признаться, маловато.

Но мы ужасно друг друга любили. Проводили время вместе по всяким забегаловкам. Одна из них была около метро «Аэропорт», где мы тогда все жили. Ее Аксенов называл «Ахмадуловка». Ничего особо залихватского мы не делали, но у нас было ощущение внутренней свободы, хотя мы и сами смеялись, прекрасно понимая, что живем-то все-таки в СССР. Васю кто-то спросил тогда про меня, и он ответил: «Она сестра мне». Была молодость, было какое-то безгрешное веселье. Была компания. Гена Шпаликов приблизительно в то же время с Василием совпал, это ведь на его слова знаменитая песня из фильма по аксеновским «Коллегам» — «На меня надвигается по реке битый лед»… В «Современнике» у Василия пьеса шла «Всегда в продаже».

Это все было еще до «Ожога» и «Метрополя», резко изменивших судьбу Аксенова. Но к этим переменам дело как-то само собой двигалось, и вряд ли были возможны «другие варианты».

На первой странице «Ожога» значится: «ПОСВЯЩАЕТСЯ МАЙЕ». И я рада, что была свидетелем, в какой-то степени даже составителем этой любви. Я жила в Ялте, и Майя, с которой мы были давно знакомы, ко мне приехала. И это тоже большая радость — любить любовь других людей, быть им сподвижником. Всякие милые детали помню: у Васи есть рассказ о том времени, мне посвященный, «Гибель Помпеи». Мы спускались к морю, гуляли по набережной. Там и правда был, как в рассказе, мальчик, который носил на груди маленького зеленого питона. Мы многое понимали, но Вася все чувствовал острее других. Родившийся в 32-м, на долгие годы лишенный родителей, он с детства как бы впитал в себя опыт Зоны, лесоповала, Магадана. Он словно старше других был, с какой-то неизгладимой печатью на лбу и на душе. И эти его особенные обстоятельства нечаянно становились и моей сердечной мукой.

При этом он был очень хорош собой. Правда! Как-то по-особенному хорош. Его внешний облик, его шарм — все это было скромным противостоянием тому промежутку времени, когда и дышать-то трудно, и спасаешься лишь весельем дружбы, дружеским кругом, дружеским застольем.

Ему пришлось уехать летом 80-го, перед Олимпиадой, и встретились мы только через семь лет, хотя прощались навсегда. 80-й год вообще был неимоверно тяжелым. Умер Высоцкий, уехали Войнович, Копелев. Я сидела и писала стихотворение «Сад», когда вдруг пришел Вася. Я это стихотворение, ему посвященное, и дальше собиралась писать, но он вошел, и стихотворение внезапно закончилось словами «Я вышла в сад». И стало последним моим подарком ему перед отъездом.

Мы не виделись семь лет, но тайной связи не теряли. Вернее, не совсем тайной.

Письма мы, конечно, передавали через дипломатов, но по телефону говорили свободно, иногда даже с расчетом на «прослушку». Вот Вася мне говорит, что его сына Алешку к нему не пускают, повидать отца. А я ему специально отвечаю: «Ой, как мне это, Вася, не нравится! Да и не только мне. Понимаешь?» Словом, дразнили гусей…

И этот ужас в день смерти Володи Высоцкого! Вася ведь только-только уехал и звонит мне из Парижа: «Ну что у вас, Белка? Как дела?» Я говорю: «Володя умер». — «Нет, этого не может быть! Не может!» — «Увы, но это так»…

А потом, когда мы встретились в Америке (есть даже фотография, где мы с ним идем по какой-то вашингтонской улице), у меня было ощущение, что мы вообще не расставались.

Тогда какой-то студенческий театр очень хорошо, с пониманием поставил его пьесу «Цапля», и мы с Борисом Мессерером были на премьере. Вася, как и я, обожает собак, и тогда у него был Ушик. Сейчас — Пушкин, а тогда — Ушик. Вася преподавал в университете, он как-то взял нас с Ушиком на свою лекцию. Слушатели аплодировали, и Ушик, бедный, тоже чуть ли не кланялся, преисполненный важности.

И эта аксеновская доброта, нежность, но и затаенность некоторая, сложность, а не простота! Как хочется благодарить всегда человека — и за его талант, и за его доброту. И за то, что мы всю жизнь вместе.

Хотя и реже видимся последнее время. Он сам говорит, что чувствует и эту сложность, и какую-то вечную БОЛЬНУЮ БОДРОСТЬ ПИСАТЬ. Для него писательство — вовсе не быстрый бег пера или легкий труд души. Писательство для него — жизнь. А что может быть лучше этого?

А какой он великолепный устный рассказчик! Помню его сагу о том, как матушка прислала ему из Магадана в Питер отрез, чтобы он сшил себе хорошее пальто. Он пальто сшил, а потом его украли какие-то жулики, как у Акакия Акакиевича. Даже его устные рассказы — объемные и цветные по слогу.

Поэтому когда говорят — «шестидесятники», я говорю — да называйте вы нас как хотите, хотя лично мне такая терминология напоминает какую-то тухлятину революционную из позапрошлого века. «Народники», «шестидесятники», «эсеры», «эсдеки»… А мы — просто друзья. Аксенов — просто друг с его чудной улыбкой и его изумительной мягкостью.

К чему-нибудь хочется придраться, говоря о нем, да не выходит! Странно, что мы все-таки претерпели эту жизнь, спасаясь весельем дружбы. Но иначе, наверное, и быть не могло. Моя дочка Лиза где-то нашла старую, тусклую фотографию, датированную 37-м годом. Стоят две скромно одетых женщины, держат какое-то запеленутое существо. И я догадываюсь, что существо это — я, а фотография — из того московского родильного дома, где я появилась на свет. Что ждет это существо, что ждет всех нас — до сих пор неизвестно. Кланяюсь Василию.

Записал Евгений ПОПОВ

 

Василию Аксенову

Я вышла в сад, но глушь и роскошь живут не здесь, а в слове: «сад». Оно красою роз возросших питает слух, и нюх, и взгляд. Просторней слово, чем окрестность: в нем хорошо и вольно, в нем сиротство саженцев окрепших усыновляет чернозем. Рассада неизвестных новшеств, о, слово «сад» — как садовод, под блеск и лязг садовых ножниц ты длишь и множишь свой приплод. Вместилась в твой объем свободный усадьба и судьба семьи, которой нет, и той садовой потерто-белый цвет скамьи. Ты плодороднее, чем почва, ты кормишь корни чуждых крон, ты — дуб, дупло, Дубровский, почта сердец и слов: любовь и кровь. Твоя тенистая чащоба всегда темна, но пред жарой зачем потупился смущенно влюбленный зонтик кружевной? Не я ль, искатель ручки вялой, колено гравием красню? Садовник нищий и развязный, чего ищу, к чему клоню? И, если вышла, то куда я все ж вышла? Май, а грязь прочна. Я вышла в пустошь захуданья и в ней прочла, что жизнь прошла. Прошла! Куда она спешила? Лишь губ пригубила немых сухую муку, сообщила, что все — навеки, я — на миг. На миг, где ни себя, ни сада я не успела разглядеть. «Я вышла в сад», — я написала. Я написала? Значит, есть хоть что-нибудь? Да, есть, и дивно, что выход в сад — не ход, не шаг. Я никуда не выходила. Я просто написала так: «Я вышла в сад»…

1980

 

Экспромт в честь вечера Василия Аксенова 11 января 1999 года

[28]

Друзья, коль спросит дерзость Ваша: мила ль мне жизнь? — вскричу: о да! Явились Новый год и Вася — один, а Новых года — два. Единственнее и свежее, чем нам ниспосланная ель, он — хвойно — сумрачен. Ужели мне вновь прощаться с ним и с ней? Ученой горечи достачей, мне ль горевать в году другом, коль я снесла восьмидесятый, разлучный и смертельный год? Семь лет на душераздиранье ушло, за горизонт зашло. Гнушаясь высшими дарами, я вопрошала их — за что? Ответ небесный обоснован: расплаты справедлив отсчет. Не сам ли возвестил Аксенов, что опыт наших душ — ожог? Рукой беспечной наспех создан, мой не забудет мадригал, что мальчика билетом звездным снабдил наставник — Магадан. Все беды я сочту за малость, сюжета преступлю порог, когда воспомню нашу младость, пир размышлений, мысль пиров. Словес таинственный астролог, добытчик неизвестных лун, джинсовый, джазовый Аксенов дразнил всеобщий спящий ум. Все дети новых дней — лишь дети пред ним, хоть мил их прыткий стан. Он был одет, как вольный денди — с иголочки враждебных стран. Был силуэт его фатален, и комсомола костолом не знал, что дух его витает меж Колымой и Костромой. Войдет, плащ длиннополый скинет: — Привет! — и ликовать пора. При этом был он резвый схимник суровой лампы и пера. Итог парений самовольных: журнал хвостатый не простил и маленький мой самолетик, и марокканский апельсин. Понять и ныне не по силам: чем прогневили всю печать безгрешность наших апельсинов и самолетиков печаль. За что невинный плод ощипан, летатель вымыслов сгорел? Но, чем отверстей беззащитность, тем пристальней свиреп прицел. Мы — чистой радости искали, рос расточительный запас. Мы мало думали о славе, но слава вглядывалась в нас. Ловил нас гость иноплеменный, пеняла на ошибки власть, но нас любил народ в пельменной, Что «ахмадуловкой» звалась. Рискуя рифмой неисправной экспромт покинуть на весу, я уточню: мы вместе с Прагой свою покинули весну. Как раз был Васин день рожденья. Уж августа двадцатый день Истек — в поступки и решенья Вмешалась роковая тень. С воспоминанием зловещим, о слушатель, повремени! Не завтра ли Васильев Вечер? Васильевы — все дни мои. Смысл в том, что осенен Аксенов неиссякаемой звездой, и спорит с этой аксиомой лишь второгодник молодой.

 

Евгений Сидоров

 

Аксенов в «Юности»

Молодой Василий Аксенов умел влюблять в себя людей. Это был дар тихого обаяния. Он никогда не ораторствовал, никогда громко не смеялся (скорее хихикал), всегда был комильфо, плотного вида плейбой, чувак что надо. Так что дело не только в писательской одаренности. Дело в самом стиле его жизни и облика. Он смолоду тянул на классика жанра, но как бывший советский детдомовец, любил коллектив, друзей, компанию.

По-настоящему он впервые распахнул себя в «Ожоге». До этого личное камуфлировалось фантомами. Блеск «Затоваренной бочкотары» и прелесть старых лирических рассказов (которые люблю и перечитываю по сей день) были лишены какой-либо политической окраски.

Аксенов (как и другие известные литераторы-шестидесят-ники) следовал правилам литературной игры. Но именно игры, а не скучного правдоподобия или принарядившейся лжи.

В конце шестидесятых мы сблизились в журнале «Юность», где я заведовал отделом критики и эстетического воспитания. К несчастью, «Метрополь» надолго развел нас. Я об этом уже писал и потому не стану повторяться (см. «Юность», 1986, № 6).

Сначала Аксенов торчал на поле литературы как яркий цветок, опыляемый Сэлинджером. Но вскоре критика одумалась и отказалась от космополитического ярлыка. «Звездные мальчики» были признаны отечественными сорняками. И атака пошла по другому руслу: очернение советской молодежи. Подули прибалтийские ветра. Стиляжничество ворвалось в молодежную повесть вместе с джазовыми импровизациями Германа Лукьянова, Алексея Козлова, Андрея Товмасяна.

Аксенов стремительно перерастал рамки исповедальной молодежной повести. Писатель менял почерк и сюжеты резко и демонстративно. Он двинулся вперед, оглядываясь на прошлое, на уроки петербуржского фантастического реализма.

В это время мы и встретились. В 1967 году.

Но начиналось все гораздо раньше, с журнального самотека. Изидор Григорьевич Винокуров вытащил из почты два рассказика молодого ленинградского врача. Их напечатали, но впечатления они не произвели. Автору, как водится, написали, старайся, мол, давай, что-то есть. Подпись под письмом впечатляла: Валентин Катаев. Поощрение еще как подействовало!

Валюн (редакционное прозвище Катаева) был, как известно, человеком талантливым и циничным. Как раз в эти годы он стал работать в новом стиле, искренне позабыв про социалистический реализм. В период «оттепели» творца Пети и Гаврика уговорили вступить в КПСС. Свои повести («Святой колодец», «Трава забвения» и др.) Катаев писал в Париже, в трехзвездочном отеле, ежегодно наведываясь туда по линии Союза писателей СССР «с творческими целями». Время помогло Катаеву и его журналу. Исповедальность «Хроники времен Виктора Подгурского» (девятнадцатилетнего Толи Гладилина), графика долговязого литовца Стасиса Красаускаса, журнальные выставки и вкладки молодых левых художников, время вперед, ребята, мы рождены, чтобы творческую свободу сделать былью.

Василий Павлович с усмешкой, добродушно вытягивая губы в трубочку, рассказывал, как впервые был приглашен на ежегодный праздник журнала «Юность» в летний ресторан «Фиалка», расположенный в Сокольниках. Потрясение было немалое, ибо он увидел самого(!) Гладилина, не говоря уж (здесь почти обморок!!!) о самом Евтушенко. Аксенов только что напечатал свою повесть «Коллеги», и Катаеву понравилась аксеновская метафора в стиле одесского литературного ренессанса периода НЭПа: что-то там о стоячей воде в Фонтанке, напоминающей пыльную крышку рояля.

Так начиналась слава. Вася переехал в Москву. Несколько лет «Юность» печатала почти все, что выходило из-под его пера.

Сергей Николаевич Преображенский, бывший помощник А.А. Фадеева, ставший после самоубийства патрона первым катаевским замом, жаловал молодое шестидесятничество и часто прикрывал его партийной грудью. Любила Аксенова и Мэри Лазаревна Озерова, зав. прозой, дружившая с Васиной ма— мой — Евгенией Семеновной Гинзбург, вернувшейся не так давно из лагеря и политической ссылки. Тираж журнала стремительно рос по мере роста критической ругани в печати, чей тон задавали Главное политическое управление Советской Армии и Первый Секретарь ЦК ВЛКСМ С. Павлов. Аксенову и Евтушенко доставалось больше других. Вскоре случилась известная история, когда под хрущевский каток попал и Андрей Вознесенский. Катаева на посту сменил Борис Полевой. Но Аксенова с Евтушенко утвердили ненадолго членами редколлегии. Так раскачивались политические качели, странное было время. То ли конец оттепели, то ли начало новых крутых заморозков.

«Юность» прорабатывали на всесоюзном активе. От Всеволода Кочетова и Анатолия Софронова нас яростно защищал замечательный прозаик, автор «Нового мира» Василь Быков.

Борис Николаевич Полевой душой старого правдиста не принимал авангардистские штудии молодых литераторов. В лучшем случае он с ними мирился. Остается некоторой загадкой, как удалось в марте 1968 года напечатать «Затоваренную бочкотару». Полевой уклонился, уехал в отпуск, оставив журнал на попечение Преображенского. В четыре голоса (Преображенский, Озерова, В.И. Воронов — второй зам. главного и я) с удовольствием читали вслух повесть и смеялись в ударных местах. Вася (по договоренности) был отстранен от текущей редактуры, но мы и так почти не трогали текст.

Затея с моим послесловием (дабы объяснить читателям стиль и смысл этого сочинения) только подлила масла в огонь. Буколическая «Бочкотара» была признана критикой эталоном зловредного и пагубного модернизма. Заодно досталось и мне. Дело дошло до партийных указаний. В постановлении Краснопресненского РК КПСС было сказано, что журнал не только опубликовал порочное произведение, но и сопроводил его апологетической статьей.

Аксеновская повесть была признана коллективом редакции лучшей публикацией года, и по инициативе Юрия Зерчанинова автор на новогодней вечеринке был награжден специальным призом — цинковым корытом для постирушки. Мне достался малый приз — тазик из того же металла. Стасик Лесневский привычно произносил тост в память тогда запретного Николая Ивановича Бухарина. Полевой морщился, но в принципе был лоялен.

Кто бы мог подумать, что через восемнадцать лет «Затоваренную бочкотару» воскресят на сцене табаковской «Табакерки»! И даже строки из моей маленькой заметки тоже прозвучат со сцены. Аксенова в зале не было, он все еще жил и работал в Америке, по предложению Табакова мы послали ему телеграмму в США, которая заканчивалась названием старого аксеновского рассказа, посвященного скультору Эрнсту Неизвестному: «Жаль, что вас не было с нами!»

В 1969 году мы решили провести вечер Аксенова в Центральном доме литераторов. Зал, естественно, ломился от публики, я прочел вступительное слово, и в это время кто-то громко, требуя впустить, застучал в дверь на балконе. «Это Азазелло!» — среагировал я, зал засмеялся, Булгаков был у всех на слуху. Петр Палиевский, сидящий на балконе, пытался открыть дверь, чтобы дать дорогу свите Воланда, но дверь была неприступна. Однако повышенная бдительность все же не спасла от веселого скандала. К концу вечера на сцене внезапно возник саксофонист Алексей Козлов со своим «Арсеналом», что не было предусмотрено программой, утвержденной правлением писательского дома. Вася договорился с Козловым, и музыканты, тихо протырившись, надолго захватили сцену. Секретарь партбюро Г. Семиженов долго потом пытался узнать, кто пустил незваный джаз. Хороший был вечерок.

Между тем Аксенова постепенно перестали печатать. В столе лежали повести «Стальная птица», «Золотая наша Железка», рассказы. По ЦДЛу и Дому кино бродил всегда подвыпивший добрый малый Володя Дьяченко, то ли кинорежиссер, то ли кинооператор. Он считал себя прообразом главного героя «Стальной птицы», Сталюшей, если ласкательно. Надо было зарабатывать деньги. Вася писал заявки на киносценарии и получал авансы. Тогда это было распространенной практикой. Иногда дорабатывал чужие сценарии. Он был в негласной опале, но знаменит и желанен. Ездил за границу. Сочинил две детские книжки и роман о пламенном революционере Л. Красине. Зная цену своей вынужденной ремеслухе, он исподволь работал над «Ожогом».

Весной того же шестьдесят девятого ялтинская гостиница «Ореанда» приютила трех московских писателей, объединившихся под именем Гривадия Горпожакса. Псевдоним составился из трех фамилий: Горчаков, Поженян, Аксенов. Я был свидетелем создания их эпохального романа «Джин Грин — неприкасаемый», пародии на Джеймса Бонда. Конечно, это был пухлый беллетристический капустник, не более того. Овидий Горчаков, сам бывший разведчик, разрабатывал авантюрный сюжет, поэт Григорий Поженян обеспечивал контору выпивкой и отменной закуской (как он в мае доставал на рынке раков, уму непостижимо). На долю Васи выпадал ежедневный утренний урок письма. Безропотно, с похмелья, обмотав голову мокрым полотенцем, Аксенов писал шесть страниц своим крупным характерным почерком. Дивные крымские вечера (тогда еще полуострова) превращались в пирушки со стихами, из Дома творчества писателей приходили друзья, в том числе Борис Балтер, только что исключенный из партии.

Вася очень любил сам процесс сочинительства. Он смешивал озорство с веселой графоманией, чему, в частности, свидетельство его пьеса «Четыре темперамента», где пятистопный пушкинский ямб окаймлял довольно многословные, иногда смешные, но чаще скучноватые разговоры. Пародия, фантастика, фарс привлекали Аксенова, как способ выхода из привычного литературного официоза. Внутри у него бил праздничный фонтанчик слова, но, если честно, вовремя закрыть кран ему не всегда удавалось.

Два рассказа — «Лебяжье озеро» и «Рандеву» — я подсунул Полевому, когда он уезжал в Малеевку писать свою очередную повесть, кажется «Доктора Веру».

Вскоре я получил от Б.Н. послание, написанное от руки его любимыми зелеными чернилами. Письмо содержало примерно следующее: «Вы что, эсквайр, охренели предлагать нашему молодежному многотиражному журналу подобную похабщину с выкрутасами?!» Письмо погребено где-то у меня в архиве, воспроизвожу текст по памяти, но за смысл ручаюсь. И «Лебяжье озеро» и «Рандеву» через несколько лет все-таки проскочили в «Литературную Россию» и журнал «Аврора».

Не так давно в Баку мы случайно встретились за одним столом с академиком Роальдом Сагдеевым. Женатый на внучке Эйзенхауэра, американский физик вспоминал общее с Аксеновым казанское пацанское прошлое. Именно к нему «Юность» обратилась в свое время с просьбой написать отзыв на «Золотую нашу Железку», надеясь спасти повесть для печати. Академик популярно объяснял читателю, что такое литературная условность и что Васины физические формулы никакого отношения к реальной фундаментальной науке не имеют. Не помогло. С этой несчастной «Железкой» (не везло Васе с металлом — и сталь, и железо ржавело у него в доме) мы пару раз выступали в московских НИИ — он читал, а я рассказывал о том, что происходит в нашей литературе.

Надо вспомнить здесь Евгению Семеновну Гинзбург. Она была моим автором, ибо публиковала маленькие рекомендательные рецензии в разделе «Среди книг». Как правило, я их не заказывал, она выбирала книги сама и приносила в редакцию отточенные двухстраничные тексты. Подписывалась псевдонимом «Семенова», иногда ставила свою фамилию. Естественно, разговаривали и мирно спорили о ее сыне (о «Крутом маршруте» я тогда только слышал). Надо сказать, что она достаточно критически относилась к непростым аксеновским «поискам жанра».

Вася был хорошим сыном. Смертельно больной матери он успел показать Париж. Навсегда прощались с ней в 1977 году в однокомнатной квартире на Красноармейской. Руководил похоронами все тот же Григорий Михайлович Поженян.

«Ожог» я прочитал в рукописи и понял, что с иллюзиями и романтизмом автора покончено навсегда. Социализма с человеческим лицом не получается. Впереди новый вариант крутого маршрута. Ни одной редакции Вася роман не предлагал и правильно делал. Возвращая рукопись (мы куда-то ехали в зеленой аксеновской «Волге»), я сказал, что это конец, разрыв, обратного пути нет. Такая книга не может появиться в Советском Союзе. Я рад, что она хорошо и безоглядно написана, но сожалею, что предстоит расставание. Так и случилось.

Пафос и нежность, затаенная сентиментальность — фирменные знаки аксеновской прозы. И конечно юмор, резко клонившийся к постмодернистской иронии или едкой сатире. С середины шестидесятых в состав его стиля навсегда войдут гротесковые элементы, осторожно названные им «преувеличениями». Пафос снижен, спрятан, внешне скомпрометирован. Но это обманчивая видимость. Добро и зло для Аксенова никогда не слиянны, они разделены и разделены окончательно. В этом, кстати, его определенная ограниченность как писателя. Но он никогда и не был мыслителем, метафизиком: Достоевский там не ночевал. Как политический публицист, Аксенов часто наивен, что явно обнаружили его статьи в наши «перестроечные» годы. Он — художник форм прежде всего, артист элегантной фразы, его смыслы всегда словесно формированы. От реализма в формах самой жизни к авангардизму в деталях малой прозы, а затем к большому роману смешанного стилистического состава — вот краткий очерк пути Аксенова. «От древа познания к древу воображения», как выразился один из героев его букеровского романа. Сама эта формула тоже достаточно наивна, как и иные прямые авторские выводы, ведь истинное познание вряд ли может существовать без воображения, и наоборот.

Когда-то я написал, что воспоминания у Аксенова стилистически продуктивней, чем преувеличения. Спорная точка зрения, но вот в журнале «Октябрь» появляется его неоконченный роман «Дети ленд-лиза», посмертная публикация, где память и время вступают в образный контрапункт. Все лучшие качества аксеновского дара проявились в этом сочинении, особенно в первой его части. Дальнейшее — молчание.

Сейчас у Василия Павловича много друзей среди литературной братии. Но я выделяю только некоторых, истинных. Анатолия Гладилина, основоположника «мовизма», который братски и на всю жизнь обнял Аксенова на пороге журнала «Юность». Из питерской молодости — Анатолия Наймана. Конечно же, Беллу Ахмадулину и Бориса Мессерера. И, наконец, Женю Попова и Сашу Кабакова, вдвоем создававших достойную книгу его памяти под названием «Аксенов».

Вася любил озорную литературную мистику, фантастические сны, и иногда мне кажется, что его славная тень совершает привычную утреннюю пробежку по Яузской набережной, стальная птица, поскрипывая, задевает крылом шпили сталинских высоток, а из глубины российского бездорожья продолжает доноситься голос лихого шоферюги Володи Телескопова, везущего бесконечную бочкотару по нашей израненной дуростью земле: «Где любовь, там и человек… И потому ищут люди любви, и куролесят, и дурят, а в каждом она есть, хоть немного, хоть на донышке. Верно?»

Еще как верно и как просто!

Париж. Ноябрь 2011

 

Аркадий Арканов

[33]

…Еще одним местом сборищ молодых и маститых писателей «левого» и «правого» направления был легендарный ЦДЛ. Центральный дом литераторов со знаменитым рестораном в Дубовом зале. В ЦДЛ я попал вскоре после того, как стал своим в «Юности». ЦДЛ находился рядом со зданием журнала, и в него официально впускали только членов Союза писателей и сотрудников редакций и издательств. Впервые меня привел туда художник из нашего журнала Иосиф Оффенгенден. И ЦДЛ стал моим домом, где я обедал, ужинал, играл на бильярде, сражался в шахматных турнирах… Ресторанные официанты, и особенно молодые официантки, относились к нам с плохо скрываемой симпатией. Позволяя время от времени питаться «в кредит».

Василий Аксенов однажды мне сказал: «Арканыч! ЦДЛ — удивительное место! Можно прийти туда голодным, без денег, без бабы, а уйти сытым, с десяткой в кармане и с симпатичной бабой. А можно прийти сытым, с полным карманом денег, с красивой бабой, а уйти голодным, без гроша в кармане и без бабы».

5 марта 1963 года исполнилось десять лет со дня смерти вождя — Иосифа Виссарионовича Сталина. Вечером 4 марта мне позвонил Вася Аксенов и сказал, что ему звонил кто-то из старых большевиков и попросил прийти в шесть часов вечера следующего дня на Красную площадь, где в это время начинался митинг с участием оставшихся в живых жертв сталинских репрессий. Этот «кто-то» уточнил, что выступать на митинге необязательно, но сам факт присутствия на Красной площади Василия Аксенова с его единомышленниками был бы очень желателен.

«Сходим, Арканыч?» — спросил Вася. «Давай, — согласился я. — А почему нет?»

И мы договорились без четверти шесть 5 марта встретитmся на площади Революции возле музея В.И. Ленина. Вася сказал, что позвонит «Гладиле» (Анатолию Гладилину), Юнне Мориц, кому-то еще…

Без четверти шесть в назначенном месте нас собралось девять человек — все молодые писатели и поэты. Неожиданно у здания Исторического музея остановился «Москвич», и из него вышел Евгений Евтушенко. Мы его увидели. Он нас не заметил. Евтушенко внимательно и сосредоточенно всматривался в толпу людей, следовавших на Красную площадь. Через три минуты он сел в машину и уехал. Мы переглянулись.

«Не решился», — сказал Аксенов. «Имеет право», — сказал Гладилин…

Без пяти шесть мы уже были возле Мавзолея Ленина. Шел мокрый мартовский снег. На площади собралось довольно приличное количество разного возраста людей. Никаким митингом не пахло. Зато обратили мы внимание на большое число фотографов, которые, не стесняясь, вплотную подходили к разным людям, в том числе и к нам, и в упор «щелкали», ослепляя вспышками. Ровно в шесть часов произошла торжественная смена караула у входа в Мавзолей. Еще минут пятнадцать мы ждали митинга. Митинга так и не было. И мы решили расходиться. С нами была поэтесса из Риги. Она просила, чтобы мы проводили ее до ГУМа, где она хотела купить что-нибудь для своего ребенка. И мы медленно по трое направлялись к ГУМу. Толя Гладилин, Юнна Мориц и я шли позади остальных метрах в пятнадцати. Когда мы подошли ко входу напротив станции метро, нас окружили три молодых человека и, показав серьезные удостоверения, строго предложили пройти в ближайшее отделение милиции. Нас ввели в комнату, где уже находился Вася Аксенов с пятью нашими приятелями. Короче говоря, вся наша девятка была задержана. Никаких объяснений. Никаких ответов на вопросы. Минут через сорок каждого в отдельности, называя фамилию, стали выводить на улицу. Меня вызвали последним и подвели к стоявшей у отделения милиции черной «Волге». Признаюсь, я почувствовал себя, мягко говоря, не очень комфортно. Открылась задняя дверца, и меня усадили рядом с сурового вида человеком. «Волга» тронулась. Куда меня везли? Не имел представления. Вспомнились рассказы старших товарищей об арестах в те «знаменитые» времена, и стало совсем не по себе. Немного согревала надежда на еще продолжавшуюся политическую оттепель… Я вытащил из кармана пачку «Дуката». «Не положено!» — жестко произнес сопровождающий. Машина остановилась напротив ресторана «Арагви» у большого здания. Между мной и «Арагви» величественно восседал на коне Юрий Долгорукий. И через несколько минут я был препровожден в большое помещение на последнем этаже, где уже находились остальные задержанные. В дверях стояла охрана. И снова — никаких объяснений, никаких ответов на вопросы. Юнна Мориц попросилась в туалет. «Ждите!» — сказал охранник. Через пять минут в помещение вошла вооруженная женщина в милицейской форме и повела Юнну в туалет. Я не помню, о чем мы говорили, было ли нам страшно. Скорее всего, превалировал молодежный интерес — чем все это кончится? Пытались шутить… около десяти часов вечера опять стали вызывать по фамилии и куда-то уводить. И опять моя очередь оказалась последней. Доставили меня в маленькую комнатку, где уже находились восемь моих друзей. За столом перед нами сидел русоволосый мужчина лет тридцати пяти, типичного вида комсомольский работник. Оглядев каждого из нас, он официальным тоном сказал: «Так. Вы стали жертвой готовившейся провокации. Желая предохранить вас от неприятных последствий, мы вынуждены были превентивно задержать вас. Возможно, это было нашей ошибкой. Но даже если это была ошибка, то это была СВЯТАЯ ошибка. Вы свободны. Извините».

В ушах до сих пор стоит выделенное им слово «СВЯТАЯ». Незабываемое словосочетание — «это была СВЯТАЯ ошибка».

Несмотря на извинение, уже через два дня в Секретариат Союза советских писателей пришло официальное письмо из соответствующих органов. В письме было сказано, что группа молодых писателей (поименно) клюнула на антисоветскую провокацию. Всех вызвали в Секретариат и песочили по полной программе. Кроме меня, потому что я еще не был членом Союза…

На сорок четвертом «ходу» моей жизненной партии судьба в лице Василия Аксенова предложила мне вариант, по которому я пошел, не задумываясь о последствиях, о вероятных жертвах в процессе развития этого варианта. Меня сразу привлекли красота, чистота, острота и сопричастность выдающимся деятелям нашей литературы. Все, что произошло потом, образовало одно понятие, именуемое словом «Метро́поль». Сразу прошу ставить ударение в этом слове на первом «о» и не пугать с рестораном «Метрополь», где ударение ставится на втором «о»…

В один из дней приблизительно середины 1977 года в Центральном доме литераторов ко мне подошел Вася Аксенов, который для меня, и не только для меня, был безусловным лидером молодой советской литературы. Я очень дорожил нашими приятельскими отношениями (и дорожил ими до самой его смерти), хотя прошедшие годы и разводили нас географически… Так вот, Вася подошел ко мне и сказал: «Арканыч, мы готовим сборник произведений, которые по тем или иным причинам у нас не публикуются. Этот сборник мы передаем в ВААП (Всесоюзное агентство по авторским правам), и они предложат его для публикации за границей…»

Надо сказать, что ВААП тогда (конечно, не по собственной инициативе) изредка проводило хитрые проститутские акции: отдельные произведения или пьесы отдельных прогрессистов, «завернутые» по политическим или цензурным соображениям в СССР, продавались на Запад. ВААП получало за это валюту. Какие-то крохи скидывало авторам, и, таким образом, убивались два зайца: с одной стороны, можно было демагогически орать на весь мир — мол, какая у нас свободная литература, а с другой стороны, сгребалась какая-никакая валюта.

Аксенов назвал мне еще около дюжины имен, быть в числе которых всегда казалось мне большой честью. Были среди них Анатолий Гладилин и Фазиль Искандер, Георгий Владимов и Владимир Войнович, Белла Ахмадулина и Юнна Мориц, и Евтушенко, и Вознесенский, и Высоцкий, и Битов, да и многие другие были там. И вот через несколько дней я передал Васе рукописи двух моих (на то время лучших) рассказов: «И снится мне карнавал» и «И все раньше и раньше опускаются синие сумерки»…

Отдал и отдал. Не ожидал, не интересовался и не нервничал — не было оснований. Месяца через три Вася, Фазиль Искандер и Женя Попов показали мне отпечатанный экземпляр увесистого красивого сборника, в котором стояли и два моих рассказа. Не скрою — мне это было очень приятно и лестно.

В начале 1978 года я возвратился в Москву из длинной поездки по Сибири, и кто-то из моих друзей взволнованно сообщил: «Аркан! Тут такая история завернулась! По «Свободе» передавали твои рассказы из «Метрополя»! И по «Немецкой волне»! Уж не знаю, поздравлять или сочувствовать!»

После этого стали звонить многие. Кое-кто предупреждал о возможных неприятностях…

Неприятности последовали очень быстро. Появились гневные публикации в прессе, состоялся пленум Союза писателей СССР, который дал однозначную оценку альманаху «Метрополь» как предательской, антинародной и антисоветской акции группы «так называемых» молодых писателей. Вроде бы я стал одним из «героев», но в то же время почувствовал себя немножко муторно: последствия могли быть весьма тяжелыми и для меня, и для моего сына, которому тогда было одиннадцать лет. В прессе появились угрозы: исключить всех участников из Союза писателей. Выслать к чертовой матери из страны, посадить…

В Центральном доме литераторов стало довольно противно появляться — указывали пальцами, подходили в пьяном и трезвом виде, особенно правоверные писатели, говорили: мол, как ты мог, с кем ты связался и т. п. Некоторые начали обходить стороной… Кое-кто втихаря поддерживал… Кое-кто говорил, что историю с альманахом не поддерживает, но разнузданное улюлюканье в наш адрес не одобряет.

Я не понимал только одного: почему разразился такой дикий политический скандал, если предполагалось передать альманах за границу официально? Вася Аксенов сказал мне, что ВААП потребовал исключить из состава участников двоих: писателей Юза Алешковского и Фридриха Горенштейна. «Мы категорически отказались, — сказал мне Аксенов, — а пока ВААП настаивал, а мы упирались, экземпляр альманаха каким-то образом оказался переданным за границу…»

С той «метропольской» поры прошло более трети века. Многих участников альманаха уже нет в живых, в том числе и Василия Аксенова, а мне порой не верится, что я был с ними в одной команде и все мы играли в одну игру…

 

Алексей Козлов

…Именно в Коктебеле я постоянно встречался с Аксеновым — вплоть до его депортации в 1980 году. Мы любили вдвоем ходить по горам, а главный маршрут был — вокруг Святой горы. Опять же, именно в Коктебеле, летом 1979 года он попросил меня прочитать, никому не показывая, рукопись недавно законченного «Ожога» — и добавил: «Хочу знать твое мнение, потому что один из героев, саксофонист Самсон Саблер, написан с тебя». Получилось, что эту рукопись, толстенную пачку из восьми сотен машинописных страниц, я прочитал одним из первых — закрывшись в своей хибаре, вместо того чтобы купаться или гулять. В романе был описан скандальный творческий вечер Аксенова в январе 1974 года в ЦДЛ, где выступил «Арсенал» — Вася, как большой художник, присочинил в этот фрагмент, что меня хотят арестовать, но я бью кагэбэшника саксофоном по голове и… кровь на саксофоне! Все это я прочел в 79-м, а в 80-м Васю вместе с Копелевым и Войновичем выслали из СССР — в основном за его резко антикэгебэшный «Ожог», а не за «Метрополь». Еще находясь в Европе, в конце 1980 года, перед тем как перебраться в Америку, Василий прислал мне трогательную открытку с коротким стихотворением. Оно говорит о многом. В целях конспирации она была подписана просто «В и М» — то есть «Вася и Майя».

…От старожилов Коктебеля я узнал довольно-таки сложный маршрут до городка Старый Крым, когда-то столицы Крыма. К нему я и повел свою компанию — пешком через горы часа четыре. Передохнув и подкрепившись в городке, мы продолжили путешествие, поднимаясь в другие по ландшафту горы — к старому армянскому монастырю, от которого остались лишь развалины. А также легенда, что в давние времена в этих горах армянских монастырей было два — мужской и женский, километрах в двух друг от друга. В нарушение всех церковных правил между ними был прорыт подземный ход, чтобы монахи могли тайно встречаться с монашенками. И вот настали страшные для крымских христиан времена — турки, до той поры терпимые к иноверцам, решили очистить от них Крым (скорее всего, это было следствием одной из Русско-турецких войн). Турецкие солдаты раз за разом пытались взять монастырь штурмом, монахи, сколько могли, отбивались. А когда поняли, что турки вот-вот одержат верх, собрали главные монастырские реликвии и вручили одному монаху, чтобы он, бежав через подземный ход, спас их от поругания. Беглец вышел через лаз на свободу, добрался до леса, но там наткнулся на турок и погиб мученической смертью. Молва причислила монаха к лику святых, а место его гибели — к святым местам. На этом месте растет дерево, сплошь покрытое ленточками, привязанными к веткам. Их — обычно оторвав от своей одежды, — оставляют пришедшие к монастырю. При этом загадывают желание, мысленно обращаясь к монаху-мученику — оно, согласно поверью, должно сбыться. В тот же Старый Крым я ездил с Васей Аксеновым на его зеленой «Волге», а уже к монастырю мы поднимались пешком.

Еще один почти ритуальный для меня маршрут в Коктебеле — подъем на гору Волошина. На ее вершине находится могила Максимилиана Волошина. Прогулка туда и обратно занимает не более двух часов, и делать это лучше в часы заката — чтобы сравнить панораму гор с ее изображением на волошинских акварелях. До этого я считал, что крайне необычная гамма цветов, используемая художником в коктебельских пейзажах, выдумана им — и оказался неправ.

Из того, что запомнилось в тот период, особого внимания заслуживает появление «Арсенала» в Центральном доме литераторов на творческом вечере Василия Аксенова. Тогда Василий Павлович еще не был открытым диссидентом, каковым сделался позднее, став главным идеологом неподцензурного альманаха «Метрополь», написав книги «Ожог» и «Остров Крым», за что и был выслан из СССР в 1980 году. Советская власть всегда недолюбливала его за «левачество» и явное нежелание выслуживаться — в противовес основной массе советских писателей. Он был в числе тех, кого обругал Никита Хрущев на встречах с творческой интеллигенцией в начале 60-х. Но его крайняя популярность в СССР и место, которое он уже занял в истории нашей литературы, делали Аксенова до поры до времени «неприкасаемым». Пользуясь этим, он решил провести свой авторский вечер в ЦДЛ не просто с помпой, а с элементом скандала. Он позвонил мне, предложил поучаствовать с «Арсеналом» в этом мероприятии — и я с радостью согласился: нас сближали любовь к джазу, «стиляжное» прошлое, романтическая тяга к «штатчине» и, главное, неприятие всего тоталитарно-советского.

Несмотря на то что аппаратура, на которой начинал играть «Арсенал», была убогой и малочисленной, состояла, как говорится, «из палки и веревки», нам все-таки требовалось время, чтобы установить и настроить ее. Поэтому мы попросили Аксенова дать указания администрации ЦДЛ пустить нас внутрь заранее, часа за четыре до концерта. (Василий Павлович являлся членом Союза советских писателей, а это означало официальное признание и возможность использовать определенную власть, хотя бы в рамках ЦДЛ.) В оговоренное время мы прибыли со своими колонками-усилителями в святую святых ЦДЛ — актовый зал, смонтировали аппаратуру, начали настраиваться. И по ходу дела заметили, что половина мест в неосвещенном зрительном зале уже кем-то занята, хотя до начала вечера еще более двух часов. Приглядевшись, мы увидели совсем не ту публику, которая посещает ЦДЛ — в креслах сидели «дети-цветы», те самые хиппи, которые просачивались на наши репетиции в ДК «Москворечье». Как им удалось в таком количестве проникнуть сквозь заслоны опытных дежурных ЦДЛ, куда даже в обычные дни невозможно было пройти без членского билета, — до сих пор не понимаю! Зато тогда я сразу понял: дело грозит скандалом!.. Он начал назревать уже с нашего появления на сцене: музыканты «Арсенала» выглядели и держались как типичные хиппи — в джинсе, длинноволосые, с особой манерой держаться и говорить (тогда советским людям образ хиппи был омерзителен в не меньшей степени, чем сейчас образ бомжа новому русскому). А к началу вечера тетеньки-билетерши обнаружили в зале присутствие хиппи — и побежали докладывать начальству. Дальше все произошло быстро: пришел главный администратор Дома и приказал срочно очистить зал. Приказ относился и к хипповой публике, и к нам. Я понял, что спорить бесполезно, мы смотали провода и вынесли аппаратуру с ударной установкой в фойе. Зал закрыли на ключ, а нас хотели выгнать на улицу. Но я сказал, что не могу нарушить уговор с Василием Павловичем, не дождавшись его. И намекнул товарищу администратору, у которого «под пиджаком наверняка были погоны определенного рода войск», что ему грозят неприятности, так как сам Аксенов будет недоволен. Скоро появился Василий Павлович и, узнав о сложившейся ситуации, дал администрации нагоняй. Нас без звука впустили в зал, мы снова все смонтировали и даже успели настроиться. После чего начался творческий вечер.

Состоял он из трех частей. Сперва по традиции на сцене выступил сам виновник торжества, сменяемый друзьями и коллегами, пришедшими выразить уважение писателю. Затем показали отрывки из художественных фильмов, снятых по сценариям Аксенова. Все это время я вместе с ансамблем слонялся по коридорчикам в задней части ЦДЛ или сидел в отведенной нам комнате. Там ко мне неоднократно «подваливал» один из администраторов Дома, некий Семиженов (в народе звавшийся, естественно, Семижповым), пожилой, лысоватый, крепкого телосложения отставник каких-нибудь спецвойск. По долгу службы он был обязан следить за тем, что происходит за кулисами. Но в тот вечер главной его тревогой было, конечно, что и как будут играть эти волосатые люди в таком приличном месте, как ЦДЛ? Ведь, в случае чего, нагоняй получит он, а не Аксенов. Когда он, взяв меня под ручку, мягко обратился с вопросом о том, что же мы будем играть, я понял, насколько его карьера зависит сейчас от меня. Мне даже стало его жалко, несмотря на его отношение к нам еще пару часов назад. Желая его успокоить, я сказал, что мы исполним отрывки из одной оперы — и он вроде бы удовлетворился ответом. Но полностью его тревоги не рассеялись: наша внешность уж больно не вязалась со словом «опера». Через какое-то время он вновь подрулил ко мне и спросил, как бы невзначай, не будет ли наша музыка очень громкой. Мне стало смешно, но виду я не подал, решил отделаться от Семиженова полуправдой: «Нет, что вы. Это будет совсем тихо. Правда, один раз будет очень громко. А потом опять тихо». (Дело в том, что одной из главных причин, по которой тогда набрасывались на рок-музыку, была ее громкость. Советские врачи даже доказали, что ее громкие звуки разрушительно влияют на спинномозговую жидкость и что-то еще.) Но мой ответ, видимо, не удовлетворил Семиженова. Незадолго до начала нашего выступления он еще раз подошел ко мне и сказал, что не чужд искусству и тоже был лауреатом — какого-то довоенного смотра. Оказывается, Аксенов, чтобы снять сомнения по поводу присутствия в Доме рок-музыкантов, сказал ему, что я лауреат международных конкурсов. А слово «лауреат» в советские времена имело смысл почти магический, за ним стояло нечто незыблемое, официальное, признанное. Так что фраза о лауреатстве была как бы скрытой просьбой «не причинить зла коллеге».

По окончании второй части вечера Василий Павлович объявил перерыв и сказал публике, что в третьем отделении выступит джазмен Алексей Козлов и его ансамбль «Арсенал». Народ ринулся в буфет, а мы взялись за отлаживание аппаратуры на сцене. И когда вышли играть, я увидел, что в зале, особенно в первых рядах, расположилась пожилая респектабельная публика, далекая от джаза, не говоря уже о джаз-роке. Впервые в моей практике надо было играть «не в своей тарелке» — чувство не из приятных. Мы начали, как могли, и… произошло неожиданное: после первой пьесы солидную писательскую аудиторию как ветром сдуло, на ее места мигом устроились хиппи, которые дожидались своего часа в закутках ЦДЛ. Концерт пошел, как было намечено: мы сыграли ряд композиций, хитов джаз-рока, затем перешли к исполнению фрагментов из рок-оперы «Jesus Christ Superstar». И вот здесь образовалась проблема. Стоящий за кулисами тов. Семиженов, осознав, что его подставили, начал подавать мне знак «Давайте заканчивать!». Я пришел в ужас: Аксенов сидел в зале, другой поддержки у меня не было, а исполнить оставалось еще три-четыре арии. Я стал тянуть время, делая вид, что не замечаю знаков администратора, но долго так продолжаться не могло. Дирижируя ансамблем, показывая в ответственных местах, где кому вступать, я стоял спиной к залу, лицом к невидимому из зала Семиженову. Кульминация противостояния попала на арию Иисуса в Гефсиманском саду. Видимо, напряжение в зале и на сцене передалось Семиженову: он приступил к решительным действиям, начал задергивать занавес. В ответ я попытался применить… технику гипноза. Как только он, держась за занавес, делал шаг, чтобы его задернуть, я вместо дирижирования делал мощный пасс двумя руками в его сторону, мысленно внушая Семиженову: «Стой!». Он, как ни странно, замирал. Затем, опомнившись, повторял попытку, а я усилием воли и взмахами рук останавливал его. Это позволило доиграть все намеченное до конца, хотя из зала это смотрелось видимо странно и даже комично — будто я дирижировал кем-то за кулисами. Позднее Аксенов описал этот концерт в романе «Ожог», где, как и положено большому писателю, напридумывал массу ярких деталей и подробностей, а меня вывел под именем Самсона Саблера, одного из героев книги. Но название ансамбля «Арсенал» оставил без изменений — так мы попали в историю антисоветской литературы.

А в 1979 году, когда ансамбль был на гастролях во Владимире, туда приехал Василий Аксенов, чтобы взять у меня интервью, на основе которого он собирался написать статью для журнала «Смена» и таким образом укрепить официальный статус «Арсенала» — что в результате и произошло. Василий тогда придумал для этой статьи заглавие, которое позже я не раз использовал, называя так свои телепрограммы, радиопередачи и даже книгу, — «Джаз, рок и медные трубы».

И еще один дорогой подарок сделал мне Василий Аксенов — посвятил мне стихотворение, позднее включенное им в сборник своих произведений.

Первое выступление нового состава ансамбля «Арсенал» состоялось в «Форте» 9 июля 2009 года в день похорон Василия Аксенова. Панихида проходила в Центральном доме литераторов. Гроб стоял на той самой сцене, где в январе 1974 года прошел скандальный творческий вечер Васи, в котором участвовал созданный мною за три месяца до этого «Арсенал». А в этот день вдоль улицы Герцена от площади Восстания до ЦДЛ медленно двигалась очередь пришедших проститься с любимым писателем, символом «шестидесятников». Это были немолодые, суровые люди, закаленные жизнью в соцлагере. Аксенов своей смертью объединил их на один день в нечто цельное, не разбавленное обывателями и партфункционерами.

Для меня Василий Аксенов всегда был своим, джазменом, и не в узком музыкальном смысле, а в общечеловеческом. Он обладал даром импровизации, потрясающим чувством драйва, был абсолютно независимым от догм и властей, органически не терпел приспособленцев и не мог быть частью толпы. А наследие Аксенова по стилистическому многообразию сравнимо с тем, что сделал в джазе не раз упомянутый мной Майлз Дэйвис.

Думаю, среди известных советских писателей послевоенного поколения вряд ли кто перенес в детстве психологические травмы, подобные описанным в последней книге Василия Аксенова «Ленд-лизовские». То, что все дети, родившиеся в 30-е годы, в одночасье повзрослели 22 июня 1941 года, уже не раз отражено в литературе и кинофильмах советского периода. Но так остро, как в книге Аксенова, это, мне кажется, не передал никто. Главное же, что Василий, после всего, что сделала советская система с ним и его близкими, нашел душевные силы простить эту власть, встать поверх ненависти. В своих последних интервью он прямо говорил, что всегда мечтал вернуться в Россию. Он осуществил эту идею, обосновавшись в квартире в высотке на Котельниках. Позже он приобрел дом в Биаррице, но последние годы провел в Москве, врастая в культуру, абсолютно для него новую, с иным языком и эстетикой. Для писателя-эмигранта это был подвиг — переосмыслить жизнь и возродиться для нового российского читателя на новом творческом витке.

Я помню, как Аксенов позвонил мне в один из первых приездов в Москву, где-то в конце 80-х, на волне горбачевской перестройки, и попросил отвезти в Серебряный Бор. У него еще не было в России собственного автомобиля, а у меня уже были «Жигули». В летний воскресный день мы поехали по Хорошевке, но перед въездом в Серебряный Бор дорога оказалась перекрытой ГАИ. Мы оставили машину неподалеку от шлагбаума, пешком перешли то, что условно можно назвать мостом, и очутились в Серебряном Бору. В советские времена там, наряду с домиками местных жителей, возникли дачные участки, где разрешали селиться только известным ученым и писателям, а также генералам и партийным функционерам. И это место стало типично советским «блатным» поселком.

Я не понимал, почему Вася попросил привезти его сюда. Но едва мы вступили на первую улочку между дачными заборами, он объяснил, что, живя в Вашингтоне, работал над романом «Московская сага», в котором действие разворачивается в огромном доме в Серебряном Бору, где выросло несколько поколений известной семьи, пережившей все повороты советской истории. Работая над романом, Василий мысленно представлял, как выглядит этот дом. Мы долго бродили по поселку, но Аксенов никак не мог найти хоть что-то похожее на его вымысел. И вдруг, указав на двухэтажный деревянный особняк, стоящий за забором на большом участке, воскликнул: «Вот этот дом! Таким я себе его и представлял!». Он сразу успокоился, и мы уехали.

Прилетев в Москву в начале 90-х, Вася попросил меня сводить его в типичное «злачное место», где проводит время молодежь. Ему необходимо было понять тех, кому предстоит жить в новой России. Тогда одним из таких мест была дискотека «Ред зон» в районе спорткомплекса ЦСКА на Ленинградском шоссе. Сам я в «Ред зон» ни за что не сунулся бы, поскольку там собиралась «урла» из Подмосковья и можно было оглохнуть от грохота совковой «попсы». Но для Васи я решился… В громадном бывшем цеху какого-то предприятия стояли подсвеченные софитами высокие узкие клетки из прозрачного плексигласа. В каждой из них извивались голые девушки. Василий, увидев это, слегка обалдел и сказал, что даже в Америке такое невозможно.

Первые визиты в Москву принесли ему, как мне показалось, массу разочарования, несмотря на горячий прием, оказанный старыми друзьями и литературно-театральной общественностью. Особенно его поразили обилие вещевых рынков, «челноки», наперсточники, карманники, кидалы и, конечно, рэкет, «крышевания», заказные убийства и бандитские разборки прямо на улицах города. По-моему, именно он выдумал термин для всего этого — «караванный капитализм». Тем не менее Аксенов преодолел разочарование и углубился в познание культуры, ушедшей в подполье гораздо более глубокое, чем при большевиках. И довольно быстро освоился в этом пространстве… К слову, аксеновская способность к всепрощению помогла и мне избавиться от ненависти ко всему советскому хрущевско-брежневских времен. (Простить или забыть сталинизм невозможно. Он — за рамками человеческой морали, он, скорее, проявление высших сил Зла.)

…Сидя на сцене ЦДЛ у гроба и предаваясь воспоминаниям, я дожидался последнего оратора, поскольку с Борей Мессерером, который вел церемонию, был уговор, что в самом конце я выйду и сыграю, завершу прощание коротким джазовым фрагментом. Когда начал говорить выступающий последним писатель Александр Кабаков, я прошел в комнату, где оставил саксофон, и, встав с ним за кулисой, стал ждать, когда Борис Мессерер объявит меня. После чего направился к микрофону, но тут произошла заминка: оказалось, вдоль занавеса за постаментом с гробом к микрофону пробирается неожиданно приехавший Евтушенко. Мы с Борей переглянулись, он пожал плечами, и я отступил в глубь сцены, дав Евтушенко выступить. А Женя вместо краткой прощальной речи, сначала прочел свое стихотворение, а затем сделал длинный доклад с анализом творчества Аксенова. В общем, концовка панихиды оказалась затянутой. Я все-таки сыграл короткий фрагмент из любимой Васей баллады Телониуса Монка «Round Midnight» — на этом церемония закончилась.

После панихиды траурная процессия двинулась на Ваганьковское кладбище, а я направился в клуб «Форте» на первый концерт нового состава «Арсенала». Таким, полным волнений, выдался для меня день 9 июля 2009 года.

7 октября 2010 года во «Дворце на Яузе», что у метро «Электрозаводская» (бывшем «Телевизионном театре», незадолго до этого начавшем новую жизнь), состоялся концерт «Аксенов-джаз». Его задумал, организовал и провел Владимир Каушанский — один из немногих оставшихся в строю джазовых критиков, умеющих общаться с большой аудиторией, делать краткие комментарии об исполняемой музыке, представлять выступающих. Концерт был литературно-джазовым, поскольку в нем приняли участие не только джазмены, но и писатели, а также актеры, дружившие с Василием Павловичем. В зале собралась публика преимущественно из людей старшего поколения, поклонников Аксенова. Вновь, как и на его похоронах, меня поразило исходившее от них (и объединявшее этих людей) горькое и мужественное осознание того, что 60-е годы были замечательным временем, несмотря на горечь разочарований, откат к сталинизму и необходимость вести двойную жизнь.

29 ноября 2010 года ушла из жизни Белла Ахмадулина. Зная, что мы с ней многие годы были близки по духу, мне в тот же день позвонили с нескольких радиостанций и телеканалов с просьбами о коротких интервью по этому печальному поводу. Во время одного из них мне вдруг пришла мысль, что наше поколение нужно называть не «шестидесятниками», а «обманутым поколением». Еще точнее: «обманувшимся». После хрущевских разоблачений культа личности, амнистии политзаключенных и ряда других обнадеживающих действий власти — многим, и мне в том числе, показалось, что наконец-то при социализме жизнь станет свободнее. Эта вера вызвала всплеск творческих сил в жизни страны, особенно заметно — в области культуры. Засияли имена Ахмадулиной, Аксенова, Евтушенко, Вознесенского, Рождественского, Окуджавы, Гладилина. Но после одиозных встреч Хрущева с творческой интеллигенцией наступило разочарование. Часть писателей и поэтов стала делать вид, что согласна с партийной идеологией, хитрить, чтобы выжить, внутренне не отходя от своих убеждений. Я говорю это лишь для того, чтобы было понятнее, как сложно пришлось тем, кто ни разу не сфальшивил. Ими были, на мой взгляд, лишь двое: Белла Ахмадулина и Василий Аксенов.

 

Владимир Войнович

 

Нас объединяли возраст и общность судьбы

Поздний возраст — это сомнительный подарок судьбы, когда все чаще приходится писать некрологи и воспоминания об ушедших. А тех, с кем жил рядом, работал, встречался, выпивал, вел разговоры «за жизнь», дружил и враждовал, ушло уже в иное измерение столько, что если даже вскользь упомянуть, сложится не одна страница. И все меньше остается тех, кому будет что вспомнить о задержавшемся дольше других.

С Васей Аксеновым меня объединяли возраст и общность судьбы. У него были репрессированы оба родителя, у меня только отец, но и этого было достаточно, чтобы осмысление действительности началось рано и развивалось в определенную сторону. Мы с детства стали постигать истину, что советская власть не лучший из всех возможных способов управления государством и организации жизни народа.

В 1960 году я, будучи начинающим литератором, еще практически не печатался и, естественно, следил не только вообще за современной литературой, но и главным образом за достижениями опередивших меня молодых писателей. К тому времени Анатолий Кузнецов слыл уже маститым писателем, Толя Гладилин, будучи на три года младше меня (а тогда три года разницы в возрасте еще казались вполне ощутимыми), напечатал две нашумевшие повести, и со своими «Коллегами» выступил Василий Аксенов. А я еще был никем. Я вчитывался в тексты своих преуспевших сверстников, пытаясь понять, есть ли у меня шанс дотянуться до их уровня. Но вот, наконец, в «Новом мире» вышла моя повесть «Мы здесь живем», публика меня заметила, критики тоже не обошли вниманием: ругали, хвалили, вставили в «обойму» имен, перечисляемых в многочисленных статьях о современной литературе. Мне захотелось поближе познакомиться с состоявшимися до меня, и, увидев однажды в ресторане Дома литераторов Аксенова и Гладилина, я присел к ним за столик, представился и сказал: «Ребята, хочу с вами дружить». На что Гладилин отреагировал недоуменным взглядом, а Аксенов великодушно-иронической фразой: «Ну что ж, похвальное намерение». После чего дружба осуществилась, но нельзя сказать, чтобы очень уж тесная. Тесно продолжали дружить Аксенов с Гладилиным и та группа, которую Василий описал в романе «Таинственная страсть». Но все-таки мы жили рядом, по соседству забегали друг к другу, собутыльничали в ресторане ЦДЛ и помимо. Я в те годы выпивал крепко, но не когда работал. Однажды писал рассказ, который мне трудно давался. Писал, не пил, злился, предвкушал, что вот закончу и тогда уж ни в чем себе не откажу. Закончил рассказ, понесся в ЦДЛ, а там ресторан полупуст, ни одного знакомого лица, а я пить в одиночку совсем не умел. Вдруг навстречу Аксенов, с каким-то незнакомцем. Я обрадовался:

— Вася, почему бы нам не выпить?

А он:

— Извини, старик, завязал.

Кажется, это был исторический момент, когда он «завязал» практически навсегда. Последние годы позволял себе сухое вино в умеренном количестве. А тогда очень меня огорчил. Он отказался, а незнакомец сказал:

— Давайте, я с вами выпью.

И мое возражение, что я не привык пить с незнакомыми, легко парировал:

— Выпьем, познакомимся.

Так я познакомился с бывшим работником уголовного розыска и тогда только начинавшим писателем детективов Николаем Леоновым. Милицейскую зарплату он уже потерял, а гонорары были еще впереди, поэтому пока рассчитывал на «халяву». Впрочем, знакомство наше одной выпивкой ограничилось, потому дальше и рассказывать нечего.

Хотя судьбы наши поначалу были похожи, потом мы жили очень по-разному. Васю с юности манили Америка, джинсы, джаз, вообще Запад, доступной разновидностью которого были во времена нашей молодости прибалтийские столицы, в первую очередь Таллин. Делая в литературе первые шаги, Аксенов, Гладилин и другие авторы «Юности» равнялись на какие-то западные образцы, и когда возникла возможность бывать на западе, охотно ею пользовались, а «новомирцы» Владимов, я и, само собой, «деревенщики» учились у русских классиков, Платонова ценили выше Хемингуэя, джинсами и джазом не увлекались. Когда многие уже побывали на Западе, я туда никак не стремился, что могу объяснить не посконным патриотизмом, а общей недоразвитостью и отвращением к обязательному прохождению через идеологические комиссии, где кандидату на выезд предстояло отвечать на дурацкие вопросы о том, из скольких пунктов состоит моральный кодекс строителей коммунизма, когда состоялся какой-то съезд КПСС и как фамилия генерального секретаря компартии той страны, куда собираешься ехать.

В конце шестидесятых годов, с ареста Синявского и Даниэля, начались события, неизбежно приведшие нас в диссидентство. Васиным Рубиконом оказался альманах «Метрополь», затеянный им совместно с Виктором Ерофеевым и Евгением Поповым. Тут между нами пробежала жирная кошка. Мне в альманахе места не нашлось, поскольку его создатели, надеясь обмануть советскую власть своей мнимой лояльностью, никого из литераторов, исключенных из Союза писателей и числившихся в диссидентах, в свою компанию не пригласили. Неприглашенными оказались Лидия Чуковская, Лев Копелев, Владимир Корнилов, Георгий Владимов и я. Основатели альманаха, включив в число своих авторов тогда практически непечатавшихся Высоцкого, Сапгира, Горенштейна и прочих, считали свою затею смелой, а я ее счел конформистской, что и высказал одному из метропольцев. Сейчас те наши разногласия, может быть, выглядят несерьезно, но тогда многое воспринималось болезненно. Тем не менее, когда Аксенов улетал в Америку, я был среди провожавших его в Шереметьево, а потом уже, когда и сам оказался за границей, мы наши дружеские отношения восстановили. Из времени, проведенного в эмиграции, один год я прожил в Вашингтоне или, как Васины друзья шутили, в Васингтоне, там мы часто общались вдвоем и в составе тамошней эмигрантско-литературной компании. Потом я несколько раз приезжал в Вашингтон и, бывало, останавливался у Аксеновых, а Вася и Майя, когда первый раз приехали в Москву и еще не имели собственной крыши, жили у меня в Астраханском переулке, где я получил квартиру взамен той, что оставил, отправляясь в эмиграцию.

Надо сказать, что дружба наша, продолжаясь много лет, не была слишком тесной, потому что наши литературные вкусы и пристрастия не совсем совпадали. Собственно, о литературе мы с ним никогда не говорили, не обменивались текстами, не выясняли мнения друг друга о том, что писали. Поэтому, вернувшись из эмиграции, мы, продолжая относиться друг к другу вполне дружелюбно, встречались и общались крайне редко.

То, что мы с Аксеновым представляли в литературе разные направления, было очень заметно и наводило некоторых критиков на ложные выводы. В 2004 году я был председателем жюри Букеровской премии, а Аксенов с его романом «Вольтерьянцы и вольтерьянки» одним из номинантов на премию. Какой-то критик, оценивая шансы шести претендентов, попавших в шорт-лист, написал в своем прогнозе, что при данном председателе жюри у Аксенова нет никаких шансов. Теперь я могу признаться, что при первом чтении у меня к роману Аксенова было много претензий и я сомневался даже, стоит ли его включать в короткий список. Но на первом же заседании другие члены жюри дружно выступили за Аксенова, и я понял, что у меня нет достаточных аргументов для возражений. К следующему заседанию я перечитал роман. Нашел в нем больше достоинств, но все еще сомневался. Но и на этот раз все члены жюри высказались за роман, и было бы глупо мне, единственному, выступить против. Потом председатель Букеровского комитета Игорь Шайтанов, принимавший участие в нашем заседании, но не голосовавший, заметил: вот как я ловко настроил членов жюри на полное единодушие по кандидатуре Аксенова, хотя на самом деле все было наоборот.

Букеровская церемония, как всегда, сочеталась с торжественным ужином, на котором главными гостями были номинанты, вошедшие в шорт-лист. Председатель жюри должен назвать лауреата в конце ужина. Аксенов за столом оказался рядом со мной и иногда бросал на меня пытливые взгляды. Но я себя не выдал до тех пор, пока мне не дали слово.

Честно говоря, я даже не ожидал, каким подарком станет премия для лауреата. Оказалось, что он, один из самых знаменитых русских писателей, не имел до того ни одной литературной премии, а теперь был счастлив, что наконец-то отмечен. И я был рад, что жюри выбрало именно его.

Повторюсь. Мы с Аксеновым, несмотря на схожесть судеб и многолетнее товарищество, не были литературными единомышленниками. Мне в свое время нравились его рассказы «На полпути к Луне», «Дикой», «Завтраки сорок третьего года», «Товарищ Красивый Фуражкин», некоторые главы «Ожога», «Остров Крым», но были и тексты, которые оставляли равнодушным. И «Вольтерьянцев» я не отношу к аксеновским вершинам, но все-таки по совокупности он заслужил право на национальное признание, подтверждением чего и стала для него Букеровская премия. Хотя совокупность при ее присуждении обычно не учитывается.

Один из рассказов Аксенова назывался «Жаль, что вас не было с нами». Перефразирую: как жаль, что его уже нет с нами (хотя жалеть, что мы еще не с ним, пока воздержусь). Он любил повторять выражение в переводе с английского: умереть значит присоединиться к большинству. Он уже присоединился, а нам еще предстоит присоединиться к нему. Или как писал Окуджава: «Ненадолго разлука — всего лишь на миг, а потом отправляться и нам по следам по его по горячим»…

 

Бенедикт Сарнов

 

И тут Вася сказал…

7 ноября 1961 года мы с женой, вопреки установившейся традиции, оказались в несколько необычной, не совсем своей компании.

«Своей» для нас в то время была прочно сбившаяся компания друзей по «Литгазете», в которой мы — кто штатно, а кто внештатно — тогда работали. И так уж повелось, что на праздники все мы неизменно собирались у кого-нибудь из нас, чьи квартирные условия это позволяли.

Сборища эти были шумными, многолюдными. Звенели бокалы. Произносились длинные витиеватые тосты. Пел Булат первые, самые ранние свои, только что родившиеся песни. И там же появились и первые их магнитофонные записи. (Один из «литгазетцев», Юра Ханютин, уже обзавелся тогда собственным, тяжеловесным, неуклюжим магнитофоном «Днепр». Вот на нем эти булатовские песни и были впервые записаны.)

Неизменными участниками этих сборищ были ближайшие мои друзья — Эмка Мандель, Володя Корнилов, Боря Балтер, Лазарь Лазарев, Стасик Рассадин, Инна Борисова…

А в тот праздничный вечер 1961-го, о котором я сейчас вспомнил, компания, в которой мы с женой оказались, была другая. И не такая многолюдная, и не такая «своя»: Толя Гладилин с женой (именно у него на квартире мы тогда и собрались), Вася Аксенов с Кирой, Стасик Рассадин с Алей и Юра Овсянников (с ним мы и вовсе были тогда едва знакомы).

Затащил нас в эту компанию Стасик, который как раз в это время ушел из «Литгазеты» в «Юность» и сразу сдружился с любимыми авторами этого журнала. А что касается Васи Аксенова, то в него он просто влюбился.

В том, что «литгазетские» наши сборища запомнились мне гораздо лучше, чем это, нет ничего удивительного. И вышло так не только потому, что они были постоянной краской тогдашней моей жизни, а это — коротким и, по правде сказать, довольно-таки случайным эпизодом.

Тут дело было еще в том, что в тех «литгазетских» наших сборищах было гораздо больше острого, яркого, выразительного, а потому и прочно врезавшегося в память.

Взять, например, хоть такой эпизод.

Оказавшийся в нашей компании Михаил Матвеевич Кузнецов («Михмат», как все его звали) вспомнил свою ифлийскую юность и разговор, который зашел однажды меж сокурсниками в их студенческом общежитии. Речь шла о том, как каждый из них представляет себе свое будущее, кем хотел бы стать, чего достичь в жизни. Кто-то сказал, что хотел бы стать поэтом. Кто-то — что мечтает о научной карьере и в будущем видит себя профессором. А один из однокурсников Михмата — Шурик Шелепин — твердо и уверенно объявил:

— А я буду секретарем ЦК.

В то время, когда Михмат рассказывал нам об этом их давнишнем разговоре, Шурик Шелепин («Железный Шурик», как все его тогда называли) был уже членом Политбюро и поговаривали, что вот-вот станет Первым (и даже не Первым, а Генеральным) секретарем ЦК. Что дало мне повод тут же выскочить с тостом:

— Так выпьем же за нашу прекрасную страну, в которой все мечты сбываются!

Не могу забыть еще и такой эпизод из тогдашних наших праздничных посиделок.

В неожиданно вспыхнувшем политическом споре кто-то из нас позволил себе непочтительно выразиться о руководителях французской Компартии — Жаке Дюкло и Марселе Кашене. Услышав это, жена моего друга Лазаря Ная заплакала. Ее отец был старым коминтерновским работником, и в их семье сохранялся не то чтобы культ, но, скажем так, — пиетет по отношению к этим старым вождям мирового коммунистического движения, и стерпеть оскорбительного, глумливого тона по отношению к этим своим кумирам Ная не смогла. И тут к ней подсел, слегка, конечно, уже поддавший, Дезик Самойлов и, погладив ее по голове, сказал:

— Плачь, девочка, плачь! Кто еще поплачет об этих мерзавцах!

Ничего похожего на то, что происходило на «гладилинском» нашем застолье, я вспомнить не могу. Собственно, я вообще ничего не могу о нем вспомнить.

Кроме одной реплики Васи Аксенова.

В какой-то момент, встав из-за стола и подойдя к окну, за которым сеялся с самого утра зарядивший и ни на минуту не прекращавшийся унылый осенний дождь, он с нескрываемым удовольствием и даже не без некоторого злорадства произнес:

— А праздничная демонстрация у большевиков сегодня, надо полагать, провалилась.

Высказать ту же мысль и даже с тем же эмоциональным настроем мог тогда, наверно, каждый из нас. Но придать ей такое стилистическое, словесное оформление («у большевиков») мог только он, Вася.

На одной из знаменитых хрущевских погромных «встреч руководителей партии и правительства с представителями творческой интеллигенции» особенно круто досталось Аксенову и Вознесенскому. О том, как все это было, я во всех подробностях узнал тогда от них самих.

Поэт, как сказала Марина Цветаева, издалека заводит речь. В точном соответствии с этой формулой, Андрюша Вознесенский, когда его позвали на трибуну, начал свое выступление так:

— Я, как и мой великий учитель Владимир Маяковский, не член партии…

Дальше он, естественно, собирался сказать, что, как и его великий учитель, он всей душой, всем сердцем… Ну, и так далее…

Замысел был хорош. Одна только была у него ахиллесова пята: он не учитывал бешеного, взрывного темперамента Никиты Сергеевича Хрущева. Не дав Андрею развернуть замысленный им элегантный ораторский прием, Никита прервал его:

— Ах, не член? Не член партии? Да?.. И ты этим гордишься, да?.. Ну, так вот, на тебе паспорт — и езжай к своим заокеанским хозяевам!..

С Васей Аксеновым вышло примерно так же. Оказавшись на трибуне, он начал с того, что его отец, старый коммунист, был несправедливо репрессирован, отсидел семнадцать лет в сталинских лагерях… Вероятно, дальше он собирался выразить свою благодарность партии и лично Никите Сергеевичу за то, что они разоблачили культ личности Сталина, восстановили ленинские нормы партийной и государственной жизни и вернули ему отца. Но Никита Сергеевич и тут не стал дожидаться окончания этой сложной риторической фигуры. Прервав бедного Васю на полуфразе, он заорал:

— А-а! Так ты, значит, мстишь нам? Да? Мстишь за отца?!

Вася так ошалел от этого неожиданного обвинения, что, стоя перед микрофоном, только и мог тупо повторять:

— Кто мстит-то?.. Кто мстит-то?..

Это мне рассказал Андрей, который во время Васиного выступления еще сохранял чувство юмора. Что касается самого Васи, то он, рассказывая мне об этом, только закрывал в ужасе глаза, вспоминая, каково ему было стоять на трибуне, когда весь президиум в полном составе, главные люди государства, налившись багровым румянцем, стали улюлюкать и материть его, продолжая травлю, начатую паханом.

Зимой 1965 года мы со Стасиком Рассадиным вдвоем поехали в Дубулты, чтобы всласть поработать. Месяц спустя там собралась уже целая наша колония: к нам присоединились Аксенов, Войнович, Фазиль Искандер, Боря Балтер…

Именно там Войнович прочел нам первые главы своего «Чонкина», от которых мы со Стасиком пришли в восторг и довольно шумно этот свой восторг выражали, чем, как вскоре выяснилось, вызвали у Васи некоторую ревность.

— Вот присяду как-нибудь к подоконнику, — хмуро сказал он нам однажды, — и тоже напишу что-нибудь замечательное.

А на другой день, заглянув в комнату Стасика, где мы работали, снял с книжной полки привезенный Стасиком из Москвы томик В.В. Розанова, повертел его в руках, поставил на место и задумчиво сказал:

— Бляди! Какую страну загубили!

Не выходя из состояния этой задумчивости, вернулся к себе и, «присев к подоконнику», быстро, без помарок, написал — и в тот же вечер прочел нам — один из лучших своих рассказов: «Победа».

Весной 1990 года мы с женой оказались в Америке, в Вашингтоне. И радостно встретились там с друзьями, с которыми уже и не чаяли увидеться на этом свете. С Войновичами, которые, собственно, и устроили нам эту поездку, мы уже пообщались раньше, дважды побывав у них в Мюнхене. А с Аксеновыми за минувшие десять лет их эмиграции встретились впервые.

Были и другие, не такие бурные, но тоже радостные встречи с бывшими москвичами, волею обстоятельств ставшими «американцами».

Встретились мы и быстро сблизились и с некоторыми из «американских русских», с которыми в прежней, доамериканской их жизни, нам встречаться не приходилось, хотя имена их нам были знакомы. Самым впечатляющим из этих новых знакомств было знакомство с хорошо нам известным по «вражеским» радиоголосам югославским философом русского происхождения Михайло Михайловым, который сразу, с первой же нашей встречи, стал для нас Мишей.

Встречались мы тогда — и со старыми нашими друзьями, и с новыми знакомцами — практически ежедневно, и немудрено, что все эти встречи вспоминаются мне как некий единый поток непрерывно длящегося праздника.

Все — кроме одной.

Эта единственная из тогдашних наших встреч, стоящая в моей памяти отдельно от всех прочих, случилась на Пасху.

Обстоятельство для меня не больно существенное. Но в этом случае оно важно для моего рассказа.

Собраться мы должны были — и собрались — у Аксеновых. Мы — это Войнович и я с женами, Миша Михайлов с женой и только что приехавшей из Москвы тещей, Илья Левин (тоже из новых наших знакомых, «американских русских»), Элендея Проффер.

В аксеновский таун-хауз все мы явились вовремя, без опозданий. Опоздали только хозяева. Это, впрочем, было оговорено: Вася и Майя заранее предупредили нас, что могут задержаться, поскольку сперва поедут в церковь и не знают, когда закончится пасхальная служба.

Ждать их нам особенно долго не пришлось, явились они вскорости, но в каком-то странном, совсем не праздничном настроении. Особенно мрачен был Вася.

Причина этой его мрачности, как тут же выяснилось, была такая.

Обратившись в православие, Вася сблизился и даже подружился с местным священником (мне помнится, что фамилия его была Потапов). А в тот день он узнал, что этот его друг и духовный наставник принял и даже обласкал только что прибывших в Вашингтон наших фашиствующих «неославянофилов», «руситов», как они себя называли — Куняева, Олега Михайлова, Бородина, еще кого-то, сейчас уже не помню, кто был в этой их зондеркоманде.

Вася был по этому поводу в растрепанных чувствах и твердо сказал, что на своей дружбе с Потаповым ставит крест.

Мы его, как могли, успокаивали, утешали, говорили, что американский священник вовсе не обязан знать, что представляют собой эти явившиеся к нему с визитом наши черносотенцы. Но Вася был неумолим. Нет, дружбу его с Потаповым после того, что случилось, уже не восстановить.

И мрачно заключил:

— Перейду на хуй в католичество.

В Васином романе «Остров Крым» есть одна замечательная, на первый взгляд не слишком существенная, даже совсем не существенная, а на самом деле очень многозначительная подробность. Отец главного героя романа Арсений Лучников-старший, «один из немногих оставшихся участников Ледяного Похода», а ныне — один из самых влиятельных людей на «острове», миллионер-коннозаводчик, которому сулят даже должность Председателя Временной Думы, то есть практически крымского президента, «лет десять назад, когда бурно разрослись в Восточном Крыму его конные заводы», выстроил себе прямо под скальными стенами Пилы-Горы роскошную виллу. Не виллу даже, а гигантскую резиденцию. И назвал ее — «Каховка». Эту странную причуду старика автор объясняет так:

«Резиденция Лучникова-старшего называлась «Каховкой» неспроста. Как раз десять лет назад Андрей привез из очередной поездки в Москву несколько грампластинок. Отец снисходительно слушал советские песни, как вдруг вскочил, пораженный одной из них.

Каховка, Каховка — родная винтовка… Горячая пуля, лети! ……………………………. Гремела атака, и пули звенели, И ровно строчил пулемет… И девушка наша в походной шинели, Горящей Каховкой идет… …………………………………. Ты помнишь, товарищ, как вместе сражались, Как нас обнимала гроза? Тогда нам обоим сквозь дым улыбались Ее голубые глаза…

Отец прослушал песню несколько раз, потом некоторое время сидел молча и только тогда уже высказался:

— Стихи, сказать по чести, не вполне грамотные, но, как ни странно, эта комсомольская романтика напоминает мне собственную юность и наш юнкерский батальон. Ведь я дрался в этой самой Каховке… И девушка наша Верочка, княжна Волконская, шла в шинели… по горящей Каховке…

Прелюбопытным образом советская «Каховка» стала любимой песней старого врэвакуанта. Лучников-младший, конечно же, с удовольствием подарил отцу пластинку… Арсений Николаевич сделал магнитную запись и послал в Париж, тамошним батальонцам: «Ты помнишь, товарищ, как вместе сражались…» Из Парижа тоже пришли восторженные отзывы. Тогда и назвал старый Лучников свой новый дом на Сюрю-Кая «Каховкой»…»

Таким вот чудесным образом светловские комсомольцы стали юнкерами, их девушка «в походной шинели» обрела черты княжны Верочки Волконской, а сама знаменитая советская песня предстала перед нами неким подобием шлягера, обретшего популярность как раз вот в эти самые времена аксеновского «Острова Крым»: «Раздайте патроны, поручик Голицын! Корнет Оболенский, налейте вина!»

Аксенов был едва ли не первым, кто стал оттуда, из новой, эмигрантской своей жизни — по «Голосу Америки» или по «Свободе» — приучать нас к давно забытому, отчасти даже комическому в тогдашних наших жизненных обстоятельствах обращению — «господа». По всем его высказываниям в то время, да и по тому же «Острову Крым», яснее ясного было видно, что он полностью расплевался со всем своим советским прошлым. Без тени сожаления он перечеркнул, напрочь вычеркнул из своей жизни все, что связывало его с прежним, советским его бытием.

Все — кроме «Каховки».

С «Каховкой» он расстаться не пожелал.

Или — не смог.

В девяносто пятом мы с ним вместе были в Самаре. Там проходила какая-то научная конференция по проблемам эмигрантской литературы. Мы приехали туда вчетвером: Аксенов, Войнович, известный немецкий славист Вольфганг Казак и я. Для местных властей конференция эта, как видно, была весьма важным событием, и принимали нас по высшему разряду. Организовали даже прогулку по Волге на маленьком теплоходике, щедро нагруженном яствами и напитками, — традиция, сохранившаяся, видать, еще со старых, обкомовских времен. Впрочем, целью этой поездки был не только пикник. Профессор Казак где-то тут неподалеку, под Самарой, в 1945 году провел несколько месяцев в лагере для военнопленных. Ему хотелось полвека спустя вновь посетить эти места.

И вот плывем мы на этом теплоходике, наслаждаемся прекрасной речной прогулкой, и вдруг — уж не помню, как это началось, — кто-то из нас (не могу поручиться, что Вася, но скорее всего именно он) затянул:

По военной дороге, Шел в борьбе и тревоге Боевой восемнадцатый год… Все дружно подхватили: Были сборы недолги, От Кубани до Волги Мы коней собирали в поход. Среди зноя и пыли Мы с Буденным ходили На рысях на большие дела. По курганам горбатым, По речным перекатам Наша громкая слава прошла.

Сперва пели вроде как невсерьез. Даже как бы с некоторой насмешечкой. Но постепенно вошли во вкус, об иронии забыли и закончили весело, браво, я бы даже сказал — с полной душевной отдачей:

На Дону и в Замостье Тлеют белые кости, Над костями шумят ветерки. Помнят псы-атаманы, Помнят польские паны Конармейские наши клинки.

Потом спели «По долинам и по взгорьям»:

По долинам и по взгорьям, Шла дивизия вперед, Чтобы с боем взять Приморье — Белой армии оплот…

Потом — «Каховку». Потом — «Орленка». Потом — совсем грустную, но тоже любимую:

И упал он у ног вороного коня, И закрыл свои карие очи. Ты, конек вороной, Передай, дорогой, Что я честно погиб за рабочих.

И надо было видеть, какой кайф (невольно перешел на аксеновскую лексику) получал от всего этого Вася. Он просто млел от наслаждения.

Это так меня удивило, что я, помнится, даже не удержался и, воспользовавшись короткой паузой, спросил: неужели он и в самом деле сохранил в душе любовь к этим старым песням?

Закрыв глаза и покачивая головой («нет-нет», как Ван Клиберн за роялем), он ответил одним словом:

— Обожаю!

На другой день после этой нашей речной прогулки мы втроем (Аксенов, Войнович и я) выступали перед большой аудиторией жителей города Самары. Зал был полон. И градус интереса к двум звездам, вернувшимся из изгнания на родину, был высок. Их не только слушали, затаив дыхание, но и засыпали вопросами, записками.

В одной из записок у Войновича спросили, где ему было жить комфортнее: в Германии или в Америке.

Он ответил, что Германия для него была хороша тем, что от нее — ближе к дому, к России. А Америка уж больно далека. Но у нее — другое преимущество. Это — страна эмигрантов.

— В Германии я постоянно чувствовал и чувствую себя чужаком, иностранцем, — сказал он. — А в Америку только приехал и уже через три месяца почувствовал себя без пяти минут американцем.

И тут Вася усмехнулся и сказал:

— Вот так ты проживешь там год, два, десять, двадцать лет, — и все будешь чувствовать себя без пяти минут американцем.

 

Евгения Гинзбург

 

(Из путевых записей 1976 г.)

[47]

18/8

Выезжаем с Белорусского. Вагон непредвиденно оказывается очень неудобным. Узенькое, как пенал, купе. Вагона-ресторана нет. Так что роскошная жизнь не начинается с дороги. Ночью не уснула совсем из-за перевозбуждения последних дней.

19/8

С утра — Брест. Проверка паспортов, таможенный осмотр. Таможенница — девица типа Галины Борисовны — особенно не придирается, в чемоданы не лезет.

— Наркотики везете? Литературу? Золото? Как нет, а это что? — зорко уловила цепочку под блузкой…

В Бресте поезд долго переформировывается. И вот свершилось: впервые за долгую мою жизнь я пересекаю границу любезного отечества.

Польша. Полузабытое видение: крестьянин, идущий за плугом, личные участки обработанной земли. Польша вся плоская, ни пригорочка. И большая. Гораздо просторнее, чем думалось.

Польские пограничники и таможенники ничем не отличаются от наших, — и приемы работы и даже язык (русский).

Уже в темноте подъезжаем к ГДР. Поражает безлюдность и неосвещенность городов. Но и сам Восточный Берлин долго тонет в непроглядной тьме — до тех пор, когда светлым островком не предстанет перед нами Александерплац. Но даже и на этом островке свет какой-то мертвенный. И полное безлюдье в десять часов вечера. На остановке видим станцию Штадтбана. Перед нами проходят несколько вагонов с усталыми немногочисленными пассажирами.

Но вот, наконец, перед нами главная достопримечательность Восточного Берлина — стена! Наяву она выглядит еще более зловеще, чем во сне.

Какой-то неуловимый поворот — и перед нами яркие рекламные огни, разноцветные автомобили, быстрое напряженное движение современного большого города. Берлин-Вест. Опять дотошная гэдээровская проверка паспортов. В эту ночь ГДР не дает глаз сомкнуть. Четыре «пасконтроле». Из Польши — в ГДР, из ГДР — в Западный Берлин, при выезде из него — опять, при переезде в ФРГ — снова. Гэдээровские контролеры куда старательнее наших и польских. Кроме них, никто не сравнивает так въедливо ваше лицо с фотографией на паспорте.

20/8

Васино рожденье. 44 года. Увы, даже мой младший сын уже не молод.

С утра за окном плывет ФРГ — первый каппейзаж, который я вижу из окна.

Поезд идет, будто нарочно медленно, и мы довольно основательно присматриваемся к Эссену, Аахену и даже Кельну.

Но вот в поезде уже звучат веселые приветливые голоса бельгийцев. За окном Бельгия. Она как андерсеновская сказка. Маленькая, городок цепляется за городок. Из больших городов проезжаем Льеж.

3 часа 20 мин. Париж. Гар дю Норд.

Мы инкогнито, и встречают нас только Леон Робель и его друг — какой-то поэт. Без носильщика, на тележке перетаскиваем багаж в машину. Свершилось: не во сне, а наяву я еду по улицам Парижа и вижу не на открытках Нотр-Дам, Тур де Монпарнас, бульвар Распай. Отель «Л'Эглон». Вечером — с корабля на бал — празднуем у Робелей Васино рожденье. Приходит Т. Гл. с женой.

21/8

С утра — телеграф, кафе. Появляется из Лондона Ольга Хай. Вечером — вторичное празднование Васиного рождения. Приходит Володя М. Днем мы были в Люксембургском саду. Московские разговоры с В.

22/8

Воскресенье. Париж тих, светел, очарователен. Брожу одна по центру города и узнаю его. Знаю, что за углом — памятник Бальзаку работы Родена.

В Париже масса черных и желтых. К часу дня за нами машина. Это внучка первых эмигрантов Ксения Рыженкова. По крови русская, родилась в Калифорнии, живет в Париже. По-русски говорит с большим акцентом.

Едем в Нотр-Дам. Ставлю две свечки — за себя и за Ирину Ал., как обещала. Глубокое внутреннее убеждение, что я уже была здесь. Глубокое чувство благодарности за то, что все это не во сне. Витражи. Месса. По-французски и по-латыни. В толпе масса негров, вьетнамцев. Вокруг все языки, кроме русского. Горько. Сент-Шапель. Витражи еще ювелирнее, чем в Нотр-Дам. Витая лестница, по которой я каким-то чудом взбираюсь на самый верх.

Рядом дворец юстиции с надписью «Либерте, эгалите, фратерните».

Яркий августовский день. Два ажана ведут мальчишку лет шестнадцати в наручниках. На тротуаре у самой стены дворца юстиции спит клошар.

Обед в ресторане, портик Нотр-Дам. Пробую знаменитый луковый суп. Не нравится.

Вечером — визит к Лили Дени. Огромная комфортабельная квартира, сплошь обитая коврами. У нас в такой квартире, наверное, жил бы министр. Ведем светскую беседу, но у меня перед глазами все время объявление в Нотр-Дам: Н-Д не музей, а храм. Просят туристов соблюдать «респект и тишину».

Надписи на стенах домов. Все, что угодно, в основном гошистские. «Убивайте таких-то», «Да здравствует революционное насилие!» и т. п. Все эти каннибальские призывы пишут вот эти самые юнцы с длинными волосами и девчонки с обнаженными спинами. Те самые, что так убежденно, по-младенчески попивают на улицах перед кафе свои кафе-о-лэ и поедают свои круассаны.

Вообще в среде гошистов — смешение чистых и нечистых. Трогательно, что многие из них стремятся к метафизическому пониманию глобальных перемен. Очень трогают такие надписи: «Мемуар а ля депортасьон». Гораздо меньше тарахтят о победах, имеют мужество с горечью отметить места страданий, подчинения злу, насилию. И все «без насыпухи».

23/8

Рю де Гренель. Вася пошел представляться. Я жду в вестибюле, наблюдаю типы посетителей, типы обслуживающего персонала.

Вечером на Елисейские Поля. Пляс д’Этуаль. Пляс де ля Конкорд. Тысячу раз повторенные в воображении и впервые — в реальности. Опять эффект узнавания никогда не виденного.

Кино. Впервые в моей жизни — порнографический фильм. По началу эпатирует, но уже минут через 15 — скука. И тошнота.

Вечером Вася ушел с барышней, я одна в номере с кучей интереснейших книг. Звонит Жорес из Лондона. Говорит о том о сем. Голос его мне приятен, будто Рой говорит. Ему наш телефон дала Элизабет, с которой Вася говорил утром.

24/8

Визит к Иде Шагал. Дом XVII века. Трехэтажная квартира. Угощает нас поездкой в такси по Парижу. Сегодня день освобождения Парижа от гитлеровцев. Всюду бело-красно-синие флаги. Едем по рю Риволи к Лувру. Комедии Франсез, дом Мольера. Пляс д’Опера, Итальянский бульвар, Вандомская площадь. К Монмартру. Здесь очаровательно ожил XIX век. На широкой лестнице масса молодежи. Яркие краски, ожившая картина Клода Моне. Церковь Сакре-Кер, старое кабаре «У кролика», где бывали все художники. И вдруг въезжаем прямо в ад. Узенькие грязные улочки негритянских и арабских кварталов. Точно в Алжире. Азартно режутся в какие-то игры.

— А это что за очередь? — осведомляемся у шофера такси. И узнаем: это очередь в публичный дом. В скоростной. Трехминутный визит, десять франков. Таксист-парижанин с лицом члена-корреспондента академии наук брезгливо комментирует: «Mais ce sont des animeaux». Васька бормочет что-то нечленораздельное насчет расизма, но я вижу, что и его мутит.

Вечером в кафе «Ротонда» — встреча с И.Б. Его приводят А.Г. и М-зин. Прогулка по ночному Парижу. Около Тур де Монпарнас — просто средневековое зрелище — глотают огонь, разрывают железные цепи. Толпа, окружающая площадку с актерами, наполовину из иностранцев. Звучат разные языки. И все — и солидные шведы, и молчаливые немцы — заражаются французским юмором, веселостью, блеском.

25/8

Важные звонки из Швейцарии и Италии. Как по нотам исполняются самые неосуществимые мечтания. Купила себе летнее платье. Оказывается, совершенно свободно объясняюсь с продавщицами.

Вася приценивается к машинам. Скоро будем ездить по всей Франции. И вовсе уж не так дорога арендная плата за «Пежо».

Знакомство с несколькими русскими девицами-дамами. Они уже родились здесь, по-русски говорят с акцентом, но все преподают русский. Почему-то их всех зовут Ольгами. Уровень их развития невысок. Все, выбиваясь из сил, стараются очаровать Васю.

Вечером — в кино. Жара, курят. Фильм хоть и Хичкока, но безнадежно скучен.

26/8

Лувр. Величествен и неимоверно душен. Все еще стоит жара этого лета. Почему-то в Лувре нет кондиционированного воздуха. Но все-таки меня хватает на то, чтобы осмотреть антиките, 16, 17, 18 века… Зал Рубенса, Ван Дейка, галерея Медичи, итальянская живопись 17–18 веков. Все время мысли непроизвольно переносятся к Эрмитажу. Иногда грандиозность всего увиденного даже подавляет. Со мной Оля Х., так называемая «наша Оля». Приехала специально из Лондона, чтобы повидать нас. Она бесконечно добра, но все-таки что-то в ней есть от героини купринской «Ямы». И неопрятность моднейшей одежки, и манера разговаривать с посторонними мужчинами.

А Вася весь день путается где-то с Гладилиным по автомобильным делам.

27/8

Испытание моему французскому — встреча с м-м Кр. Лоран. Вроде бы все, как надо, понимаем друг друга. Вечером встреча с З.А. Ужин в ресторане. Двойственное впечатление. Вроде бы и умна и образованна. Но какой-то привкус суетности. Благожелательность, однако, несомненная. Рассказы интересны, в них уловлено многое цепким глазом. Трогательно оберегает нас от С.В.

28/8

С утра — пакетики. Вечером прогулка в Венсенский лес. Иван и Рита. В Венсенском лесу пруды, лебеди. Отличный воздух. Трогательные одинокие фигуры, прячущиеся здесь от современного Вавилона. Особенно почему-то запечатлеваются фигуры вяжущих одиноких женщин. Как будто они нашли здесь свое успокоение.

29/8

Утром — Версаль. Прогулка в Версальском парке. В силуэте дворца что-то остро напоминающее детство. Монумент — Луи Каторз верхом на коне.

Вечером — на репетиции «Бочкотары». Художественный руководитель Антуан Витез, театральный режиссер. Очаровательный, умный. Тонкий. Режиссер этого спектакля Мари-Франс. Замечательные молодые ребята актеры, веселые, творчески заряженные воздухом свободы. Антуан рассказал о своих отношениях с Москвой. Договорился с Плучеком ставить в Сатире «Мольера». Но в министерстве культуры некая дама изрекла при первом намеке на гонорар: «Вы должны гордиться, что…», «Антуан: Mais c’est de la vulgarit».

Надписи на стенах различными почерками.

«Хожу — и в ужасе внимаю/ Шум невнимаемый никем,/ Руками уши зажимаю —/ Все тот же звук! А между тем… О, если бы вы знали сами,/ Европы темные сыны, / Какими вы еще лучами/ Неощутимо пронзены!».

30/8

Ланч у Беверли и ее мужа Мишеля Горде («Нувель обсервер»). Письмо из Японии. Вечером — Жанна.

31/8

Поль Калинин. Внук первой эмиграции. Полный француз, к тому же католик. Метр Ренар.

Вечером — Присцилла у Гл.

1/9

Обед с Квашами в русском ресторане Доминик. Лев Адольфович, владелец ресторана и литературный критик 86 лет, старый петербуржец, во Франции с 22-го года. Имени Доменик есть театральная премия. По-настоящему знает театр и пишет хорошо. И все-таки владелец ресторана. Политик. Интересно рассказал о де Голле, о его претензиях на личную власть.

Вечером у Е.Г.Э. Вся семья любопытна. Общие беседы и деловые переговоры. Живут в банлье, тихая улочка. Об А.И. с нескрываемым озлоблением. Звонок из США. Соня Д. Узнав, что я здесь, восклицает: «Какое счастье!».

Ехали через Булонский лес. Не похож на тот, который в представлении.

2/9

Утром — музей современного искусства. Очень много замечательного Пикассо. Зал русских авангардистов. Гончаров, Ларионова, Кандинский.

Вечером — Дин Ворт, Васин прошлогодний завкафедрой. Настоящий плакатный американец. Но Вася утверждает, что у него тысяча комплексов.

Жанна. Кино «Эпоха Людовика XV», поэтому меньше порнографии и язык ближе к моему хрестоматийному французскому, почти все поняла.

3/9

Магазин «Миледи» на Елисейских Полях. Уголок старого Парижа. Вроде «Дамского счастья» Золя. Очень приятно после всех супермаркетов, где бесцеремонные разноцветные руки копошатся в груде тряпья, а продавщицы, почти такие же равнодушные, как наши, болтают между собой. Наконец-то я дорвалась до вымеченной мной продавщицы, которая занимается только мной. Она хочет одеть меня с ног до головы. С отлично разыгранным восторгом подбирает мне тона к лицу. И что с того, что я знаю: я стара, как мир, и она, как бы ни старалась, не может разглядеть во мне прежнюю Женюшу. Зато я проглядываю. Вдруг она возникает в зеркале за каким-то туманом. Правда, на ней бушлат ярославского политизолятора, но я каким-то фантастическим усилием воли заменяю его этим парижским тэйером. Это только секунда, но она дает мне горькое счастье. Вот как это выглядело бы, если бы это надеть на меня тогда…

— Цены астрономические! — восклицает по-русски Вася.

А бойкая продавщица уловила, смеется, повторяет «астрономик», но услужливо разъясняет, что фирма готова ждать, если у месье и мадам нет сейчас с собой таких денег. Пусть мы оставим аванс, а они за это время подобьют элегантное пальто ватином, поскольку русские зимы так суровы. И охмурила. На все мы согласились, и теперь все Переделкино ахнет от моих обновок с Елисейских Полей.

Вечером — в гости к Ксении Рыженковой. По дороге — осмотр Пляс Пигаль. Центр сексуальной торговли. Вывески: «Самые красивые НЮ Парижа», «Мулен Руж» и без конца «Сексшоп». Игра электричества очень красива. Настоящие живые проститутки стройными рядами выставлены на глаза потребителей. Они отличаются от обычных женщин только обнаженностью груди. Говорят, они недавно бастовали, требовали распространения на них льгот, даваемых «секьюрете сосьяль»…

Дом Ксении на окраине Парижа. Квартирка похожа на наши малогабаритные. Низкие потолки, нет лифта. Внутри у них какие-то фантастические изыски, стилизованные под Индию. Они, видите ли, йоги. Все в халатах, на корточках вокруг маленького стола. На полу подушки, курятся какие-то довольно отвратительные благовония. И сесть негде, и все блюда имеют какой-то мерзкий экзотический вкус. Муж Ксении тоже стилизован в этом же духе, так же, как и его французский друг. Беседуем об Индии, откуда они только что вернулись, на уровне учебника географии для пятого класса. Среди этой йоговской обстановки мечется пятилетний их сынок, которого никто не кормит и спать не укладывает, хотя уже поздно. Хорошо еще, что с нами Дин Ворт и его дама, славистка Ирина. Они немного разряжают эту обстановку индийского богослужения.

4/9

Приехал Пентираро. Очаровательный молодой красавец, прямо с экрана. Оживленно беседуем по-французски на основе взаимной амнистии. Допоздна работаю.

5/9

Обедаем вместе. Присоединился Дин Ворт. Беседа показывает все национальные различия между нами. Мы все люди приблизительно одной профессии, но, Боже, как мы разно судим обо всем! Проводы Дина в аэропорт Орли.

Вечером — кино «Девятисотый год». Три часа подряд. Есть очень сильные сцены, но тяжело ложится на психику картина революционной бесовщины на фоне порнографии.

К концу дня письмо от Г.Св. и телефонный разговор с ним. Горькое разочарование. Завиральные идеи насчет «Нового мира», да еще на том самом номере, на котором остановился Твардовский. Незамысловатое злобствование по адресу «Континента». И все из-за того, что каждому мальчику «хочется в мэтры, в кентавры…»

6/9

Подготовка к поездке в Нормандию…

 

Андрей Вознесенский

 

Соловей асфальта

[79]

Люблю прозу Василия Аксенова. Впрочем, проза ли это?

Он упоенно вставляет в свои вещи куски поэтического текста, порой рифмует, речь его драматургически многоголоса. Это хоровой монолог стихийного существа, называемого сегодняшним городом, речь прохожих, конкретная музыка троллейбусной давки, перегретых карбюраторов июльской Москвы. Впрочем, город ли это?

Грани города стерлись — в нем вчерашние чащи, теперешние лесопарки — все это взаимопроникаемо, это прозопоэзия. Потому ее можно читать вслух — как читали бы Уитмен или Хлебников свои тексты.

Уже 20 лет страна наша вслушивается в исповедальный монолог Аксенова, вслушивается жадно — дети стали отцами, села стали городами, проселочные дороги стали шоссейными, небеса стали бытом, «мода» стала классикой, — но голос остался той же чистоты, он не изменил нам, художник, магнитофонная лента нашего бытия, — мы не изменили ему.

Аксенов понятен не только русскоязычной аудитории, его читают, понимая как своего, и в Лондоне, и в Париже.

Сегодняшняя российская проза, как говорится, на подъеме. Голоса Трифонова, Битова, Окуджавы, Распутина звучат сильно и необходимо.

Дар Аксенова среди них уникален. Повторяю, это магнитофонная лента, запись почти без цензур сегодняшнего времени — города, человека, души.

Когда-то я написал ему стихи:

Сокололетний Василий! Сирин джинсовый, художник в полете и силе, ржавой джинсовкой твой рот подковали усищи, Василий, юность сбисируй, Василий, где начищали штиблеты нам властелины Ассирий. Стали активами наши пассивы, Василий. Имя, как птица, с ветки садится на ветку и с человека на человека. Великолепно звучит, не плаксиво, велосипедное имя — Василий. Первая встреча: облчудище дуло — нас не скосило. Оба стояли пред оцепеневшей стихией. Встреча вторая: над черной отцовской могилой я ощутил твою руку, Василий. Бог упаси нам встретиться в третий, Василий… Мы ли виновны в сроках, в коих дружили, что городские — венозные — реки нас отразили? О венценосное имя — Василий. Тело мое, пробегая по ЦДЛу, так просвистит твоему мимолетному телу: «Ваш палец Вас. Палыч! Сидите красиво». О соловьиное имя — Василий.

Послушаем и мы городского, асфальтового соловья — Василия Аксенова.

 

Зоя Богуславская

 

Василий Аксенов

[80]

Василий Аксенов, как принято нынче говорить, — фигура культовая. Мало кто из здравствующих сочинителей столь рано овладел сознанием поколения. Его стиль общения, сленг, пришедший из «Звездного билета», «Апельсинов из Марокко», «Затоваренной бочкотары» и др., стал повседневностью в молодежных компаниях и любовной переписке 60–70-х, приклеился к целому журавлиному клину молодых писателей, устремившихся за ним.

Аксенов — художник. Он занимается именно художественным творчеством. В повествовании доминируют образность, изобразительность, парадоксально влекущие за собой интригу и поступки персонажей.

Несмотря на опыт репрессированных родителей, он не стал диссидентом, его сопротивление больше всего обозначалось на уровне стилистики и свободы поведения. Много позже, вызвав на себя огонь хрущевского гнева на встречах с интеллигенцией, он становится фигурой и политической. Под голубым куполом Свердловского зала произойдет новый слом в его судьбе. Теперь в его биографию вплетаются моменты гражданской позиции, несогласия с чем-либо. Он протестует против ввода войск в Чехословакию, высылки Солженицына, его многолетнее противостояние цензуре — увенчается созданием альманаха «Метрополь», позднее названного бастионом гражданско-этического неповиновения. Комментарием к сегодняшнему политическому курсу станет серия его острых выступлений в ведущих СМИ.

Как личность Василий Павлович Аксенов был сконструирован из первых впечатлений костромского приюта для детей «врагов народа», затем — Магадана, где поселился в 12 лет с высланной матерью Евгенией Семеновной Гинзбург. По словам Василия Павловича — круг реальных персонажей «Крутого маршрута» (принадлежащего перу его матери) состоял из выдающихся людей того времени: репрессированных ученых, политиков, художников, образовавших своеобразный «салон», содержанием которого были рассуждения на самые высокие темы. Влияние этих рассуждений на детское сознание трудно измерить.

Какая-то дикая, пронзительная жалость к невостребованным богатствам личности собственной матери, к погубленной в лагерях ее молодости, зазвучала в его прозе с особой остротой («Негатив положительного героя») после «ознакомления с делом арестованной в 1937 году матери». На ее тогдашнем фото: «анфас и профиль, взгляд затравленного подростка, бабушкина «кофтюля» на исхудавших плечах».

Мы видимся с Василием регулярно в течение многих десятилетий. Теперь каждый раз, когда он наведывается в Москву. Застать его на Котельнической набережной, где у них с Майей квартира, сложно. Он расписан по телевизорам, издательствам, интервью. Интерес к Аксенову с годами не ослабевает, его «рвут на части». При этом он никогда не похвастается. Не скажет: «Посмотрите «Итоги», «Герой дня» или сегодня полоса обо мне…». Или «В Штатах только что вышла моя новая книга…». Спрос на Аксенова сегодня больше, чем на экземпляры его произведений. Личность порой перерастает творческий имидж. Былым компаниям, верному кругу друзей (Евг. Попов, А. Козлов, А. Арканов, Ю. Эдлис, Г. Садовников, А. Кабаков, и, конечно, Белла Ахмадулина и Борис Мессерер) Аксенов нынче частенько предпочитает одиночество.

— Почему ты говоришь, что тебе пишется лучше в Вашингтоне и в Европе, чем здесь?

— В Вашингтоне за письменным столом у меня остается только один собеседник — В.П. Аксенов. В России слишком много собеседников, и я, так или иначе, стараясь им соответствовать, забалтываюсь. Сочинительство и эмиграция — довольно близкие понятия.

Он отдал дань разным жанрам: проза, поэзия, драматургия, публицистика. Спрашиваю его:

— Кем себя считаешь по преимуществу?

— Последним представителем умирающего жанра романа (умирающего в молодом возрасте, так как его можно считать «подростком» рядом с другими), — говорит Аксенов. — Я не поэт, а романист. И может быть, поэтому острее других, т. е. нероманистов, чувствую кризис романа. Уже сейчас испытываю какую-то ностальгию по любимому жанру. В процессе «романостроительства» у меня возникает особое почти лунатическое состояние. Домашние это заметили и даже начали в такие периоды называть меня «Вася Лунатиков». Вне романа меня никогда не тянет писать стихи, внутри романа то и дело начинаю ритмизировать и рифмовать.

Сочинительство, как главный способ общения и времяпрепровождения, выдает предназначенность Аксенова писательству. Похоже, сегодня это главный смысл его существования.

«Дело, может быть, в том, что я работаю в основном в самом молодом жанре словесного искусства, в романе, которому, возможно, приходит конец. Быть может, о нашем времени будут говорить: «это было еще тогда, когда писались романы».

— Как сегодня ты оцениваешь американский период жизни? Я имею в виду профессиональную деятельность в Штатах — преподавание в университете, сочинительство? Пожалуй, ты один из немногих, у кого здесь сложился имидж не только писателя, переводимого с русского, но и американского литератора.

Несколько вещей, как известно, написаны тобой по-английски. Помню, как еще до отъезда ты переводил «Регтайм» Доктороу для журнала «Иностранная литература».

— Я отдал двадцать один год жизни «американскому университету», точнее, преподаванию рус-лита и своей собственной фил-концепции мальчикам и девочкам (иногда и почтенного возраста) из разных штатов и стран. Университетский кампус для меня самая естественная среда, но сейчас я уже подумываю об отставке. Где буду проводить больше времени, еще не знаю. Надеюсь, на родине все-таки не вырастет снова тот сапожище, что когда-то дал мне пинок в зад.

— Если бы ты не писал, то что бы делал?

— Не знаю, что бы я делал, если бы не писал. Честно говоря, даже не представляю себе такой ситуации.

 

Майя Аксенова

 

Записи 10 сентября, 20 сентября, 20 ноября 1980 года

Ann Arbor (Мичиган)

10 сентября прилетели из Милана в Н.-Й.

Десять дней жили в Н.-Й. вместе с Васей, Аленой, Виталием. Виделись с Бродским. Я раньше с ним никогда не встречалась, а Вася увидел его впервые после ссоры. Живет он в страшной квартире, что-то вроде подвала, но с выходом в маленький садик, берлога гения. Чувствует себя неважно, но бутылка виски стоит рядом с ним, и он понемногу потягивает. Курит, пьет кофе. Был очень внимателен, подробно старался объяснить, как надо вести дела, какие нужны документы, где лучше преподавать. Сам он числится в Мичиганском университете, но жить там не хочет. Любит Н.-Й., и Мичиган для него тяжелая нагрузка. Последние годы проводит там только один семестр.

Каждый день встречи. Видели Пат Блейк. Очень мне понравилась. Красивая, умная, прекрасный литературный вкус. Была очень внимательна. Приехала к нам с бутылкой водки, черным хлебом и солеными огурцами.

Айзик Клейнерман и Линда встретили нас замечательно. Мои ребята прилетели из Рима на день раньше нас, и конечно, этот засраный Хиас их не встретил, а когда после нескольких часов приехал их представитель, которого с трудом разыскали, он просто отказался их принимать и уехал, оставив семью с ребенком в чужом городе без денег на аэродроме. Алена в панике позвонила Айзику, и тот немедленно приехал и забрал их к себе.

На следующий день они встречали нас, предлагали остановиться у них в доме и все дни старались как-нибудь нам помочь.

Мила Лось — очень элегантна. Работает в Тэд Лапидус. Сын учится, роман с каким-то богачом из Гаити. По-моему, не очень счастлива.

Васин издатель Джонотан Галосси.

Парень тридцати лет, интеллигентный, собранный, никакой развязности (скорее застенчивый). Самое хорошее впечатление.

После Н.-Й. были два дня в Вашингтоне. Жили у Боба Кайзера. Милая, чуткая семья. Две девочки.

В основном деловые встречи.

Интервью на «Голосе» с Людмилой Фостер.

20 сентября прилетели в Ann Arbor.

Встретил Карл. Эллендея где-то носилась и покупала нам матрас и необходимые для дома мелочи. Старались много и довольно нелепо. (Теперь, когда я к ним привыкла, меня это не удивляет.) Матрас не понадобился, телевизор работал плохо, квартира — полное дерьмо. Все-таки около месяца мы с Васятой прожили в этой квартире. Место новое, надо было оглядеться. Очень скоро мы поняли, что на Профферов рассчитывать не приходится (при полной их доброжелательности), и в один день сами нашли хорошую теплую квартиру, в самом центре, переехали, поставили телефон. Привели Профферов в дикое изумление, все сделали самостоятельно. Эллендея охала и ахала, говоря Васе, что русские сами ничего сделать не могут.

Немного о Профферах.

Огромный дом (бывший гольф-клуб). Просторный, красивый, много техники, на каждом шагу телевизоры (все плохо работают). Издательство в полуподвальном большом помещении, все последнее современное оборудование — как говорит Ефимов, используется на одну треть.

В издательстве работают Игорь Ефимов и секретарь Марша (местная, по происхождению полька, хорошо говорит по-русски). Два раза в неделю приходит помогать студент Крег, тоже учит русский язык.

В семье Профферов четверо детей. Три взрослых парня от первой жены Карла и маленькая замечательная девчушка — Арабелла. Ей два года.

Ложатся Профферы в пять-шесть часов утра, встают в два-три часа дня. Работают только ночью, мебель переставляют тоже ночью. Делают это довольно часто. Днем ходят разбитые, сонные. Иногда Эллендея просыпается и начинает носиться по дому. Что-то делает, едет в магазин, кормит свою большую семью. Карл всегда невозмутим. Маленькая Арабелла ведет точно такой же образ жизни. Только ночью еще пока не работает, а смотрит телевизор. Зато в два года знает уже все буквы. При этом ведут очень замкнутый образ жизни. В гости не ходят, в кино тоже, а о концертах и говорить нечего. Мы купили им билеты на джазовый концерт (Линды Рондстон), вытащили из дому, и они радовались как дети.

У Карла курс в университете, занятия, по-моему, два раза в неделю. Ходит, как отбывает повинность. Книги выпускают замечательные, но русские издания им не приносят дохода или очень маленький. Как говорят Профферы, издательство существует только за счет английских изданий. Но у меня сложилось такое впечатление, что они просто этого не знают, т. к. расходы по дому и издательские дела не разделяются. Расходы при таком доме и семье огромные, поэтому они периодически оказываются в очень тяжелом положении, но потом это как-то проскакивает, то ли займ, то ли очередной гонорар за перевод, в общем, пока существуют. Дай им Бог! Привыкла я к ним не сразу. Да и сейчас я с ними не близка, но все-таки относиться стала лучше, пытаюсь понять их. Люди они добрые, к Василию относятся прекрасно, Эллендея всегда старается мне помочь.

20 ноября.

Позавчера позвонили из Госдепартамента и передали, что у Жоры Владимова инфаркт (задняя стенка). Наташа Владимова нас разыскивает, кажется, хочет, чтобы мы организовали им приглашение. Очень расстроились, я поплакала. Представляем, как эти сволочи давят всех; когда мы еще были в Москве, Жора если и собирался уезжать, то не раньше чем через год. Вечером позвонили в Москву, и нас соединили с Наташей (очень странно). Рассказала, что 4 ноября Жору вызвали в Лефортовскую тюрьму и продержали там целый день как свидетеля по делу Татьяны Осиповой. На следующий день Жора попал в больницу с серьезным инфарктом. Сейчас он лежит в 71-й Кунцевской больнице. Решили попытаться уехать, ждут приглашения. Позвонили Игорю Белоусовичу, еще кое-кому, Крегу Витни (Н. Т.). Очевидно, пошлем приглашение от Мичиганского университета (формальное), а Крег попытается дать сообщение в газете.

Войнович прислал открытые письма (свое и Ирины). У него очень тяжелое положение. В этих письмах он излагает все подробно. Пока его не отпускают. Мы думаем, что «они» решили над ним поиздеваться. Человек болен, похоронил близких людей — самое подходящее время поизмываться.

Будем помогать, как сможем. Странно, что Лев Копелев, приехав в З. Германию 12 ноября, ничего нам не сообщил. Может быть, он серьезно думает, что его пустят через год обратно?

В воскресенье (23-го) мы полетим в Н.-Й. Думаю, что там нам удастся более подробно обсудить все вопросы.

Васята работает очень много. К лекциям готовится серьезно, т. к. читает их на английском.

 

Джон Глэд

[97]

Вася умер. Почти три десятилетия мы были знакомы. Пишу это куцее воспоминание о нем, сидя за тем же грубо оструганным рабочим столом и за тем же компьютером, на котором мы с ним раньше вместе правили перевод его «Московской саги». Теперь меня просят рассказать о нем читателям «Нового Журнала», и хотя я знаю — не справлюсь, отказаться — нельзя. Признаю свое неумение заранее, друзья.

Я начал заниматься русским языком, будучи студентом и снимая комнату у бывшего прапорщика Белой армии. Помню, как в конце шестидесятых годов я играл роль Моцарта в пушкинской маленькой трагедии «Моцарт и Сальери» в домашней нью-йоркской студии Татьяны Павловны Тарыдиной, бывшей актрисы Мариинского театра. Отравленный завистливым Сальери, я мелодраматично хватался за горло перед сидевшими на складных стульях бывшими офицерами бывшей Белой армии и бывшими власовцами, которые смотрели на меня с не меньшим удивлением, чем я на них.

Вашингтонским отделением русского «Литературного фонда» дирижировала в ту пору Елена Александровна Якобсон, и на собраниях Литфонда, если вы стояли сзади, видны были лишь лысины да ослепительно белые волосы. В восьмидесятые годы еще были живы эмигранты первой волны. Теперь этих людей, с их экстраординарными судьбами, уже нет, а белизна их волос перекинулась на меня.

Помимо первой волны, было в Вашингтоне и советское посольское общество, смотревшее на русского эмигранта как на отрезанный ломоть. Контактов быть не могло, и когда развалилась «империя зла», я долго не мог себя заставить ходить в Русский культурный центр, который открыли в том же здании, где мне в течение семнадцати лет регулярно отказывали в советской въездной визе.

А между тем «шумною толпою» уже появилась третья волна, состоявшая из советских эмигрантов, которые еще не успели тогда освоить свои еврейские корни и считали себя просто «русскими». (Или я был тогда настолько наивен, что ничего не понимал?) Новейшие держались вместе, немного контачили со старшим поколением и «совков» чуждались не меньше, чем «совки» их.

И Вася, и Майя вполне вписывались в эту третью волну, только Вася дружил еще с такими влиятельными журналистами, как Роберт (Боб) Кайзер, потом получивший место главредактора газеты «Вашингтон пост», и Питер Оснос, который тогда работал репортером, а позднее стал редактором крупного издательства «Рэндом Хауз». Как раз такие связи в большой степени и определили эмигрантское благополучие Васи, столь резко отличавшееся от бедности первых двух волн.

Помню радиоинтервью, которое Аксенов давал из Калифорнии (откуда же еще?!), по-моему, в 1980 году, только-только приехав в свое американское «изгнание». Хотя работу он получил в университете им. Джорджа Мэйсона под Вашингтоном, по характеру он вписывался именно в ландшафт калифорнийского пляжа. Ведь Калифорния — не штат американский, а отдельное государство, со своей культурой, пожалуй, не менее отличной от культуры американского Cреднего Запада (где я вырос), чем грузинская культура от русской.

Где я возьму русские слова, чтобы передать истинно калифорнийскую раскованность Васи? He was laid back. Была в нем также sophistication, но в сочетании со скептическим фрондерством советской художественной «элиты», хотя Америка — это демократия, где само слово «элита» чуть ли не под запретом, в то время как страна, откуда прибыл Аксенов, была глубоко кастовая.

Если вы не знали Васю, то наверняка видели хотя бы одно из многочисленных интервью последних лет; и в жизни он был в точности таким, как выглядел на телевизионном экране: слегка расслабленным (casual), несколько саркастичным. Впрочем, таков был и его недруг Бродский, таким остается по сей день Анатолий Найман, другой член ахматовской четверки. По сути, это поза, но граница между игрой и сутью с годами размывается.

В 1978 г., после пяти лет, казалось бы, безнадежных ходатайств, выпустили из СССР как «невесту» мою жену Ларису, и мы купили большой особняк, где каждый год отмечали языческий праздник Halloween русским балом-маскарадом. Однажды, помню, мы подали гостям целого жареного кабана (на морду которого я надел пиратскую маску), другой раз — полторы сотни омаровых шеек. Кто только не приходил! Были, например, родители Сергея Брина, позднее основавшего фирму Google, но тогда еще мальчишки. Как заведующий русской кафедры, я устроил его бабушку преподавательницей русского языка. Зарплата мизерная, но семья была рада и такому скромному доходу. Бабушка переживала за внука и сетовала на то, что тот «ничем не интересуется, ни театром, ни музыкой, а только и делает, что балуется с компьютером, — что-то с ним будет?».

Помню, как на очередной Halloween явились и Вася Аксенов с женой Майей без маскарадных костюмов, но на Васе была голубая кепка с козырьком несколько милицейского вида, с буквами КПСС, а на Майе — такая же, но с надписью ВЛКСМ. Для желающих лепили маску, пользуясь марлей и медицинским гипсом, как делают, снимая посмертную маску. Не знаю, сохранилась ли у Майи Васина маска.

Хотя (а может быть, именно потому что) Вася не был человеком академического склада, студенты охотно записывались к нему как к artist in residence, и высшие административные чины университета гордились им.

В новой России его считали «живым классиком», и как-то раз он сам себя так охарактеризовал — не только без малейшего смущения, но даже категорично. Поскольку я давно уже имел дело с писателями-эмигрантами, подобные заявления были для меня не в новинку.

В Москве Майе вернули просторную квартиру ее бывшего мужа, кинорежиссера Романа Кармена, на одной из набережных столицы. Вася, вдобавок, приобрел виллу в Биаррице, на земле басков, где мог спокойно работать без постоянных звонков, которыми донимали на родине.

И вдруг — трагедия: погиб внук Майи. Молодой поэт покончил с собой в той самой «дышащей свободой» Калифорнии (по выражению Томаса Манна), судя по всему, от неразделенной любви. Все поменялось в одночасье. Бывшая гостеприимная, непринужденная обстановка аксеновского дома сменилась неизбывным трауром. Дочь Майи Алена и сама Майя взяли на себя роль плакальщиц, и не временно, а буквально до гробовой доски. Утешения не помогали. Время шло, утрата оставалась свежей раной. К этому у Алены присоединились ее собственные невзгоды. В итоге Вася вышел на пенсию, продал дом в штате Вирджиния и обосновался, если можно так выразиться, по оси Москва — Биарриц. С тех пор я Аксеновых не видел. Умерла Алена, теперь нет и Васи, и я не могу представить, каково бедной Майе.

Ушел писатель, но остались его книги. Василий Аксенов остро осознавал летаргию советской местечковости, ругал эту «развалившуюся кучу мусора». В своих последних произведениях, например в «Московской саге», пытался вдохнуть жизнь в российскую действительность подобием латиноамериканской фантасмагории, щедро сдобренной московским сленгом. «Затоваренную бочкотару» и «Ожог» он мне охарактеризовал как образцы сюрреализма. Он видел себя в роли эдакого литературного Сальвадора Дали, выкатившегося из поблекшей коробки брежневского соцреализма.

С самого начала литературной карьеры Аксенов считал себя приверженцем русского авангарда. Правда, сейчас уже не так просто определить, что, собственно, означало тогда быть авангардистом. Может быть, искренность, неприятие официальной, навязанной культуры. Аксенов приобрел славу еще молодежным писателем, но, по его собственным словам, «молодость безобразно затянулась, я бы сказал, и не только у меня, но у нашего поколения писателей…». Он стал одним из тех, кого позже стали называть шестидесятниками, представителем «десятилетия советского донкихотства», бунтарем. Если пользоваться терминологией русских формалистов, поза бунтаря перешла в литературную «доминанту».

Заграничное его пребывание, безусловно, подлило масла в огонь этой освободительной поэтики, но, несмотря на широкое паблисити, сказать, что он завоевал себе крупную славу в Америке, нельзя. В моем с ним интервью 1982 года (см. мою книгу «Беседы в изгнании», изд-во «Книжная палата») я спросил, как он видит свои, русского писателя, шансы найти американского читателя. «Я буду продолжать писать для тех же читателей, часть из которых оказалась за границей. Но это не значит, что я не ищу американского читателя. Я думаю, что американскому читателю как раз интересно будет читать про неизвестный мир, читают же сейчас научную фантастику. Я думаю, что со временем, может быть, я как-то начну больше жить внутри американского общества. И это не значит, что я уйду из своего прошлого. Прошлого у меня достаточно, чтобы писать до конца жизни, сколько там ее осталось, я не знаю. Вот когда уезжаешь из страны в 48 лет, этого уж хватит тебе, чтобы писать, а новый американский опыт мне очень интересен. Вот, в частности, в «Бумажном пейзаже» у меня идут двенадцать глав жизни в России, а в последней главе все герои оказываются в Нью-Йорке. Прошло 10 лет, и они все в Нью-Йорке. И даже майор милиции оказывается в Нью-Йорке, работает телохранителем (бодигард). Вот мне это было интересно писать не только по формальному ходу, но еще и потому, что они сами не замечают, как меняется их речь». Восемь лет спустя, в дополнении к этому интервью, он прочертил путь, по которому, как он считал, русская литература должна была пойти в послесоветский период: «Надо вырвать литературу из водоворота злободневных событий. Это самое главное сейчас. Иначе литература рассеется. Не надо стремиться создавать актуальные вещи. Надо просто успокоиться и наблюдать со стороны. Раньше русский литератор всегда был вовлечен в политику. На него смотрели как на властителя дум. Он должен был заниматься устройством государства и прочим. Сейчас этого, слава Богу, не нужно делать. Пусть политики занимаются политикой. Освободите литературу от этого бремени».

Был ли он «живым классиком»? Если под этим подразумевать, что его имя останется в анналах русской словесности, ответ, безусловно, — да. Теперь многим хотелось бы видеть его имя рядом с именами Державина, Пушкина, Достоевского, Гоголя, Толстого, Булгакова, Ахматовой, Клюева, Мандельштама, Пастернака, Маяковского, в одном ряду с эмигрантами — Набоковым, Алдановым, Цветаевой, Бродским, Довлатовым, Хазановым. Прости, Вася, — пройдут годы, мутные воды художественных ценностей устоятся, и, боюсь, мы такого соседства не увидим. Но кто же уполномочил меня, аутсайдера, выносить такие безапелляционные суждения, возразите вы. Пожалуй, правда ваша. Как бы то ни было, факт налицо: трагическая советская интермедия нанесла жуткий удар по русской литературе. У известного эмигрантского лингвиста Романа Якобсона статья на смерть Маяковского озаглавлена «О поколении, растратившем своих поэтов». По большому счету, речь идет о разрыве между эпохами. Ничего уничижительного в моем, вполне, может быть, ошибочном, прогнозе для тебя нет, дорогой Вася. Ты прочно вошел в историю русской литературы, и в этом смысле все мы перед тобой в долгу. Мир праху твоему.

Желающим посмотреть мое с Васей видеоинтервью 1982 года отсылаю к Интернету:

http://community.middlebury.edu/~beyer/ratw/glad

 

Людмила Оболенская-Флам

[104]

 

О встрече с Аксеновым

Cегодня трудно даже представить себе, какой была Москва 1976 года в застойное брежневское время — столица полицейского государства с его бедным населением и бессмысленными лозунгами, украшавшими фасады домов. На фоне этой безрадостной действительности встреча с Василием Аксеновым осталась в памяти светлым пятном.

Был декабрь. Я прилетела из Вашингтона в связи с открытием официальной американской выставки, посвященной двухсотлетию США. Это была командировка от радиостанции «Голос Америки», где я в то время заведовала отделом культуры и часто сама выступала в эфире. Для меня лично поездка была исполнением заветного желания побывать на земле моих прародителей. Дитя эмиграции, я много лет мечтала когда-нибудь увидеть Россию своими глазами, прикоснуться к жизни ее людей. Но прикоснуться было нелегко. Несмотря на некоторое ослабление напряженности в отношениях между СССР и США, наши радиопередачи яростно заглушались, и, как представитель «вражеских голосов», я оказалась объектом пристальной слежки. Для советских граждан соприкосновение со мной могло обернуться неприятными последствиями вроде обыска, «предупреждения», а то и похуже. Я знала: навязывать кому-то свое знакомство было бы безрассудно. Исключением оказалась группа диссидентов-правозащитников, сама устроившая со мной встречу. Из этой группы двоих — Юрия Орлова и Александра Гинзбурга — вскоре арестовали. Другим исключением стал Василий Павлович Аксенов.

Я знала, конечно, о нем как о выдающемся молодом писателе, чья проза так отличалась от казенных произведений в духе соцреализма. «Апельсины из Марокко», «Затоваренная бочкотара» — они дохнули чем-то новым и свежим… Аксенов и другие писатели-«шестидесятники» показали нам на Западе, что литература в России жива.

На Запад проникали сведения о том, что Аксенов не боялся ставить свою подпись под обращениями в защиту преследуемых диссидентов. А когда он приезжал по приглашению Калифорнийского университета в США, то, говорят, держал себя весьма независимо, в отличие от других советских визитеров. И все же, хотя мне очень интересно было с ним познакомиться, я не решалась добиваться встречи, дабы не накликать на его голову беду. Узнав стороной, что я в Москве, Аксенов сам позвонил мне в гостиницу «Украина», где я остановилась. Мы условились встретиться на следующий день. Но план усложнялся тем, что на следующий день было Рождество по новому стилю, и я была приглашена на утреннюю елку к моим американским знакомым из посольства. Не зная в точности, в котором часу я смогу от них уйти, я дала Аксенову номер их телефона. Чтобы окончательно договориться о встрече, он должен был позвонить мне туда до 14–00 часов. Но «органы» не дремали: покуда я была в гостях, телефон моих знакомых не принимал звонков, о чем мы и не догадывались. Решив, что встреча по каким-то причинам не состоится, я вернулась к себе в гостиницу. Часа через полтора, к моему изумлению, Аксенов заявился в «Украину» собственной персоной. Помимо того, что он не мог со мной связаться по телефону, было и другое препятствие: в его машине случайно(?) сел аккумулятор. По счастью, Аксенову удалось раздобыть новую батарею («прямо как на Западе!») и, в конце концов, за мной заехать. Зная, что в «Украине» у стен были уши, он пригласил меня в Дом литераторов.

По сравнению с убожеством столовых для простых смертных, писательский ресторан поразил меня вполне западным обслуживанием и ассортиментом блюд. Это была одна из привилегий членов Союза писателей, которые с удовольствием ею пользовались. Аксенов указал на некоторых завсегдатаев, назвав их по именам. Запомнился Солоухин, степенно закусывавший за соседним столиком.

Аксенов оказался занятным и остроумным собеседником. Какой разительный контраст с официальными лицами, которые не могли высказать ни одной самостоятельной мысли! О чем мы говорили? Вернее, о чем говорил Аксенов? О том, что его не печатают, о других опальных писателях, о том, что в этом самом доме исключали из Союза писателей Пастернака и Солженицына, о трусости тех, кто голосовал «за». Было ясно: Аксенову все это осточертело, и — будь что будет — он решил не бояться и не гнуть шеи. По тогдашним понятиям его поведение было даже вызывающим. Например, выходя из ресторана, он остановил кого-то из собратьев по перу и представил меня. Тот ошалел. Потом предложил отвезти меня в Переделкино, то самое Переделкино, где жили Пастернак и мой с детства любимый Чуковский… Прямо-таки подарок судьбы, еще бы не поехать!

К тому времени уже стемнело, шел снег, и всю дорогу за нами из Москвы следовала какая-то машина. Подъезжая к Переделкино, Аксенов решил показать мне старинную церковь. Она была заперта, хотелось хоть снаружи полюбоваться древним храмом, но очевидно это представляло угрозу государственной безопасности: сопровождавшая машина остановилась и в упор направила на нас слепящие огни фар.

— Может, лучше я вернусь в «Украину»?

— Ну, что вы, — ответил Василий Павлович, — поедем в Переделкино. Пускай себе едут за нами.

Приехали. Вышли из машины. Прошли к Дому творчества. Стряхнули с себя снег в вестибюле, сняли дубленки и прошли в гостиную, где покойно расположились маститые писатели: кто читал газету, кто в шахматы играл, кто дремал… «Вот, друзья, — провозгласил Аксенов, — Людмила Оболенская из «Голоса Америки»». Писателей взяла оторопь. Думаю, если б я свалилась с Марса, они были бы менее ошеломлены. Мы медленно прошествовали в комнату Аксенова. А они, остолбенев, не проронив ни слова, проводили этакую опасную невидаль испуганными взглядами.

Комната, причитавшаяся Аксенову, была скорее кельей. Кровать, стол, пишущая машинка… Не помню ее убранства, но помню толщенную рукопись, которую дал мне подержать ее автор. Это был «Ожог», книга, которую — Аксенов знал наперед — в СССР к печати не допустят. Ставка делалась на «тамиздат» в Америке. В связи с этим Василий Павлович попросил меня позвонить из Вашингтона человеку, представлявшему его литературные интересы в США, и что-то ему передать. Я с удовольствием согласилась выполнить его просьбу. А в тот момент мне казалось, что я держу на руках еще не родившегося ребенка.

Уходя, мы вновь прошли мимо напуганных писателей, окаменевших в своих позах. Ни один из них не решился хотя бы на молчаливый жест приветствия. Аксенов остался весьма доволен произведенным эффектом.

Года три спустя, в гостях у общей знакомой в Вашингтоне, мы очень смеялись, вспоминая эту историю. Но в промежутке я могла только издалека следить за тем, что происходило с Аксеновым и его творчеством. «Ожог» довольно скоро вышел в Америке и сразу обратил на себя внимание. Талантливо и ярко написанный роман был вызовом всей советской системе. Опубликован роман был издательством «Ардис» в штате Мичиган. Его основал замечательный, к сожалению, рано умерший, знаток и любитель русской литературы профессор Карл Проффер. Ему с не меньшим энтузиазмом помогала его молодая жена Эллендея. Их стараниями в Америке вышло много книг, находившихся в СССР под запретом. Скажу попутно, что для исследователей «тамиздатского» явления архив, который Мичиганский университет получил от Эллендеи, настоящий клад. По нему можно восстановить, какими кружными путями из Советского Союза попадали сюда рукописи лучших писателей того времени, чем они готовы были рисковать и какую замечательную роль сыграли Профферы, знакомя с ними читателей на Западе.

Как-то мы узнали от Карла Проффера, что в Москве готовится выпуск первого бесцензурного альманаха «Метрополь» и что один из инициаторов этого дерзкого мероприятия — не кто иной, как Василий Аксенов.

Хорошо помню тот день, когда Карл Проффер, прямо с самолета, пришел к нам в «Голос Америки» с экземпляром этого самиздатского альманаха, на который мы все жадно набросились. Отдельные произведения из «Метрополя» мы стали передавать в эфир. В альманахе участвовали, помимо Аксенова, Битов, Ахмадулина, Искандер, Попов и Ерофеев. Последние двое за это были исключены из Союза писателей. В декабре 1979 года Аксенов, в знак протеста и солидарности с ними, сам вышел из Союза писателей. Теперь стало ясно: писателю Василию Аксенову в СССР места нет. В наступившем 1980 году он с женой Майей выезжает в США. В следующем году его лишают советского гражданства, акт, который Аксенов счел для себя за честь.

Поначалу Аксеновы поселились в Вашингтоне в многоэтажном доме, через улицу от нас и недалеко от Института им. Джорджа Кеннана, где Аксенову предоставили стипендию. В это время мы встречались с ним и Майей довольно часто и вместе с ними радовались выходу его новых книг: «Остров Крым» и «Скажи изюм». В последней, в иносказательной форме, описывалась история создания «Метрополя».

Для Василия Павловича наступила пора большого творческого подъема. Теперь у него были развязаны руки, хотя занят он был выше головы: когда кончилась стажировка в Институте Кеннана, его пригласили преподавать в университете им. Джорджа Вашингтона, а позже в университете им. Джеймса Медисона в штате Вирджиния. За это время Аксеновы сменили несколько адресов: из скромной квартиры переехали в собственный кондоминиум, потом поменяли его на другой, а затем перебрались в пригород Вашингтона Ферфакс. Из-за дальности расстояний встречи сделались более редкими, чаще всего я видела Василия Павловича в стенах радиостанции «Голос Америки». Могу поставить себе в заслугу его регулярное участие в русских передачах. Его успешное сотрудничество с «Голосом Америки» продолжалось до тех пор, покуда существовал Советский Союз. Одновременно он выступал и по радиостанции «Свобода». Этой своей деятельности Василий Аксенов, со свойственной ему иронией, посвятил книгу «Десятилетие клеветы».

 

Владимир Нузов

[110]

 

Жаль, что его нет больше с нами

[111]

Почему вдруг я решил взять у него интервью — Бог весть. Возможно, потому, что у меня уже был опыт общения с Евгением Евтушенко, Григорием Гориным, другими «шестидесятниками». Василий Павлович был, если можно так выразиться, главным среди них.

В самом конце 60-х годов я выпросил у кого-то журнал «Юность» с аксеновской «Затоваренной бочкотарой». Кажется, никогда в жизни я так не смеялся! Читал друзьям вслух самые «ударные» куски, мы проливали слезы уже вместе. Гремевшие тогда «Звездный билет», «Коллеги» мне почему-то на глаза не попались, а вот «Пора, мой друг, пора», «На полпути к Луне», «Апельсины из Марокко», «Победа», другие ранние аксеновские вещи — сплошной кураж, игра словом, брызжущее фонтаном жизнелюбие…

Перед самой эмиграцией Аксенова, в 1979 году, в «Новом мире» были опубликованы «Поиски жанра», еще раньше, в «Иностранке» — его блистательный перевод «Регтайма» Эдгара Доктороу. Написанные уже в эмиграции «Московскую сагу» и «В поисках грустного бэби» я тоже прочитал с удовольствием, а вот подаренный Василием Павловичем «Желток яйца» проглотить, увы, не смог…

Итак, в июле 1994 года я позвонил в один из пригородов Вашингтона. Так, мол, и так, говорю, Василий Павлович, это журналист имярек, хочу взять у вас интервью, помещу его в книжке.

— Книжка — это здорово! — были первые слова знаменитого писателя. — Приезжайте.

Помню, в поисках нужного дома я немного заблудился и к назначенному времени опоздал. Все это мой будущий собеседник после нашего трехчасового разговора, видимо, учел: сначала предложил мне, едва знакомому человеку, переночевать в его доме (что меня навсегда восхитило!), а после моего решительного отказа взялся показать автопуть к месту ночлега.

Я заготовил десятка полтора вопросов, по ходу дела какие-то из них выпускал, что-то добавлял.

С ним было легко, никакой звездности не было и в помине, где-то в средине разговора он сказал:

— У вас хорошие интонации, а это — главное…

Как он уловил какие-то интонации в моих вопросах — не возьму в толк. Интонации — ладно, вот похвалы мало от кого из коллег дождешься. Василий Павлович был первым…

Договорились о том, что я возвращаюсь восвояси и постараюсь в темпе расшифровать текст и прислать его по Интернету. Однако вдохновленный встречей и разговором с В.П., я вкалывал чуть ли не всю ночь, а утром, позвонив, слегка огорошил своего вчерашнего визави:

— Василий Павлович, текст готов!

Снова поехал по уже знакомому адресу, В.П. внимательно прочитал текст, не сделав — это я хорошо помню — ни единой поправки. Сие обстоятельство не говорит о какой-то мастеровитости автора этих воспоминаний — отнюдь! Василий Павлович в первый, но не в последний раз в нашем довольно долгом и тесном знакомстве, обнаружил широту души, немелочность, щажение чужого самолюбия. Редкие, замечу, качества, присущие пишущим, к тому же знаменитым людям.

Дальше в мой рассказ вступает еще одно действующее лицо: моя дочь Ира. Приехав в 1992 году в Америку в гости, она, как многие тогда, решила остаться, попросить политическое убежище. Документы проходят долго и нудно, а Ире не терпелось поехать в Италию — то ли на какой-то фестиваль, то ли на конкурс пианистов. Но с каким документом ехать? Тут, как это обычно бывает, появилась некая дама, из наших, взявшаяся снабдить Иру… нансеновским паспортом. Что это такое — не мне вам объяснять: когда-то, кажется, в тридцатых годах, он был моден, а в девяностых сыграл с Ирой злую шутку. Вылететь-то из Америки она вылетела, а вот влететь обратно так просто не получилось. Американцы, оказывается, этот самый нансеновский паспорт не признают! Ире, да и нам, родителям, узнать бы об этом заранее, да куда там! «Нансеновская» дамочка клялась, что Ира не первая, кому она сделала (в скобках заметим — всучила) паспорт-«вездеход», оказавшийся «лапшой на уши».

Время идет, Ира кукует в Италии (сильно не горюя, как она потом расскажет — все-таки Италия есть Италия), а мы в своем Нью-Джерси ломаем головы, как нашу дочь заполучить в Соединенные Штаты…

Друзья советуют: пиши в Иммиграционный офис, сенатору, конгрессмену. Но я решил — будь что будет! — написать прямо президенту Клинтону. Да писать не от себя лично — кто я такой? — а от имени знаменитых русских, живущих в Америке.

Мой сосед по Нью-Джерси великий математик Израиль Моисеевич Гельфанд ознакомился с сочиненным мной текстом и подписал его.

Эрнст Неизвестный, видимо, наученный горьким опытом участия в подобных ходатайствах, произнес сомнительную фразу:

— Мне вы говорите, что Гельфанд подписал, а ему — что подписал я, так что ли?

Немного рассерженный, я привез Эрнсту Иосифовичу подписанное Гельфандом письмо…

Осталось получить подпись Аксенова.

Звоню ему в Вашингтон, объясняю ситуацию с дочкой. Он мгновенно соглашается письмо подписать, я — ему:

— Тогда давайте я вам текст прочту прямо сейчас, по телефону!

— Я что, не знаю, что ты умеешь писать? Ставь за меня закорючку — и дело с концом!

Недели через две мне позвонили из Минюста США, которому тогда подчинялся иммиграционный сервис, а месяца через три (американская бюрократия, как любая другая, торопиться не любит) Ира была дома…

Но точку на этом я не ставлю. Несколько лет спустя на концерт Ирины в Вашингтоне, в Филипс-галери, я пригласил Василия Павловича Аксенова. Пригласил больше из вежливости, без всякой надежды на отклик, а он взял и пришел! Да еще зашел (или я его затащил?) после концерта за кулисы, поблагодарил Иру за игру, сделал «музыкальные» комплименты.

Музыку Василий Павлович любил — это хорошо известно. Был поклонником джаза; замечательный саксофонист Алексей Козлов и основатель «Машины времени» Андрей Макаревич были его ближайшими друзьями. Но мало кто знает, что, будучи членом жюри очень престижной российской премии «Триумф», именно он предложил присудить эту премию за 1997 год ныне всемирно известному пианисту Евгению Кисину, что члены жюри единодушно сделали.

Как только в книжных магазинах Нью-Йорка появилась «Московская сага», я ее прочитал и предложил автору обсудить роман по телефону. Он показался мне довольно поверхностным, кое-что в нем (например, фамилия Градов) меня просто раздражало. Я прямо сказал об этом В.П., он оправдывался: «Я писал «Сагу» по-английски для американской публики, старался, чтобы им была понятна жизнь советских людей того времени, логика их поступков».

Телевизионный фильм «Московская сага», вышедший лет десять (а то и пятнадцать) спустя после написания романа, привлек интерес зрителей, в нем играли замечательные актеры, фильм заставил меня посмотреть на роман Василия Павловича другими глазами, вспомнить о когда-то прочитанном с каким-то даже ностальгическим чувством.

Несколько раз мы пересекались с Василием Павловичем в Москве, я храню фотографию, на которой мы запечатлены у одной из колонн Большого театра… Приезжал он и в Нью-Йорк, но не часто, свое отношение к «столице мира» он высказал в том самом, вашингтонском, интервью: «Нью-Йорк хорошо воспринимается только под банкой…».

Однажды, после встречи Аксенова с читателями в Бруклинской библиотеке, мы на трех машинах поехали в наш первый, по американским стандартам убогенький, дом. Василий Павлович был с приятелем, моя жена и ее подруга соорудили на скорую руку стол, заказали пиццу. Сидим, ждем, когда ее привезут, шутим, выпиваем. Василию Павловичу понравилась наша собачка — такса по имени Ося. И В.П. старался незаметно кинуть под стол Осе всякие вкусности: ветчину, колбаску, что, вообще говоря, в Америке возбраняется — домашние собаки и кошки едят, как известно, свою специальную, видимо, довольно пресную и однообразную еду, скатанную в шарики.

Василий Павлович, у которого дома водилась собачка по имени Пушкин, конечно, знал об этом и, жалеючи, решил побаловать нашего Осю.

Время бежит незаметно, тут звонят в дверь, в переднюю входит высокий молодой человек, несущий перед собой огромную плоскую коробку. И на чистом русском языке вопрошает:

— Пиццу заказывали?

Мы все из-за такого удивительного совпадения — русский писатель, русский «пиццоносец» — покатились со смеху, приятельница жены вместо ответа спрашивает парня:

— А вы знаете, кто у нас в гостях? Василий Павлович Аксенов!

— Знаю, — тут же нашелся разносчик пиццы. — Вот он! — и показывает пальцем на вальяжного спутника Василия Павловича…

Аксенову посвящали стихи Ахмадулина и Евтушенко, Вознесенский и Окуджава, его друзьми были Юрий Трифонов и Андрей Битов, учеником (в хорошем смысле этого слова) — Виктор Ерофеев, то есть цвет русской литературы последней трети ХХ века. Он был, безусловно, исключительно умен и талантлив, но — одновременно — доброжелателен, остроумен, мягок в общении. Противительный союз «но», помещенный между словом «талант» и словами, обозначающими человеческие качества его носителя, как раз и отражает досадное, однако часто встречающееся несоответствие между личностью и талантом…

Он сказал как-то, что вся литература русского зарубежья страдает одним недостатком: угрюмостью. Он любил и часто вспоминал Сергея Довлатова за его веселый литературный нрав, отсутствие в его рассказах и повестях занудства, поучительности, каменножопной советской «сурьезности».

Сама долгая аксеновская эмиграция, его присутствие в Америке скрашивали нашу — что греха таить? — непростую жизнь в ней.

Без него и Россия, и Америка опустели.

 

Валерий Маевский

[117]

 

Три жизни Василия Аксенова

Василий Аксенов прожил три совершенно различных жизни. Первой была жизнь в СССР, второй — жизнь в Америке, третьей — жизнь в послесоветской России и во Франции.

1960: Первое знакомство

В детстве мы жили с Василием, можно сказать, по соседству — в Татарии, оба переживали голод и нищету военного детства, у обоих семьи были разрушены сталинскими расстрелами и лагерями. Я это всегда потом помнил и был благодарен ему за антисталинистские темы в его книгах. И в своей последней незаконченной повести «Ленд-лизовские» Василий вернулся к этому нашему детству, которое помнит все меньше людей.

Заочно я познакомился с Василием в 1960 году, когда, будучи польским аспирантом-физиком в ОИЯИ в Дубне, я прочел его первую повесть «Коллеги». После репатриации в Польшу в 1947 году я окончил Варшавский университет, но все еще сохранял теплый интерес к студенческой жизни в СССР. Раньше мне попались «Студенты» Юрия Трифонова, а вот теперь эти «Коллеги», где было трое приятелей, как и у меня, где герой был, как и я, неловким очкариком, только что из института, и даже его девушка называлась именем моей давнишней любви. Все темы книги перекликались с моей тогдашней жизнью, а частые вставки из песен и стихов хорошо передавали атмосферу тех лет.

Много лет спустя, уже в Вашингтоне, приехав после отпуска из России, Василий рассказывал мне, как летом он плыл по реке на теплоходе и ранним утром, проплывая мимо той деревни, где после диплома работал участковым врачом, увидел на берегу здание своей, описанной в «Коллегах», больницы (все такое же), проплывающее мимо в полной тишине, как привидение. «И я подумал: а ведь мог там остаться на всю жизнь, не начни я тогда писать», — сказал он мне.

Вернувшись из Дубны в Варшаву, я потерял писателя Аксенова из виду. Лишь спустя лет двадцать, когда я уже переехал в Вашингтон и преподавал там физику, я прочел в «Вашингтон пост» статью о нем, озаглавленную как-то вроде «Самый выдающийся писатель столицы США пишет по-русски». Тут я припомнил шестидесятые годы и ту первую повесть начинающего писателя, которая вызвала тогда во мне такой резонанс.

1984: Второе знакомство; американская иммиграция

В США у меня возникли проблемы с иммиграционным ведомством, которое не желало продлить мне визу для научных работников. И вот в один прекрасный день в 1984 году, когда мы с женой мыкались от одного враждебно к нам настроенного бюрократа к другому в иммиграционной святыне района Арлингтон, я вдруг слышу уже почти позабытую за годы в Варшаве и США русскую речь: «Так куда же нам идти?» Это были Майя и Василий Аксеновы, тоже в борьбе с американской администрацией. Мы познакомились, стали иногда звонить друг другу, встречаться.

Василий сравнивал нас — эмигрантов — с амфибиями, потому что нам постоянно приходится пересекать границу двух стихий: дома мы разговариваем и живем в русском или польском языке и культуре, а как только выйдем за порог — окунаемся в американскую жизнь. В разговорах и встречах с Василием я стал припоминать русскую речь, стал опять читать по-русски и начал с его книг, написанных за эти годы. Встреча с ним вернула меня к моему русскому детству. Я привык серьезно относиться к советским злодеям, а тут вдруг Аксенов в «Скажи изюм» издевается и насмехается над своими преследователями, дает им разные прозвища — ублюдки, волчьи ряшки и т. п., — а это сразу показывает их место, они уже не такие жуткие. Я был очень ему благодарен за «Московскую сагу», эту эпопею жизни под преступным ярмом сталинских ублюдков, но когда я его спросил, будет ли он дальше писать о тех временах, он сказал, что уже сказал по этой теме все, что мог.

Василий описал свое знакомство с Америкой в книге «В поисках грустного бэби», где блестяще отразил впечатления человека из Нашего Лагеря, такого как и я, попавшего в Штаты, включая и переживания иммиграционного процесса, например его интервью:

«Это была большая красивая черная женщина с большими золотыми серьгами.

— А где же у вас форма FUR-1980-X-551, — спросила она бесстрастно, но мне показалось, что ее бесстрастность дается ей с трудом и что какая-то странная антиаксеновская страсть готова вот-вот выплеснуться и обварить мне ноги даже через кожу английских ботинок.

Форма, запрошенная ею, как раз не относилась к числу обязательных… Чувствуя, что снова тону, но все-таки делая еще беспорядочные плавательные движения, я любезно сказал делопроизводительнице, что форма FUR-1980-X-551 мной утрачена, но для получения соответствующей информации ей достаточно обратиться к компьютеру.

— Вы что, учить меня собираетесь моему делу? — спросила она.

Знакомая интонация советских чиновных сук будто наждачной бумагой прошла по моей коже, но что-то в свирепом тоне делопроизводительницы бурлило и новое, нечто мне прежде неведомое.

Вся моя пачка бумаг была переброшена мне с рекомендацией (сквозь зубы) для уточнения отправиться в другой отдел, то есть все начинать сначала.

Не успев еще даже спросить самого себя, почему я вызываю такие негативные чувства, но все еще пытаясь спасти положение, я бормотал что-то еще о компьютере и о том, что раньше эту форму от меня не требовали.

Делопроизводительница тут взорвалась как вулкан Кракатау.

— Что это вы тут разговорились, мистер?! У вас тут нет никаких прав, чтобы так разговаривать! Вы просто беженец, понятно?! Правительство США вовсе не настаивает на том, чтобы вы жили в этой стране!

Такого, признаться, я в Америке еще не встречал да и не ожидал встретить.

…….

— Что с вами? — спросил я. — Вы не слушаете меня, леди… Мне кажется, не принято в порядочном обществе…

Впоследствии я разобрался, что слово «леди» в этих обстоятельствах звучало неуместно. Она вскочила:

— Если вы считаете, что с нами трудно иметь дело, можете убираться из нашей страны!

Возникла кинематографическая пауза. Мы смотрели друг на друга. Это был редкий момент…

— Друг мой, неужели вы не понимаете? Это была расовая ненависть, — сказал польский беженец, случившийся быть в той же комнате».

1987: Булат Окуджава поет о перестройке

В 1987 году Василий пригласил нас прийти в Смитсоновский институт в центре Вашингтона на концерт — встречу с Булатом Окуджавой. Шла перестройка, эта «Вторая Оттепель», стали пускать в Америку невыездных раньше писателей, неделей раньше здесь была Белла Ахмадулина, был Юз Алешковский, а вот теперь — Окуджава. В библиотеке Института встретилась небольшая группа руссо-американцев — было несколько университетских славистов, группа из госдепартамента, группа побольше из «Голоса Америки». Окуджава предупредил, что может «пустить петуха», чем сразу привел в отчаянье переводчицу, которая понятия не имела, что это значит. Я помнил его первые песни по 1960 году, когда в компании молодых московских актеров слушал его песни, исполняемые под гитару кем-нибудь из гостей. Они не были доступны тогда ни на пластинках, ни в печатном виде. Теперь Окуджава как раз заканчивал свой трехдневный американский тур концертов в Чикаго, Нью-Йорке и Лос-Анджелесе. Он сидел среди нас, с гитарой, и пел песни разных лет, среди них была и «Я пишу исторический роман», посвященная Василию. Две новых песни он написал в связи со своим 60-летием. Одну грустную — «Жаль, что юность пролетела…», где конец был еще грустней:

Но зато уже не будет ни загадок, ни ошибок, Только ровная дорога до последнего звонка…

Особенно щемящее чувство вызвала другая новая песня, о которой он сказал, что это — о перестройке, как он ее понимает:

На Сретенке ночной надежды голос слышен. Он слаб и одинок, но сладок и возвышен. Уже который раз он разрывает тьму… И хочется верить ему. Когда пройдет нужда за жизнь свою бояться, Тогда мои друзья с прогулки возвратятся, И расцветет Москва от погребов до крыш… Тогда опустеет Париж.

При последних словах он повернулся к сидящему рядом Василию — ведь это было про него и других диссидентов-эмигрантов поневоле. Пел также «Памяти моего брата Гиви» и «Ну что, генералиссимус прекрасный».

Я сообщил барду, что читал в варшавской «Политике» в прекрасном переводе Агнешки Осецкой его стихотворения о брате Гиви.

Атмосфера этого вечера, сотворенная Окуджавой и Аксеновым, была настолько московской, что когда мы вышли на огромную лужайку под освещенным куполом Конгресса справа и колонной Вашингтона слева, это был внезапный прыжок в совершенно иную действительность.

С 1989 года в Вашингтон стали приезжать все больше русских, среди них и писатели. Вероятно, они должны были испытывать странные чувства, встречая здесь когда-то проклятых властью эмигрантов — Аксенова, Ростроповича, Галину Вишневскую. Для советских людей они уже были как бы умершими, Атлантика, как река Стикс, отделяла «живой мир социализма» от «ада капитализма», оттуда не было возврата, туда нельзя было попасть при жизни. И вдруг — вот они все живые, бывшие «изменники родины» — Нуреев, Барышников, Войнович, Любимов — опять стали появляться в Москве, а Аксенов — это не дух, а тот же самый, что и десять лет тому назад, скорый на шутку писатель с разбойничьими усами, только гуляющий чаще по Пенсильвания авеню, чем по улице Горького.

1988: Профессор в «Почти МГУ»

В 1987 году я взял научный отпуск («саббатикал») в моем колледже и проводил его в соседнем университете Джорджа Мейсона (George Mason University — GMU, почти как МГУ) как приглашенный профессор. Как-то я заглянул в свой почтовый ящик, где нашел циркуляр президента университета Джонсона, объявляющий набор пятнадцати профессоров на почетные должности Робинсоновских профессоров, которые должны были поднять на должную высоту преподавание для студентов, стремящихся получить степень бакалавра. Профессоров университета просили выдвигать кандидитуры. Я сразу отправился к вице-президенту по академическим делам и сообщил, что выдвигаю Аксенова — самого известного писателя Вашингтона, имеющего уже солидный опыт преподавания в Америке. Я знал, что Василий преподавал русскую литературу в нескольких университетах, а в последнее время в Гаучер Колледже в Балтиморе. Мне было отвечено — ну, давайте, поговорите с ним и с факультетом иностранной литературы. В ближайший уик-энд я заявился к Василию с Майей в их новый таунхаус в модном районе Вашингтона Джорджтауне, по соседству с Мак-Артур авеню. Показываю ему объявление о профессуре. Василий, который вот уже четверть века проработал «внештатно» как вольный стрелок-писатель, отнесся очень скептически к моему предложению — ему явно не хотелось терять писательскую свободу. Но я знал, что занятий от него потребуют мало (два курса, шесть часов лекций в неделю), зарплата большая, а прожить на писательские гонорары наверное нелегко. Майя явно была на моей стороне. Я приводил пример Чеслава Милоша, нашего польского нобелевского лауреата — профессора литературы в университете Беркли в Калифорнии. А Набоков, а Берберова? В конце концов, после нескольких разговоров он согласился встретиться с людьми из факультета, те его, конечно, поддержали — и с 1988 по 2004 год Василий был «Робинзоном», то есть Clarence J. Robinson Professor of Russian Literature and Creative Writing, читая курсы по современной, авангардной и классической русской литературе.

Вскоре Аксеновы переехали из Джорджтауна в наш пригород Фэйрфакс, откуда до университета было пятнадцать минут езды на его «Мерседесе». Я часто преподавал в «Мезоне» как приглашенный профессор. Я приходил к Василию на его лекции и снимал его фотоаппаратом или видеокамерой. Потом мы шли в столовую на ланч. Вскорости он стал популярен в университете, его многие теперь знали. Он писал тогда свою единственную повесть по-английски «Желток яйца», придумывал там сцены с Марксом, Достоевским, Лениным, рассказывая, смеялся: видно было, сколько радости доставляли ему неожиданные встречи персонажей и повороты сюжетов.

А вскоре в разных его книгах стали появляться отзвуки его новой профессии.

«Осень-87… Большой территорией со своей внушительной застройкой в роман вступил кампус университета «Пинкертон». Псевдоготические башни здесь перекликаются с постмодерном, придавая пространству некую загадочность. В связи с новыми веяниями столетний монумент основателю школы, который был, кажется, каким-то колониальным предком знаменитого английского сыщика, со всеми своими причиндалами в виде треугольной шляпы, парика, доброго голубиного зоба, трости, которой ему столько раз хотелось протянуть вдоль спины своих студентов, нерадивых увальней Вирджинии, а также в виде чулок и башмаков с пряжками, оказался на основательно покатой площади, образовав центр некоей «концепции сдвига». Ну что еще нового? Прибавилось, конечно, огромное количество персонажей в лице двадцати пяти тысяч студентов «Пинкертона». Вот они тащатся от своих пространных, как пастбища, паркингов к учебным корпусам — кто в лохмотьях под стать Председателю Земли Велемиру, а кто по правилам клуба: блейзер, галстучек, шорты, румяные колена, похожие на подбородки гвардейцев. Одного спросишь, куда пойдет после учебы, ответит: в ЦРУ. Другой скажет: в мировую революцию».

(«Новый сладостный стиль».)

«В этом университете… для всех я Влас Ваксаков, русский профессор с каким-то отдаленным диссидентским прошлым…Студенты предпочитают называть меня «доктор Влос»… Никто не интересуется второй, вернее, первой стороной моей деятельности. Мало кто читает романы Стаса Ваксино, а если кто и читает, то не связывает этого автора с «доктором Влосом». В России, между прочим, дело обстоит наоборот: там меня знают как Стаса Ваксино; прежний молодой писатель-деревенщик Влас давно забыт».

«…Эйб сказал:

— Послушай, Влас, ведь я же знаю твой секрет. Ты не только профессор здесь, но еще и знаменитый автор Стас Ваксино там. Твои романы и здесь переведены, но почему-то никто в нашей школе не знает тебя как романиста.

— Я этого не скрываю, просто никто не спрашивает, — сказал я. — В 1980-м, когда я сюда приехал, многие знали, но потом тут сменилось целое поколение, пришла новая администрация, и все забыли. Знают, что какой-то тут работает «видный диссидент» из брежневских времен, но с романами Ваксино не связывают. Сейчас никто не может представить, какое значение в СССР придавали романам. Меня это вполне устраивает».

(«Кесарево свечение»)

Вася набирал не только реалии, но и персонажей для своих книг среди того и тех, что видел вокруг, и тогда у него появлялись, например, такие фрагменты:

«В последнее время они стали приглашать под оранжевую лампу чету Мак-Маевских, поляков, у которых за плечами была советская одиссея эвакуации, ссылок, а стало быть, и любви к русскому слову…»

(«Кесарево свечение»).

А так он описывает свой курс и своих студентов:

Класс Америка

Каждый год осенью, в сентябре, Передо мной новое скопление лиц. Обязательная ветеранка, волосы в серебре, И десятка три юнцов и юниц. «Современный роман — упругость жанра», Так мы называем наш академический курс. Молодой романист предвкушает мажорно Поцелуй вдохновенья и тщеславья укус….

Наша вашингтонская жизнь в предместьи Фэйрфакс

В общении с Василием я впервые понял, что книги не пишутся просто из головы, а что писатель художественно перерабатывает события и персонажи, с которыми сталкивается по ходу своей жизни. Писатель часто является «описателем». Василий в процессе написания «Москва-ква-ква» рассказывал, что использует в книге разные городские легенды: о зэке который улетел на свободу со стройки высотки, о подземных ходах из Кремля. Замечательны были придуманные им ночные телефонные разговоры Сталина со Смельчаковым, с тостами коньяком Греми, со сталинскими монологами, которые никто, кроме Аксенова, не мог бы так написать — столько там знания сталинской паранойи, сталинского способа мышления. А чего стоит сцена XIX съезда партии — маразматические бредни Сталина перед политбюро, убийственная сатира на энтузиазм до смерти боящейся его партийной толпы. Сразу узнается пародия на газетные отчеты с партийных сабантуев тех лет.

Василий говорил, что не будет писать мемуаров, ведь частицы его жизни разбросаны по его книгам. Как-то он рассказал, что где-то в 1951-м ему случилось идти в первомайской демонстрации по Москве, видеть на трибуне Сталина, и тогда у него мелькнула мысль, что ведь можно и стрельнуть по вождю. Эта ситуация повторяется в «Москва-ква-ква». Я проходил по Красной площади в такой же демонстрации четырьмя годами раньше, и никаких таких мыслей у меня не было, потому что тогда была еще жива удобная вера, что лагеря — это от Ежова, а Сталин ничего не знал. Об описанном в «Скажи изюм» покушении «желез» на героя Огородникова я слышал подробный рассказ от самого Васи: о том, как это приключилось с ним и Майей.

Начиная с «Московской саги», я одним из первых читал пересланные им по электронной почте его новые книги, он спрашивал мое мнение и я, как рядовой читатель, хвалил те куски, которые мне особенно нравились. Василий был прекрасный рассказчик, например, он рассказывал о том, как находил свои сюжеты или героев, или о том, что происходило с ним и появлялось потом в повестях и романах. Студентом он попал в Москву, в гостиницу «Метрополь», и вот там в ресторане пела потрясающая женщина Нина Дорда, которая произвела на молодого человека огромное впечатление; он ее запомнил, и она потом появилась в «Саге» как певица Вера Горда. В той же «Саге» Рокоссовский, Черняховский, Тухачевский вместе служат прототипами маршала Градова. Поэты Симонов и Смеляков собраны в «Москва-ква-ква» в сталинского поэта Смельчакова.

Или вот его впечатление из Магадана: мама взяла его на концерт в местный театр, первые ряды занимали главные паханы — чины лагерной администрации. На сцене появляется заключенный — знаменитый певец Вадим Козин. Публика встречает его бурей аплодисментов. На это начальник Дальстроя махнул рукой своим подчиненным ублюдкам: убрать его! Он не мог стерпеть такого бурного приветствия зэку в своем присутствии, и униженный артист, понурив голову, возвращается за кулисы.

У Аксенова есть замечательная сцена в «Таинственной страсти» — встреча Хрущева в Кремле с писателями; он подробно о ней рассказывал, даже «в лицах», так что когда я читал эти страницы — я узнавал его устный рассказ. Но в книге это сатира на беснующегося первого секретаря.

Я наслаждался, читая сцены пленума Правления «Московской фотографической организации» или эпизоды с участием представителей «желез» в «Скажи изюм» (история альманаха «Метрополь») — везде прямая критика советской действительности заменялась куда более эффективной насмешкой, ехидством, язвительным сарказмом.

Читая теперь его последнюю автобиографическую повесть о детях Лендлиза (так он ее мне называл), я припоминаю разговоры с ним о нашем военном детстве: голод, нищета, скученность эвакуированных, везде шпана, он тонул в Волге, я тонул в Вятке… Его рассказы об аресте родителей. Удивительная история, как его маленьким, втайне от родителей, крестила бабушка, и только много лет спустя ему рассказала об этом женщина, которая девочкой была свидетельницей крестин. Он счел это знаком с небес и стал верующим, скорее деистом, чем христианином; отсюда наши совместные поездки в русскую или католическую церковь.

Последней книгой, которую он написал в Вашингтоне, была «Вольтерьянцы и вольтерьянки». Когда он собирал материалы, я ему достал том сочинения Дюрантов «Век Вольтера», он много оттуда почерпнул. Иногда звонит поздним вечером «Слушай, Валера, а как ты думаешь, в Париже в XVIII веке безопасно было ходить по городу без шпаги?» — это двое екатерининских гвардейцев из «Вольтерьянцев» прибыли в Париж, и надо было их экипировать в согласии с исторической правдой, за которой мы обращались к историкам. Книги свои по старинке он писал вручную, чтобы компьютер не тормозил плавного хода мыслей, но затем переписывал текст и исправлял его на своем Макинтоше. Электронной почты избегал, не заглядывал в нее, Интернету не доверял: «Да там все ненадежная информция».

Он радовался успехам друзей-иммигрантов в Америке: расспрашивал моего сына о его аспирантуре в Гарварде, гордился успехом моей жены, получившей кафедру нейробиологии в Европейском союзе: «Вот, знайте наших поляков!».

К американской политике мы относились по-разному — он был за республиканцев, я — за демократов. Но его подход к политикам был писательским, психологическим. В 1988 году ведущего демократического кандидата Гари Харта журналисты сфотографировали с девушкой не слишком твердых правил, и тому пришлось снять свою кандидитуру. Я порицал Харта, что из-за такой глупости он погубил шансы на президентуру, на что Вася заметил: «Да девка-то уж больно хороша!» Он подумал, наверно, как в песне у Высоцкого: «А мне плевать, мне очень хочется!».

Все, что происходило в России, его кровно интересовало. Начиная с 1990 года, возвращаясь из летних поездок в Россию, он рассказывал о своих впечатлениях: в 1990-м он с возмущением риторически спрашивал Горбачева: «Войска в Литву посылать — ты что, о….л, Михаил Сергеевич?!» Во время выборов 1996 года он плыл на пароходе по Волге и произносил в прибрежных городах речи против коммунистов. Году в 91-м он приехал в Варшаву, где переводились на польский «Сага» и «Новый сладостный стиль», и остановился в нашем варшавском доме у моей мамы. Он оставил на ночь на улице взятую напрокат машину, и наутро она оказалась без снегоочистителей и антенны. Точно такой же урон тридцать лет тому назад понес на том же месте мой «Москвич», а я забыл Васю предупредить, что там по соседству живет «любитель запчастей».

В 1997 году мы с ним обсуждали возможность сделать в связи с 60-й годовщиной Большого Террора фильм об этом массовом преступлении советской власти, нечто вроде «Списка Шиндлера». Вася мог бы написать сценарий, например, по книге его матери Евгении Гинзбург «Крутой маршрут», но сомневался, можно ли достать сумму порядка 40 миллионов долларов, нужную для такого фильма. Только в 2009 году немецкая компания выпустила фильм «Крутой маршрут».

Ему очень хотелось перенести на экран «Остров Крым»; когда я переслал ему песню под таким же названием, которую поет Жанна Бичевская, он загорелся: «Вот есть и ведущая мелодия, хорошо бы, чтобы она это пела в начале картины…».

Василий забирал меня с собой на встречи читателей с приезжими литераторами — Беллой Ахмадулиной, Александром Городницким, Владимиром Войновичем. Он прекрасно знал Вашингтон, который стал для него Нашингтоном — знал все проезды, улицы с односторонним движением, умел каким-то чудом припарковаться в тесноте столичных улиц.

Но в последние годы в Америке он чувствовал все большее отчуждение от американской литературной среды; Майя говорила: «Да, вот, не востребован».

Незадолго до его отъезда из Штатов, когда мы прогуливались по кампусу GMU и зашел разговор о нашем возрасте, он грустно сказал: «Наше поколение уже сходит со сцены». Я не согласился — пока он бегает и играет сам с собой в баскетбол, а я плаваю по километру — значит, есть еще порох в пороховницах.

2003: Нобелевский кандидат

В 2002 году профессор экономики университета Мейсона Вернон Смит получил Нобелевскую премию. Университет страшно загордился. Я тогда подумал: а ведь у них есть еще один железный кандидат. Написал письмо президенту университета, теперь им был уже не Джордж Джонсон, а Алан Мертен. Тот поднял вопрос на факультете, там такое предложение, оказывается, уже давно вынашивали, и, имея благословение президента, декан факультета современных и классических языков профессор Джули Кристенсен встала во главе проекта. Дело надо было держать в строгой тайне от кандидата и от остального подлунного мира. Под каким-то предлогом затребовали от Василия его Си-Ви и список его книг. Надо было перечислить не только русские, но также переводы на другие языки. Василий мог только сказать, что около двадцати пяти повестей переводились на примерно тридцать языков, но подробного списка у него никогда не было.

Тогда я был допущен в аксеновский гараж, где все его авторские экземпляры были сложены в десятки ящиков. Мы выбирали по одному экземпляру, я забирал весь этот груз домой, сканировал обложки и выходные данные, затем составлял иллюстрированные списки с данными о датах, издательствах, номерах ISBN. Физик работал как технический секретарь друга-писателя. Профессор Кристенсен написала замечательную профессиональную номинационную работу — письмо в Нобелевский комитет, и к первому февраля 2003 года полный номинационный пакет плюс несколько пачек книг были отправлены в Стокгольм. Поскольку известно, что многие успешные кандидаты были предлагаемы Нобелевскому комитету много раз, прежде чем получили премию, факультет присылал аксеновскую номинацию в Стокгольм еще пять раз, почти до самой смерти Василия.

2004: Опять свободен Старый Сочинитель

В мае 2004 года Василий закончил университетское преподавание и вышел на пенсию. Его тянуло в Европу, там были его читатели, ему нужно было свободное время, чтобы писать новые романы. Университет устроил ему почетные проводы, и Василий в своей прощальной речи говорил о том, что для него значил университет. Эти мысли он потом повторил в одном из своих многочисленных интервью:

«Потом я уехал из Соединенных Штатов, которые мне дали очень много и, прежде всего, университет. Я обожаю американские университеты. Нет лучшего места на земле, чем американский университет. Я почетный член университета Джорджа Мейсона и провел там лучшие годы в своей американской жизни… Университетский кампус для меня самая естественная среда… Парфенон не врет!

…Американская литературная среда на меня совершенно не повлияла. А вот американский университет — очень сильно. Я стал другим человеком. Я был богемщик, писатель, хемингуевина, короче говоря. А за двадцать один год жизни в американском университете я, конечно, превратился в американского интеллектуала. Отчасти. Представьте: в кабинете сидят француз, перс, китаец — и все это американская университетская среда. Я был членом этой среды и, вероятно, им останусь. Это не значит, что я перестал быть русским писателем. А вот американским писателем я не стал ни в какой мере. Они меня не приняли — или я не принял их. Может быть, я не понял какой-то системы координат.

Я 24 года преподавал в американских университетах. Через мой класс прошли 3 тысячи американских молодых людей. И для меня самое лучшее место в Америке — это кампус. Я боготворю американские университеты и презираю американский бизнес, с которым мне тоже приходилось сталкиваться и где не щадят людей совершенно… Мы сами программы придумывали. Я придумал две программы. Для первокурсников — «Образы утопии». Никаких конспектов. Каждый день сочинял лекцию заново. Читал курс о конце XIX — начале XX века, заканчивая левым русским авангардом. Показывал слайды. Они поражались: неужели это было у вас уже в 1913 году? Это похоже на Джексона Поллока! А Джексон Поллок был просто подражателем Василия Кандинского. Они никак этого не могли понять. Еще один класс — для старших курсов. Там я читал лекции по истории русского романа.

Корр.: Много человек ваши лекции посещали?

Аксенов: Колоссальный интерес, все время была очередь на запись.

Корр.: Ваши лекции существуют на бумаге?

Аксенов: Что-то записывал, но оставил в Америке. Кто-то иногда на магнитофон записывал. Собрать это очень трудно.

Корр.: Вам не жалко? Такой уникальный курс лекций можно было бы издать.

Аксенов: Я все время отклонялся на сочинительство, время экономил. Но преподавание очень благодарная работа. Ты видишь, как на глазах меняются твои студенты…»

Памятную книжку, изданную университетом, где свою дружбу и любовь к Василию выразило человек двадцать писателей и литераторов России и Америки, он мне подписал так: «Валерию — другу и брату»… Мы уезжали первыми в Европу, он отвез нас на вашингтонский аэродром Даллеса. Вася уже никогда не вернулся в Америку.

Началась третья жизнь Аксенова — российско-француз-ская.

2006: Джоггинг и Йога

Ранним летом мы с женой собрались путешествовать по Испании, и начали с Биаррица, погостив несколько дней у Майи и Василия. Был апрель, на пляже можно было только бегать по серпантинам на крутом берегу, среди тамарисковых рощ, что мы и делали. Василий рассказывал о новом романе «Редкие земли», для которого я послал ему материал — стихотворение Кирсанова о неодиме и описание редкоземельных элементов.

«И, конечно, я искал различные источники, я почти ничего не знал до этой книги о редкоземельных элементах. У меня есть друг в Америке, польский профессор-физик Валерий Маевский, и он искал для меня какие-то вещи и пересылал мне по e-mail. И тут все тонкости, связанные с редкоземельными элементами, — они и объявились». (Интервью)

Его пленили эти экзотические названия и необычные свойства, и вот в честь каждого элемента он написал стихотворение в повести, где мы увидели, как эти элементы выглядят в воображении писателя:

Тулий гуляка С изящнейшей талией, Эрбий возвышенный, Весь в серебре. Дверь открывает Прометий-романтик, И Празеодим С бесом в ребре.

Особенно ему нравилось это:

Ты мчишься, как клубень летучий, Не хочешь в глуши приютиться, Летишь ты в просторах, Лютеций, Моя одинокая птица…

И повторял: «…моя одинокая птица…».

На Пасху мы с ним отправились, еще по вашингтонской традиции, в русскую общину Биаррица, которая в этот момент разделилась на две фракции, одна из которых захватила себе церковь, а другой пришлось праздновать в частном доме. Василий, как всегда, стал на сторону обездоленных, так что со свечками в руках мы трижды обошли этот дом.

Василий продолжал заниматься йогой, я потихоньку, чтобы не мешать, снимал его на видео, когда он вставал в традиционные позы. Он говорил, что когда-то в Москве чуть не стал алкоголиком, но спасли его бег и йога.

Я пытался уговорить его измерить давление крови, на всякий случай, но он решительно отказывался.

Он отвез нас в недалекий Байонн, откуда начинался наш тур, организованный фирмой знаменитого маршаковского мистера Кука, который отправил в СССР мистера Твистера. Там мы распрощались с Васей, как оказалось, навсегда, договорившись встретиться в Вашингтоне или в Москве.

Следующий 2007 год принес тревожные телефонные разговоры — у Василия появилась аритмия, ему установили кардиостимулятор, но голос у него был грустный, ему не стало лучше. Я пытался уговорить его приехать на обследование в Вашингтон, говорил также с его падчерицей Аленой, с которой мы были очень дружны, но он отвечал, что вот тут в санатории в Барвихе у него прекрасные врачи.

2008: Москва

После аксеновского инсульта в мае 2008 года я поехал в Москву впервые после 1960 года. Остановился у Майи и Алены, и мне позволено было навестить Василия в клинике Бурденко. Со сжатым сердцем, сдерживая слезы, я смотрел на него — он был в коме, но выглядел хорошо. Майя и Алена хотели, чтобы я предпринял попытку поговорить с ним. Я стал вспоминать то, что он мог бы помнить, — как мы в Рождество ездили вдвоем в католическую церковь Св. Матвея в Вашингтоне, или на Пасху в русскую церковь, или встречали канун Рождества или День благодарения или Пасху у нас дома, или Новый год у наших общих друзей Лены и Пети Волковицких-Щорсов. Припоминал, как ходили вдвоем на самые поздние сеансы в кино и сидели почти одни в пустом зале. Мы оба любим и знаем множество песен, я не раз звонил ему, чтобы освежить свою память, например, вдруг спрашивал; «Вася, а вот со времен войны где-то в памяти засела мелодия и слова нечто вроде: «Ночь темна, не видна в небе луна…» — я ему пою, а он подхватывает — помнит и слова, и мелодию из фильма «Актриса», говорит, слова такие хорошие, а тут Майя включается — главную роль играла Сергеева…» А помнишь, как ты писал «Вольтерьянцев», и я тебе узнавал про польские ругательства восемнадцатого века для сцены в гданьской корчме?

Так мы с полчаса «беседовали», но Вася ответить уже не смог…

После его ухода в моей жизни осталось большое пустое место, которое он в ней занимал, — пространство дружбы, литературы, общей судьбы. Нет Васи — кто в литературе будет помнить, что в будущем году минет 75 лет с того проклятого 1937 года, когда его лишили родителей, меня — отца и деда, и почти все наши ровесники тоже стали сиротами?

 

Петр Волковицкий

[129]

Наверно у каждого человека есть какие-то моменты в детстве и юности, которые сильно влияют на его дальнейшую судьбу: это могут быть встречи с людьми, прочитанные книги, услышанная музыка или даже запахи — словом что-то к чему потом будешь часто возвращаться в памяти. Количество таких моментов в жизни уменьшается с возрастом, а потом они, к сожалению, совсем пропадают.

Одним из таких важных моментов моей юности стал роман Аксенова «Звездный билет». Сначала в «Юности» в 1960 году появились «Коллеги». Героям было по 25 лет, чуть меньше, чем автору в то время. А мне было всего 14 лет, и проблемы 25-летних были для меня далеки. А через год та же «Юность» опубликовала «Звездный билет». Это было стопроцентное попадание в мою 15-летнюю мальчишечью душу. Во-первых, в 15 лет все мальчишки мечтают быть постарше хотя бы на пару лет. Так что 17-летние герои повести были как раз моими героями. Во-вторых, идея свободы (в том числе и от родительской опеки) и ожидание любви были моими подсознательными доминантами. В-третьих, Прибалтика нам, москвичам, представлялась частью чего-то запретно-западного. Правда, впоследствии, побывав там неоднократно, мы все убедились, что это «тот же соцлагерь, только барак повеселее».

Тем не менее книга Аксенова открыла для меня новый мир, где живут герои моих мечтаний. Наверно, это была та самая романтика оттепели, которую ощущал автор книги и люди его поколения. Как Аксенов смог попасть в этот мальчишеский мир 60-х, я до сих пор не понимаю. Его 17-летие пришлось на времена послевоенной нищеты и разрухи. Вместо Прибалтики у него в 17 лет был Магадан, и мечты у него в 17 лет, я думаю, были другими. Когда Аксенов писал свой первый роман — он, как многие, писал о себе и о близкой ему среде. «Звездный билет» стал первым произведением большого мастера, который смог передать ощущения другого поколения.

Следующей книгой, перевернувшей мою душу, стал «Один день Ивана Денисовича», опубликованный в 1962 году. Аксенов был для меня символом свободы, потому что я прочел его до Солженицына. Люди моложе меня на 5–10 лет, как правило, сначала читали Солженицына, а потом Аксенова, и поэтому аксеновские книги не произвели на них эффекта разорвавшейся завесы.

Потом наступили времена самиздата, и тут Аксенов снова оказался новатором — основателем нового литературного направления. Жанр альтернативной истории, столь популярный сегодня, ведет свое начало в русскоязычной литературе от «Острова Крым» Аксенова. Реалии советской жизни, сплетенные с придуманной Аксеновым несоветской жизнью на острове Крым, образовали сплав, который потом будет встречаться во многих его романах.

Моя встреча с писателем, оказавшим на меня в юности столь большое влияние, произошла уже в зрелом возрасте. В 1995 го-ду мы, эмигрировав из России в США, поселились в Северной Вирджинии, недалеко от Вашингтона. Почти сразу после приезда я начал читать лекции по физике в университете им. Джорджа Мейсона, где Аксенов занимал почетную позицию робинсоновского профессора. Моя жена Лена была знакома с Аксеновым еще с 60-х годов. Мы встречались с Васей и его женой Майей как в университете на вечерах, организованных Русским студенческим клубом, куда входило много аксеновских студентов, так и в гостях друг у друга и у общих знакомых.

Аксеновские курсы по истории романа и русской литературе ХХ века пользовались успехом у студентов, хотя, как мне кажется, Аксенов несколько тяготился своей преподавательской деятельностью. Я не помню, чтобы он высоко оценивал своих студентов, хотя несомненно, общение с молодыми людьми подпитывало его энергией.

Из романов, вышедших в США на английском языке, наибольшим успехом пользовалась «Московская сага» (в английском переводе — «Поколение зимы»). Аксенов с удовольствием рассказывал о своем выступлении в Пентагоне и о большом количестве вопросов читателей об этой книге.

Конечно, Аксенов не был удовлетворен судьбой своих романов в Америке. Не был удовлетворен он и интересом к предмету своих студентов. Поэтому, как только у него появились финансовые возможности, он купил домик в Биарицце, во Франции, и ушел из университета Джорджа Мейсона. Последние пять лет своей жизни Аксенов делил между Москвой и Биаррицем. Он продал свой дом в Фэрфаксе и не приезжал больше в США.

 

Александр Генис

 

Наездник бочкотары

[131]

Аксенов всегда был модным. Ему удалось то, о чем мечтают все писатели, — перешагнуть границу поколений. Он покорил всех — и романтических читателей журнала «Юность», и бородатых диссидентов, и сегодняшнюю Россию, где «Московская сага» (сам видел) делит книжный развал с Пелевиным и Сорокиным. При этом нельзя сказать, что Аксенов, «задрав штаны, бежал за комсомолом», как бы тот ни назывался. Просто он всегда был молодым. Основатель русской версии «джинсовой прозы», Аксенов сохранил ее способность «освежить мир». Не перестроить, заметим, а отстранить, сделать новым, а значит — юным. Борясь со «звериной серьезностью» (его выражение), Аксенов поставил на «карнавал и джаз». Неудивительно, что он прижился в Америке. Как его американские учителя и соратники — от Сэлинджера до Пинчона — Аксенов исповедовал вечный нонконформизм, взламывающий окостеневшие формы романа, мира, жизни. Об этом, в сущности, все его книги, но прежде всего — «Затова ренная бочкотара».

Писатель любит, когда хвалят его последнюю книгу, но я, читая Аксенова с 4-го класса и зная его четверть века, позволю себе выбрать именно эту повесть, ибо в ней произошло невозможное. Очистив иронией штамп и превратив его в символ, Аксенов сотворил из фельетона сказку, создав положительных героев из никаких.

Когда, наконец, закончится затянувшаяся война отцов и детей и в России поставят памятник «шестидесятникам», хорошо, если б им оказалась затюренная, затоваренная, зацветшая желтым цветком бочкотара, абсурдный, смешной и трогательный идеал общего дела для Хорошего Человека.

 

Jack Matlock

[133]

 

Remembering Vasya Aksyonov

I was first assigned to the American Embassy in Moscow in 1961. This was when the «Generation of the Sixties» (шестидесятники) was beginning to rise in prominence. It was an exciting development for those of us who admired Russian literature and were appalled at the crushing of creativity brought on by Stalin’s enforced «socialist realism». I read Vasya’s Starry Ticket with great interest, particularly since it seemed to deal with the same theme as the American writer J.D. Salinger did in his The Catcher in the Rye — a disaffected adolescent who runs away from humdrum reality to what he imagines will be a more glamorous life elsewhere.

I then began to follow the stories Vasya published in Yunost’. «Oranges from Morocco» was one that impressed me. Much later, he told me that the story was inspired by an experience while he was in school in Magadan. The original title had been «Oranges from Israel». He was instructed to replace Israel with Morocco in the title after the Soviet Union broke relations with Israel following the 1967 war.

Although I was a young diplomat not much older than Vasya, my academic specialty had been Russian literature and I was eager to meet as many Soviet writers as possible. In fact, one of the reasons I entered the American Foreign Service was because it seemed, while Stalin was still alive, one of the few ways an American could live for a time in the Soviet Union and thus have direct contact with Russian culture. Soviet authorities, however, did their utmost to prevent even the most innocent, non-political contact between Soviet citizens and members of the American Embassy staff.

Nevertheless, many members of the «Generation of the Sixties» welcomed contact with us and responded to invitations when they thought they could get by with it. Usually we arranged social functions when American writers or other cultural figures were visiting under our official exchanges agreement. It was at one of these functions that I first met Vasya. I saw him more often when I was assigned to the embassy in the 1970s, and therefore we were well acquainted with each other by the time the Woodrow Wilson Center invited him to come to Washington for a year.

Among the many memories of our meetings in Washington two stand out. During the early part of 1981 I was in temporary charge of the American Embassy in Moscow but returned briefly to Washington for consultations. When I arrived, I was told that Vasya and Maya invited me to a party in their Washington apartment. I don’t recall whether it was a birthday party or another occasion, but it turned out to be a rather strange combination of celebration and mourning. Vasya had come to Washington on a grant to stay for a year. He had left Moscow with no intent to emigrate. But shortly before the party he learned that he had been deprived of Soviet citizenship.

That news hit Vasya hard. Uncomfortable as he had been with Soviet restrictions on life, Russia was home and to feel rejected by the government of his own country and to lose the prospect of returning when he wished were bitter counterparts to his feeling of artistic liberation in America. Maya had prepared a sumptuous meal with much seafood — I recall piles of lobster. We were all outwardly exuberant, welcoming the Aksyonovs to America, but there was an undercurrent of melancholy as well, a mood well in tune with the jazz melodies Vasya loved so much.

My next snapshot memory: Rebecca and I arranged a dinner for the Askyonovs and Lyubimovs when Yuri Petrovich was in Washington directing his version of Crime and Punishment at the Arena Theater. They were two titans of Russian culture forced into what fortunately turned out to be temporary exile, though no one at that time could be confident it was temporary. Leonid Brezhnev was at the height of his power, but already showing signs of senility. During dinner, Vasya and Yuri regaled us with hilarious improvised skits. Lyubimov would play Brezhnev and Vasya a fawning Soviet journalist putting questions to him. Their performance kept all the guests in stitches and provided us with one of the most memorable evenings we have experienced.

Vasya was finally allowed to return to Moscow during Gorbachev’s perestroika. I was then American ambassador in Moscow and Rebecca and I invited Vasya and Maya to visit and to stay with us while in Moscow. We attended with them the dramatization of Yevgenia Ginzburg’s memoirs at Oleg Tabakov’s Sovremenik Theater, and also a dramatization of Vasya’s povest’, «Zatovarennaya bochkotara». Both plays were done brilliantly. Vasya was deeply moved by the portrayal of his mother’s experiences, and delighted that Tabakov and the Sovremenik actors had managed to capture the spirit and humor of the story he had written.

While on this first trip back to Russia — it was still part of the Soviet Union then — Vasya agreed to give a public lecture at Spaso House about his experiences in America. He called it «A Russian Writer in America». As I recall, his theme could be summarized as follows: «I am a Russian writer living in America. When my country rejected me, America took me in. But I am still a Russian writer. A Russian writer in America». The following year, Vasya’s Soviet citizenship was restored.

As an American whose life has been intwined with Russian culture, I am comforted by the thought that my country has served at critical times as a refuge for creative artists facing political oppression at home. Vasily Aksyonov and Yuri Lyubimov, along with many others including Vladimir Nabokov, Alexander Solzhenitsyn, Mstislav Rostropovich, Ernst Neizvestny, and Iosif Brodsky enriched both American and Russian culture by their presence on our soil. Anyone who argues that the fundamental interests of Russia and America are in conflict should ponder the fact that our cultures are not only mutually compatible, but are mutually supporting. Neither culture would be what it is without the other, and there is no better proof of our shared values than the work of Vasili Pavlovich Aksyonov.

 

Джек Мэтлок

 

Вспоминая Васю Аксенова

[134]

Впервые я получил назначение в американское посольство в Москве в 1961 году. В то время «шестидесятники» становились популярными. Это невероятно вдохновило тех из нас, кто восхищался русской литературой и был потрясен крушением творческого потенциала во времена сталинского «социалистического реализма». Я прочитал Васин «Звездный билет» с большим интересом, особенно с того момента, когда он показался мне связанным с той самой темой, которую затронул американский писатель Дж. Д. Селинджер в своей книге «Над пропастью во ржи»: недовольный подросток убегает от однообразной действительности к воображаемой чарующей жизни в другом месте.

Затем я начал читать Васины рассказы, опубликованные в «Юности». «Апельсины из Марокко» впечатлили меня. Позже он сказал мне, что рассказ был вдохновлен переживаниями того времени, когда Вася учился в магаданской школе. Оригинальным названием было «Апельсины из Израиля». Ему пришлось поменять в названии Израиль на Марокко после того, как Советский Союз разорвал отношения с Израилем вслед за войной в 1967 году.

Хотя сам я тогда был молодым дипломатом, немногим старше Васи, я живо интересовался русской литературой, поскольку занимался ей в университете, и горел желанием познакомиться с советскими писателями. Собственно, дипломатическую службу я выбрал как раз потому, что при жизни Сталина для американцев это был один из немногих способов напрямую соприкоснуться с русской культурой. Советские власти, впрочем, делали все возможное, чтобы предотвратить какие-либо, пусть самые невинные, неполитические связи между советскими гражданами и сотрудниками американского посольства.

Тем не менее многие «шестидесятники» приветствовали контакт с нами и отвечали на приглашения в тех случаях, когда им разрешалось так поступить. Обычно мы выполняли организаторские функции, когда американские писатели или другие деятели культуры посещали посольство в соответствии с нашим соглашением об обменах. При выполнении одной из этих функций я впервые встретил Васю. Я видел его довольно часто, когда работал в посольстве в 1970-х, и поэтому мы очень близко познакомились друг с другом в то время, когда Центр Вудро Уилсона пригласил его приехать на год в Вашингтон.

Среди воспоминаний о наших встречах в Вашингтоне можно выделить два случая. В самом начале 1981 я был временным поверенным в американском посольстве в Москве, но вскоре вернулся в Вашингтон для консультаций. Когда я приехал, мне сказали, что Вася и Майя пригласили меня на вечеринку в своей вашингтонской квартире. Я не помню, был ли это день рождения или какой-то другой повод, но в результате вечеринка оказалась довольно странной комбинацией праздника и траура. Вася приехал в Вашингтон по гранту, чтобы остаться на год. Он покинул Москву без всякого намерения эмигрировать. Но незадолго до вечеринки он узнал, что лишен советского гражданства.

Это известие стало для него тяжелым ударом. Как бы ни тяготили его многочисленные ограничения, существовавшие в Союзе, Россия была его родным домом, и радость от того, какую свободу он обретет в Америке, омрачали горькие чувства, вызванные тем, что его отвергло правительство собственной страны и теперь он не сможет вернуться туда, когда пожелает.

Майя приготовила роскошный обед из морепродуктов — помню, было много лобстеров. Внешне все мы казались полными воодушевления и радушно приветствовали Аксеновых в Америке, но присутствовала и тайная меланхолия, созвучная джазовым мелодиям, которые так любил Вася.

Следующий кадр моих воспоминаний: Ребекка и я устроили обед для Аксеновых и Любимовых. Юрий Петрович ставил тогда в Вашингтоне свою версию «Преступления и наказания» в театре «Арена». Они были двумя титанами русской культуры, обреченными на то, что, к счастью, оказалось временным изгнанием, хотя тогда никто не верил, что оно будет временным. Леонид Брежнев был на пике своей власти, но уже заметно старел. Во время обеда Вася и Юрий потчевали нас веселыми импровизированными пародиями. Любимов играл Брежнева, а Вася — советского журналиста-подлизу, задававшего ему вопросы. Их представление держало всех гостей в напряжении и подарило нам один из самых памятных вечеров, который мы пережили.

Васе разрешили вернуться в Москву во время горбачевской перестройки. Тогда я был американским послом в Москве, и мы с Ребеккой пригласили Васю и Майю остановиться у нас во время их пребывания в Москве. Вместе с ними мы посетили спектакль, поставленный по мемуарам Евгении Гинзбург в «Современнике» Олега Табакова, а также спектакль по Васиной повести «Затоваренная бочкотара». И то и другое было поставлено великолепно. Вася был глубоко потрясен изображением переживаний своей матери и доволен тем, что Табаков и актеры «Современника» сумели поймать дух и юмор истории, которую он написал.

Во время своей первой поездки в Россию — тогда она все еще была частью Советского Союза — Вася согласился прочитать лекцию в «Спасо-хаусе» (резиденции посла США в Москве) о своей жизни в Америке. Он назвал ее «Русский писатель в Америке». Насколько я помню, смысл ее заключался в следующем: «Я — русский писатель, живущий в Америке. Когда моя страна отвернулась от меня, Америка меня приняла. Но я все еще русский писатель. Русский писатель в Америке». В следующем году Вася был восстановлен в статусе советского гражданина.

Как американца, чья жизнь была связана с русской культурой, меня успокаивала мысль, что моя страна в критические времена служила убежищем для творческих людей, столкнувшихся с политическими притеснениями у себя дома. Василий Аксенов и Юрий Любимов, наряду со многими другими, включая Владимира Набокова, Александра Солженицына, Мстислава Ростроповича, Эрнста Неизвестного и Иосифа Бродского, обогатили и американскую, и русскую культуру своим присутствием на нашей земле. Любому, кто утверждает, что фундаментальные интересы России и Америки находятся в конфликте, следует обдумать тот факт, что наши культуры не только совместимы, но и взаимно поддерживают друг друга. Никакая культура не может существовать без другой, и нет лучшего доказательства наших общих ценностей, чем творчество Василия Павловича Аксенова.

 

Александр Кабаков

 

1. Он дал мне звездный билет

[136]

Мне было шестнадцать лет, я читал журнал «Юность» и точно знал, что писатель Василий Аксенов пишет именно для меня и обо мне. Собственно, по мере того, как в юности я читал Аксенова в «Юности», я и становился собой и в конце концов стал тем, кем стал. Не в этом коротком возгласе восхищения и благодарности определять место Аксенова в истории русской и истории вообще. Место это уже давно определено. Он не просто ввел в историко-литературное существование свое и несколько последующих поколений, он создал эти поколения — их вкусы, мифы, стиль жизни, образ мыслей, представления о мире и себе самих. Еще точнее — он сам стал стилем, мифом, философией. Он не только создал большую часть русской прозаической классики второй половины XX и начала ХХI века — он предложил современникам образец идеальной писательской и вообще человеческой жизни в далеко не идеальных и вообще нечеловеческих обстоятельствах.

Я — один из тех, кто вышел из Василия Аксенова. Помешанный на литературе школьник, в полуобморочном от нетерпения состоянии открывавший новый журнал с новым Аксеновым, я ни в каком сне не мог увидеть, как когда-нибудь встречусь с ним, познакомлюсь, стану младшим другом. Он был еще совсем молодым человеком, но уже тогда мерцающий ореол легенды окружал его.

Чему существование Василия Аксенова учило меня? Например, тому, что в Советском Союзе можно писать так, чтобы это было литературой. Еще совсем мальчишкой я уже не верил, что можно писать честно, смешно, грустно, трогательно — и это будет напечатано в нашей стране. Случай Аксенова почти убедил меня, что можно. Почти — потому что я был уверен, что случай этот абсолютно исключительный. Вообще-то я был прав…

Потом мы познакомились, я вечно буду благодарить Бога и джаз, нашу общую любовь, за это знакомство. Он никогда не давал мне уроков, но само сосуществование с ним в одном литературном и жизненном пространстве было уроком. У него я учился видеть фантастическую сущность нашей жизни и реальную сущность литературы, замечать плавное, без швов соединение комического и ужасного, повелевать словами и подчиняться их силе. Не будь его примера, я бы никогда не решился на литературную попытку — мне казалось, что уже нечего там искать, он своими сочинениями постоянно доказывал, что там еще многое можно найти. Все, что я написал, суть поиски вокруг застолбленного им участка.

У Василия Аксенова есть одна из ранних повестей «Звездный билет» — о ребятах моего поколения, которое он считал поколением своих младших братьев. Я благодарен за звездный билет, который получил от него, по этому билету я вошел в литературу, и билет этот по сей день действителен.

 

2. Аксенов = Аксенов = Аксенов

[137]

Для своего поколения он стал в начале шестидесятых и остается уже больше сорока лет чрезвычайным и полномочным послом в литературе, представителем генерации, говорящим за нее и о ней, точнее, пишущим то и так, что и как они сами хотели и могли бы написать, получи от Создателя такой дар. А в восприятии моих сверстников Аксенов сразу стал классиком, поскольку его сочинения существенно дополнили картину литературного мира, известную до него: если бы не он, нам бы в головы не пришло, что так свободно писать можно здесь и сейчас, а не только там и тогда. Мы обнаружили настоящую литературу не в собрании сочинений дореволюционного, за давностью лет разрешенного советской властью гения, а в новехонькой, только что вылупившейся повести нашего старшего современника. И окончательно признали за ним право номера первого, когда стали не только читателями, но и персонажами аксеновской прозы — экранизацию его «Звездного билета» очень точно назвали «Мой младший брат», а мы и были его младшими братьями.

Что мы получили тогда от Аксенова? Что продолжаем получать по сей день, независимо от того, как он обновляет приемы и актуализирует сюжеты, со стихами и без, в его персональных жанрах исторической фантазии и альтернативной современности? Собственно, чему он научил и учит нас всех, пишущих, включая тех, кто уверен, что ничему у него не научился, не хочет учиться и даже недолюбливает его?

Первое: я думаю, именно он показал, что процесс называния не закончился в русской литературе, как и в литературе вообще. Что не только Золотой девятнадцатый, но и Серебряный, и мощные эксперименты двадцатых прошлого столетия не исчерпали возможностей присваивания имен всему сущему. Хищным своим ухом вылавливая слова и сочетания слов в невнятном шуме реальности, Аксенов превращает их в знаки, по которым эта реальность реконструируется (думаю, и будет реконструироваться потомками наших потомков), как облик ящера по кости под стеклом зоологического музея. Его «индекс, точнее, индифферент посягательств», его «затоваренная бочкотара», «иорданские брючки», «полковник Кянукук», «ночь на штрафной стоянке ГАИ», Крым-таки-ставший, в конце концов островом в нашем сознании, его обожженные семидесятые и мы, люди с несводимыми следами этого ожога, его недавние уноши летучие, город Ква-ква и редкоземельные наследники всего созданного им словесного универсума… Все это уже никуда не денется, оно уже там, где «лишние люди», «отцы и дети», «дома с мезонинами», «дамы с собачками», «котлованы», «час жаркого весеннего заката», и даже там, где «потерянное поколение» и утки на пруду в Централ-парке… Все это в одном великом собрании слов-знаков, в музее подарков, сделанных миру его истинными писателями.

Второе: он воскресил и продолжил ту русскую литературную традицию, которая к середине пятидесятых была, в сущности, изведена под корень — традицию гротеска, фантазии с усмешкой издевательской и сочувственной одновременно. В обиходе был очиновленный хрестоматиями Гоголь, тот, которому поставили новый памятник «от советского правительства». Еще Салтыков из школьных программ в качестве обличителя царизма. После большого перерыва были даны некоторые послабления Ильфу с Петровым. Зощенко остался непрощенным. Булгаков существовал призрачно — в рукописи и букинистических изданиях малых сатир… Советская литература была идиотически серьезной и столь же далекой от игры, как отчетные доклады ее секретарей. Максимумом позволенного, кроме создания образов передовиков производства и покорителей целины — или как оживление этих же образов, — была кастрированная, бесполая любовная лирика, за которую, впрочем, тоже строго указывали: мол, нечего про вздохи на скамейке и прогулки при луне. В эту духоту и влетели Кянукук из «Пора, мой друг, пора», герои культовых, как сказали бы теперь, «Жаль, что вас не было с нами», «Рыжий с того двора», «Победа»… То, как рассказывалось об этих и других аксеновских людях, было абсолютно невообразимо до него или без него. В нынешних карнавальных фантасмагориях Аксенова не все распознают ту же фирменную усмешку из-за угла поднятого воротника, с прищуриванием светлого глаза, с вовсе не стариковским, а несколько актерским кхеканьем… А она, эта очаровательная аксеновщина, никуда не делась, и сам Василь Палыч — ее законный хранитель, нынешние же осквернители, преобразовавшие его аристократическую иронию в плебейский стеб и при этом отказывающиеся признавать права первородства, осквернители и есть, изготовители «самопала» под фирму.

Третье: он снова ввел в русскую литературу человека городского, мещанского, говоря нормальным русским языком, сословия. В легально издаваемых сочинениях тогда жили исключительно рабочие, мыслившие масштабами министров, и крестьяне, обуреваемые шекспировскими страстями, исследовался внутренний мир секретарей райкомов, и внедрение передовой технологии в доменное производство описывалось психологической прозой. Аксенов же выпустил в литературную жизнь студентов и только что получивших аттестат школяров, дальневосточных бичей (популярное развертывание: «бывший интеллигентный человек») и неудачливых художников, робких гроссмейстеров и «интеллигентов вообще». Позже, в семидесятых, примерно той же публике дал права литературного гражданства другой мой учитель, Юрий Валентинович Трифонов, Царство Небесное, вечный покой. Но в трифоновской прозе мы, образованные горожане, обнаружили себя в натуральном, не всегда приглядном виде, хмурыми и озабоченными, готовыми к компромиссу и ненавидящими себя за это… А у Аксенова мы были веселыми, загульными романтиками, охотно корчившими рожи перед кривым зеркалом иронии, грустившими слегка и недолго — словом, жаль, что вас не было с нами. Но это были одни и те же люди, просто как бы в разном настроении.

И как писал про нас Аксенов, так про нас и сейчас пишет — просто мы теперь другие, одни живы, но изменились со временем и страной, а иные уже и освободили поляну для новых «нас»… Потому-то странная история происходит с аксеновскими романами в последнее время. Многие предъявляют к совершенно живому, живее многих совсем молодых, писателю требования как к создателю готовых уже при первом издании литпамятников, даже, собственно, как к самому литпамятнику. Они хотят «того Аксенова», не понимая, что «этот Аксенов» — он и есть тот самый, только живущий и пишущий теперь. Аксенов — это Аксенов сегодня, величина, равная самой себе, но переменная.

…В 1972 году, поздней весною, в Москву приезжал с гастролями экстраклассный американский биг-бэнд Тэда Джонса и Мэла Льюиса. Тогда что-то защелкнулось в головах коммунистического начальства культуры, и в первой половине семидесятых к нам стали звать великих американских джазовых музыкантов — большие оркестры Дюка Эллингтона и упомянутых Джонса и Льюиса, трио Оскара Питерсона (впрочем, с его гастролями наш минкульт опозорился, это отдельный рассказ)…

Лет с десяти, обнаружив еле слышные в приемнике «Урал» передачи «Голоса Америки», называвшиеся «Час джаза», я стал беспробудным и активным фанатиком полуразрешенной в Советском Союзе «музыки толстых». К семьдесят второму году в качестве обязательного посетителя концертов и энтузиаста бдительно опекавшихся комсомолом фестивалей, я был уже известен отечественной джазовой общественности. По этой причине, а также потому, что жил неподалеку от концертного зала ныне снесенной, а тогда новенькой гостиницы «Россия», я был избран смотрящим первых сотен очереди за билетами на Джонса — Льюиса. И вот, на исходе третьих суток стояния — как же рвались тысячи отщепенцев подвергнуться тлетворному влиянию! — настало утро продажи. В суете перед открытием касс кто-то из авторитетных знакомых шепнул: «Воткни куда-нибудь в начало Аксенова…» Как известно, власть развращает, а абсолютная развращает абсолютно. И с высоты абсолютной власти смотрящего я раздраженно буркнул: «Да он в Союзе писателей возьмет, там дают…» Это ж надо было до чего дойти, чтобы так сказать об истинном своем кумире! Видно, совсем я с ума сошел от грядущей встречи с прекрасным. Но мне объяснили, что в Союзе писателей Аксенову билета не досталось, все отдали проверенным кожевниковым и кочетовым, которые не станут по-джазовому свистеть в знак одобрения на концертах и вообще готовы противостоять буржуазному вторжению, а Аксенов вон топчется и надеется. И показали на выглядевшего совсем молодым, с длинноватыми волосами по тогдашней моде, несколько угрюмого парня в завидно аутентичном джинсовом («джинсовый Сирин», как писал Вознесенский) костюме, курившего в сторонке. Еще не веря до конца в награду знакомства, я подошел к нему…

Так мы встретились тридцать пять лет назад и с тех пор — надеюсь и горжусь — дружим. В том же году я попросил Аксенова прочитать мою первую повесть…

Неистощимых тебе сил, Вася, и приятной пробежки ближайшим утром, Майю поцелуй. Долгих лет сочинительства и удачных выдумок, Василий Павлович, дай Бог настроения. С днем рождения, мэтр, спасибо за науку.

 

Евгений Попов

 

1. Вертепщик Василий Аксенов

[139]

Василий Аксенов традиционно считается «западником». Уже в самом начале перестройки известный журнал «советской сатиры» презрительно именовал его «штатником» и спустил на него традиционную свору собак, организовав «гневную отповедь простых читателей эмигранту и отщепенцу». Я же полагаю, что он в своем творчестве столь круто рванул из душного эсэсэсэровского пространства на Запад, что и сам не заметил, как проскочил круглое пространство и опять попал на Восток, в Россию.

Ведь все эти знаменитые аксеновские брутальности, непристойности, эротика плюс иррационализм ведут свое происхождение скорее от русского лубка, анекдота, частушки, чем от дедушки Фрейда, непристойного дяденьки Генри Миллера или ученого кузена Леви-Стросса.

Сбор всего «населения Советского Союза» на Красной площади не под руководством «партии и правительства», а во главе с Ангелом, имеющим облик разбитного московского паренька и земное имя Вадим Раскладушкин, коллективное «Скажи изюм», что это, если не желанная соборность?

Портрет кумира «Юности»

…А лучше вспомним о том, как в одно прекрасное утро 1960 года молодой врач Василий Аксенов проснулся знаменитым. В «Юности» был опубликован его роман «Коллеги», который в 1994 году был жестко и жестоко определен автором, как «вполне конформистская вещь (несмотря на смутное ворчание одного из персонажей)». Захлопали крыльями «сталинские соколы», им ответили «прогрессисты», завязались столь любимые тогда «яростные споры», был снят фильм о «новом поколении, продолжающем революционные традиции отцов».

На следующей год грянул «Звездный билет», стоивший Валентину Катаеву редакторского кресла, но сделавший Аксенова реальным кумиром поколения 60-х, оттеснившим в общественном сознании и родоначальника новой исповедальной прозы Анатолия Кузнецова. Аксенов «воспел стиляг и моральных уродов», Аксенов удостоился карикатуры в партийном журнале «Крокодил». На знаменитой встрече Хрущева с интеллигенцией царь Никита орал Аксенову: «Что? Мстите за смерть своего отца?» и сильно удивился, узнав, что бессчетные годы сидевший в лагерях старший Аксенов мало того, что жив, но и заново является членом КПСС, совершенно не потеряв веры в правоту «самого передового учения».

В 1968 году советские танки вошли в Прагу. Аксенов прекратил употреблять спиртные напитки. Аксенов напечатал в серии «Пламенные революционеры» роман об одном из них, по его сценариям снимались какие-то фильмы. Считаные единицы литераторов, а уж тем более читателей знали, что он во-всю сочиняет подпольный роман «Ожог».

Напомним: двадцать лет назад пять литераторов, как «широко известных в узких кругах», так и реальных звезд «советской литературы», собрали свои тексты, которые они не могли опубликовать в СССР, и предложили литературному начальству… опубликовать эти тексты в СССР. Начальство, естественно, пришло в ярость и разразилось КАМПАНИЕЙ, в результате которой двое тогдашних «молодых писателей» были исключены из СП СССР, остальные подверглись разнообразным запретам на профессию и шельмованию в печати, а Василий Аксенов, несомненный лидер альманаха «Метрополь», а также поэты Семен Липкин и Инна Лиснянская в знак протеста против исключения «молодых» вернули начальству свои писательские «билетики в рай» и мгновенно стали аутсайдерами. Аксенов, отпущенный (от греха подальше) во время брежневской Олимпиады прочитать лекцию на Западе, был тут же лишен советского гражданства.

В том же 80-м году на Западе вышел роман «Ожог». Бродский и Солженицын к тому времени жили в Америке. Там же вскоре оказался и Василий Аксенов.

Профессор вашингтонского университета им. Джорджа Мейсона, автор еще трех новых романов, последний из которых, «Скажи изюм», живописал карнавальные приключения участников альманаха «Метрополь», ряженных под неких фотографов, Аксенов, как и многие другие изгнанники, встретил так называемую «перестройку» весьма настороженно. И не ошибся. Сейчас это трудно представить, но еще ДЕСЯТЬ лет назад лично на него вдруг снова разинул пасть большевистский «Крокодил», опубликовав гневную подборку «писем трудящихся», линчующих «отщепенца-штатника».

Однако, как известно, «процесс пошел», и вскоре Аксенов вдруг появился в Москве. Толпа, встречавшая его в аэропорту Шереметьево, вскоре узнала, что кумир их отрочества, юности и зрелости прибыл на родину по личному приглашению американского посла в СССР Джека Мэтлока, в резиденции которого он и проживал все время своего первого визита.

Стареющий профессор, он же знаменитый русский писатель, каждое лето проводит в России, путешествует, регулярно пишет отовсюду для упомянутых «Московских новостей», в 1995 году издал на родине пятитомник прозы, знаменитое синее «пятикнижие», издательство «Текст» опубликовало его трехтомную «Московскую сагу», «Вагриус» напечатал сборник новых рассказов под названием «Негатив положительного героя», а в прошлом году в издательстве «Изограф» вышел его роман «Новый сладостный стиль». Его узнают на улице. Его осаждают интервьюеры и преследуют городские сумасшедшие. Он мелькает в телевизоре. Он ежегодно председательствует на Международном фестивале «Из века ХХ в век ХХI», традиционно проводящемся в Самаре. Он почти что национальный герой Крыма, где любой человек, даже тот, кто всю жизнь читает лишь отрывной настенный календарь, знает, что есть вот такая книжка какого-то Аксенова, где описано, что было бы, если Крым не захватили красные. Кажется, это называется хеппи-энд?

Гуру Василий

Кумир многих поколений российских читателей Василий Аксенов был свезен большевиками в дом для детей «врагов народа» 20 августа 1937 года ровно в тот день, когда ему исполнилось пять лет. Как-то он рассказал мне, что навсегда запомнил не только ту чекистку в кожаном реглане, которая тащила его в черную «эмку», но и свою простоволосую русскую няньку, которая по-звериному завыла с крыльца, провожая любимое «дите». Всхлипывая, он впервые заснул на казенной кровати, прижав к мокрой щеке любимую игрушку, тряпичного львенка. Утром игрушка исчезла, начались «этапы большого пути»: нищета и богатство, слава и хула, изгнание и возвращение (во всех смыслах всех этих слов, включая метафизический).

«Добрый вечер, ГОСПОДА!» — обращался эмигрант и «отщепенец» Аксенов по волнам «Голоса Америки» к землякам, ошалевшим от «развитого социализма» задолго до того времени, когда перестроечные «товарищи», с коммунистической прямотой приватизировавшие все, что плохо или хорошо лежало, стояло, летало и плавало в бывшей «империи зла», пустили это некогда белогвардейское слово в казенный оборот.

Это обращение, ставшее ныне расхожим до пошлости, и тогда воспринималось некоторыми как некая ироническая вычурность. Я же полагаю, что это было подлинной сутью его отношения к НАРОДУ, тому самому народу, именем которого вершились и вершатся мерзости и убийства, народу, о котором так любили потолковать советские идеологические бонзы, передавшие свою эстафету новым правителям страны или, по крайней мере, тем из них, для кого человеческая жизнь по-прежнему — копейка, кадры по-прежнему решают все, а слова песни «жила бы страна родная» по-прежнему означают «даешь Империю» или «ты умри сегодня, а я — завтра».

Тоска по цивилизованной, богатой, веселой, а не традиционно угрюмой, нищей, задроченной России, всепрощение, жажда свободы, покоя, требование вернуть достоинство стране и людям ее населяющим — вот угадываемый мною нерв творчества Василия Аксенова, делающий это творчество уникальным и обеспечивающий его произведениям сохранность во времени и пространстве.

Его значение для России трудно переоценить. Из его раннего романа «Затоваренная бочкотара», как из гоголевской «Шинели», вышла вся современная русская проза и обратно уже не вернется. Аксенов научил всех нас главному. Свобода — это необходимое условие писательского существования, даже если она внутренняя. А все ссылки на власть, погоду, географию и дурную историческую наследственность всего лишь ленивые отговорки слабых людей.

 

2. На полпути к Аксенову

[142]

В годы так называемой «советский власти» я никаких дневников не вел. Скорей всего из лени, но, пожалуй, из провидческих соображений тоже. Примитивное «зачем же это самому на себя доносить», очевидно, присутствовало в глубинах моего подсознания, если оно, конечно, у меня тогда имелось. Поэтому я не могу точно сказать, КАКОГО ЧИСЛА МАРТА 1978 ГОДА я лично познакомился с Василием Павловичем Аксеновым, который до этого дня существовал в моей жизни в виде легенды или, если строже выражаться, выразителя чаяний и надежд моего поколения, которое правильнее называть поколением «Звездного билета», романа, напечатанного в 1961 году в журнале «Юность» огромным тиражом и тут же подвергнутого оглушительному партийному разгрому.

Впрочем, зачем про все поколение? Кто-то из нас, родившихся сразу же после войны, был уже тогда более ПРОДВИНУТЫМ, кому-то, если он, конечно, не врет, раскрыла глаза лишь «перестройка», но «Звездный билет» тогда прочитали, смею утверждать, ВСЕ, хотя и сделали из этого совершенно разные выводы, зачастую полярные.

Вдохновленные таким чтением, а также песней на слова Г. Шпаликова «На меня надвигается по реке битый лед» из фильма «Коллеги», мы с товарищами выпустили в городе К., стоящем до сих пор на великой сибирской реке Е., впадающей в Ледовитый океан, три номера машинописного журнала со стихами, прозой, статьями и эпиграфом из Б. Окуджавы «А мы рукой на прошлое вранье». Журнал назывался «Гиршфельдовцы», но вовсе не потому, что его выпускал блок сионистов и беспартийных, а из некоего эпатажа вследствие случайной встречи нас, сибирских мальчиков, в ресторане «Север» со старым бойким зэком Борисом Исааковичем Гиршфельдом, которого мы угостили портвейном на его длинном пути возвращения из Зоны, куда он попал вовсе не за «политику», а, по его собственному пояснению, «просто так». И вдосталь наслушались его веселых рассказов о тех местах, «где вечно пляшут и поют».

Замечу, что щенячий этот наш журнал был организован ровно на тех же принципах, как и грядущий почти через двадцать лет знаменитый «Метрополь». Авторы, которые просто-напросто не знали, ЧТО ЭТО НЕЛЬЗЯ, вовсе не скрывались, а даже наоборот — любезно приглашали всех своих сверстников к сотрудничеству. В качестве «суперзвезды» там присутствовала ленинградская поэтесса Майя Борисова, Царство ей Небесное, вечный покой. Она тогда жила в нашем городе.

Расплата вскоре последовала в виде исключений из того самого комсомола, на который Василий Павлович обратил взор в своем последнем романе «Редкие земли». В качестве криминала на городском сборище комсомольских активистов фигурировало эссе Эдуарда Русакова о стихах Бориса Пастернака, имевшее изящное название «Заклинатель трав», и моя статейка под топорным заголовком «Культ личности и «Звездный билет»», где была фраза (стыдно теперь приводить ее, но рискну!): «Пропитанный духом лжи и угодничества сталинский режим сделал свое черное дело». Суровое наказание оказалось мне как с гуся вода, потому что я в комсомоле ни до этого инцидента, ни тем более после не состоял, что никак не могло прийти в голову карателям. Вызвали, правда, в местный КГБ, куда я явился в затертых до блеска желтых вельветовых штанах, и спросили, чем я дальше собираюсь заняться в жизни. Я ответил, что хочу повариться в рабочем котле и, закончив школу, стану работать на заводе. После чего тихо уехал на поезде в Москву и поступил в Московский геологоразведочный институт имени Серго Орджоникидзе, который и окончил в 1968 г. Том самом году, когда Аксенов напечатал все в той же «Юности» «Затоваренную бочкотару», когда в Америке и Франции бунтовали студенты, а те (не нынешние) «наши» ввели танки в Чехословакию в рамках оказания этой стране «братской помощи» по построению «социализма с человеческим лицом». Вследствие чего Аксенов начал писать свой первый полностью неподцензурный роман «Ожог» об утраченных навсегда грезах, который вместе с «Метрополем» и привел его в 1980 к фактической высылке за пределы нашей «родины чудесной» и лишению советского гражданства.

Я же по окончании вуза вернулся в Сибирь, где несколько лет действительно варился в упомянутом «рабочем котле», но результаты этой выварки были странными. Окружающий меня, молодого геолога, социум был полон чиновными кретинами и асоциальными элементами в виде сибирских бичей (бродяг, если кто не знает это исчезнувшее слово), которые, как я уже где-то об этом писал, сыграли в моей писательской жизни роль некоей коллективной Арины Родионовны. Ибо долгими вечерами у таежного костра они плели свою бесконечную дикую сагу о властях, Боге, бабах, любви, измене, смерти, географии, науке, литературе, войне, мире, водке и, конечно же, о той пресловутой Зоне, которую почти все они «топтали» подобно Борису Исааковичу Гиршфельду и миллионам других «дорогих россиян». Многие из них были образованны, повидали мир, витали в облаках перед своей вынужденной жизненной посадкой. Там были: бывший танцор Краснознаменного ансамбля песни и пляски имени Александрова Олежек, летчик Парамот, пострадавший «за любовь», морячок Саня, проведший в качестве юнги часть войны в Сиэтле (США), фальшивый внук поэта Сергея Есенина Ахметдянов и даже коммунист по фамилии Чеботок, имевший настоящий партийный билет, что не мешало ему проживать зимой в норильской теплотрассе. И множество других выдающихся личностей, среди которых вполне мог бы оказаться и персонаж замечательного аксеновского рассказа (1962 г.) «На полпути к Луне» Валерий Кирпиченко, тип, в какой-то степени предвосхитивший знаменитых шукшинских «чудиков». Замечу, кстати, что в этом рассказе несколько раз повторяется словосочетание «печки-лавочки», ставшее названием для знаменитого фильма Шукшина. Замечу вовсе не для того, чтобы подумали, будто и Шукшин находился под влиянием Аксенова или, упаси Бог, название это присвоил себе по случаю «неконтролируемых ассоциаций». Я просто о том, что значимые писатели иногда бродят параллельными тропками. «Деревенщик» Василий Макарович и «стиляга» Василий Павлович, эти два больших Василия русской литературы, на самом деле гораздо ближе друг к другу, чем десятки их эпигонов и доброжелателей, а дальнейшее развитие писателя Шукшина остановила лишь его ранняя смерть в 1974 году. Сходны и биографии: отец Аксенова Павел Васильевич провел немыслимое количество лет в ГУЛАГе, отец Шукшина Макар Леонтьевич был арестован большевиками в 1933 году и тогда же расстрелян, нищее военное детство Аксенова в городе Казани рифмуется с деревенской нищетой алтайского мальчика Васи, который, кстати, до самого получения паспорта шестнадцать лет носил материнскую фамилию Попов.

Но я отвлекся, не мое это дело — отбирать хлеб у литературоведов и историков литературного процесса. А мое дело заключалось в том, что я к началу семидесятых насочинял более сотни рассказов, персонажами которых был упомянутый выше сибирский разноклассовый народ со всеми его «отчетливыми мерзостями и таинственными воспарениями», как выразился мэтр В.П. Аксенов в послесловии к моей первой книжке «Веселие Руси», выпущенной в 1981 году издательством «Ардис» (США). Опять отвлекаюсь, но первая серьезная публикация в СССР была у меня в журнале «Новый мир» в 1976 году с предисловием ушедшего к тому времени из жизни В.М. Шукшина, отчего я тут же прославился, но получил массу недоуменных читательских писем с простым вопросом: как это ПОКОЙНИК мог написать мне предисловие? С ТОГО СВЕТА, что ли? Не объяснять же было, что его предисловие, написанное еще за год до смерти, не устраивало, равно как и мои рассказы, журнальных бонз и перестраховщиков.

А в 1973 году я еще чуть-чуть продвинулся на пути к знакомству и последующей дружбе с В.П. Аксеновым, скрепленной впоследствии идиотской пляской служилых «совписов» вокруг «Метрополя». Я был участником совещания молодых писателей Сибири и Дальнего Востока в Иркутске, где годом раньше погиб, утонув в Байкале, еще один из «основников» новой литературы драматург Александр Вампилов. Руководителем семинара у меня были ныне забытый (и совершенно напрасно!) Георгий Витальевич Семенов, тончайший мастер прозаического письма, друг Юрия Казакова, писателя, чье умение СТАВИТЬ СЛОВА во внешне бесхитростных, коротких рассказах тоже, на мой взгляд, до сих пор никто не превзошел. Георгий Витальевич, как мог, оборонял меня от разгневанных «комсомольцев», крайне недовольных сюжетами и персонажами моих скромных сочинений. «Советская Армия — это святое!» — патетически восклицал, громя меня, один из них по имени Ванька из «Молодой гвардии», который, в отличие от героев «Редких земель», так и не стал олигархом, а однажды помер от водки (Царство ему Небесное тоже).

Г.В. Семенов сказал мне тогда в приватной вечерней беседе за бутылкой:

— Мне твои рассказы совершенно не нравятся, все это ерничанье, грязь и гадость, но я тебе всегда буду помогать, потому что ты пишешь вкусно. — И добавил: — Ты с этими рассказами к Ваське иди.

— Какому такому Ваське? — опешил я.

— Аксенову, — пояснил Георгий Витальевич.

— Но я ж его не знаю, — усомнился я.

— Узнаешь, — посулил Георгий Витальевич.

И как в воду глядел! Он же дал мне рекомендацию в Союз писателей, а когда меня оттуда через 7 месяцев и 13 дней выгнали, он же отказался «отозвать» эту рекомендацию, отчего тоже поимел определенные неприятности.

А я сейчас скажу, что я имею великий бонус от всей этой прошедшей, но пока что длящейся нелепой жизни. Это то, что значительная часть ее прожита вместе с великим мастером слова Василием Павловичем Аксеновым, несмотря на его почти десятилетнее существование вне земли СССР и Российской Федерации. «Голубиная почта» работала исправно, и время от времени я получал его рукописные листки на папиросной бумаге, где он рассказывал мне о своем заокеанском житье-бытье и живо интересовался нашими реалиями жизни в распадающейся на глазах советской империи.

Печально, но весомая часть этих ценнейших документов канувшей эпохи утрачена мною при трагикомических обстоятельствах. Однажды рано утром, осенью 198-какого-то года (повторяю, что не вел я тогда дневников!) мне в дверь грубо зазвонили и на вопрос: «Кто такие?» — ответили: «КГБ Москвы и Московской области». Я, неправильно поняв, что у меня тоже пришли делать обыск, потому что днем раньше уже засадили на Лубянку одного моего литературного приятеля, сказал, что еще сплю, но сейчас оденусь.

И пошел на кухню, где моя любимая жена Светлана Васильева хранила в гречневой крупе письма от Василия Павловича. И уничтожил я все эти письма своими собственными руками, порвав их на мелкие клочки и спустив в унитаз.

А обыска-то и не было! Меня просто взяли под белы руки, посадили в казенную черную «Волгу» и повезли допрашивать на упомянутую Лубянку, нарушая тем самым права человека и Уголовно-процессуальный кодекс, согласно которому меня должны были об этом важном для каждого советского человека мероприятии сначала известить повесткой и лишь потом везти, куда их душеньке угодно.

Пора заканчивать и сообщить самое главное.

В мае 1979 года, после бурной «метропольской» зимы и весны, Василий Аксенов, Виктор Ерофеев и я отправились на зеленой аксеновской «Волге» в Крым. Там у нас было много приключений. Во-первых, пьяный московский автомеханик, все время повторявший коронную свою фразу: «Уедете, приедете, спасибо скажете», — починил тормоза машины так, что их заклинило где-то около Харькова, и мы чудом не перевернулись, проведя всю ночь в каком-то таксопарке, где нами занимались автослесари чуть-чуть более трезвые.

Во-вторых, мы изъездили весь Крым, начиная от Евпатории, заканчивая Феодосией, и где-то в районе Судака нас окружили военные матросы, тоже, естественно, пьяные, и хотели все же перевернуть нашу «Волгу» вместе с нами тоже «просто так». От какового поступка их отговорил их же старшина. В-третьих, достигнув Коктебеля, мы сняли комнату у знакомой официантки из Дома творчества и вечером пошли, заплатив деньги, в писательское кино на открытом воздухе, где наши коллеги, за исключением одного-единственного Олега Чухонцева, с ужасом глядели на нас, как на восставших из идеологической могилы мертвецов. Фильм, помнится, был про страдания лорда Байрона…

А утром мы встретили веселого Фазиля Искандера, и, когда уже сидели за выпивкой и кофе, он вдруг вспомнил, что только что получил анонимку из Москвы с характерным содержанием: «Радуйся, сволочь! Двух ваших сукиных сынов наконец-то исключили из Союза писателей!»

— Вас правда исключили? — огорчился Фазиль, но мы успокоили его, сказав, что таких «параш» и «уток» было за все это время предостаточно, что, когда мы уезжали, все было спокойно, спокойно все будет и впредь.

Но когда мы возвратились и я только-только открыл дверь квартиры матери Аксенова, где тогда временно проживал, раздался телефонный звонок. Звонил Василий Павлович, непривычно серьезный.

— Знаешь, Женя, — сказал он. — Все, к сожалению, подтвердилось. Вас действительно исключили.

И тут же без паузы добавил:

— И я тебе звоню сказать, что, как я обещал, так и будет. Я выйду из Союза писателей, если вас не восстановят.

Не сразу, значительно позже я понял, для чего он это сделал, для чего звонил сразу, а не по прошествии какого-либо времени, ибо, в принципе, теперь-то уж все равно, коли исключили.

Он сделал это, чтобы МНЕ НЕ БЫЛО СТРАШНО. Он понимал, МНЕ БУДЕТ СТРАШНО, когда я в одиночестве узнаю о том, что судьба моя теперь круто ломается, и мне было бы страшно, но он позвонил. И мне почему-то ПЕРЕСТАЛО БЫТЬ СТРАШНО (извините за неуклюжий оборот).

Фильм по «Звездному билету» назывался «Мой младший брат», но я опять отвлекаюсь…

 

Александр Кабаков. Евгений Попов

 

Из книги «Аксенов»

[144]

Глава четвертая. Аксенов-блюз

ЕВГЕНИЙ ПОПОВ: Итак — зачем Аксенову нужен был джаз и почему именно джаз? Но сначала я хотел бы поговорить о музыкальности писателей вообще. Вот смотри: два крупных писателя второй половины двадцатого века — Астафьев и Аксенов. Почему-то Астафьева я вообще часто вспоминаю в связи с Аксеновым — пожалуй, потому, что их я знал лучше, чем других больших писателей современности, так сказать… Пару лет назад вышла книжка переписки Астафьева и Колобова, где очень много о музыке, и к книжке приложена пластинка с любимой музыкой Астафьева. А к аксеновским «Редким землям» тоже приложен диск с любимыми джазовыми мелодиями автора… Почему же Астафьев, несмотря на то, что он возрос совершенно в гуще блатного сибирского народа, обожал классическую музыку? И разбирался в ней прекрасно. Тот же Колобов приводил какую-то цитату из Астафьева и говорил, что лучше, чем он, Астафьев, о музыке не сказал никто. Так почему же у Астафьева классическая музыка, а у Аксенова — джаз? Я перебирал других заметных писателей второй половины двадцатого века, русских, — я не вижу особой связи между писателями и музыкой. Как ни странно, даже у Казакова, Юрия Казакова, который сам был музыкант, на контрабасе играл… как-то музыка присутствовала, но не очевидно. Такой определяющей увлеченности, как у Астафьева классикой и у Аксенова джазом, я ни у кого больше не могу вспомнить…

АЛЕКСАНДР КАБАКОВ: Нет, вообще-то русская литература с музыкой очень связана, не новейшая, но классика. Вот «Крейцерова соната» — уникальное явление: произведение литературы называется так же, как музыкальное. Невозможно себе представить, чтобы, например, литературное произведение называлось, скажем, «Бурлаки на Волге». А с музыкой связь обозначается прямо.

Е.П.: Ну, есть пример… Пожалуйста: «Не ждали». Рассказ так называется, а не только знаменитая картина.

А.К.: Чей рассказ?

Е.П.: Мой!

А.К.: Интересно… Ну, ладно. Но ты ведь использовал название как пародию, как способ остранения. А «Крейцерова соната» у Толстого названа всерьез вслед за «Крейцеровой сонатой»… В общем, чтобы не расплываться в примерах, я сформулирую прямо: музыка в русской литературе играет важнейшую роль. Русские писатели пытались всегда через музыку уйти из… из этого своего повседневного существования. И благодаря музыке, ее высшей образности у них возникала возможность высказаться чуть прямее, чуть яснее, чуть выразительнее, чем без музыкальной ассоциации, и они использовали музыку как способ высказаться. И когда Василий Павлович упоминает названия джазовых стандартов, он использует таким образом дополнительное средство выразительности. Другой вопрос — почему же именно джаз? Вот у Астафьева, ты говоришь, классическая музыка, я этого не знал, потому что в текстах у него музыка не присутствует… А у Аксенова джаз — почему?.. Вот начало пятидесятых годов, когда Аксенов формируется, когда формируются его вкусы. Весь мир — Франция, Германия, Скандинавия, Италия — попал под сильнейшее влияние Америки. Вместе с планом Маршалла, с экономической помощью Европе пришел американский джаз. А в Советском Союзе популярность джаза в это время объяснялась по-другому. Это было стремление какой-то части молодежи к другой жизни. Какие-то кусочки этой жизни показались, когда было сближение с американским союзником, потом железный занавес все закрыл, а молодежь это не устраивало. Появились стиляги, «Час джаза» по «Голосу Америки» по ночам и так далее… Вот так получилось, что в СССР джаз оказался модным тогда же, когда во всей Европе. И то, что Вася оказался… ну, если угодно, продуктом этой моды — это нормально! Это так же нормально и закономерно, как то, что он выглядеть хотел не по-здешнему… Так и появился джаз в жизни Аксенова, там не было никакой метафизики, там была обычная, в сущности бытовая ситуация.

Е.П.: Я тоже сейчас вспоминаю, хотя это много позже, другое время: Красноярск, улица Лебедева, где я жил, снега кругом, приемник «Рекорд», светится в нем, подмигивает такой «кошачий глаз» настройки… This is the Voice of America from Okinawa…

А.К.: Это вам сообщали, вы к Японии ближе. А нам транслировали из Танжера…

Е.П.: Ну, сколько мне тогда было… одиннадцать-двенадцать лет, наверное…

А.К.: Вот. И Вася в свое время, как позже и я, и ты, попал в эту… в это обволакивание, понимаешь, под тлетворное влияние…

Е.П.: Интересно, в Магадане, у Евгении Семеновны и Вальтера, когда Вася там жил, был приемник? В конце сороковых…

А.К.: Конечно был! В «Московской саге» описано, там целая история с приемником. Вряд ли Вася ее выдумал… Там самодельный приемник и история вокруг него.

Е.П.: Что, коммунисты с ума сошли, что ли? Почему они с приемниками не боролись? Только во время войны запретили и отобрали, а потом снова — пожалуйста. Потом глушилок наставили, энергии на них тратили черт его знает сколько… А надо было просто приемники запретить и сажать за них по статье.

А.К.: Потому что идиоты были. С одной стороны, придавали большое значение пропаганде, а с другой — не понимали, что этот «Голос Америки» для них опасней атомной бомбы. Приемники не запрещали, только короткие волны, короче 25 метров запрещали, и приемников с такими волнами не было в производстве. Но умельцы переделывали, конечно. Так было до восьмидесятых годов! А надо было вообще приемники запретить, или только с длинными и средними волнами.

Е.П.: У меня был приемник… транзисторный, как он назывался… не помню… и за двадцать рублей мне поставили диапазоны 11, 13, 16 и 19 метров…

А.К.: Вот что я тебе скажу, независимо от того, о чем мы сейчас говорим: знаешь, почему рухнула советская власть? Не слушались начальства. Никаких запретов. Никто.

Е.П.: Народ не слушался руководителей партии и правительства? Это верно. Им, народу, говорят — коммунизм надо строить, а они ханку жрут…

А.К.: Им говорят: осваиваем целину. Хорошо — едут на целину, но и там пьют водку, и совершенно не думают о том, что они строят коммунизм. И так далее… Ну, что ты с этим народом сделаешь?

Е.П.: Да. Надо ему капитализм разрешить…

А.К.: Разрешили? Убедились? Ничего с этим народом не сделаешь. С ним ни коммунизм не построишь, ни капитализм… Помнишь, такое выражение было у начальства — «с этим народом коммунизм не построишь»? Оказывается — и капитализм тоже. Ему говорят — хоть какая-то совесть у тебя, народ, есть? — Есть, есть. — Что ж ты воруешь и взятки берешь? — А это не я…

Е.П.: Далековато мы ушли от джаза.

А.К.: Итак, Вася Аксенов, нормальный юноша своего времени, как ты или я, наслушался джаза по радио, да плюс еще, живя в Казани, наслушался там джаза Олега Лундстрема, репатриантов из Шанхая, сосланных в Казань, и подсел, как теперь говорят, на джаз. Но почему же, спрашивается, русский, советский человек, комсомолец, сын Павла Васильевича Аксенова и Евгении Семеновны Гинзбург, вдруг оказывается повернутым именно на джазе? А не, допустим, на романсе? Или я, например, — какое мне дело до джаза? А у меня ведь вся жизнь прошла под знаком, если можно так выразиться, джаза…

Е.П.: Так мы же на этот вопрос уже полностью ответили! Потому что джаз не одобряло начальство и называло его с легкой руки Горького «музыкой толстых», потому что джаз был американской музыкой. И в этом была простая бравада — раз вы джаз запрещаете, так я его буду слушать!..

А.К.: То есть, кроме бравады, ничего не было? А если с другой стороны зайти — что же такое было в джазе, что советские коммунисты в нем почувствовали врага? И почему на Кубе, при всем тамошнем кастровском антиамериканизме, джаз даже поощрялся, а в самой Америке… ну, скажем так, джаз, особенно современный джаз, начиная с би-бопа, был связан с протестными движениями, битниками?

Е.П.: Ну, и откуда я знаю, в чем дело?

А.К.: У меня есть такой… самодеятельный вариант ответа: джаз, особенно так называемый современный джаз, был музыкой, с одной стороны, разрушающей систему понятий… старую эстетическую систему, а вместе с ней и всякую устоявшуюся систему вообще, как и любое современное искусство. А с другой стороны, джаз, традиционный джаз, в отличие от традиционного рока — это музыка компромисса. Вот рок — это музыка протеста, войны с истеблишментом. А старый джаз — это музыка компромисса. В ней заложено вот это: примирение, давайте будем все жить хорошо, черные, белые… Джаз стоял несколько в стороне от истеблишмента, но не противостоял ему. Правда, и с той, и с другой стороны, и со стороны, условно говоря, истеблишмента, и со стороны искусства — были люди, которые говорили: не будем мириться! никакого примирения! Со стороны музыки эти люди проявились, когда возник новый джаз, би-боп и дальше — фри-джаз, авангард… Вот тогда джаз стал непримиримым, бунтарским, как все новое искусство. И истеблишмент ответил сначала подозрительностью, потом враждебностью. Соответственно, в свободных странах враждебность истеблишмента — это вольная отверженность музыкантов, а при коммунистах, особенно когда они уже коммунистические мещане — просто запрет. Кастро, как революционеру, джаз был близок, а какому-нибудь Подгорному… он кожей чувствовал — что-то не то, свободой пахнет, Венгрию пятьдесят шестого года напоминает… И вот с этим джазом был связан Аксенов.

Е.П.: Ну, то есть, джаз как восстание. А восстание у него некоторое время одной из любимых тем было… Ты тогда вот что скажи, поскольку сам в этом понимаешь: он в джазе разбирался вообще?

А.К.: Да. И очень хорошо.

Е.П.: Я читал его репортаж знаменитый в «Юности» о первом таллинском джазовом фестивале…

А.К.: Да, «Баллада о тридцати бегемотах», кажется, так назывался. Отличный был репортаж. И очень компетентный, по отзывам самих музыкантов. Вася хорошо разбирался в джазе, и это объяснялось не только, не столько его социально-психологическим отношением к джазу, а просто тем, что он был чрезвычайно музыкальным человеком.

Е.П.: А я вспоминаю, как он пел… Значит, в последний раз мы с ним пели… Мы стояли около памятника Надежде Константиновне Крупской на Сретенском бульваре. Он в это время дописывал роман «Редкие земли», один из его «комсомольских» романов, и мы с ним стали вдруг петь комсомольские песни, текст которых он беспощадно перевирал, конечно. Но не только текст. Я бы не сказал, что он очень был музыкальным. Немножко он фальшивил…

А.К.: Ну, слух и способность воспроизвести мелодию голосом — это разные вещи. Я говорю «музыкальный» в смысле, что он очень хорошо в этом разбирался. Он очень хорошо разбирался вообще в музыке. В последние лет восемь, а то и больше, он уже гораздо меньше слушал джаз, он слушал симфоническую и камерную классическую и современную музыку.

Е.П.: Слушай, так это потрясающе! Получается, что разные совершенно пути, разные люди, а пришли к одним интересам. Астафьев, значит, в молодости слушал блатные песни и всякую чушь, которую по радио передают, по черной тарелке, по радиоточке, Вася слушал «Серенаду Солнечной долины» и Лундстрема, а под конец-то… То есть им было бы о чем поговорить.

А.К.: Но, в то же время, когда, бывало, в последние годы я его подвозил куда-нибудь и в машине включал джаз, какой-нибудь старый уже боп, всегда была одна и та же история: он оживлялся, вспоминал и начинал подпевать. Я чувствовал, как он… как он поймал кайф. А потом раз — и терял интерес, начинал скучать. Понимаешь? Ему было приятно вспомнить джазовые времена, но ему уже тесно было в джазе.

Е.П.: Когда я был у него в Вашингтоне, он меня привел в некий джазовый клуб, какую-то джазовую пивную… названия не помню… Он мне сказал, что однажды в этой пивной слышал самого Гиллеспи. Как ты думаешь, Гиллеспи мог там играть?

А.К.: Отчего же нет, мог и Гиллеспи…

Е.П.: Вот, и Вася рассказывал: пришел он как-то в это заведение, а там все, как обычно, только великий Гиллеспи играет. Как на пластинке… Я был очарован этим рассказом, посидели мы, послушали музыку, потом поехали, и Васю мент американский оштрафовал. Вернее, хотел оштрафовать, но не оштрафовал. Он проехал на желтый свет, и мент ему говорит: «На желтый проехали, сэр». Вася: «Ну, проехал, что ж делать…» — «Пивком пахнет, — говорит мент — где пили?» Ну, Вася говорит, мол, там-то и называет эту джазовую пивную. «Джаз любите?» — говорит ему мент и отпускает, представляешь?

А.К.: Ничего себе, это в законопослушной Америке! А вообще отношение Васи к джазу — это отношение очень многих наших людей его и чуть более молодого поколения. Ну, его и моего поколения. Это отношение, во-первых, протестное, то есть джаз как символ протеста против советской системы, поскольку система не принимала джаз; во-вторых, это музыка, которая, при всем том, примиряла с жизнью, с жизнью вообще, очень жизнелюбивая музыка… Но и то, и другое — это живет в душе, пока душа еще молодая, пока она еще гуляет. А дальше, когда уже гуляние кончилось, когда уже все всерьез, когда душа уже к встрече с Господом готовится, тогда от этого отходишь… Вот Вася и полюбил симфоническую музыку.

Е.П.: Тем не менее он продолжает все-таки быть в джазовом космосе. Ну, дружить с Козловым, например…

А.К.: О нет, они просто дружили сорок лет — естественно, и продолжали дружить. Впрочем, мы с Васей однажды вместе ходили слушать Козлова в клуб, где он постоянно играл, провели прекрасный вечер…

Е.П.: Ты знаешь, мне пришла вот какая мысль сейчас: ведь во всем двадцатом веке, кроме Аксенова, немного было в литературе таких певцов джаза.

А.К.: А Керуак?

Е.П.: Керуак… Керуак уже битник, все уже, это уже к року ближе…

А.К.: Да у него рассказ прямо так называется — «Ночь би-бопа»!

Е.П.: Ну, и король был в этом — Скотт Фицджеральд…

А.К.: Еще Кортасар. Его рассказ «Преследователь» о Чарли Паркере… И вообще он джазовым критиком был… Конечно, Борис Виан, он и сам на трубе играл… Пожалуй — все. И Аксенов в этом ряду единственный русский писатель.

Е.П.: Так что получается — Аксенов ввел джаз в русскую литературу. Например, через роман «Ожог».

А.К.: А в чем отличие его джазовой литературы от всякой другой, связанной с музыкой? В том, что есть литература о музыке, с музыкой как предметом изображения, а Вася писал джазовую литературу джазовым способом. У него именно джазовая литература, а не о джазе. У него джазовая проза, она звучит особым образом. Это очень существенно. Таких музыкальных, а не о музыке писателей вообще мало, не только в России — в России он точно один, — но таких писателей мало и где бы то ни было.

Е.П.: Я не знаю, в английской литературе есть?.. По-моему, нет.

А.К.: И при том, что литература Аксенова интонационно джазовая, а не только и не столько даже по теме, при этом в жизни его джаз был существенной темой. Я же сто раз рассказывал, как мы с ним познакомились в очереди за билетами на джазовый концерт… И потом я его стал таскать на концерты. Звонил — вот, мол, интересный сешн ожидается… И вот году в семьдесят восьмом… или девятом… собираемся мы с Васей ехать на большой концерт в рамках джазового московского фестиваля во дворце культуры «Москворечье». Это Каширка…

Е.П.: Знаменитое место.

А.К.: Встречаемся же мы таким образом: мы с женою моей Эллой выходим из газеты «Гудок», где оба работали, а «Гудок» тогда помещался вблизи улицы Герцена, она же Большая Никитская, идем по улице Станкевича, проходим мимо Храма Воскресения на Успенском Вражке, выходим к углу центрального телеграфа… И там стоит автомобиль писателя Аксенова, «ВАЗ-2104», универсал, и задние дверцы его не закрываются, поэтому связаны изнутри веревкой! И люди, которые сидят внутри, всю дорогу эту веревку должны держать и натягивать. То есть сзади натягивать веревку садятся моя жена и Васин сын Алеша, и вот в таком виде, с натянутой веревкой, мы едем долго, долго-долго до дворца «Москворечье». Там приезжаем, завязываем изнутри веревку, кое-как вылезаем все… Вот пожалуйста, концерт не запомнился абсолютно, а такая чисто джазовая поездка — на всю жизнь… Идем во дворец, у входа толпа, все знакомые, такое джазовое братство фанатиков. Леша Баташев, Гера Бахчиев, близнецы Фридманы, Саша Петров, последний «штатник»… И в этом братстве присутствует такая фронда, вот, примерно, как «нас много, нас, может быть, четверо», а тут тоже… ну, сотни две на Москву… Да. Не помню, кто именно играл, это был какой-то день фестиваля, где играли одни авангардисты, и мы от этого сверхавангардного джаза с Васей офигели и вышли в буфет. И сидим там, пьем фруктовую воду…

Е.П.: Ну, Вася понятно, он за рулем и вообще в завязке, а ты-то чего?

А.К.: Женя, кругом советская же власть, там больше ничего и не было!

Е.П.: А, правильно, я совсем уже…

А.К.: И в это время открывается дверь, выходят из зала Леша Аксенов с моей женой, которые терпеливо слушали авангард, и Леша твердо говорит: «Это больные люди» — про авангардистов. Вася хотел было с ним заспорить, но тут подходит к нам и Леша Козлов, тогда с длинными волосами, с длинной такой козлиной бородкой, и говорит неожиданно то же самое, собственно, что сказал и Лешка Аксенов, а именно: «Шарлатаны!» Тут уж не поспоришь, с самим-то Козловым. В этот момент нас троих сфотографировал известный джазовый фотограф-летописец Лучников, кажется, есть такая фотография…

Е.П.: Мне это ужасно интересно как человеку далекому от джазовой жизни… Почему такое неприятие авангардного искусства?

А.К.: Ну, потому что… потому что убогий был авангард… И мы так захохотали страшно все! Это было какое-то такое… такое понимание и друг друга, и общее понимание музыки, понимание всего. И вот едем мы опять в том же составе в этой машине с дверями, связанными изнутри веревками, и Вася, я и Лешка Аксенов во весь голос поем джазовые стандарты без слов… А жена моя стеснялась… И это было чистое джазовое счастье, и оно, думаю, немало значило в жизни Аксенова, уже даже не в литературе, а в самой жизни. Как говорится по-американски, all that jazz — значит, вся эта веселая суета, весь этот шум. В этой истории очень много про свободу, которая была в джазе и за который его любили — и Аксенов, и все мы.

Е.П.: А у меня про джаз история опять будет литературная и с уже много раз упомянутым персонажем. Значит, когда уже Василий Павлович был в опале, приехал какой-то знаменитый американский джазовый человек, и американское посольство Васе выдало билет на концерт не помню где, не в резиденции посла, а в каком-то престижном зале. И Аксенов идет на этот концерт слегка взволнованный, потому что музыкант этот был легендой его юности джазовой… Приходит, садится — а место-то его рядом с Феликсом Кузнецовым. Скорей всего, разнарядку американцы на Союз писателей дали, а места распределили сами. Среди уважаемых людей, разной, конечно, степени значимости, но ведь советские же все писатели… И уж не знаю, кто из них больше мучился весь концерт — Вася или Феликс.

А.К.: Теперь моя очередь, и я расскажу про Аксенова и джаз еще одну историю. Не слишком короткую. Году в шестьдесят четвертом…

Е.П.: Ничего себе, издалека начал ты.

А.К.: …отдыхал я, как принято было говорить у советских людей, которые любили и до сих пор любят слово «отдыхать», — отдыхал я в городе Феодосия. В Феодосию же я попал со своим закадычным университетским другом Марком — теперь даже не знаю, жив ли. Мы шлялись, у нас не было денег ни хрена, и мы, совершенно как герои «Звездного билета», только уже сильно запоздавшие, шлялись не по Прибалтике, правда, а по Крыму. Однажды ночью… В общем, мы познакомились с девушками, гуляли с ними ночью по Феодосии. Жили же мы в прихожей… не в прихожей, а в зале, в огромном зале таком, в него был вход с первого этажа старого особняка по скрипучей деревянной лестнице, потом там был этот зал, и в нем нам поставили хозяева две раскладушки по рублю за ночь, там мы спали, а дальше были комнаты, двери из этого зала, в этих внутренних комнатах жили сами хозяева. И они по ночам мимо нас ходили в сортир во дворе… Так что позвать девушек нам было некуда. Поэтому-то однажды ночью, выпив крымских портвейнов, мы гуляли по Феодосии. Куда-то, до их раскладушек — девушки были из Москвы, так же шлялись, как мы, — проводили девушек, идем к себе и встречаем на довольно пустой улице одинокого, не очень уже молодого — то есть, по нашим меркам — лет тридцати человека. Внешность его не помню, хоть убей… Посмотрел он на нас и довольно громко сказал… Не поверишь — вот что он сказал: «Аксеновские дети». Мы, конечно, обижаемся — какие еще аксеновские дети, какие дети? А он так спокойно говорит: «Конечно, аксеновские дети. Все при вас — курортные районы СССР, странствия… Вам только джаза не хватает…» Так и сказал «курортные районы СССР». И дальше стало похоже вообще на сказку, точнее, на аксеновский же рассказ «Жаль, что вас не было с нами». Потому что на этих словах «вам только джаза не хватает» он вдруг откуда-то извлек какой-то ящик, открыл его, это оказался проигрыватель, который надо было включать в электрическую сеть, и он его куда-то включил. На улице! И поставил пластинку, тяжелую такую, еще не долгоиграющую виниловую, а такую, на 72 оборота, кто помнит, из такой тяжелой черной смолы, бьющуюся… И раздалось!.. Поставил звукосниматель, и раздался American Patrol, «Американский патруль», любимый свинговый стандарт!.. Мы, конечно, очумели. Ночь в Феодосии, электрическая розетка на улице, American Patrol… «Ну, что, аксеновские дети?» — повторил он. Мы молчали, чего скажешь… Тогда он сложил все и пошел. И тут обнаружилось, что он стоял все это время у маленькой будки уличного сапожника, в которой и розетка была, а сам он был невменяемо пьяный. И он скрылся в темноте так, качаясь… Начитанный, джазовый, совершенно аксеновский уличный сапожник. Помнишь, в «Жаль, что вас не было с нами» такой же кричит герою: «Продай иорданские брючки!» И после этой истории меня уж никто не мог убедить в том, что любая аксеновская фантазия не есть реальность. Я эту историю совершенно забыл, а вот сейчас вспомнил…

Е.П.: История замечательная, на ней и закончим.

А.К.: Погоди… Вот что мне еще в голову пришло, и это — довольно существенное соображение. Я знаю людей аксеновского поколения, которые джаз терпеть не могли, причем знаешь почему? Потому что пролетарская музыка!

Е.П.: Пролетарская музыка… А какая же им была не пролетарская тогда?

А.К.: Симфоническая. А джаз — пролетарская музыка. А люди это были… я тебе скажу, какого толка — такого белогвардейского толка, как бы аристократического. И они к джазу были в лучшем случае равнодушны. Ты вспомни в знаменитом романе главу про бал у сатаны. Вспомни, как там карикатурно, с издевкой и даже с отвращением описывается игра джаз-банда. Как там главный джазмен ударил другого по голове тарелкой… Полная презрения карикатура на пролетарскую, клоунскую музыку. И в этом главном джазмене легко угадывается Кеб Кэллоуэй — такой знаменитый джазовый эстрадник того времени, и по этому выбору видно, насколько Булгакову джаз был чужд. Человек старой русской культуры… А вот Аксенов джаз принял сразу, как свое. Означает ли это, что он был меньше… в меньшей степени связан со старой культурой, с культурой вообще?

Е.П.: Возможно. Вполне даже возможно. А откуда могла бы взяться такая связь в его семье? Это не булгаковские профессора духовной академии… И вот на такую основу и легло то, что джаз — антисоветский. То есть ничто не мешало этой музыкальной антисоветчиной увлечься, никакое культурное воспитание. Антисоветчина — это и власть понимала. Хрущев не был такой уж дурак, когда определял молодых художников, поэтов и писателей, джазовых музыкантов как врагов… ну, потенциальных врагов советской власти.

А.К.: Власть в своей логике была совершенно права, когда с ними боролась. И правильно, что «сегодня он играет джаз, а завтра родину продаст». Именно социалистическую родину. Он джаз-то слушает по вражескому «Голосу Америки»… К сожалению, на многих из нас, советских любителей джаза, все это наложило отпечаток навсегда… на наше восприятие джаза — восприятие музыки как формы протеста. Постепенно стали слушать собственно музыку — прежде всего те, кто сами стали музыкантами. Вот тот же Алеша Козлов — он стал настоящим большим музыкантом, и ему стало безразлично это «против советской власти»… Его советская власть касалась только тем, что она иногда мешала ему его музыку играть. Ну, так она мешала и Шостаковичу, она всем мешала… А Вася, когда эта социально-политическая составляющая из отношения к джазу ушла, когда он вообще оказался в Америке, где такой составляющей и не было — он стал к джазу сначала спокойно… ну, скажем так, привержен, а потом, со временем, по мере освобождения Аксенова вообще от всего советского и антисоветского в душе, стал почти равнодушен. Как всякий западный интеллектуал: да, джаз — хорошо, классическая музыка — хорошо, современная экспериментальная музыка — тоже интересно… Джаз стал для него эстетическим явлением в ряду других эстетических явлений. Это только в старом Советском Союзе все было так устроено, что, куда человек ни кинется, он налетает… он вылетает в антисоветчики. Абстракционизм невиннейший, никакого отношения к антисоветизму не имевший — нет, антисоветский, художники — враги. Поэзия формалистическая — антисоветская. И это при том, что весь авангард художественный коммунизму сочувствовал! Джаз — буржуазная музыка, а какой он, к черту, буржуазный? Американские джазмены, может, и хотели бы обуржуазиться, да у них не получалось… Но как только вся эта советско-антисоветская паранойя кончилась, джаз стал для Аксенова просто музыкой.

Е.П.: А начиналось все именно с протеста, и в этом смысле советские любители джаза не отличались от советских же стиляг вообще. Мне рассказывал опять же Козлов, как московские стиляги развлекались тем, что просто шли по улице Горького, то есть по Тверской от Манежной до Пушкинской площади с целью вызвать возмущение прохожих. Когда же прохожие начинали стыдить их за то, что они стиляги, то Алешин товарищ отвечал — это в пятидесятом году, в ста метрах от Лубянки! — «Красная сволочь!» — он отвечал! Вот откуда все росло…

А.К.: Весь этот джаз… И вот Аксенов, который и сам был из таких, но обладал литературным талантом и вкусом, он оказался литературным… представителем любителей джаза, американских тряпок и Америки вообще, антисоветчиков молодых. Вот и все. Что бы он там ни писал, каких бы там… «Коллег»… Так получалось, что советская власть делала из всей молодежи своих противников. Про это, между прочим, есть сильное место в романе Сергея Юрьенена «Дочь генерального секретаря»… Нет, кажется в «Нарушителе границы»… Прекрасная сцена! Герой приезжает к своей любимой девушке в Минск из Москвы — он учится в московском университете, она в минском, — не застает ее, а застает ее брата-остолопа. Брат работает на заводе, при том, что у них отец — высокопоставленный военный, но даже он не смог сына никуда, кроме завода, приткнуть. Герой приезжает, а девушки нет. Брат ничего не понимает с похмелюги: «О, заходи!» А у него девка какая-то спит… Герой заходит, на нем джинсы — он же из Москвы, из общежития МГУ. А на дворе начало семидесятых… И похмельный этот братец-остолоп тут же начинает приставать: «Продай джинсы! Ну, че ты хочешь? Ну, продай… Ты ее оттянуть хочешь? Пожалуйста… У меня, вот видишь, из брезента, самострок, херня, а тут настоящие фирменные. Продай! Ты в Москве еще купишь, продай!» Герой говорит: «Ну, хрен с тобой, мне нужно вот денег до Крыма, — он думает, что девушка его в Крыму, — давай денег до Крыма, а я тебе отдам штаны…» Ну, они меняются штанами, и этот парень… Между прочим, молодой советский рабочий и сын советского начальника… Он натягивает джинсы, и дальше делает несколько боксерских движений перед зеркалом, и орет во весь голос такую песню на популярную эстрадно-джазовую мелодию: «Шестнадцать тонн — смертельный груз, а мы летим бомбить Союз!..» Сколько же здесь отрицания, неприятия всего советского! То есть, в широком смысле: любовь к джазу… ко всему этому джазу и тому подобному… и любовь к Советскому Союзу оказались несовместимы. И джаз стал не просто увлечением Аксенова в свое время, а в значительной степени вырос из его антисоветизма и сформировал этот антисоветизм.

Е.П.: Это важно понять. Потому что молодой читатель может подумать: а, собственно, о чем вообще идет речь? Ну, джаз, ну и что? Ну, скучнейшая музыка…

А.К.: А джаз в наше время, во времена Аксенова, — это был выбор всей будущей судьбы. Вот как.

 

Борис Мессерер

 

«В бесконечном объятии»

[156]

В 2009 году не стало Василия Павловича Аксенова. Вместе с Беллой мы пришли в Центральный дом литераторов на панихиду. Я находился на сцене рядом с его гробом, а Белла, пройдя через мучительную процедуру прощания, сидела в первом ряду партера рядом с Майей, обняв ее за плечи. Неожиданно ко мне обратился Сергей Александрович Филатов:

— Борис, только вы можете провести траурную церемонию прощания с нашим общим другом. Поручили мне, но я не чувствую в себе сил на это и прошу вас сказать слова о Василии.

И я почувствовал, что отказаться не имею морального права. Времени на размышления не было. Кругом находились близкие друзья Васи: Белла Ахмадулина, Виктор Ерофеев, Александр Кабаков, Андрей Вознесенский, Зоя Богуславская, Алла Гербер, Владимир Войнович. «Что все-таки самое главное в Аксенове?» — на этот вопрос предстояло отвечать мне, и я шагнул к микрофону…

Я был свидетелем самого трудного периода жизни Василия Аксенова, когда он для себя решал: каким путем пойти в литературе и в жизни, что было для него неразделимо.

Сейчас я вспоминаю время, когда Аксенов писал «Ожог». Он, подобно зверю перед прыжком, был внутренне напряжен. Тогда он со своей матерью Евгенией Семеновной Гинзбург был в Париже, куда приехал из Берлина. За ним повсюду неустанно следил КГБ, за ним и за рукописью романа. Это был переломный момент в его судьбе. И Вася решился: вместе с матерью поехал в Париж без официального разрешения КГБ. Он хотел быть внутренне свободным и именно тогда решил печатать этот роман на Западе. Решение пришло тогда, но осуществил его Аксенов позднее. Книга вышла ко времени отъезда Аксенова в Штаты, после истории с «Метрополем».

Что заставило Аксенова стать во главе этого издания? Думаю, чувство ответственности перед Богом, перед самим собой и перед поколением, которое Аксенов возглавлял. Александр Исаевич Солженицын вопрошал в предисловии к «Архипелагу ГУЛАГ»: кому, как не мне? Это и есть чувство совести и чувство самосознания гения. Это чувство владело и Василием Аксеновым.

Стремительно ворвавшись в литературу, он поразил нас всех, его современников, своими рассказами, повестями и сценариями. Мироощущением молодого человека, пришедшего в жизнь во время стихийной «оттепели», человека, несущего в себе заряд только что родившегося чувства свободы, с которой никто тогда не умел обращаться и не знал, что с ней делать дальше. Потому что все вокруг было нельзя. Аксенов заронил только «искру». Он тоже не знал, что делать. Но «вершители судеб» страны в лице ее тогдашнего вождя Никиты Хрущева хорошо понимали опасность такой «искры». Вся коммунистическая пропаганда строилась на этой «искре» в своем, нужном для коммунистов смысле. Но вожди не понимали, что это слово не имеет политической окраски, потому «искра» может сработать против них самих. Что и произошло. Учиненный Хрущевым разгон молодой поросли не дал нужного результата. Хрущев выкрикнул в адрес Аксенова:

— Вы мстите за смерть вашего отца!

На что Вася в своей медлительной манере спокойно ответил:

— Мой отец жив, Никита Сергеевич!

Оторопевший Хрущев метнул злобный взгляд в сторону своих помощников, давших неточную информацию.

В то время в литературе все более и более обозначался кризис. Кризис жанра.

Аксенов отреагировал по-писательски точно: опубликовал «Затоваренную бочкотару». Цензура не могла придраться к повести: в ней не было ничего антисоветского. Но трактовкой жизненного процесса как совершенно бессмысленного действа и своим языком, выражающим абсурдистское начало, открытое им в окружающей действительности, «Бочкотара» принесла Аксенову лавры самого чуткого писателя современности. Теперь уже литературоведам предстояло разобраться, кто на чьем языке говорит: Аксенов на языке народа или народ на языке Аксенова.

А дальше был «Метрополь». Это была человеческая эпопея. Поразительно, что несмотря на совершенно разный возраст (Семену Израилевичу Липкину — за семьдесят, а Пете Кожевникову — двадцать пять) и совершенно разные судьбы участников альманаха, писатели откликнулись на призыв Василия Аксенова участвовать в неподцензурном издании, проявив удивительное единство взглядов, и с огромным удовольствием проводили время вместе, выпивая, разговаривая и вступая в отношения подлинно дружеские, что теперь проверено временем. Конечно, замечательно, что среди участников альманаха оказался Володя Высоцкий, который буквально освещал своим присутствием те собрания, на которые приходил. Зародившиеся тогда дружеские связи остались на всю жизнь, в том числе дружба с Инной Лиснянской, Виктором Ерофеевым и Евгением Поповым.

Отношения с Андреем Битовым и Фазилем Искандером заметно укрепились и тоже стали составной частью нашей общей жизни. В заключение могу добавить только, что встречи эти происходили в моей мастерской, и это было счастливое время, потому что помыслы наши были чисты.

Это чувство выполненного долга перед самим собой и давало то радостное и веселое ощущение внутреннего удовлетворения, которое нами тогда владело. На ступенях моей мастерской встречались все участники альманаха, в их числе выдающийся писатель Фридрих Горенштейн, тонкие поэты Юрий Кублановский и Евгений Рейн, востоковед и писатель Борис Вахтин, философ Виктор Тростников, всегда мрачный Юрий Карабчиевский и всегда, наоборот, веселый Марк Розовский.

Затем последовал разгром «Метрополя». Писателям официального толка давали в Союзе писателей ключ от комнаты, в которой лежал альманах. Начались проработки альманаха и его авторов в газете «Московский литератор», а потом и на страницах центральных газет.

Больше всех попало Василию Аксенову. Наконец, обстановка сложилась так, что руководство Союза писателей объявило Аксенову: дальнейшее его присутствие на территории страны нежелательно.

Начались проводы Аксенова.

Так совпали жизненные обстоятельства, что за два дня до отъезда Василия у Беллы умер отец.

Отец Беллы прошел всю войну и окончил ее в чине подполковника артиллерии. А потом стал работать в системе таможенных органов, в которых занимал довольно крупные должности.

На похороны пришли Вася и Майя и наши грузинские друзья Юра Чачхиани и Резо Акашукели, а также руководители таможенной службы в очень высоких чинах, но среди таможенников было несколько парней, только начинающих службу. Один из них, симпатичный молодой человек, высокий и красивый, очень сблизился с нами и Васей Аксеновым во время скорбной церемонии поминок.

Каково же было наше изумление, когда через два дня мы обнаружили его в числе тех таможенников, которые шмонали Аксенова на пограничном контроле в аэропорту Шереметьево! Я внимательно следил за выражением его лица и видел, что он безумно нервничает, когда ему приходится придираться к большому количеству рукописей, которые Аксенов вывозил с собой. Это была пытка для него, потому что он видел, что и Белла, и я внимательно следим за его действиями. Мне было его очень жаль, несмотря на его чудовищное занятие.

В момент прощания нам казалось, что мы расстаемся навсегда. Это напоминало похороны близких людей. Когда, наконец, самолет Васи и Майи взмыл в воздух, мы даже почувствовали какое-то облегчение, столь невыносимо тягостной была процедура досмотра.

Буквально через несколько дней Василий позвонил нам из Парижа. Он хотел нас приветствовать звонком из свободного мира. Но в ту минуту, когда Белла взяла трубку, я увидел в проеме окна идущего по крыше художника Митю Бисти, моего соседа по мастерской. Он встал прямо перед окном и сказал:

— Умер Володя Высоцкий.

Митя Бисти жил в одном подъезде с Володей в доме на Малой Грузинской. Белла, ни секунду не раздумывая, повторила эту фразу Васе, пребывавшему в прекрасном настроении — в Париже, радующемуся первому дню свободы. В ответ из трубки раздался чудовищный стон Аксенова. Он был потрясен этим известием, равно как и мы с Беллой. Таким оказалось начало жизни Васи и Майи в эмиграции. С одной стороны — радость обретения свободы и возможность прекрасной и счастливой жизни на Западе, а с другой — безвыходная тоска по отечеству и вечная, непрерывная горестная скорбь по российской трагедии, которая всегда пронизывала нашу жизнь.

Оказавшись на Западе, Василий сразу начал эту безумную страстную переписку, в которую вкладывал всю неизбывную тоску по России и тем дружеским связям, которые готовы были разорваться из-за его отъезда. Василий и Майя покинули нашу страну 20 июля. Володя Высоцкий умер 25 июля, а первое письмо Василия датировано 24 сентября 1980 года. Читатель может проследить, что разрыв во времени сокращен до минимума — отсюда подлинная дружеская страсть, сквозящая в переписке. Эта переписка длилась шесть лет — с 1980 по 1986 год — с момента высылки Аксенова до нашего с Беллой приезда в Штаты в 1987 году. Несколько писем, датированных более поздними годами, уже не имеют значения — они случайны. Но сама переписка не случайна. Она занимает ровно столько времени, на сколько мы были разъединены или, точнее, разлучены властями.

Мы с Беллой оказались в Америке благодаря приглашению и неустанной заботе Гаррисона Солсбери, который совершил очевидный для нас человеческий подвиг, самым настойчивым образом стараясь сделать наш приезд в Штаты реальностью, и начались наши встречи с Василием и Майей на американской земле. Три месяца мы были в Штатах, все это время находились в постоянном контакте друг с другом, и это автоматически сняло необходимость писать друг другу. Тем не менее я горжусь, что Василий, Майя и мы с Беллой не потеряли друг друга в этом жестоком мире, разъединяющем людей. Следует отметить, что переписка велась через наших американских друзей, которые благородно старались нам помогать.

Мы сумели остаться на высоте наших отношений, и я думаю, что эти письма, несмотря на то, что они — лишь весточки, дающие знать хоть что-то друг о друге, тем не менее являют собой феноменальный документ человеческой близости, а страсть, которой исполнены эти письма, есть торжество дружбы и любви между участниками переписки. И она привела к новой встрече на гребне интереса друг к другу; непрекращающаяся переписка подтверждает неразрывность и неслучайность некогда родившейся близости. Страстной близости по интересам, а не вялотекущей, годами длящейся привычки.

Именно торжествующая страсть — мы хотели и смогли сказать друг другу слова о своей любви. Тем самым мы создали своего рода памятник человеческим отношениям вопреки человеческой привычке плыть по течению жизни. И поступили так, меньше всего заботясь об этом.

 

Михаил Левитин

[159]

 

Рассказ без преувеличений

Об Аксенове и его друзьях я знаю столько, сколько знали окружающие о декабристах до восстания на Сенатской площади. То есть все и ничего.

Я пропустил свидание. Знаете, как бывает, ждешь-ждешь, а она не приходит? Здесь не она, здесь он — Аксенов. Я не то чтобы его не дождался, я пропустил. Журнал «Юность» моего детства был фактом счастья и не только потому, что его выпускал знаменитый одессит Катаев, а потому что у них Получилось.

Они собрались в нужное время в нужном месте и были защищены друг другом. Все совпало. Казалось, это не разные повести, а одна общая большая, не хотелось вникать в разницу, Юность и Юность. Гладилин, Аксенов, еще чей-то «Дым в глаза», что-то такое теперь забытое, но навсегда в тебе, а значит, способное к возвращению.

Это были легкие, чуть, казалось, припухшие страницы «Юности», от новизны припухшие, от тяжести только что набранного типографского шрифта, мелких-мелких прибившихся друг к другу буковок. Вот так хочется вспоминать!

И среди этого, казалось, второпях набранного текста — Аксенов. «Коллеги», «Звездный билет», «Победа (рассказ с преувеличениями)».

Не мечта, не вершина достижений, но попытки, попытки высказать душу.

Я не был захвачен, не был увлечен — меня просто трясло от желания прочесть. Озноб перед первым свиданием, когда она обещала. Сдержит ли обещание, придет ли?

Это были не только аксеновские мечты, но и мои тоже. Всегда любовные, с победой в конце, равной поражению, потому что всегда не важно, победил-проиграл, — Жил! Прорвался в жизнь!

Вот что такое Василий Павлович. Вот что такое его стремление быть в толпе и в то же время пройти сквозь толпу незамутненным. Он был свой, советский, здешний, никем не притворялся, СВОЙ. С единственным желанием вырваться от нас, убежать, но при этом остаться навсегда с нами.

Как это ему удавалось? Сердце. Я бы сказал — доброе сердце, и щепотка пижонства, щегольства.

Когда ты как бы красуешься перед нами своей свободой, больше всего боясь нас ею, этой свободой, оскорбить.

Строчки «Юности» убегали, типографский шрифт линял, буквы сливались и переставали быть разборчивыми, а он, не растеряв с ними связь, все же уцелел, выбрался. Такой же вызывающе юный, как и тогда — на территории Валентина Петровича Катаева.

Он не лучше других, Гладилина, Окуджавы, Войновича, он просто роскошный, он в центре, на него хочется смотреть, он оставался единственным гарантом счастья. Потому что все, написанное им, — счастье и про счастье.

Ему не удается, да он и не пытается испортить общее отношение к нашей жизни, волшебные события своих книг, горячечный бред героев, он романтик, забулдыга, джентльмен-пьяница, враль, романтик. Он захлебывается от восторга перед собственным пением, желанием его не прекращать, но где-то маячит точка.

Сидя у меня в театре, где он оказался, чтобы узнать, буду ли я ставить «Вольтерьянцев», и одновременно, как мне кажется, не без удовольствия посмотрел спектакль по «Суеру-Выеру» Коваля, он признался, что как-то пропустил этого писателя. А ведь много, очень много хорошего, и спектакль веселый! А потом спросил: «А почему все твои романы тонкие, написаны как бы наполовину? Там столько интересного, ты что, боишься писать побольше? Роман должен быть толстым». И на мое объяснение, что я не могу позволить себе подливать в книгу воду, ответил серьезно: «Ну и что же что воду? Это совсем не помешает. Нельзя одну эссенцию. Немного воды не помешает».

Я помню, как он сидел в углу моего кабинета, чудесный, элегантный, не забывающий поддерживать общее впечатление о себе, это вошло в привычку. Он — Аксенов, советский американец, покоритель сердец. А я сидел за столом напротив как чиновник и думал, почему я не познакомил его с актерами, почему не делаю этого сейчас? Не пытаюсь их удержать после спектакля, крикнув: «Вот Аксенов! Аксенов! Смотрите, он здесь, он хочет быть поставленным нами». Почему? Наверное потому, что собирался ему отказать, и это было главное, а ему было почти наплевать на мой отказ, главное — люди, люди вокруг него, восторг в глазах, изумление, а я этого не сделал. А он ничуть и не оскорбился.

Он был снисходителен к таким вот неглавным ошибкам. Он ведь больше притворялся классиком, чем чувствовал им себя на самом деле. Вот почему мне трудно понять сейчас всю глубину моего невнимания к этому неотразимому человеку.

В 80-м, в канун Олимпиады, за двадцать лет до моего спектакля по «Суеру», я встретился с ним, чтобы предложить сделать сюиту спортивных рассказов, репортажей в моем театре. И он как-то снисходительно согласился, хотя ему было не до меня и этой вполне конъюнктурной, хотя и красивой идеи. Он то ли уходил из квартиры на Аэропорте, где мы встретились, то ли боялся обидеть бывшую свою жену, очень раздраженную, и увальня мальчика, возникающего в комнате как-то боком, чтобы взглянуть на нас и быстро исчезнуть. Он огрызался на упреки жены, учитывая мое присутствие, он не хотел ничего объяснять, ему было неловко, унизительно объяснять, или он рассчитывал, что я знаю про то, что знает вся Москва, — про его главную любовь, про его новую жизнь?

О будущем спектакле он сказал только одно — делай что хочешь, если тебе интересно, мне не очень. Улыбнулся, когда я заговорил о рассказе «Победа», главном для меня, с которого, в конце концов, все, связанное с Аксеновым, и началось, чтобы через много лет воплотиться в нашем спектакле «Аксенов. Довлатов. Двое».

И когда оно все-таки через двадцать лет случилось, спонтанно, помимо моей воли, я понял, что он этого хотел. Он и тогда этого хотел, но как-то растерянно сказал мне, что обстоятельства, наверное, помешают, впрочем попробовать можно. Он говорил со мной как человек, не привыкший что-либо скрывать от «своих», предполагающий, что я знаю от кого-нибудь о создании «Метрополя», от Давида Боровского, например, или кого-то из их прекрасной компании, но я ничего не знал.

Я был рассчитан не на ту минуту, в которой жил он, не приближал ее, этой минуты, мне пришлось ждать еще 20 лет, чтобы отзвучал на нашей сцене и в моей душе любимый мой рассказ «Победа», легкий щелчок тех старинных, ничего не значащих воспоминаний.

 

Владимир Мощенко

[161]

 

Одинокий бегун на длинные дистанции

1

У Василия Аксенова, по его признанию, была мечта написать книгу (возможно, роман), где он собирался воскресить те солнечные времена, когда Тбилиси вдруг стал блистательным центром поэзии, литературной Меккой. Мне уже довелось говорить, что здесь помпезно, сменяя друг друга, проходили декады культуры, и на них слетались отовсюду тогдашние «звезды» искусства; грузинская поэзия и проза благодаря вдохновению московских переводчиков завоевывали сердца миллионов читателей — ничуть не меньше, чем грузинские вина и кино; то был праздник с великолепными афишами, пышнейшими банкетами, самый разгар праздника, которого не случалось прежде и которому, как ни жаль, впредь уже не дано повториться.

Как мог остаться в стороне от всего этого автор «Звездного билета»?! Его приглашали так же настойчиво, как и Евгения Евтушенко, и Александра Межирова, и Владимира Соколова, и Беллу Ахмадулину… да, Беллу, чья фамилия, по Аксенову, превращается просто в возглас восторга — Аххо! — и чьи «Сны о Грузии» взволновали его до слез:

Ни о чем я не жалею, ничего я не хочу — в золотом Свети-Цховели ставлю бедную свечу…

В сборнике статей и интервью «Квакаем, квакаем…» он писал: «Сталина давно уже нет, идут исполненные робких надежд годы «оттепели». А где лучше можно было разморозиться от вечного советского страха, чем в древнем караванном городе, чье имя как раз и говорит о тепле?»

(Из дневника: Читал черновик этого очерка Виктору Есипову, которому Аксенов, как вечному поверенному, беспрекословно доверял — в том числе находясь вне России — заниматься устройством своих непростых литературных дел. В этом месте Витя прервал мое чтение:

— У тебя наверняка нет 133-го номера журнала «Грани» за 1984 год.

— Точно: нету. А что здесь?

— Здесь? Васина статья «Прогулка в Калашный ряд». У нас она не публиковалась. Возьми оттуда вот этот кусок: он прямо просится сюда; без него никак нельзя.

И я взял с благодарностью.)

«Грузия — источник христианской веры для России, не менее важный, чем Византия, она и сейчас там живее, чем где-либо, недаром в грузинских стихах Ахмадулиной столько раз встречается слово Господь, всякий раз низводимое к строчной букве грязной советской цензурой.

Грузия — карнавал, заговор средиземноморских веселых плутов против одолевшей орды марксизма.

Белла — ренессансное дитя; поэтому, тяжко страдая от утечки российского (советского) «ренессанса», она всякий раз бежит в Грузию.

…от нежности все плачет тень моя, где над Курой, в объятой Богом Мцхете, в садах зимы берут фиалки дети, их называя именем ″Иа″… О, Грузия, лишь по твоей вине, когда зима грязна иль белоснежна, печаль моя печальна не вполне, не до конца надежда безнадежна…

И Грузия отвечает всеми остатками своего рыцарства. Помню, в конце 60-х годов в тифлисских застольях всякий раз наступал торжественный момент, когда пили за «нашу девушку в Москве». У националистов среди портретов выдающихся грузин висел портрет Ахмадулиной: «наша дэвушка». Однажды марксистский князь давал обед в Кахетии. Белла сидела по правую руку князя-секретаря, принимая его льстивые речи, а на другом конце огромного стола сидел еще один москвичишко, так называемый поэт, пропахший ссаками сученок-сталинист. Желая тут потрафить кахетинцам и заслужить стакан на опохмелку, поэтишко привстал над коньяками и тост за Сталина, как сына Сакартвело, скрипучим голосом провозгласил. Гульба затихла, и грузины смолкли, усы повесив, шевеля бровями, продажностью московского народа в который раз в душе поражены. Тогда над шашлыками и сациви вдруг Беллина туфля промчалась резво, великолепным попаданьем в рыло ничтожество навек посрамлено. Все пьем за Беллу, князь провозглашает, и весь актив, забыв про сталиниста, второй туфлей черпая цинандали, поплыл, врастая в пьяный коммунизм.

«Сны о Грузии» — самый внушительный сборник Ахмадулиной, том в 541 страницу, из них чуть ли не треть — переводы из Бараташвили, Галактиона Табидзе, Симона Чиковани, Отара Чиладзе… Среди карнавального шума сделана была серьезная и в высшем смысле профессиональная работа, иные стихи стали русскими шедеврами, сохранив свою грузинскость».

Для меня очень важно еще и то, что в этом отрывке — во весь рост фигура и самого Аксенова.

В «Квакаем, квакаем», говоря о моем «Блюзе для Агнешки», он «с радостью» находил в романе среди вымышленных персонажей имена реальных людей, которых и он встречал в те годы в тбилисских застольях: Иосиф Нонешвили, Эдик Елигулашвили, Гоги Мазурин, Шура Цыбулевский… В одном интервью В.П. признался: «Я вообще очень люблю Грузию. Я когда-то провел в ней очень интересные молодые годы, имел массу друзей, они были немыслимо забавные — богема. Тбилиси… Шляние по этим кварталам, сидение на террасах и болтовня, выпивание вина; водки почти не было, а вот вино, вино… совершенно другое опьянение, какое-то восторженное».

Так уж совпало, что день нашей первой встречи с Аксеновым был моим последним днем в Тбилиси, где я прожил почти десять самых счастливых лет: у меня уже были оформлены все документы на выезд в загранку, в длительную служебную командировку. Именно в Тбилиси, как писал обо мне Аксенов, возникла идея проникновения дальше, за пределы, пусть в социалистическую, но все-таки Европу, в Будапешт, где, конечно, на каждом перекрестке есть кафе и там играют комбо блестящих джазменов, венгерских вариантов Джона Колтрейна и Стэна Гетца. Раннее утро я отметил походом в хашную, расположенную на небольшой площади недалеко от музея Нико Пиросмани, потом оттуда (не понимая: то ли мне грустить, то ли в воздух чепчики бросать) спустился прямиком к духану у самого берега Куры, сидел там часа три — и спохватился: «Но ведь надо попрощаться с моим Гоги. Иначе я не имею права уезжать: себе не прощу». Я купил оплетенную золотистой лозой бутыль кахетинского и отправился к Мазурину (человеку «неизвестной национальности», по словам бдительного Станислава Куняева). Здесь я и увидел Аксенова, растиражированного на весь мир самым востребованным журналом «Юность». Это он запечатлел кусочек неба, похожий на железнодорожный билет, пробитый звездным компостером! Он произносил тост за узкие, горбатые улочки старинного города, а еще — за хрупкие балкончики, бесстрашно и романтично нависшие над обрывами с выставленным на показ бельишком.

— Где ты пропадал? — набросился на меня грузный Гоги. — Докладывай.

Я, как умел, принялся рассказывать о своей поездке на праздник Ломисоба.

У Васи разгорелись глаза. Он требовал подробностей.

Уже смолоду он поклонялся им. Для Аксенова деталь в литературной работе была основой основ образности. С каким удовольствием повторял В.П. ослепительную находку Олдоса Хаксли, рисующего древнее пианино, один из первых «бродвудов» георгианской эпохи, под открытой крышкой которого скалились желтые клавиши, будто зубы старой лошади! В таких случаях Аксенов восклицал: «Это ли не перл? Увы, современная проза, как свинья, равнодушна к россыпям подобных сокровищ». Он не скрывал от читателей, что, побывав в юности в квартире Пушкина на Мойке, не обнаружил ничего особенного, кроме… умывальника, неизгладимо, навсегда оставшегося в его памяти. Но умывальник-то этот не простой — кругельсонговский, мраморный, с фарфоровой, в цветах и фазанах, раковиной. На нем, этом роскошном пушкинском бытовом предмете, и держится вся художественность трогательной новеллы.

Ну а я, вдохновленный солнечным кахетинским, докладывал о своем.

Пасанаури. Это здесь, увековеченные Николаем Заболоцким, «на двух Арагвах пели соловьи». Рядом — гора Ломиси (два с половиной километра высотой). У подножья — храм Святого Георгия. Первая среда после Троицы. Народ валит сюда валом. Пожалуй, со всех окрестностей. Все нарядно одеты. Возбуждены. Смех, крики, песни, блеянье баранов, которых принесут в жертву.

— Языческий обряд, что ли? — спрашивает Аксенов.

Я отвечаю: скорее всего — да, отголосок.

И бегло описываю двух священников, проходивших мимо, недовольных, сердитых. Один из них в сердцах махнул рукой: ничего, мол, не попишешь, пусть им…

А ближе к вечеру мы повели Аксенова в Чугурети, к Цыбулевскому — надо было показать, как художница Гаянэ Хачатурян украсила своими дивными фресками Шурину лоджию. Голубые девушки и голубые кони поразили Васю. Он не забывал их (это я точно знаю) чуть ли не до конца жизни.

2

Вторая встреча с В.П., ставшая началом нашей долгой дружбы, произошла много лет спустя, случайно, и благодаря Гале Евтушенко, давней соседке Майи (Маяты), самой большой Васиной любви. Мы пили чай у нее на крохотной кухне (при огромнейшей тем не менее квартире), спорили о «Людях лунного света» Вас. Вас. Розанова, и тут она вспомнила:

— Ой, я ведь обещала Васе, что позвоню ему, когда вы придете… Познакомлю заодно.

— С Аксеновым? Мы познакомились с ним еще в Тбилиси.

— А… ну да, мне что-то такое Межиров об этом говорил. А теперь Васю выручать надо. Гаишники права у него то ли отнимают, то ли уже отняли. Поможете?

Я отправился в комнату, где до этого рылся в куче (почти сплошь запиленных) фирменных джазовых пластинок, оставшихся в наследство от Евгения Александровича, предназначенных ею на выброс как ненужное барахло (ее волновала только классика). Галя, кстати, говорила, что я такой же ненормальный, такой же джазонутый, как Вася. Прервав мое занятие, она сообщила, что он вот-вот будет здесь. И проворчала:

— Вечно скорость превышает. Лихач. Это ему урок. Но выручить его необходимо.

Войдя, Аксенов остолбенел, заметив меня.

— Гамарджоба, кацо! Привет авлабарцам. Сколько лет, сколько зим! Так это ты меня спасать будешь? Вот не предполагал. — И спохватился: — А почему же мы в ЦДЛ не сталкивались?

— Служба, — ответил я. — Тягомотина. Я в ЦДЛ раз в году бываю.

Он не стал с ходу рассказывать мне о своих неприятностях, причиненных ему ГАИ, и неожиданно для меня предложил:

— Айда в «Иллюзион». Маята отказалась. Билеты вот они, при мне. Через десять минут начало.

— А что за фильм?

— «Судьба солдата в Америке».

Я сказал, что видел эту картину шесть раз, но с радостью составлю ему компанию.

— А я пятнадцать раз смотрел, — укоризненно произнес Аксенов. — И опять иду. Малыш Джеймс Кэгни — титан. Чудо! А мысль там какая?! Уложить всех вокруг себя куда проще, чем договориться…

До «Иллюзиона» (кинотеатр — в том же здании-высотке, на Котельнической, рядом с роскошным гастрономом, которого уже нету), ходу — три-четыре минуты. Но за это время Вася успел упомянуть, что настоящее название фильма — «Ревущие двадцатые», что советские прокатчики — идеологические бандиты, подтасовщики.

— Суки! — добавил он сердито.

А когда сеанс завершился и мы, оглушенные, шли обратно, я прочитал ему свои стихи «Трофейные фильмы» с такими строчками:

Как богато мы, нищие, жили! Ты почти что босой — все равно Для тебя Тито Гобби и Джильи. Это юность. И это кино. ………………………………….. Славлю щедрости кинопроката За влюбленную насмерть трубу, За судьбу фантазера-солдата С верой в женщин и с пулей во лбу.

Аксенов пожалел, что я не посвятил ему это стихотворение.

— Мне это было бы по душе, — сказал он. — Мои мотивы.

Разумеется. Это перекликается с его «Песней петроградского сакса образца осени пятьдесят шестого»: «Я нищий, нищий, нищий… И пусть теперь все знают — у меня нет прав! …Боже праведный, мне двадцать лет, а скоро будет сорок! Я тоже донор, и кровь моя по медицинским трубкам вливается в опавшие сосуды моей земли! И пусть все знают — я скорее лопну, чем замолчу! Я буду выть, покуда не отдам моей искристой крови, хотя я нищий, нищий, нищий…» Должок я вернул впоследствии, получив в подарок от него старинный роман «Вольтерьянцы и вольтерьянки» с эпиграфом: «Дорогой Володя! Вот то, что я навольтерьянил. Читай и вольтерьянь стихом. Твой Вася». Вот и свольтерьянил я стихотворением «Листопад всея страны», ему посвященным, с такой концовкой:

Да не будь настороже: Дремлет в старом гараже Воронок всея державы. Дремлет старый воронок. Стар и я. И одинок. Буквы ржавы. Ноты ржавы.

Он возразил:

— Не дремлет — и не мечтай. На то он воронок! Старый запросто меняется на новый.

Однажды, едва ли не в полночь, незадолго перед отлетом в Биарриц, он позвонил мне:

— Пишу предисловие к твоему роману. Пишу — и вспоминаю наш с тобой поход в «Иллюзион».

— Ну и ну… — ответил я растерянно.

Подходящих слов у меня не было.

— К утру, — пообещал он, — закончу. Пришлю тебе по имэйлу. А теперь слушай… — И принялся читать из книги: «Эпоха трофейных фильмов! Даже у тебя, козявка, есть возможность пересечь все границы. Запах свежайших пирожных «наполеон» и компота из сухофруктов. Все это приготовлено услужливыми частниками (скоро их время закончится). Нетерпение в каждом жесте счастливчиков, которым достались билеты. Отстояв в очередях, мы входили победителями то в «Пионер», то в «Спартак», где когда-то, до войны, рокотали, щебетали, признавались в любви струны Пантелея Савельевича, и на нас обрушивалась «Чаттануга Чу-Чу». Эй, машинист, поддай-ка жару, поехали, поехали, поехали! Вверх, вверх, вверх! В горы! Элегантный, невозмутимый, гениальный Гленн Миллер посверкивал стеклышками очков, и мы замирали от предвкушения чудес. Всем нам просто не верилось, что джаз может так переворачивать душу…»

Наш поход в «Иллюзион» отразился и в прозе Аксенова следующим образом: «Я смотрел «Путешествие будет опасным» не менее десяти раз, «Судьбу солдата в Америке» не менее пятнадцати раз. Было время, когда мы со сверстниками объяснялись в основном цитатами из таких фильмов. Так или иначе, для нас это было окно во внешний мир из сталинской вонючей берлоги. (…) Один из моих сверстников, будучи уже высокопоставленным офицером советских ВВС, как-то сказал мне: «Большую ошибку допустил товарищ Сталин, разрешив нашему поколению смотреть трофейные фильмы».

3

Кто же такой сей продвинутый высокопоставленный офицер советских ВВС?

Чтобы узнать это, нужно обратиться к самой для меня дорогой из всех аксеновских книг — «В поисках грустного бэби».

Дело здесь не в литературных и несомненных ее достоинствах (есть у него вещи и куда сильнее). Суть в том, что в ней, в частности, звучит ода в честь свободолюбивого джаза, который побратал нас с В.П.

Этой музыкой была загромождена от пола до потолка аксеновская квартира в писательском доме на Красноармейской улице. Мы, правда, сидя на кухне и попивая кофе с коньяком, находили возможность потолковать о литературе. Вася обожал поэзию (и русскую, и зарубежную), знал ее, пожалуй, не хуже маститого литературоведа.

Но очень часто в наши «беседы на кухне» вторгался Аксенов-младший — Леха, который затем достиг баскетбольного роста; он самозабвенно оглушал окружающих (соседей — в первую очередь) ударной установкой, где были в полной исправности тарелки, в том числе вкрадчиво шипящая crash, барабаны snare drum, high tom-tom и middle tom-tom ну и, естественно, bass drum. И поглядывал на нас: каково? Ждал похвалы. И надеялся, что Фрэнк Синатра позовет его к себе в Америку, в свой оркестр.

— В меня пошел, — горделиво говорил Вася. — Он уже, считай, профессионал.

А Леха в такт своим тарелкам заорал:

А у нас в России джаза нету-у-у, И чуваки киряют квас…

Меня он уважал вовсе не за литературные доблести, которых, естественно, не было, а за то, что я мог ответить на многие его вопросы: «Что такое бибоп?», «Что такое граунд-бит?», «Что такое драйв?» и т. п. Ставил на свою вертушку диск Бадди Рича «Winter Nights» и восхищался:

— Качественная музыка! Вам нравится, Володя?

Восхищаться юный драммер научился у своего отца. Они и внешне были похожи.

(Из дневника: Ночной Васин звонок:

— А ты слушаешь сейчас Уиллиса Конновера?

— Спрашиваешь!..

— А каков Пол Дэзмонд?! А?!

— Да…

— Не разбудил, старик?

— Что ты!)

Мне не надо стараться, воспроизводя прошлое; спасибо Васе: он блистательно воссоздал те дни и те страсти в «Грустном бэби», упомянул даже о далеком прошлом, о том, что мы оба были вовлечены в увлекательный бизнес «джаз на костях» — то есть обменивались рентгеновскими снимками и последними музыкальными новостями. Большое место отведено моим встречам с ним и его ненаглядной Майей у меня дома, когда я жил возле Измайловского парка. То было время после сильнейшего идеологического взрыва, наделанного выходом в свет «Метрополя». Думаю, нет смысла останавливаться на подробностях начавшегося шабаша: расставлены все точки над «i». «Меня уже тогда, — вспоминает В. П., — далеко не все друзья приглашали в гости». Боялись, что попадут в немилость и власти начнут их преследовать. Один из почитателей Аксенова в предисловии к третьей части «Зеницы ока» честно признается, как в 1980-м, заметив В.П., поднимавшегося по лестнице в кинотеатре «Октябрь», где проходил джазовый фестиваль, не решился подойти и поздороваться с ним: «Уже было известно, что он уезжает».

Конечно, Аксенов, «присвоивший» мне в повести для «отвода бдительных глаз» и «маскировки» звание генерал-полковника (да еще ВВС!), не был бы Аксеновым, если б он на этих страницах кое в чем не «загибал, как другой на свете не умел», не прибегал к гротеску и молодецкой иронии. Удивительный, нереальный у него генерал-полковник! Ну, вот хотя бы: «Если он и слышал о моих делах, то уж только краем уха. В ушах у него и в самом деле не очень-то много места было для посторонних звуков. Он всю жизнь был джазоманом и всегда напевал, насвистывал или просто пальцами постукивал по столу в такт джазовым мелодиям типа: «I’m beginning to see the light» или «Those foolish thins»».

Хотите верьте, хотите не верьте, продолжает В.П., наивное командование не ведало об этом увлечении офицера стратегической авиации, предназначенной, в конце концов, для бомбардировки страны джаза, то есть Соединенных Штатов Америки. Мало того: генерал у него передвигается по столице нашей Родины не в роскошном лимузине, а… пешком. И увидел его В.П. не в Генеральном штабе, а в… подземном переходе на Манежной площади! Как простого пешехода. Оказывается, у генерала даже(!!!) кое-что имелось из продуктов для друзей: не бедствует, видите ли, генерал, не стоит в очередях за харчами! «Приходи, — сказал он мне, подмигивая, — есть чем угостить».

Вот так…

В конце книги указано: июль 84, Вермонт — июль 85, Париж. В ту пору ему, представившему вашего покорного слугу своим читателям как «советского генерала со здоровенными звездами на плечах», еще не было известно, что я, не дослужившись до пенсии, с помощью ходатайства Союза писателей СССР ушел в отставку, на вольные, как говорили, хлеба и перестал носить полковничьи погоны, о чем я еще когда-нибудь расскажу подробнее, потому что история эта сама по себе забавна. Аксенов в этой книге (с неподражаемым, величайшим трубачом Майлсом Дэвисом на обложке), вышедшей в Москве в издательстве «Текст» в девяносто первом, называет меня генерал-полковником Генкой Кваркиным. А уже 12 июля 1992-го на титульном листе книги он внес, так сказать, поправку: «Генерал-полковнику Мощенко-Кваркину от его друга мл. лейтенанта мед. сл. в отставке В.А.».

(Здесь звучит «Ода к радости»…)

В.П. был человеком заботливым (по своей инициативе прислал мне однажды в Боткинскую больницу для консультации знаменитого профессора-уролога, с которым учился в мединституте), был отзывчивым на шутку, умевшим смеяться, но ненавидящим дурашливость, глупость и — прошу простить меня за канцеляризмы — щепетильным, принципиальным. «Таинственная страсть (роман о «шестидесятниках»)» — свидетельство того, каким было мужественным и ранимым сердце Аксенова (потому-то и произошла с ним «чисто житейская катастрофа»). Часто, еще до выдворения из Союза, он говорил, если что-то (не в его вкусе) с кем-то случалось:

— Старик, надо определиться. — Ему нравилось это слово: «определиться». Он со значением произносил его. — Как думаешь: можно ли с этим человеком вести себя по-прежнему, будто ничего не произошло? Так ведь произошло, случилось ведь, уже не все по-прежнему. Да, да, не все!

У него это очень здорово выходило: вроде с налетом иронии, с улыбкой, которая топорщила его усы (типичный красавец-герой из вестерна — только-только примчался из диких и душистых прерий с горячим кольтом в кобуре), но чувствовалось: он словно перечеркнул в рукописи одну из самых удачных страниц. А потом еще одну. И еще одну…

В «Таинственной страсти», последнем романе, потрясают его слова, обращенные к популярнейшему поэту, чьи песни, обогащая автора, гремели на весь Союз и которого он считал близким: мол, ты, дружок Р.Р., бросившийся в партию от беспартийной богемы, потащился совсем в другую сторону, «почти столь же немыслимую для всех, сколь и радио «Свобода». И — его ужас: «Разве так судьбу берут за лацканы»?

А как надо брать — на этот вопрос он сумел дать сотни, тысячи ответов. Кто хотел — находил. Желающих было — сотни тысяч.

Раскидывавший руки для объятия при виде, казалось бы, утерянных друзей (ну чистый чувак из нашей джаз-банды, вернувшийся из Нью-Йорка на лето в Москву, на Котельническую набережную, к Яузе под окном, а никакой не профессор Института Кеннана, университета Джорджа Вашингтона, Гаучерского университета и университета Джорджа Мейсона, переводчик нашумевшего у нас со страшной силой «Рэгтайма» Эдгара Лоуренса Доктороу, никакой не живой классик русской литературы), он мог тем не менее не подать руки такому количеству персонажей времен до— и послеперестроечных, что их перечисление заняло бы место поболе этой статьи. Он избегал их, как тень Короля Датского, не пожелавшего откликнуться на голоса смалодушничавших Горацио, Марцелла и Бернардо в первой сцене «Гамлета». Верно подметил Марцелл, когда призрак брезгливо скрылся:

Ушел! Напрасно мы, раз он так величав, Ему являем видимость насилья; Ведь он для нас неуязвим, как воздух, И наше нападенье — лишь обида…

4

Думаю об Аксенове — и почему-то невольно думаю о нескончаемой молодости.

Он никогда не расставался с нею, как бы дорого это не давалось, ее высокая волна поднимала его, придавая новизну всему, что вокруг, и ликовала, бурлила в каждой его новой вещи, в каждой строке и в прямом общении с людьми. Васе хотелось, чтобы читатели разделили эту радость, приобщились к ней. Я сказал ему, что впервые ощутил это по многим ранним вещам. Вот хотя бы — «Как жаль, что вас не было с нами», где юная любовь, и чисто аксеновское море, и ресторанчик на берегу с джазиком (трое молодых людей, которых тянуло на импровизацию, — труба, контрабас и аккордеон — и рояль — старик, воспитанный совсем в иных традициях).

В.П. позабавило, что название этой повести в разговоре с кем-то я почему-то нечаянно «пристегнул» к фолкнеровскому рассказу «Полный поворот кругом». Даже поспорил на эту тему, доказывал недоказуемое.

Вася хохотал:

— Промазал!

Но ты смотри, убеждал я, там — то же буйство души, в которой «ни одного седого волоса»; этот мальчишка лейтенант Хоуп, этот ребенок около шести футов роста, похожий на девушку и вечно поддатый, обижающийся на подколки летчиков-пижонов и, не осознавая своего юного героизма, торпедирующий немецкие суда («бобры», как окрестил их Хоуп) — до чего же он твой с его полной, абсолютной независимостью, своеволием, дерзостью, музыкой спятившего мира!

— А что, — вдруг согласился со мной Вася, — пожалуй, ты прав, скорее всего, так оно и есть на самом деле, да и куда ж нам без Фолкнера; недаром Андрюша Тарковский поставил радиоспектакль по этой новелле и провел идею: ни на кого не надейся, пока ты молод, от одного тебя, морячок, все зависит!

В замечательной, страстной книге, посвященной Майе, он чуть ли не кричал, доверясь ритмическому строю: «Пятнадцать лет долой! Я снова пьян, я снова молод, я снова весел и влюблен. Чувствую каждую свою мышцу, а неизвестный молодой мир зовет под своды своих древних колоннад, под балконы и на водосточные трубы, меня, ТАИНСТВЕННОГО В НОЧИ…»

Открываю эту обжигающую книгу — а там (о, Господи!) всякий раз всплывает красным карандашом (давным-давно) подчеркнутая мною строчка:

Знакома ли вам фортепианная пьеса «Воспоминание о молодости»?

Строчка-ожог (таких у Аксенова не счесть)!

Да как же забудешь эту невероятную пьесу?

И как забудешь, например, тот синий и прозрачный, морозный вечер в Красной Пахре: …уже за окнами — огни, и вокруг — сверкающие сугробы, а над высоким холмом — затейливый звездный узор имени проживавшего здесь некогда светлейшего Александра Арчиловича из древнейшего царского рода Багратида. Вот и срифмовалось: Грузия и Красная Пахра!

Ну а путь сюда? Не из той ли пьесы это?

…В гости к Аксенову приехала из Токио застенчивая, но деловитая Йоко-сан, которая вознамерилась перевести на японский «Завтраки 43-го года», «На полпути к Луне», «Папа, сложи!» и другие рассказы. С нею прибыли ее муж, молчаливый и ничему не удивляющийся хрупкий потомок самураев, и сын Лео, названный в честь величайшего автора «Анны Карениной». Договорились 7 ноября повезти гостей на дачу, полученную некогда от правительственных щедрот Романом Карменом.

Надо было видеть, как Васята с Маятой, рассаживаясь по своим машинам, смотрели друг на друга, — он и она (пока еще — но уже ненадолго — Майя Кармен)! Как они были неисправимо молоды, как они были неотразимы, как безнадежно влюблены друг в друга и как друг без друга обходиться теперь просто не могли, — он, типичный герой великолепного вестерна, и она — словно творение кисти одновременно и Боттичелли, и Кустодиева. Я догадывался, почему он к нескольким(!!!) главам «Золотой нашей Железки» поставил эпиграфом одну и ту же строфу Бориса Пастернака, перед которым преклонялся:

О, если бы я только мог Хотя отчасти, Я написал бы восемь строк О свойствах страсти.

Повторяю — к нескольким!

Ну, теперь ясно, откуда взялось это ожоговское признание: «Он вдруг забыл страшное слово «совокупление», забыл и сам себя, Самсика Саблера, забыл и Марину Влади, и Арину Белякову, и джаз, и Сталина, и Тольку фон Штейнбока, и, все это забыв, взял женщину и ринулся вместе с ней с крутизны в темный тоннель, загибающийся, как улитка». Эта страсть зашифрована в европейских подстрочниках той же самой «Золотой Железки», где, прорывая дамбу пустынных улочек готического града, холодного неба и башни под ним, на воле оказывается поэзия любви, не нуждающаяся в запятых и точках (не до них!): «ты подбегаешь и вот уже рядом со мной твой золотой мех и бриллиантовые волосы и встревоженные глаза и мягкие губы ты моя девочка моя мать моя проститутка моя Дама и ты уже вся разбросалась во мне и шепот и кожа и мех и запекшиеся оболочки губ и влажный язык (…) все успокаивает меня и засасывает в воронку твоего чувства…»

Итак — вперед!

Васята и Маята условились: каждый поедет на своей машине: оба — водилы. Майя возьмет с собой Васину переводчицу с мужем и свою дочь Алену; а вторую машину заполнят мужики: мы с В.П., Майин внук Ванечка и чувствовавший себя везде вполне комфортно семилетний самурай Лео.

Калужское шоссе. В.П. ведет машину совсем не как лихач; впрочем, он следует за Маятой и несколько раз повторяет:

— Друг Бруно мне верен, как горечь во рту.

— Откуда это? — спрашиваю.

— Из «Преследователя», — отвечает, — из Хулио Кортасара; там еще фразочка убойная: «Она злая на меня, потому что я потерял свой саксофон… А сакс самый паршивый был…» Ты эту повестушку должен выучить, как «Отче наш»: поэзия — сплошняком.

Мотаю на ус.

Сыплет первый настоящий снег, будто январский, чтоб трудящиеся веселее и бодрее шагали по Красной площади. Впрочем, демонстрация уже закончилась, все торопятся к домашним очагам, к теплу: пора отметить праздничек. Однако постепенно я переключаю внимание на пацанов. И есть отчего! Большеголовый, гривастый японский львенок о чем-то спорит с Ванечкой. На родном японском языке! Ну а Ванечка упирается, не соглашается ни в какую, доказывает что-то свое. Естественно, на великом и могучем.

Вася толкает меня в бок:

— Старик, они прекрасно понимают друг друга! Заметил? Им не нужен переводчик. Вот это сюжет! Эту сценку грех не использовать.

И пока жарилось мясо, пеклись огромные картофелины, накрывался стол, Ванечка и Лео продолжали яростный диспут, махали руками, ревели от обиды и тут же хохотали, будто дело только что чуть ли не доходило до рукопашной. А третьим — и не лишним — в их компании был красно-черный Васин сеттер Ральф. Отец Лео все это время цедил из граненого стакана водку, словно там был коктейль, и не морщился.

Вася сказал своей переводчице, показывая на ее супруга:

— Такие мужчины и делают себе харакири — и при этом улыбаются.

— Да, он такой, — подтвердила Йоко-сан застенчиво.

А тот, догадавшись, что речь идет о нем, задумчиво и чисто произнес по-русски:

— Спасибо.

Вылазка наша удалась. Малолетние воины храпели. Им вторил, сидя за столом, хрупкий папа гривастого Левушки. Остальные согрелись и делали вид, что слушают музыку, которая звучала из колонок, установленных еще Романом Лазаревичем. То был Бен Вэбстер со струнными.

— Ты не против, — говорит В.П., — если мы проведаем гениального артиста? Он тут поблизости, в двух шагах.

Я не возражаю. Я категорически — за. Это означает встречу с Гердтом!

(Из дневника. Пусть это будет как эпиграф к нескольким последующим абзацам. Разговаривал только что с вдовой Зиновия Ефимовича — Татьяной Александровной Правдиной. Искренне восхищаюсь ее вчерашним телерассказом о Рине Зеленой, полным деталей и образным, — и сразу переходим к В.П.

О, восклицает она, Зяма считал Васю впередсмотрящим на пути развития нашей словесности, одним из самых выдающихся «шестидесятников»; для Гердта все праздники пахли Васиными апельсинами из Марокко. Кстати, из этой повести я часто цитировал в кругу близких людей вот такое место: «Синоптики предсказывают безветренную погоду. «Больше верьте этим брехунам», — ворчат на «Зюйде»». Татьяна Александровна общалась с красавицей Майей еще до знакомства с Аксеновым. А к Васе, говорит она, мы привязались моментально. И долго рассказывает, как проводили они время втроем где-то под Таллином. Вася любил Таллин, с которым у него был «бурный роман в дождях», любил вдыхать его особый сланцево-кондитерский запах и особенный, «не советский» запах его журналов и газет, любил его кафе… И еще он любил Гердта, каким тот был в Таллине, его голос, которым говорил для советского кинозрителя Генрих II в фильме «Лев зимой», голос, созданный Всевышним для бесконечного чтения бессмертных стихов и прозы. Читал он, говорит Т.А., не переставая и вдохновенно, и пояснял: «Это мое угощение. Так что, дорогие мои, угощайтесь…» Гердт и Т.А. были в Штатах в гостях у Аксенова и Майи. Встречал их в Вашингтоне в аэропорту Ванечка, который, если б так ужасно не сложилась его судьба, мог бы стать выдающимся американским поэтом. Вася представил Зиновия Ефимовича своим студентам. Надо ли добавлять, какое это было для них для всех событие!)

…Мы вваливаемся в дачные хоромы Зиновия Гердта, и у того — слезы в глазах: так он рад видеть Васю. Своего Васю. Бежит навстречу трогательным скоком.

— Ну что там, осенний твой лес гремит жестью ржавых банок?

Ни дать ни взять Виктор Михайлович Кукушкин из «Фокусника». Даром ли им сказано было: «Уметь любить чужой талант — это тоже талант». Прижимается к холодному Васиному тулупчику, пахнущему чистейшим снегом и овчиной.

— Вы уже наклюкались, ребята? В порядке?

— В полном. Даже перебрали малость.

— Нет, нет, не перебрали, — настаивает Гердт. — Еще по рюмашке, а? Татьяна Александровна, Танюша, — обращается он к жене, — ты нас угостишь? Отменная настойка.

— Хорошо! — соглашается Вася. — А потом — Пастернак?

И, наконец, наступает блаженнейший миг: Гердт, насупив кудлатые брови, подперев кулаком подбородок, приступает к чтению (а это он умел делать как никто другой, — и хоть до самого утра!):

Я — свет. Я тем и знаменит, Что сам бросаю тень. Я — жизнь земли, ее зенит, Ее начальный день.

Каждый день В.П. был начальным.

Все — с новой страницы.

Редко кто из нас, транжир, дорожил такой божественной удачей, таким везением, как неиссякаемый талант и неиссякаемая молодость. Аксенов же наслаждался каждой ее секундой — и не постарел нисколько до последнего своего часа, пока не отключилось сознание. И любой день, любой час, любая минута его переполнены были вдохновеньем, работой, морозной свежестью, помноженной на радость от того, что он, зачатый «двумя врагами народа, троцкистом и бухаринкой, в постыдном акте», выжил наперекор всему и мог крикнуть на весь свет: «Мужчина я! Я сын земли великой!»

5

Но вернемся все же к «Грустному бэби»…

Мы ехали с Васей на его зеленой «Волге». Стоя в пробке, он затронул странную для меня (на ту пору) тему: хорошо, что мы родом — не москвичи, что вот он (как изложено им в «Досье моей матери») родился в Казани, на улице тишайшей, звавшейся Комлевой в честь местного большевика, застреленного бунтующим чехословаком, что дом его смотрел в народный сад, известный в городе как Сад Ляцкой… В его словах уже намечались контуры и «Зеницы ока», и «Ленд-лизовских», и других — хоть и светлых, но явно горьковатых — вещей, и я отчетливо видел его мальчонком, Акси-Вакси, уверенным в том, что его родители действительно уехали в долгосрочную командировку на Дальний Север, примкнув к героям-полярникам, и то, как носился он по таинственным углам грязного мира, ощущая в себе нечто щемящее, будто заброшенный щенок, или бессмысленно-дерзновенное, точно у несущегося в неизвестном направлении бродячего пса. Придет срок — и он, не склонный к громким фразам, напишет: «…мы, тогдашние дети, подсознательно испытывали ощущение полной заброшенности».

— А ты? — говорил он, стоя перед светофором, не поворачивая ко мне лица. — И тебе, если можно так сказать, повезло: ты стал бы другим, если б не был бахмутским пацаном, не замерзал в военную зиму в Джезказгане рядом со Степлагом, не голодал невдали от самой, по твоим словам, красивой во всем мире горы Синюхи в Боровом, не загибался курсантом в пекле Нахичевани-на-Араксе; за это судьба отблагодарила тебя, подарив Тбилиси, а еще Будапешт, где судьба свела тебя с совершенно другим образом жизни, с такими джазменами, как контрабасист Аладар Пэгэ, художниками-авангардистами, писателями-диссидентами.

С чисто аксеновским азартом за кружкой пива в Домжуре мне и Алеше Баташеву, воспетому им в шестидесятых в журнале «Юность» (это было почти стихами, в которых модно экипированный Алексей теплыми синими московскими вечерами со своим золотым саксофоном, призванным быть голосом страстной любви, утверждает дух непослушания и стремления свинговать за милую душу), рассказывал, как много значило в его жизни то, что в Казань его детства с берегов Хуанпу прибыли джазисты-«шанхайцы» во главе с Олегом Лундстремом, которые «рассосались» по ресторанам, кинотеатрам и клубам и частенько, хлебнув стакан водки и перемигнувшись с публикой, «вдруг выдавали свой свинг, растягивая перед местной жалкой молодежью огромные медные закаты внешнего мира».

О моем же бахмутском детстве (за что я Аксенову безумно благодарен) он написал нечто похожее: «В жалких коммунальных квартиренках, в гнилых хибарах, на подванивающих дворах, под запыленными и прокопченными платанами шла жизнь работников железнодорожного узла и их семейств. И все это к тому же было разъедено коростой НКВД, постоянным наблюдением и сыском, арестами, расправами, а также и добровольным стукачеством. Казалось бы, «оставь надежды всяк сюда входящий», — и вдруг происходит какой-то сдвиг, и ты видишь, что эта коммуна — отнюдь не собрание роботов соцсоревнования, а некое довольно хаотическое сообщество соседей, в которых живы и дружба, и лирика, и, как ни странно, любовь к музыке — совсем не к маршевым ритмам, а к синкопическим подскокам джаза. Сдвиг этот случается в тот момент, когда удивительно молодая и любвеобильная бабушка Мити Чурсина, Анна Марковна, натыкается на сидящего под деревом бродягу в заграничном пальто. К вящему удивлению читателя, бродяга оказывается не кем иным, как паном Наделем — осколком роскошного европейского джаз-оркестра под управлением Эдди Рознера. Еще совсем недавно этот польско-еврейский коллектив играл в ночных клубах веселого Берлина…»

Чем больше ожогов, которыми нещадно жалит нас жизнь (уже и в детстве, и в отрочестве!), тем лучше — если, увы, так можно выразиться — для будущего писателя, — утверждал Аксенов, тормозя перед светофором. А как иначе, продолжал он, добывается собственная интонация? По-другому не бывает.

Васин сеттер Ральф все пытался лизнуть мою шею. Псу было безразлично, к кому ластиться. Ему хотелось целоваться. Я и догадаться не мог, что непоседливый Ральф всего через пару дней врежется на бегу, со всего трехгодовалого восторга и собачьей страсти, в корявое дерево рядом с гаражом во дворе Красноармейской улицы и из-за этого вскоре погибнет…

Ну а в тот день, в блаженном неведеньи, мы ехали (кажется, «Пурпурного легиона» тогда еще не было) к кому-то за какими-то джазовыми дисками и еще в другое место — за игрой «Монополия», присланной по Васиной просьбе из Франции специально для меня. И В.П. вдруг начал читать наизусть мои новинки, которые вошли в «Антологию джазовой поэзии» журнала «Новый мир»: «Армстронг» и «Мистер «Матовый звук». Несколько раз (без всяких подсказок) повторил то, что довелось ему услышать от меня лишь однажды:

Подносит он к губам трубу. Сверкает запонка в манжете. Предугадав свою судьбу, Не так уж просто жить на свете.

В тот момент я не подумал о том, что он каким-то образом предугадал свою судьбу, богатую на разлуки (В.П. признался, что эмиграция сродни собственным похоронам, что с первого дня прибытия на Запад и потом, во время трехмесячных скитаний по Европе, и сейчас, в американском самолете, его не оставляло ощущение «раздавленной бабочки»). Только читая его «Новый сладостный стиль», я понял, как умел В.П. предугадывать будущее и, конечно, то, что уж никак не обойдется без горьких нот в период пространственно-временного пересечения двух виртуальных миров.

А тогда я просто поразился: надо же, запомнил эти мои строчки! Такой, без преувеличения, феноменальной памятью обладал, как мне кажется, в числе немногих счастливчиков Александр Межиров. Но куда больше поразило меня, что стихи чудом оказались в «Грустном бэби»! И все это — на фоне раблезианского музыкального пиршества. «Армейские антрекоты» — так, мелкая деталь. Антуража ради. Не в них суть. Звуки квадрофонической системы, «предмета неслыханной гордости», обрушивались на присутствовавших из всех углов; из заветных картонных ящиков с осторожностью, и опять же горделиво, извлекались одна за другой фирменные пластинки, которых ни в каком, даже московском, Военторге ни за какие деньги не купишь. Чтобы торжественная процессия королей и герцогов американского джаза не прерывалась, генерал Генка щедро демонстрирует свои драгоценности, хвастается ими. Откуда они, эти диски, у него, в самом деле? Загадка?

Ответ ошеломляет: «Совершенно очевидно было, что генерал поддерживает прочные связи с миром музыкальной фарцы». Каково?! И не просто генерал — генерал-полковник! И вот вам аксеновское крещендо: «Генка Кваркин имел страсть к высоким децибелам и не ограничивал звуковых возможностей своей аппаратуры. Никаких разговоров за ужином, разумеется, не велось. Знаками мы спросили мадам Кваркину, как она с этим справляется. Она молча вынула и показала нам на ладони специальной конструкции ушные затычки».

А, в общем-то, если вычленить «генеральский» прикол, все это похоже на правду. И верно, ел я в таких случаях мало, и сидел с туманной улыбкой на лице, и только лишь глазами выпрашивал восхищения «в ключевых моментах пьес». Было, было…

И то, что следует дальше, — чистая правда. И стеба здесь нет, и русский дух здесь, и Русью пахнет.

«Когда возникла пауза, моя жена неопределенно вздохнула. Генка положил ей ладонь на плечо.

— Не вздыхай, Майечка, это еще не все. Сейчас еще будет Джонни Ходжес, а потом немного Каннонбол Эддерли.

После ужина, провожая нас к машине, он спросил:

— Ну как?

— Здорово, — сказал я. — Между прочим, знаешь, Генка, через месяц я уезжаю из России.

— Слышал, слышал, — кивнул он.

— Не исключено, что я буду жить в этой стране, — сказал я. — Буду слушать всю эту братию живьем…

Он посмотрел на меня, потом отвлекся взглядом в небо, за плоские крыши подмосковного жилого массива, где среди тяжелых ночных туч виднелся вытянутый длинным и нелепым крокодилом проем закатного неба».

«Подмосковный массив» — это расположенный совсем рядом с шоссе Энтузиастов, переполненным согбенно-серыми тенями каторжников, микрорайон Ивановское, где здания, по мнению часто у меня бывавшего Володи Соколова со своей Марианной, — «как близнецы, а хотят, чтобы их узнавали». Что касается меня, то, прощаясь с Аксеновым и глядя на это закатное небо, я пытался угадать, как встретит Америка Васю, и завидовал тому, что он всенепременно будет там шататься по джазовым местам (например, Джорджтауна), будет заходить в «Чарли», чтоб послушать обожаемого им Мэла Торме… Уже после перестройки, приехав на лето в Москву в ореоле невиданной славы и почитания, он рассказал мне, что не только слушал Мэла Торме, но и общался с ним чуть ли не по-свойски и хочет посвятить ему новеллу или главу в каком-нибудь романе.

— Ты знаешь, — спрашивал Вася, — какое прозвище у Торме? Нет? «Бархатный туман»! А из какой он семьи — знаешь? Ну правильно: иммигрантской, его еврейские папа и мама драпанули из России, как твой кларнетист Оська, земляк Бенни Гудмена, из Белой Церкви. Торме — умница, каких мало, автор пяти книг, певец, пианист, композитор, аранжировщик, ударник-виртуоз, киноактер. Любитель присказок в паузах концерта, он однажды обратился напрямую и ко мне. Я никак не ожидал. Уже не такой рыжий, но все еще прыткий, энергетики в нем было — дай Бог каждому из нас. А как он потрясающе исполнял Эллочкин репертуар! Это надо было слышать и видеть. Публика визжала от восторга…

Интересно, удалось ли Васе осуществить эту задумку, есть ли в его рукописях что-нибудь о легендарном «Бархатном тумане»?

Но уж точно известно, что он со свойственной ему живостью написал, как, пройдя еще пару сотен метров от «Чарли», покупал за пятнадцать долларов стул и дринк в «Блюз Алли» и сидел там, едва ли не упираясь коленкой в башмак легендарного Вуди Германа, с которым когда-то выступал Фрэнк Синатра, или совсем как завсегдатай мог завалиться в ресторанчик «Одна ступенька вниз» и поболтать там с Янушем Маковичем и Лэсом Мак-Эндом… «Писатель должен есть много джаза, часто и много, большие сочные ломти настоящего джаза» — так, по словам В.П., по-приятельски убеждал его в подвальчике токийского джаз-клуба «Сэто» Кобо Абэ.

Напрасно, напрасно убеждает читателя Аксенов, что Генка Кваркин, дескать, не завидовал ему в миг прощанья, не жаждал слушать этих гигантов живьем и видеть их обычными, вроде меня, грешного, субъектами: пусть, мол, мой мир остается в целости и сохранности, пусть эти звезды будут недоступны, «где-то там, за закатом, чтобы оттуда шли эти звуки…» Нет, нет: из-за страсти к джазу Генка завидовал другу, хотя все же тревожился за него. Мне ли не знать, что Генка был преисполнен зависти?!

Прочитав, проглотив «Грустного бэби», я еще раз подумал о том, что там, за бугром, он боялся, как бы по «книге об Америке» меня не «расшифровали где надо», не наказали, не исключили, не уволили, не растоптали или еще что-нибудь такого-этакого не придумали. Отсюда — и Кваркин (как джинн из бутылки), и столь высокое генеральское звание. Но все это, впрочем, походило на советский анекдот военной поры: «Он сидел в Севастополе у Н-ского моря». Стихи-то принадлежали не кому-то, а именно мне! «Расшифровать» автора при мало-мальской литературной эрудиции заинтересованных лиц — не пара ли пустяков?

— Так они ведь поэзию неохотно читают, — позднее объяснял мне свою «оплошку» В.П. — Тем более о джазе. Ты о них слишком хорошо думаешь.

6

И — отдельно о «Новом сладостном стиле».

Аксенов несколько раз допытывался, что я думаю об этом романе. Видимо, не только у меня. Чувствовалось, что это для него особая книга. Он волновался. Я догадался — почему.

АЯ — так часто В.П. называет Александра Яковлевича Корбаха, своего главного героя, чья судьба напоминает его собственную. Все тут (в пределах художественности и аксеновской манеры) доподлинно, абсолютно все узнаваемо, и хотя миг безжалостно бежит за мигом, уничтожения действительности нет как нет, потому что искусству в данном случае удалось «открутить назад» и поймать, казалось бы, неуловимое. Не «что-то», как скромно предполагает автор, а суть. У нас создается ощущение, что мы нередко сталкивались с АЯ то в ЦДЛ, то в Доме кино, то в ЦДРИ (он и в самом деле был набит своими стихами, «как рождественские гуси начинкой»), подпевали его песням — образцам искусства чердачно-подвальной Москвы: «Гей, Россия, родина наша превеликая… Гой, страдалица наша, молчальница, тянешь лямку ты вдоль своих берегов…» Ну да, мы знали наизусть и певали не единожды его «Чистилище», «Фигурное катание», «Сахалин имени Чехова», «Шведский бушлат», «Балладу Домбая» и «Балладу Бутырок», нас удивляло все, чем одарял людей его талант, но мы вовсе не удивлялись, когда его нашумевший спектакль был запрещен и бесхозные «Шуты» продолжали играть свой мюзикл в каких-то клубах на задворках, куда, конечно, съезжалась «вся Москва».

Боже, как узнаваемо! Встретясь с одной гэбэшной наемной тварью уже в Америке, АЯ спросил, сколько ей платят за работу, и получил в ответ плевок: «Много! Я богаче вас всех, мудрецы сионские!.. Думаете, уже развалилась крепость социализма? Рано радуетесь! В перестройке мы очистимся от еврейской грязи!.. Мы вам не простим попыток повернуть историю вспять!» Я сказал Васе: ты просто большой молодец, что и не собирался полемизировать, пускать в ход факты и логические рассуждения. Меня брало за душу то, что в романе все время звучит какой-нибудь джазовый инструмент и страницы полны музыки, поэтической импровизации. Это и есть новый сладостный стиль, сказал я, стиль, утверждающийся в прикосновении к литературной сцене Флоренции ХIII века, к чудесам двух юных Гидо — Гвиницелли и Кавальканти и такого же юного Данта.

— Значит, музыка не обрывается? — спросил (как бы с надеждой) В.П.

— Нет, ни в коем случае. Не обрывается.

— Пусть даже и насильственно?

— Именно так. Музыка — это любовь. Ты тысячу раз прав! Это послевоенный блюз, это звездная соль и лунная яичница, это лимонно-грейпфрутовые аллеи, в которых живых легенд — не перечесть, и Грегори Пек (да-да, тот самый) скажет: «Я вижу, у вас серьезная любовь, ребята»; это нелепо размахивающая махровыми крыльями тайна, пытающаяся присоединиться к клину гусей и тающая в сумерках.

— А почему, — говорит В.П., — в твоем голосе жуткая печаль?

(Спустя каких-то лет десять, 7 июля 2009 года, для интернет-портала «Стихи. ру» я написал: «Жаль, что Вася сам на себя накликал беду. История литературы не единожды предупреждала: строка мистична, не надо будить лиха, не надо предрекать себе гибель. Николай Гумилев, например, накликал беду своим «Рабочим»: «Пуля, им отлитая, отыщет грудь мою, она пришла за мной. Упаду, смертельно затоскую»… Вот и Василий Аксенов в «Новом сладостном стиле» предсказал на исходе прошлого столетия, что произойдет с ним».)

— А потому, — отвечаю я, — что печалью полны твои слова в завершающих главах.

Я обратил на это внимание в статье «Русско-американские горки жизни АЯ». Там сказано было: «Аксенов доказывает, что пресловутое чеховское ружье, которое висит на стене, совсем не обязательно должно выстрелить. Этому сюжетному ужу не дано пролезть в какую-нибудь щель романа. Да и зачем бы, если в финале появляется принадлежащее музею мумифицированное (в слое окаменевшего меда) тело кожевника Зеева Кор-Бейта с обломком копья в левом подвздошье — двухтысячелетний Сашин двойник (в романном Саше Аксенов видел самого себя), и АЯ, «трясясь, как от хлада могильного или от вулканического жара», понимает: это лежит он сам, это его лицо. Зачем ружейный выстрел, если в ход идет куда более сильнодействующее средство. Вначале Саше Корбаху показалось, что его подбросило куда-то вверх, на гигантскую высоту («оставшись там, он видел, как опадают вниз его бедные останки, и чувствовал немыслимую жалость к тем, кто уцелел»). А в музее… Нельзя без содрогания читать это: «Там внизу лежал он сам. Это было его собственное легкое и мускулистое тело, и даже ноготь большого пальца правой ступни был копией его собственного ногтя, когда-то названного археологическим. Самое же главное состояло в том, что у Зеева Кор-Бейта было лицо Александра Корбаха. Только лишь над левым углом нижней челюсти отслоился кусочек щеки и была видна кость, все остальные черты в точности повторяли лицо АЯ(…). Отплывая и приближаясь, маячила перед ним ошеломляющая маска шутовского хохота, точь-в-точь как та, что появлялась у него самого в моменты театрального восторга. Он и сам теперь отплывал и приближался, отплывал и приближался, это я, значит, это я сам тут и был, значит, это я сам тут и был в образе этого певца Саши Корбаха… И отплывал, и приближался, и отплывал».

И мы вслед за одной из героинь повторяем: «Боже, Боже мой! Сашка, это ты?» Несмотря на огромное количество меда, вытекшего при землетрясении из древней амфоры, мы берем в толк, сколько горечи в сладостном стиле. Этим и замечателен лучший роман Василия Аксенова. «Что-то — это ничто почти, телефон на закрытой почте. Почти — это все…»

Но мне сегодня саксофонист Олег Сакмаров подарил свою запись: ты читаешь что-то такое, ложащееся под грустную музыку. На диске — весь этот вечер. Пусть ты и отплыл, но ты ПРИБЛИЗИЛСЯ.

И будешь становиться все ближе

7

Но не этим хочется закончить мне эту статью. А вот чем — зарисовкой из жизни.

Он позвонил мне, когда стало темнеть, закапал дождик и запаутинили зарницы.

Звонок как нельзя был кстати. Я только что кончил читать его «Логово льва». В этом рассказе меня отчего-то смутили слова, относящиеся вовсе не к нему: «Острее других он понимал неокончательность реального мира, зыбкость его предметов и в поисках иной сути уходил дальше других».

Я безотчетно отнес эти слова на его счет. Не знаю — почему.

Вася был мне бесконечно дорог. Без всяких обиняков в «Рожденном в джазе» он написал: «Мощенко происходит от слова «мощь»; значит, на джазовый манер я могу называть его Mighty Vlad». Пусть перебор — все равно греет сердце.

Он говорит:

— Привет. Маята сказала, что ты спрашивал меня днем.

— Спрашивал. Через месяц-другой буду у дочки в Испании, в Овьедо…

— Передавай ей привет. Овьедо — это совсем рядом с Биаррицем. Давай приезжай вместе с ней на ее «Форде».

— Это вдоль Бискайского залива?

— Конечно. Три-четыре часа езды. Никаких пробок, удобно. — И без всякого перехода предложил: — Ты утром бегаешь? Присоединяйся ко мне.

— Нет, я и в армии кроссов не любил. Ленюсь. И настроение — на нуле.

— Зря ленишься и киснешь. Приезжай часов в восемь на Котельническую. Здесь не так загазованно. Побежим вдвоем. Бесплатно даю уроки бега.

— Так ведь дождик…

Он расхохотался по-своему, по-аксеновски.

— Ничего с тобой не станется. Утром будет ясное небо. В таких делах я никогда не ошибаюсь.

— Но ты ведь убеждал меня, что бегаешь, чтобы насладиться одиночеством.

— Это верно, убеждал. А зову я тебя потому, что мне не нравится твое настроение. Все. Договорились. У меня есть чем заняться.

В.П. оказался прав. Рассветное небо было почти ясным. Враждебной мороси и слякоти как не бывало.

— А что у тебя за лапти? — поинтересовался Аксенов, углядев меня среди прохожих. — Хоть бы кроссовки какие-нибудь взял. Не на прогулку ведь явился. Не думал, что ты такой лентяй. Твой любимый Джеймс Джойс сначала делал вид, что бегает, — вспомни «Портрет художника в юности»: там он себя изобразил хиляком Стивеном Дедалом. А потом взялся за ум и мог любого перегнать — иначе бы не соорудил «Улисса».

Хоть он шутил, я пристыженно опустил глаза.

И спросил у него наконец, сказал самое главное:

— Что означают поиски иной сути среди зыбких предметов мира?

— А это и есть бег на длинные дистанции, — ответил В.П. (разумеется, ерничая). — Без него лучше не браться за большие романы. — И попрощался: — Пока. Ты в своих бразильских мокасинах шлепай-ка лучше на троллейбус.

И опять спросил:

— Тебе нравится вот это: «Или так и надо ближним, так и надо без следа, как идущим накрест лыжням, расходиться навсегда». По-моему, бред.

— Это Уткин?

— Он, голубчик. Разве лыжня — не след? Ну, Бог с ним. Будем расставаться, но не навсегда.

И побежал трусцой в сторону Большого Устьинского моста.

Никто из редких прохожих не обращал на него внимания.

А я стоял, пока он не скрылся из виду.

И все-таки, что это такое «поиски иной сути»? И зачем ему на ум пришло: «Может, так и надо ближним…»?

И еще.

Отчего-то, взявшись за эти страницы, я тотчас представил не нечто солнечное, подобающее случаю, а совсем-совсем наоборот: печальный, панихидный Московский дом композиторов. Был хоть и торжественный, но пасмурный день, и это подчеркивалось, например, отрешенностью и потерянностью Людмилы Гурченко, будто ослепшей и прошедшей мимо нас, утирая слезы. Мы стояли с Аксеновым, прощаясь с 90-летним королем джаза Олегом Лундстремом. И вдруг Василий Павлович прошептал: мол, Лундстрем — не кто иной, как Кандид той поры, когда «оттепелью» и пахнуть не могло; мол, он — один из тех, кто, невзирая ни на что, возделывал наш сад вместе с другими великанами, потому что и сам был большим художником. То же самое я говорю сейчас о нем, о Василии Аксенове. И все это — в сопровождении джазовых хитов, записанных на диске, который прилагается к роману «Редкие земли». И я жду, что вот сейчас, вот-вот зазвучит «Блюз для Васи».

 

Андрей Макаревич

 

Со свингом

[188]

Это 1968 год. Я возвращаюсь из школы. У отца в руках свежий номер «Юности». Отец очень возбужден, читает вслух какие-то отрывки. Читает не матери, которая тоже дома, и не мне, только что вошедшему: читает в пространство, сам себе, проверяя на слух. Восхищается: «Как пропустили?» Слышу: совсем другая книжка, я такого не пробовал. Василий Аксенов, «Затоваренная бочкотара».

«А что там такого пропускать-то? Вполне советская вещь, молодежная и оптимистичная!» — Голос человека, не заставшего и ненавидящего шестидесятничество, — как правило, в силу собственной бездарности. А я объясню.

Интонация, господа. Интонация.

Мой отец не был диссидентом. Он был художником. И уж интонацию он слышал, как никто.

Советская власть тоже различала интонацию. И боялась ее — инстинктивно. Она вообще не любила и не доверяла художникам. Правильно делала. Потому что художник талантлив, а талант — это свобода. Талант не может быть несвободен. Тогда это не талант, а что-то другое. Ремесло, например. Тоже, в общем, неплохо. Поэтому художник — всегда враг: либо явный, либо скрытый. Замаскировался до времени. Терпит. С явными врагами, кстати, проще — они на виду, и совок очень хорошо знал, что с ними делать. А что делать с интонацией?

В восемьдесят седьмом году пришлось мне оказаться в городе Нижневартовске. Принимали меня как дорогого гостя и по этой причине поселили в номер, в котором до меня гостил Горбачев. Думаю, над художественным решением этого номера бились лучшие партийные умы города (и ведь перестройка уже шла!). Номер был огромен. Стены его были выкрашены в ярко-салатовый цвет, на окнах висели тяжелые портьеры из золотого плюша. На полу располагался узбекский ковер, его удачно дополнял гарнитур «Людовик» с белой шелковой обивкой. В углу на кривой ноге стоял отечественный цветной телевизор «Рубин». Все. Энди Уорхолл сошел бы с ума. И ведь явно чувствовали партейцы, что что-то не вытанцовывается с декором, и все-таки не рискнули позвать хотя бы студента художественного вуза — для коррекции. Ну их, этих художников. Самим вернее будет.

Я помню, как я вяло и безысходно не любил советскую власть. Я даже не мог предположить, что этот мастодонт сдохнет так скоро и так быстро. И знаете что? Его убили не диссиденты (честь им и хвала — снимаю шляпу перед их отвагой!). Его убила интонация. Интонация, с которой говорят свободные люди. Битлы. Высоцкий. Леша Козлов. Василий Павлович Аксенов. Многие другие.

Кстати, и «Машина времени» — в силу своих способностей.

(А за что это еще раньше так джаз-то ненавидели? Там ведь и слов никаких не было — так, музычка. За то, что из Америки? Да нет — за внутреннюю свободу. За импровизацию. Кожей чуяли, собаки.)

Что это я все про совок, а не про литературу? А потому что для меня литература — это музыка слов в первую и последнюю голову. Это язык, ставший искусством. И это интонация. И если писатель теряет волшебную связь с языком, перестает эту интонацию слышать — самый занимательный и поучительный сюжет оставит меня равнодушным. «Скажите, про что ваша книга?» Да какая разница!

Интонация Василия Павловича Аксенова безупречна — что бы он ни писал. И если ввести единицу измерения качества интонации — «один Аксенов» — боюсь, современников будем мерить дробями.

Не зря в только что вышедшую книгу «Редкие земли» Василий Павлович вложил пластинку с любимыми гигантами джаза — он поет с ними на одном языке. Со свингом.

God bless You, mr. Buzz Oxelotl!

 

Вадим Абдрашитов

[190]

 

Вслед за автором

Особое время было, когда начинал Аксенов. Это определило очень многое: некое ощущение подъема духовной жизни в стране совпало с ощущением молодости поколения, во всяком случае, того, к которому принадлежит юбиляр.

В 61-м году я был студентом Физтеха в Долгопрудном. То время — начало шестидесятых — фантастическое по своей почти ренессансной наполненности, помню очень хорошо. Жизнь была замечательна, и мы находились в ее силовом поле. Появились первые советские магнитофоны, и из окон общежитий доносились волнами — один перекрывая другого — Окуджава, Высоцкий, Галич, Ким… Стали издаваться книжки, невероятные до того, сложилась эта гениальная плеяда поэтов, создавшая особую ауру Политехнического. Пошли на экранах итальянские неореалистические картины. Ночные очереди за билетами в «Современник» и на «Таганку», и вскоре — в «Новом мире» — Солженицын и «Один день Ивана Денисовича»… На самом деле удивительное время! Нам как поколению, конечно, повезло. Гораздо хуже, когда человек взрослеет, а страна вокруг либо застыла, прихваченная морозом, либо оцепенела в болотном застое, либо вообще не понимает, что делает, куда идет, мечется… Нам, повторяю, повезло. Думаю, что все, что было потом — заморозки, слякоть, засухи, — преодолено, потому что вначале все-таки была оттепель. Вот через все эти времена читателем прошел я за Аксеновым-автором.

Он начинал «Коллегами», «Звездным билетом», рассказами, и все, что теперь называется «бестселлерами» и хитами, несравнимо было с успехом его прозы. Ведь его книги были… не хочу сказать библией или настольными книгами — у нас и столов-то не было еще, общежитская, студенческая, какая-то уличная жизнь была, — но эти книги читали все и знали чуть ли не наизусть. И просто находились в пространстве и атмосфере его прозы, среди его героев. Было явное ощущение кислородного, если не озонового насыщения воздуха апрельского времени года.

Чуть позже прочитаны «Апельсины из Марокко», «Пора, мой друг, пора», удивительная «Затоваренная бочкотара», знаменитые рассказы, один из которых считаю шедевром. Его время от времени перечитываю, поскольку студенты-режиссеры, с которыми имею дело, постоянно ищут материал для короткометражных фильмов, что достаточно сложно. Молодежь читает Шукшина, Казакова и, естественно, Аксенова. И, сколько перечитываю «На полпути к Луне», столько раз убеждаюсь: просто гениальный рассказ, по мне, так лучший рассказ автора.

Разумеется, проза Аксенова не могла не заинтересовать кинематограф. И все, что снималось, тоже мгновенно превращалось в хит. «Мой младший брат» (1962) Александр Зархи снимал по сценарию самого Аксенова (совместно с М. Анчаровым), с молодыми тогда — Збруевым, Далем, Мироновым, Ефремовым.

«Коллеги» делал Алексей Сахаров (1962) — там прекрасная музыка Левитина с замечательными стихами Гены Шпаликова, блестящие Ливанов, Лановой, Анофриев, Семина, Плятт.

Фильмы смотрели по много раз: абсолютно обаятельный кинематограф почти романтического времени…

Рассказ «На полпути к Луне» тоже был экранизирован: назывался фильм «Путешествие». Он состоял из трех новелл (1966; сценарий В. Аксенова; реж. И. Туманян, Д. Фирсова, И. Селезнева), а роль Кирпиченко там очень убедительно сыграл Анатолий Азо. Трогательная по-своему картина.

И есть один фильм, который мало кто видел, потому что у него была «полочная» судьба, на экранах он появился много позже, во времена, когда всем было не до кинематографа. Я говорю о картине «Пока безумствует мечта» (1978). Аксенов написал сценарий о первых русских летчиках — авантюрная комедия в чистом виде. Начало прошлого века, замечательные костюмы, машины, самолеты, песни, пляски, танцы — почти мюзикл. Поставил этот фильм режиссер Юра Горковенко. Но, естественно, картина была уложена на полку, потому что как-то неправильно отображала борьбу большевиков… Типовая мутная цензурная история. Да и сам автор сценария уже был «полочным». Картину потом мало кто видел, но я как зритель и режиссер могу только пожалеть, что Аксенов перестал писать сценарии, тем более ему подвластны, как оказалось, весьма сложные жанровые вещи. Кто знает: если б эта яркая картина вышла в свое время, может быть, и его судьба как сценариста по-другому бы сложилась?

Недавно вся страна смотрела «Московскую сагу», и я думаю, что спрос на ее автора далеко не исчерпан. Будем надеяться, что кинематограф еще не раз обратится к нему. Но, наверное, Василий Павлович должен сам писать оригинальные сценарии, потому что большинство его прозаических вещей настолько литературны в лучшем смысле этого слова, что с трудом перелагаются на язык кино: чем лучше литература, тем невозможней ее экранизация.

Меж тем оттепель закончилась такими заморозками, что весеннее потепление показалось ожогом. О поколении, обожженном оттепелью, написан «Ожог». Беда отечественного кино в том, что не был снят фундаментальный по мысли и по способу ее предъявления, абсолютно кинематографической природы, новаторский по структуре, современный в высшем смысле этого слова фильм под названием «Ожог»… Понятно, это невозможно было сделать, но все-таки беда…

Из последней прозы меня чрезвычайно порадовали, даже во многом поразили и доставили просто физическое удовольствие как читателю — что, в общем, редко бывает — «Вольтерьянцы и вольтерьянки». Каким-то совсем новым, молодым и мощным объявился здесь Аксенов. Замечательно придуман язык, собран сложнейший сюжет, невероятны по тонкости палитра иронии и юмора и глубина исторической мысли… Все настолько своеобразно, что кино со своими, так сказать, прямыми подходами, своей фактографичностью и фотографичностью, конкретикой изображения, навряд ли осмелится на экранизацию. Может быть, в будущем, говоря уже на достаточно развитом собственном кинематографическом языке, кто-то и предпримет попытку постановки «Вольтерьянцев и вольтерьянок». Время не состарит этот безусловно выдающийся роман, потому что проблемы, о которых пишет автор, вечны. Соотношения «Россия — Европа», «свобода — несвобода» по-прежнему те же самые, что были во времена описанные и во времена, когда это было написано, и сегодня, и завтра. Поэтому основные коллизии останутся, лишь бы кинематограф нашел адекватные средства и способы передать то, что Аксеновым сделано в литературе… Или пусть автор сам напишет какой-то особый сценарий…

…Во времена физтеховской студенческой молодости создавались в общежитиях клубы, где собирались, общались, читали стихи, приглашали известных людей. На нашем факультете такой клуб — в честь, конечно, любимой повести — назывался «Коллеги». Думаю, что сверстники мои так и остались верными Аксенову коллегами-читателями.

 

Михаил Генделев

[191]

 

Базилевс (галочки на полях киммерийской литературы)

[192]

1

Как, однако, мельчают люди! Вон Аксенов назвал свою дворнягу Пушкиным; а я своего кота — Васенькой.

Хотя мой — шотландский вислоухий. Как Лермонтов.

2

Я вообще не был дельным человеком, я вообще думал о красе ногтей, когда уже был сочинен «Остров Крым» и американцы сели на Луну. С тех пор я обрюзг, заработал, как говаривала бабушка, Царствие ей Небесное, репутацию. Многое, как мне представляется, понял, но еще более многое с наслаждением забыл.

Но с тех пор на Луну так больше никто и не высаживался.

3

История литературы необратима. Но на редкость невнятна, особливо для участников, соучастников и свидетелей. Как «их» истории, так и «нашей» литературы. Я уже жил (с целью, понятное дело, единственно, чтоб мыслить и страдать) в те баснословные годы, когда басня считалась современным эпическим жанром. Впрочем, и гимн тоже. Страшного в этом — в том, что «басня считалась», — ничего нет. Кроме слова «современным».

Меж тем с какой безнаказанностью проходят по периферии гуманитарного бессознания действительно сокрушительные изменения в литературе и письменной киммерийской культуре!

Например, распадается представление о лирике —

это когда естественное лирическое — скрипка играет, а Моцарт поет — направление мысли — с балкона поведать городу и миру о своем психофизиологическом интимном состоянии — командируется из юношеской души в идеальную исповедальню Интернета. И — быстренько становится основным жанром ЖЖ;

это, например, когда монтаж лирического стихотворения с блеском освоен и с шиком присвоен жанром видеоклипа. И здорово — прямо кровь с молоком! Правда, при монтаже стиха как видеоклипа, наоборот, — на выходе молоко с кровью: тошнит. И прозреваю — тошнота не пройдет с годами;

это, например, когда мо (mot) Главного Черта Русской Литературы «Поэзия должна быть глуповата» всерьез объявляется правилом хорошего тона хорошистов и образцом поведения и прилежания отличников на печатном листе;

это, например, когда «албанский» язык — эрративная речь, то есть фонетическая запись слов, цыганский приемчик, по случаю сторгованный поэтом-конструктивистом Ильей Сельвинским у румын где-то в районе Гражданской войны, кстати, в Крыму, — едва ли не готов и способен уже сегодня сформировать соответствующую литературу «брадяг». Это ежели, опять же, считать язык главным формообразующим элементом литературы.

4

Я лично таковым формообразующим великий и могучий киммерийский язык не считаю.

Как, впрочем, и не считаю себя (ох, говаривала мне бабушка: «Молчи, Михалик, — за умного сойдешь!») русским поэтом. И не потому, что не считаю язык основным формообразующим элементом литературы и ее поэзии.

(Внимание! следите за рукой! поэзия — это способ думать. Поэт — это право на высказывание. А язык у поэта не национальный, а свой, персональный. Поэт — автор своего языка, как и — соответственно — персональной литературы.)

Русскому мастеру слова категорически предписана и долженствует быть соблюдена конфессиональная непоколебимая невинность, а по возможности и неискушенность. Иначе хрустнет и рассядется по меридианам, как арбуз по ломтям, планетарное ваше, гладкое, как колобок, культурное самоосознание, ахнет, и охренеет, и опадет, лопаясь на губах, высшая ваша нервная деятельность, и подлинного (то есть подлинно невменяемого ни в философском, ни в теологическом смысле) общенационального масштаба юродивого из метафизически-озабоченного мальчика не получится ни-за-что! И какая ж, коллеги, кримпленовая гносеология без нарядной плисовой эсхатологии! Курам на смех.

Это я к тому, что: почти полностью лишена всякой — а главное, декларированной посконно православной — эсхатологии романтическая проза Василия Палыча! В ней, в этой естественной писателю, точнее, натуральной нам словесной среде всегда для нас стоит в зените хорошее — как после прогула урока Закона Божьего — настроение. Отличная, сухая, болдинская погода. Как стоит эта золотая погода в прозе Гашека, или Дюма-пэра, или Джека Лондона, или Хэмингуэя, или Набокова. Потому что эта личная литература — хорррошая литература, и поэтому за нее обязательно не дадут Нобелевскую премию. Ибо сие выскочило бы петушком безвкусицы, нелепицей, как вид арапца Пушкина при орденах, с орденом Богдана на отлете Хмельницкого чтоб, и-дубовыми листьями-и-Знак Почета. Чтоб.

Тонкость здесь даже не в том, что не дадут, а в том, что Аксенов ее, эту ценную премию, фиг вам получит.

Меж тем позитивная эта проза вон, уже случилась — вот вы ведь сами уже широко улыбаетесь! (Наверное, дадут Государственную…) И остается только в этом незакатном нашем тосте поблагодарить Сочинителя за низменный — до интересности читать в метро — его материализм и — неуемного Господа нашего Бога — за причинно-следственную связь в литературе и культуре. Которая не только не позволяет засунуть бабочку в гусеницу, но и не позволит гусеницу напялить сверху, нахлобучить пищеварение поверх развернутых в натуре крыл природного, верней, естественного, дельтаплана.

5

Товарищи курсанты! Писать надо так:

«Окно мое настежь, во весь проем, разинуто, до хруста в скулах. Оно давится крупными кусками, фрагментами черноморского ветра». Ну и т. д. Я, как старая белка, живу в Массандровском парке, прямо на обломках декораций, шмыгаю в неразобранной бутафории крупного, но провалившегося второсортного соцартовского проекта «Полуостров Крым» (сценарий Аксенова, муз. Тангейзер, реж. Хронос, совместное производство Россия — Украина). И все б ничего б, кабы не укоризненные международные, из Москвы ибо, звонки от госпожи Барметовой. Напоминает мне красавица Барметова, как заговорившая из брошки камея, что нависла сдача контрольных работ, а я, второгодник, дислект, никак не могу доделать уроки, чем подвожу под монастырь — это уже на хвосте и, как ноздри, раздувая капюшон — хороший, независимый литературно-художественный журнал (издается с мая 1924 года), и как мне, Чехонте, не стыдно прохлаждаться в Ялте, находясь на излечении, и — главное, Алексей Максимович! — конечно, здоровье, но помните, Михаил Самюэльевич Генделев вы наш таврический! — крайний срок — кровь из носа — сдачи материала по Аксенову — пятница тринадцатого.

А у меня в душе (все же в психике. Когда не понимаешь значения слова «душа», рекомендую пользоваться словом «психика». — М.Г.) — паника, тревожно сплю, из содержания и смысла всего-то припасены несколько впечатлений о белогвардейском крымском ветре, что дует освежающе с Сиваша, общеизвестно — на Перекоп, с санаторной целебностью необычайной, да новые сведения о человеческой природе, мучающие меня какой-то фатальной, тоскливой неоднозначностью, впрочем, сведения, имеющие косвенное, едва ли не пунктирное отношение к заявленной теме моего сочинения. Но царапающие коготком, особенно в конце, там, где жалобно.

ПредКрымЦИК'а в двадцатом году работал сказочный экзот.

Этот славный человек, татарин и кристальный коммунист, отличался, помимо понятной должностной кровожадности, экстравагантностью даже по тем, по раздвижным крымским революционным меркам. Пар экзампль, противоречивый коммунар находился в переписке сам с собой. Сохранилась записка, заявление от гр. Вели Ибраимова председателю Крымского центрального исполнительного комитета товарищу Вели Ибраимову с просьбой выдать из фондов спецраспределителя по причине крайнего износа и обветшалости обмундирования — кожаночку и сапоги. На документе резолюция за подписью ПредКрымЦИК'а В. Ибраимова: «Куртку выдать сапог отказать. Тов. Вели Ибраимов».

Расстреляли это чудесное создание, не дожидаясь праздничного 37-го, в будничном, еще едва ли не вегетарианском 27-м. За, ясный пень, буржуазный национализм.

6

Омри Ронен, изрядный литературовед и сам изысканный писатель слов, как-то громко высказался на все, как теперь бы сказали, «экспертное сообщество»: мол, надо бы подсократить список авторов, изучаемых университетской филологией. Он, этот список, неприлично раздут и демократичен, и изучение нюансов биографии, допустим, Огарева — малоосмысленное времяпрепровождение. Аплодисменты.

«Экспертное сообщество», понятное дело, кротко согласилось, что да, смешно. И хорошее это предложение рассматривать отказалось наотрез. Вот именно…

А я — за! Мой довольно причудливый и, как недавно клинически подтвердилось, почти уже суммарный опыт существования в киммерийской и вообще киммероязычной литературе давно подсказывает, что надежда на то, что где-то там, в Алма-Аты, бесхозно валяются треуголка и растрепанный том Парни, — несостоятельна.

Не к тому я клоню, не к тому полагаю необходимым объясниться, чтобы с подмигиванием — «знай наших!» — признаться, что не бредю постранично оглавлениями и содержаниями сочинений Тарковского с точностью до Самойлова. Что не причастился волшебных таинств от лит. памятников Паустовского, Светлова, Нагибина и Астафьева. Из Переделкина мне рыдать, и кудри наклонять, и плакать не по кому. Пока.

«Пока» — не в смысле «приветик», а в смысле «до сих пор».

Все они хорошие, наверное, ребята и в своем калибре страшные были хищники и изрядные драчуны, но из литературы меня интересует только та, какую я сам не могу.

В идеале представить, а на практике написать.

7

И вообще я не люблю старших и не считаю нужным испытывать к ним почтение.

Старость не есть мудрость, а есть кислородное голодание головного мозга.

Здесь, в киммерийской литературе, я ищу поводы не для почтения, а для восхищения, но здесь доказывать необходимость введения экологических ограничений в области мирового языка и литературы, безусловно, стоит.

Но ж надо ж что-то ж делать с половодьем бессмысленных писателей бессмысленных слов бессмысленных книг. Надо! Что-то! Делать!

На пачке макаронных изделий (500 гр.), произведенных в Орловской губернии, я насчитал 423 слова на восьми языках, из которых два не смог отчетливо идентифицировать, насчитал, и это не считая цифр, иероглифов и пиктограмм, а также символов и звездочек. Макароны назывались «Макаронные изделия ушки «Тургенефф»».

8

«Не пить, оказывается, так же интересно, как и выпивать», — сказал укрощенный врачами Юрий Карлович Олеша, просидевши трезвенником в компании обильно отдыхающих. Вообще-то говоря — это неправда, я проверял.

Может быть, не писать так же интересно, как и писать, но ежели проснуться в соплях от полной и абсолютной метафизической сиротливости и, как следствие того — бестолковости, торкнутый в темя медным зубом ужаса, проснуться, сесть в кровати, озираясь, перед рассветом проснуться, например, перед иерусалимским, да ладно, чего уж там — на Москве проснуться, во тьме египетской проснуться, — то ощущение, что нет, мол, неинтересно (см. выше), не преобладает. Не доминирует.

Писать интересно, как свешиваться за перила: не круглый год хочется, но — интересно.

Помните, как персонаж Платонова утопился тоже из интереса, из любопытства: что есть смерть?

«Я вообще не понимаю, чем они (русские люди. — М.Г.) занимаются, если они не занимаются, кхе-кхе, литературой?» — как в 72-м сипел и клокотал Давид Яковлевич Дар, легендарный Дар, легендарный муж легендарной нашей левофланговой Веры Пановой, главный литературный карлик легендарного ленинградского ордена Ленина андеграунда 70-х годов (из которого андеграунда Дар, надо отдать ему должное, пытался выпихнуть меня в люди, мотивируя, что я, кхе-кхе, не его секс и что стихи мои той поры, кхе-кхе, чудовищны. Что святая даже не правда, но Истина. Кхе! А я в люди выходить не хотел, а вместо этого уехал в 77-м в Святую страну Петах-Тиквы, о чем не жалею — землю есть буду крест святая икона век воли не видать).

А в месяце июле лета 82-го года я, пять лет в Израиле, 32-летний оболтус ленинградского разлива, обнаружил себя скрюченным, отлежавшим шнурованную ногу, обнаружил себя в эпицентре не тьмы, но многозвездной серединной ночи, до рвоты укачанным средиземноморской волной, обнаружил себя в двух жилетах сразу, один из которых был-таки нарядным спасательным, а второй, наоборот, — бронь; и мирно тарахтящий движок мотопонтона доставлял меня (во-во, правильно! меня!) к муниципальному пляжу города Дамур, что мирно спит в померанцевых садах побережья суверенного государства Ливан, и назывался я о ту пору «русским» («руси»), и «доктором», и «оккупантом», и офицером медслужбы ЦАХАЛа я назывался; а война, первая моя война, хоть она и затянулась на полдесятка лет, называлась операция «Мир Галилее», то есть войной кокетливо называться эта кровавая всем давалка отказывалась, а все это, в свою очередь, откликается, например, сейчас («Привет из Крыма!»), представляясь главным мигом моей, прямо сказать, немонотонной зато жизни…

За то, впервые постигшее меня и до горлышка залитое и наполнившее меня до упругости, за то плотно жужжащее самоощущение, за то чувство, что эта жизнь происходит со мной, именно со мной, а не с кем-нибудь там происходит жизнь, и я подсматриваю ее. И что жизнь эта — моя. И, довольно нелогично догадался я, что и Заведующих у нее, и Старших — у жизни (и у меня) нет.

«И вообще я не люблю старших и не считаю нужным испытывать к ним почтение». Так должен начинаться диафильм «Старшая Эдда» — про поколение шестидесятников.

9

…а еще через пару месяцев, выковырянному из жирной, со сгустками, костными осколками и бинтами помойки Южного Ливана, браво выслужившему отпуск и отпускные, яркому израильскому русскоязычному литератору Мише Генделеву из Иерусалима показали в Милане, на конгрессе главного эмигрантского журнала «Континент», очень хорошо одетого господина. Твид, шпионский вельвет, правильно — телячья кожа. Помнится — хаки. Очки — «Полароид». Усы — «Колонель». Зажигалка — «Ронсон». Манеры — Набокова. Цитаты — «Ожог». Правильно — писатель. Сразу — видно.

«Ле Карре, Джон?!» — подумал я.

«Аксенов, — шепнули мне из кустов, — Василий Павлович».

«Доктор Генделев», — сказал я.

«Базилевс!» — представился писатель Аксенов. Мамой клянусь!

Помнится, по касательной нашего рукопожатия проходили два знаменитых диссидентских пергюнта, один из которых был, как сказывали, настоящий в анамнезе генерал. С ледяной горячностью крича, скандируя припевы и в рифму плюясь друг в друга, пергюнты обсуждали, кого они расстреляют первыми. Когда придут к власти. В эмиграции.

Аксенов улыбнулся, не прощаясь, и уехал по-английски. Помнится.

Нет, я уверен, что он так и представился: «Базилевс». Сам-то небось будет опровергать, но я — уверен!

Мне страсть как тогда понравился Василий П. Аксенов, американский профессор, педагог-славист, знаменитый на родине писатель, советский, в обоих смыслах, изгнанник. Очень. Я эм вери глэд нашему, Вася, знакомству, я так и сказал: «Я очень рад нашему, Василий, знакомству». А потом я уехал назад, то есть домой, то есть в Израиль, досматривать до идиотического конца Операцию «Мир Галилее». И писать свою — «Стихотворения Михаила Генделева» — первую мало-мальски приемлемую книгу, конгениальную моему дарованию. Исходя из вышеизложенного.

10

Проза и поэзия — родня сомнительная. Родство ихнее подозрительно. Предполагаю вообще разное отцовство и зыбкие надежды на наследство (см. «Берешит» 1:1, 1:2). Скорее «Наследие».

Существование слова в поэзии и подтверждается только изнутри, и подчиняется иной, не прозаической, физике, физике идеального.

А внешне, извне, поэтическое слово подлежит иному подданству, располагается в геометрии иной метрики, подчиняется механике ритмически простого, но мощно и насквозь простроенного, организованного пространства. Абсолютно бесчеловечного. Я предлагаю считать это не предположением, а положением, верней, суждением. Потому что доказать это не могу, да и доказательства громоздки, да и не царское это дело — доказывать.

И речь моя не о том. Я, знаете ли, о более простых вещах — о Гармонии я.

Вот, скажем, поэт пишет строфу, скорее, даже строку. Чего, с какого перепуга он эту строку пишет — это особая статья, не о том разговор. Скажем — исходя из вдохновения.

По мне, чем меньше поэта в тексте, тем качественнее текст.

Идеал — это когда текст остается, а поэт может уйти. Верней — уже ушел. Достижимый, впрочем, идеал…

Кстати, в самом слове «стихотворение» отражены и зафиксированы обе сущности, обе составляющие Поэтического. Поэзия — как результат процесса творения стиха и Поэзия — как процесс его творения (сочинения). Стих — это результат с полной (внутри себя) памятью процесса. Как — дама с прошлым. Как с фило-, так и с онтогенезом.

Так вот, пишет поэт шедевр, самодостаточный и совершенный, стихотворение как процесс и стихотворение как результат. А потом поэт пишет второй шедевр. Творенья результат. И, как ни верти, вынужденно образуют творенья вынужденную композицию. И, как ни верти, в рамках судьбы поэта, как и в рамках пересказа этой истории, два этих шедевра образуют новую композицию. А ведь шедевр, ребята, — это не счастливый случай, не выскочивший удачный троп, не строка, не строфа; шедевр — это гармоническая целостность, совокупность. Если в стихотворении есть «удачные строки» — значит, стих говно. Так вот и стоят дворцы-шедевры и, привыкая, смотрятся друг в друга, и не узнают себя, и образовывают новую гармонию. А рядом опять прорабы, мат, опять — марево и опять — котлован. Гевалт! Понятно, к чему клоню?

В каждый момент творения творчество есть сиюминутное состояние шедевра, сиюминутное понимание гармонического идеала сочинителем. Так какого ж хрена, спрашивается, с такой мукой нешуточной, с такой черной, как правило, венозной кровью он, Автор, писатель А., этот пантократор, воздвигший Храм какой ни есть Гармонии (а строится Храм Рукотворный в Ничем, стихи-то существуют в Ничем, и весь стройматериал — это сколько ты сам, пантократор, как раб на пирамиде, в это идеальное пространство натырил и натаскал из закромов вещественного мира), так вот, зачем он пишет снова и снова, и опять, и на что он в надежде?..

Что, за ради исключения себя из правила? Которые редко, но — и что характерно — чаще всего в прозе, но — случаются. А?

Зачем он каждым прибавлением портит, перекашивает уже сбалансированную гармонию, нарушает это равновесие совершенства, сбивает баланс шедевра, толкает гироскоп тончайших механизмов призрачной своей авторской Вселенной?

По простодушию, от естественности — как растет арифметически вперед зубами, умножаясь, все ботанически живое, как растут в длину ногти?

От ограниченности материала для жизни — мало песка в песочнице и ну их — предыдущие куличики?

От обрыдлой бездушности хода времени и естественной сладкой жестокости бытия, которому можно противопоставить только «а вдруг»?

Из генетической неистребимой, мало что не родовой, склонности к малоосмысленному занятию, особой, ничего не стоящей носителю одаренности?

По профессиональной инерции, насекомой монотонности, заданности устаревшего, но не отключенного автомата газированной воды?

Потому что пиша мы без нужды увеличиваем данности, тем самым увеличивая энтропию, то есть приближаем тем самым, как заядлые саббатеанцы и франкисты, тепловую смерть Вселенной, той небольшой и материальной Вселенной, данной нам Господом Богом нашим в ощущении.

«А потому что мы с тобой, Мишаня, графоманы!» — сказал мне мой друг Василий Палыч, знаменитый писатель. Таким образом, не потому, что мы саббатеанцы, франкисты et cetera с Господом Богом в ощущении, а потому что: «Мы с тобой, Мишаня, графоманы», — сказал мне мой друг, написавший в 1965 году такой рассказик «Победа», двумя ладошками рассказик прикрыть — лучшее из того, что написано в мировой литературе о смысле существования этой самой пресловутой литературы и существовании смысла вообще ее существования.

11

Доктор филологии иерусалимского университета имени языка иврит, а тогда еще студент-недоучка Михаил Вайскопф придумал свою главную книжку «Сюжет Гоголя», сидючи на «губе» где-то под Гедерой, в военной тюрьме северного округа, куда он, рядовой армии обороны Израиля Вайскопф, был определен за хамство. Начальству. Сидел он без малого полгода. Так что соображения устаканились, озарения упорядочились, инкунабула высиделась пухлая.

В числе прочих идей в этом любопытнейшем и ныне уже классическом труде проводится мысль, что в корпусе совокупного творчества (некоего) идеального литератора (а вон у нас, кстати, и таковой нашелся: Гоголь Николай В.) просматривается (и нерукотворно проложен) магистральный сюжет. А каждые, соответственно независимые, вии, тарасы и башмачкины вкупе со своими автономными головокружительными приключениями — суть транзитные пункты в общем повествовательном монолите.

Ах, какой парад-алле, какое многостраничное шествие героев вывел, повел и возглавил сам герой наш Василий Палыч в апофеозе «Редких земель»! Но — зададимся: а куда деваются его персонажи, герои, фаты и красавицы, когда Автор отворачивается от них? По каким лабиринтам невостребованной литературы бродят герои, хирея, дичая, обликом истончаясь?

Куда же вы, Автор, неужели все забыть и опять вперед?! И сон вам с улыбкой?! Нельзя ж бросать своих персонажей, Василий Палыч! Нельзя же, Так Таковский!

Им ведь, героям, страшно в темноте. Зябко при мысли, что в небытие может уйти, отойти и там заблудиться даже не мало-мальски модный автор, но и целая — бух с головой — литература. Причем уже несущественно — под какую музыку танцев заблудились. И — меж фарфоровыми маркизами и пастушками — топь! Али промеж безносых гипсовых горнистов хляби разверзлись.

Если таков нам приговор, что на выход с вещами, то да. Уходить надо насвистывая, перемигиваясь со своими героями и аукаясь со своей литературой. Под ручку с Харитой. К следующим персонажам.

Любопытно, ребята, а чем кончается «сюжет Аксенова»? «Сюжет Набокова» — понятно: расстрелом за ялтинским вокзалом. «Сюжет Толстого» — забуксует, ведь неизвестно, что из меню выберет эта на выданье прелестная Ксения Собчак, ната наша ростова, на катарсис выберет, на десерт: «Хаджи Мурат», «Вазир Мухтар», «Люля-Кебаб»? Если все такое вкусненькое!

А «сюжет Аксенова»? Что там в конце? Белая вспышечка? И — «скажи изюм».

12

Я очень люблю дружить с Василием Палычем.

Дружба с Аксеновым придает мне двубортную респектабельность, делает меня старше. Именитее. Даже богаче.

Современные киммерийские поэты и беллетристы, солиднее меня годами и известнее в сто раз, увидя меня в обществе Базилевса, начинают оказывать мне знаки внимания, конкретно положенные классику. Что, в общем, справедливо. Некоторые с трудом удерживаются от отдачи чести. По дорогому ощущению, которое далеко не каждый может себе позволить, оно напоминает выход во двор моего детства с крупным представителем семейства кошачьих, самцом пумы, например, ягуаром или — так и быть, не выпендриваясь если, уговорили! — с тигром.

Потом мы обедаем, чем бог послал. Вася снисходительно, шикарно щурится. Я горжусь импозантным собой и им.

Я откидываюсь и оглядываю соседние столики, и мне немножко смешно, как если бы газировка попала в нос.

13

В современной киммерийской литературе совершенно не в ходу умение вести себя в обществе и налысо пропало ощущение породистости и породы.

Исчезло навсегда умение отличать хорошую жизнь от плохой литературы.

Пропало безвозвратно и исчезло навсегда. Вместе с врожденными манерами и благоприобретенным чувством собственного достоинства. Страху Божьего на вас нет, вот что я имею в виду.

Садитесь, курсанты.

г. Ялта, полуостров Крым, 2007

 

Светлана Васильева

[195]

 

Где-то над Бискайским над заливом…

Думая о рождении человека, нельзя не вспомнить место этого рождения, а также другие точки пространства, впоследствии соединенные линией человеческой жизни. В произведениях Василия Аксенова есть своя занимательная география. Москва, Ленинград, Магадан, Казань, Крым, Вашингтон, Биарриц. Ключевые точки, к которым, должно быть, применим термин Льва Гумилева «местообразование» (по аналогии с «месторождением»). География Аксенова, как и любая наука, предметна и стремится к точности самоописания. В этом творческом процессе — как рассказывает автор — были и такие моменты, когда он, порывшись в августиновских кладовых памяти, «измышлял» то или иное место действия, населял его персонажами и только потом сам там оказывался. Если все, вплоть до ландшафта, было угадано верно, место отвечало взаимностью, «узнавало» повествователя, подбрасывало ему сюжеты на будущее. Так и с Биаррицем, вдохновившим роман «Редкие земли». Блоковские ли тамариски навеяли, растущие, подобно нашей родной бузине, прямо из камней над Бискайским заливом по всему маршруту от Франции до Испании? Аксеновская ли мечта о «новом Переделкине» тут виновата? Но Биарриц с его домом-садом-кабинетом, спасенной в адскую жару усилиями поливальщика красавицей магнолией, отрытыми из заросшей земли синими ирисами, шумящей поблизости стиральной машиной океана — это действительно прежде всего место работы.

Волей случая, а вернее, в связи с днем рождения другого писателя, Евгения Попова, младшего товарища Аксенова, мы тоже очутились в тех краях. И Аксенов как местный старожил показывал нам дивный тамарисковый парк, еще не совершивший странный литературный кульбит в нашу российскую, комсомольско-капиталистическую действительность. Потом, скромно справляя 60-летие Попова, сидели впятером (мы трое плюс Майя с Пушкиным) в недешевом ресторанчике, ловили шум волн и недоумевающие взгляды редких соседей по столикам: о чем эти сравнительно немолодые люди (в сопровождении какого-то «Пушкина», с собачьим аппетитом уплетающего дары моря) столь оживленно беседуют битых два часа, чему так радуются в бессезонье, в опустевшем Биаррице? «Сами-то они, должно быть, качество очередного блюда обсуждают…» — саркастически заметил Василий Павлович. Может, он ошибался. Посетители общепита говорили… о достоинствах тамариска. Во всяком случае, когда-нибудь, прочитав в переводе «Редкие земли», они уж точно призадумаются о связи природы и демократии, о путях развития капитализма в двух наших отдельно взятых странах, о сказках тамарискового парка. А мне так тамарисками был подсказан замысел одной поэмы, строки из которой я теперь и возвращаю по месту аксеновского обитания…

…Где-то над Бискайским над заливом На границе тучи ходят низко. Положу билетик свой счастливый В треснувшее лоно тамариска. Было далеко, а стало близко: Кедр ливанский, фига и олива. О нагие сучья уколоться Здесь мешает зелени участье, Рыцарская доблестность уродцев. Оторву билетик свой несчастный. Растеряюсь пред седым красавцем. Напою собаку у колодца. Сходства черт (фигуры тамарисков Повторяют крен моей печали) Ни малейшего… Но оглянись-ка, Парк темнеет, а маяк светает. Океан небесный свод качает, Точно колыбель, на грани риска. Ход стволов под бурею большою В камень врос и корню дал подмогу Изнутри сожженною душою, Черным телом, нищим и убогим. Поклонюсь героям одноногим. Видно, вместе гибнуть хорошо им. Если не протянется граница Рождества и смерти, нет ответа, Как страданье с радостью роднится, Чем рознятся та звезда и Эта, И зачем в обычае поэта То отчаяться, а то возвеселиться. Говорят, вода — источник жизни, Аква витэ. Можно выпить залпом. Утром о вселенском о ленд-лизе Громко бредят волны, и внезапно Океан, почуяв вкус и запах, Верною собакой сушу лижет. И закат клубится над горами, Создавая призрачные фоны Юных девушек в цветочной гамме Умиранья и рожденья Персефоны. И светил зажженные плафоны Весь сезон горят — не догорают. Что же тамариска тело стонет, Почему так трескается в корчах? Униженье красоты и кроны И ветвей завистливая порча — Неужели это нам пророчит Дивный парк? Иль в море парус тонет? Что же над простором над бескрайним Диск луны так остро морду скалит, Лес крадется берегом бискайским, Точно леший по отвесным скалам. Может, это жизнь наколдовала. Может, все висит на острой грани…

 

Образ речи

Думать и писать об Аксенове настоящее счастье. «Искусство трагически разъединяет», — сказал кто-то из наших общих знакомых. С Аксеновым искусство объединяло, как объединяет сверхчувственное в сфере реального.

Писать для него значило жить, читать же Аксенова для многих оказывалось жизненной потребностью и, по-возможности, актом сотворчества. Мы проводили вместе много времени — настолько много, что, кажется, теперь его не осталось совсем, оно куда-то ушло вместе с ним. Это были праздничные встречи, «последний час вигилий городских» в годы сумерков, общие поездки, после того как «наука расставанья» была уже изучена вполне и когда стали возможны «Аксеновские конференции» на родине: сначала в Самаре, потом в Казани… Университетские чтения, джазовые площадки, атмосфера фестиваля. Многие говорили — «междусобойчик». На самом деле разумное использование сохраненной энергии дружества, которую можно передать кому-то дальше в форме живой и неназойливой.

Как сказал один русский классик, нет ничего хуже невеселого ума. Веселый ум Аксенова чуждался академической и коллективной скуки, он хорошо разбирался в том, что такое общий застой и общее благо.

Зачем в наше время нужен роман? Чем болен ХХ (Ха-Ха) век, и почему мы так самоуспокоены перед веком наступающим… уже наступившим? На эти серьезные вопросы у Аксенова были серьезные ответы. Последний незаконченный роман «Дети ленд-лиза» — тоже ответ, только зашифрованный. Найти шифр к чтению на сей раз представляется делом нелегким, но благодарным. Евг. Попов предлагал при издании использовать систему комментариев, документальных дополнений от публикаторов. Я бы оставила все как есть, роман в его незавершенности. Подобно пушкинским «фрагментам», то особый жанр, где по части опознается целое. Перед нами два больших отрывка прозы, полный объем которой неизвестен. Но ведь и сам автор утверждал, что в процессе письма он н е з н а е т окончания задуманного. Им движет не сюжет, а язык, вырабатываемый сплав слов и наречий.

В «Детях ленд-лиза» по крайней мере два разных «наречия». Ярко выраженная мемуарно-повествовательная стихия первой части и пласты глубокого залегания памяти — во второй, кажущейся менее отделанной, но в действительности, гораздо более интригующей частью романа. Между двумя этими величинами — невосполнимый прерыв. Был бы он сознательно сохранен автором или же стилистически выровнен на заключительном витке работы какими-то сюжетными мостами, теперь уже не узнаешь.

Все отныне восполняется воздухом, прибывающим после смерти писателя. Человека нет, а воздух, которым он дышал, остается не потребленным и не отработанным. Он как бы дан нам в произведении — для нашего вдоха и выдоха. Предлагаю читателю именно такой способ дыхания: прерывистый, но с ощущением просторного «сквозного действия», которое стоит за текстом.

«Парфенон не врет» — так называлась одна из моих заметок об Аксенове, подразумевающая такое свойство, как непреложность творчества. Рада была потом узнать, что подобную тему для сочинений писатель задавал своим американским студентам. Почему реально вводят в душевный морок величественные конструкции сталинского ампира, но не обманывает глаз архитектурное решение Парфенона? Аксенов, как мне кажется, читательских ожиданий не обманывал никогда. Каждый его роман — стройная архитектоника писательской судьбы.

В аксеновской жизни всего было с избытком, как и в жизни родного отечества. Звезды рождения, энергия заблуждений, ранний успех, азарт, романтизм, героизм, «дендизм» … литературные стили и сюжеты этого то ли скептического почвенника, то ли пламенеющего западника примиряли крайности советского бытия прекрасными «фигурами речи». Однажды я изложила Аксенову взгляды Ницше на теорию катарсиса, который тот полагал не результатом психофизических процессов «очищения состраданием и страхом», а коллективной реакцией зрителя древнегреческих трагедий на образы и фигуры поэтической речи. Да-да, усмехнулся Василий Павлович, «Бог умер», «уберменш»… это было сказано перед тем, как разум совсем покинул гениального философа… К своим красотам стиля Аксенов относился со сдерживающей иронией. Кажется, больше всего ему хотелось, чтоб нам не было скучно, тягостно и безнадежно в условиях мрачнеющего и помраченного социума. Он стремился, чтоб мы получали от литературы удовольствие и радость. И все-таки, какие-то тревожные, «профетические птицы» судьбы и смерти носились в его произведениях. И «Новый сладостный стиль», и «Кесарево свечение», и «Москва ква-ква» полны прозрачными, вырастающими тенями, которые эти пролетающие стаи слов и образов отбрасывают на землю.

Аксенова интересовала личность пассионарная, байроническая — той самой страсти, которая в классической русской литературе составила ряд «лишних людей». Постсоветские «байрониты» порой мерещились ему всюду, даже в жизненных перипетиях бывших комсомольских лидеров, меняющих судьбу при помощи баснословных капиталов (роман «Редкие земли»). Чем романтические «шери-бренди» обернулись для последних, мы сегодня наблюдаем. Не пеной по губам, а приговором Хамовнического суда прямиком в лишние люди. Жизнь богаче вымысла.

В последнем романе Аксенова речь также идет о пластических возможностях социальной перекройки личности и ее собственных мутациях. Материя детства, описанная в «Детях ленд-лиза», почему-то оказывалась для перекройщиков особо прельстительной. Первая часть романа, проходя сквозь идиллически воссозданные казанские реалии, намечает зоны взрывоопасные. Конечно же, это Казань вымышленная, врезавшаяся в авторскую память светящимися протуберанцами. Детское сознание не вмещается в систему предлагаемых компромиссов — там, в детских снах и потом, во взрослых воспоминаниях, у автора мир все равно предстанет чуть более прекрасным, загадочным и наполненным страхами, чем было на самом деле. Но опасность будущего взрыва тут вполне оправдана. Как и детский терроризм — не выдумка, а следствие лжи и насилия взрослого общества.

Сюжет жизни, данной взаймы, в аренду детям «советского рая» (был такой фильм французской поэтической волны: «Дети райка») превращен Аксеновым не в трагифарсовую авантюру, поглотившую героев «Острова Крым», а в нечто совсем иное. Тогда выкормышам тупого и бездушного режима приходилось отдавать «долги» в ситуации общей бойни и общей крови. Вторая часть романа «Дети ленд-лиза» — не трагифарс, а предчувствие грандиозного временного зияния, которое человеческое сознание испытывает в момент ухода и отпущения со всех войн, из состояния бойни. Уход куда? В ту самую архаическую «степь» хлебниковского косноязычия, которая, похоже, одна и способна отпеть человеческую жизнь. Это и собственное, аксеновское, поэтическое «косноязычие», его фамильная архаика с запутанными семейными корнями и выпрямившимися личными судьбами. Вырабатывание писателем нового образа речи, которая не обманет и на сей раз.

 

Анатолий Королев

[196]

 

Редкая земля

[197]

Читая последний роман Василия Аксенова «Редкие земли», я уже почти придумал название для своего опуса — эврика! — «Редкий элемент», а дописав статью до конца, понял, что Аксенов — это, конечно же, не просто элемент, пусть и редкий, а целый мир, новая планета, редкая земля. И исправил название.

Так вот, пребывая в горячем возрасте старшеклассника, я делал свою жизнь с Василия Аксенова. Причем я не то что хотел бы стать писателем, я хотел жить, как мой кумир. Но, бог мой, как я был недоволен собой! Аксенов был знаменит, как останкинская телебашня, а я жил на окраине СССР, стоя на провинциальном углу этаким электростолбом с тусклой лампочкой. Я был робким стилягой, в перешитых брюках-дудочках, а Аксенов был европейским плейбоем и носил настоящие джинсы от Levis, он мастерским броском Билла Рассела кидал баскетбольный мяч через всю площадку судьбы прямо в корзину, а я, хотя и боготворил черный бокс Джо Луиса, добыл фиктивную справку о том, что у меня проблемы с сердцем, и не ходил на занятия физкультурой. Словом, бездна, было от чего впасть в отчаяние.

Главное — он был свободен.

Уже через много лет, размышляя над загадкой столь мощного старта, я услышал разгадку из уст самого мэтра. Вот она (излагаю своим языком). Он тоже был типичным продуктом своего советского времени, вступил в комсомол, помышлял о карьере врача, то есть о судьбе слуги чьих-то болезней, — словом, был нормальным молодым человеком. Он тоже хлебнул лиха, «в Казани жил в переполненной коммуналке и спал на раскладушке под столом, где туалет был разрушен еще во вторую пятилетку и потому все ходили во двор, в деревянный сарайчик, в котором зимой над очком намерзала такая пирамидка нечистот, что уже и не пристроишься» — но! У него была судьба, его любимая матушка отбывала свой срок в Магадане, и однажды он полетел к ней на край света, прихваченный сердобольной вольняшкой-кассиршей из тамошней магаданской ферулы, и, оказавшись — через семь дней перелета — в печальном краю цепей, наш чайльд-гарольд пережил чудо встречи с абсолютной свободой. Ни мать, ни ее новый муж, немецкий врач, ни их друзья-поселенцы уже ничего не боялись. Говорили в бараке, «пропахшем тюленьим жиром», все, что думали, и жили так, как хочется. Там Аксенов даже принялся сочинять стихи! Короче, на Большую землю из магаданской зоны чайльд-гарольд вернулся свободным, раскованным молодым человеком. До сей поездки он думал, «что у нас идет все гармонично».

Так закалялась сталь «Метрополя».

Все остальное стало всего лишь продолжением этой свободы от шор: легкий ироничный сленг, стиль джазовых импровизаций в литературе, кидание апельсинами из Марокко в бюсты соцреализма, броски мяча в нимбы партийных божков, перевод романа Э. Доктороу «Рэгтайм» и прочие пинки под зад затоваренной бочкотары.

Впервые я увидел своего кумира воочию в мае 1980 года. Продолжая телом проживать в уральской провинции, я, однако, уже замыслил побег в Москву и в очередной наезд узнал, что завтра (или послезавтра) Аксенов будет читать в ЦДЛ куски из своего последнего романа и надо бы обязательно быть на читке, потому что Аксенов на днях улетает в Штаты и неизвестно, вернется ли он когда-нибудь в СССР, потому что после выхода альманаха «Метрополь» органы вынуждают его к эмиграции.

Пройти в те годы в Дом литераторов было ой как непросто без заветной книжечки члена СП, но я проник.

Узкий зал на первом этаже был полон, я постеснялся сесть в первом ряду и устроился чуть позади. Это был один из пиков обожания Аксенова, какие в ревнивой литературной среде о-очень большая редкость. Примчавшийся позже прочих Е. Евтушенко демонстративно внес с собой стул, сел в трех шагах от героя и вперил в него взор, исполненный пиитического восторга. Василий Павлович читал отрывки из романа «В поисках жанра», читал в своей блистательной манере раздумчивого баскетболиста, который обращается с текстом, как с мячом, и, постукивая его уверенной круглостью по игровой площадке, направляет роман к финальному броску в наши головы.

Мне нравилось все: и его прищур, и французский рокот морской гальки в потоке авторской речи, и даже кончик кроссовки, который сладко выглядывал из-под вельветовых брюк цвета корицы. Мда, думал я про себя, джинсы уже вышли из моды. Надо добывать вельвет в мелкий рубчик.

Но, если совсем серьезно, Аксенов прекрасно понимал эту накаленную атмосферу как бы прощания и, с одной стороны, демонстрировал стукачам, рассаженным в зале, что в нашем обществе созрело прочное сопротивление ГУЛАГу — вот я читаю то, что хочу; с другой стороны, поощрял всех нас: не вешайте носа, друзья; и наконец, иронией чтения гасил истеричную готовность кое-кого из публики кинуться на баррикады: господа, чувство юмора превыше мировой справедливости.

Казалось, его не волновала перспектива перемещения за кордон.

Он был похож на улыбку чеширского кота.

Но Аксенов умеет быть и разозленным.

Много лет спустя, в 2001 году, на Международном конгрессе ПЕН-клуба в Москве, где царил нобелевский лауреат Гюнтер Грасс, практически все выступавшие громили русское сообщество за резню, развязанную в Чечне, и только один Аксенов с возмущением говорил о том, что накат несправедлив, что в резне теперь виноваты уже обе стороны конфликта, что не надо вешать всех собак на Москву и делать из России козла отпущения. Наша горстка в лице Жени Попова, Анатолия Курчаткина и меня была дружно согласна с такой оценкой. Между тем все шло к тому, что конгресс примет специальную резолюцию о Чечне. Особенно крупно палил с трибуны господин Грасс, тот самый, который впоследствии признался в романе «Очищая лук», что служил в танковых войсках СС заряжающим. Что ж, навыки заряжающего он не растерял. Я впервые видел Аксенова в таком запале и понял, что — ага! — в нем есть еще темперамент общественного деятеля, что в Америке он мог бы, родись американцем, стать новым Кеннеди или папой поп-арта Энди Уорхоллом. Короче, мы, числом девять членов российского ПЕН-клуба, сочинили особое послание к съезду, где выразили свое несогласие с общей позицией, и Евг. Попов прочитал рукописный листочек перед уважаемым залом в отеле «Редиссон-Славянская» при мертвой тишине подавляющего враждебного большинства.

Тут я должен все-таки коснуться щекотливой темы своего частного приближения к персоне героя: Василий Павлович человек хотя и контактный, но закрытый и всегда держит дистанцию броска. Так вот, однажды я удостоился публичной похвалы Аксенова за роман «Эрон», между тем как лично знакомы мы не были, но эта похвала дала мне возможность представиться самому. «Так это вы!» — Аксенов тут же горячо увлек меня в сторону и сказал, что в лекции о Булгакове на курсе русской литературы, который он ведет в вашингтонском университете, он использует мое эссе о Сталине и Булгакове. И мои наблюдения, мол, резко повышают температуру общения с американцами… Я смущенно слушал Василия Павловича и краем глаза замечал, что теперь в моде твид и мокасины, а мои вельветы и кроссовки давно на обочине жизни… но мимо!

Если вернуться к главной тайне его астронавтики, тайне свободы, я думаю, что секрет этой легкости в походке его бытия. Он не зависит от правил: так, не зная кулинарных секретов, он смело советует не трусить в сочинении блюд и смело валить на сковородку, например, морских гадов, выкладывать кирпичиком заморозки, жарить их, пока они не приобретут золотистый оттенок, а после смело наваливать на это журчащее варево всякие прочие вкусности, не соблюдая никаких пропорций, довериться только интуиции, чувству вкуса, глазомеру души, слиться с моментом, когда «самое время влить в это бульканье умеренную дозу оливкового масла» — и — бац — жарево готово.

По высшему счету это рецепт использования чувства свободы в сочетании с чувством юмора для приготовления отменной качественной планиды. И она ему удалась, как никому! Пока все прочие пыжились и учились искусству тореро чтением антисоветчины, наш великий иронист вышел против бычьей туши КПСС с порцией отменного ленд-лизовского табака в горсти. Смехом по морде. Он не стал принимать всерьез это пучеглазое страшилище, и Горыныч пал жертвой веселого пересмешника. Джинн шагреневой кожи не вынес иронии и съежился до размеров пивной бутылки, которую можно спокойно выбросить в мусорный бак.

Вся проза Аксенова (а теперь еще и его стихотворения нарочито вне рифмы) демонстрирует нам преимущества стиля деструкции, когда ингредиентом текста становится игра с необязательным набором входящих. Игра без правил! В результате которой из эклектики произвольных слагаемых на свет из жарева рождается лапидарная форма «фьюжн», форма горючей смеси на грани фола. «Котенок на клавишах» Зизи Конфа, блистательный прибойный набег синкоп в духе импровизаций Телоуниса Монка, походка Моцарта, который посадил себе на загривок Оскара Питерсона, порыв шаловливого ветерка, который задирает платье Мэрилин Монро.

Из этого шейкера абсолютной свободы рождаются, например, такие шедевры:

«Вождь отхлебнул своего разлюбезного киндзмараули и протянул через стол суховатую, то есть слегка чуть-чуть похожую на игуану, руку и похлопал ею по гвардейскому плечу семижды лауреата его имени».

А вот лавровый листик из кипящего русско-французского супа:

«Бродяга между тем летел сквозь дым кабака и, пролетев сажени три, упал башкой в соседнюю кумпанию со страшенными красавицами. Визг оных. Хруст фурнитуры. Брызги питьевого. Ошметки съестного. Весь подвал, кроме калек, повскакал на ноги.

Хохот помешал нашим уношам продолжить жевание. Нужно сказать, что подобные эмансипации никогда не пугали кавалеров, а напротив, как бы увлекали их своей, ну как тут получше изречь, ну, нежданностью, что ли. Вспомни свою собственную младость, читатель, вспомни юнкерские забавы и все простишь».

Или описание серферов на волнах в Биаррице!

«И вот едва волна достигла своего апогея, все восемь фигур одномоментно воздвиглись на ее гребне. И вот в этот как раз момент, хотите верьте, хотите нет, в тучах возник глубокий проем, и солнечный луч осветил триумфальное шествие: восемь атлетических фигур, идущих к берегу вместе с волною, — зрелище, достойное ошеломляющего восхищения!»

Какая юная, мускулистая речь, какая прямая спина у стиля, а ведь нашему уважаемому Баззу Окселотлу не 25 и даже не 55, а поболе, впрочем, как всегда утверждала газета «Правда», новый кандидат в члены политбюро вступил в пору предстоящего расцвета на пути к будущей государственной зрелости. Котенком по клавишам красной империи прошелся наш гений, разрушив и сам рояль, и всю хоровую советскую музыку. Кто бы мог подумать, что шалость — самое страшное орудие против набычливой силы.

Но есть, есть еще одна разгадка столь дерзкой увертливости героя от набегающих волн океанского Резервуара. Да простит меня Василий Павлович, он есть аватара, второе воплощение, Мари Франсуа Вольтера. Есть такая теория в индуизме, и я — ее горячий поклонник… Душа на холодке странствует в небесных эмпиреях, пока не созревает на взгляд Творца подходящий момент, и — раз — душа всовывается в новое тело со скоростью кредитной карточки в щель банкомата. Так однажды, 20 августа 1932 года, душа фернейского скептика переселилась из солнечной Франции в царство полярной звезды и торосов, где мальчику Васе предстояло собрать слово «свобода» из ледяных фигурок у ног ужасной фурии русской мечты.

Что побудило Вольтера родиться во второй раз, он высказал еще в своей статье о Спинозе: «Ни один философ не оказал влияния на нравы улицы, где он жил. А почему? Да потому что в основе поведения людей лежит привычка, а не метафизика. Один-единственный человек, если он красноречив, искусен и пользуется доверием, многое может внушить людям; сотня философов ничего тут не сможет поделать, если они только философы и ничего больше».

Без всяких шуток: я не вижу предшественников Аксенову в нашей литературе, кроме заграничного Вольтера. Как писатель Аксенов — дитя эпохи Просвещения с ее культом здравого смысла и пафосом смеха. Вольтер писал свои шедевры как реплики к тем или иным идеям своего времени, например, к формуле Лейбница о том, что мы обитаем «в лучшем из возможных миров». С каким сарказмом высмеял Вольтер в «Кандиде» эту напыщенную мысль! С похожим напором Аксенов освистал позднее советскую идею о том, что мы, ква-ква, живем в лучшем болоте из всех возможных болот. А какой образ Вольтера в романе «Вольтерьянцы и вольтерьянки»! Это комическая империя, а не образ.

Что ж, новому воплощению Вольтера удалось то, что не удалось в прежней жизни: он достиг совершеннолетия и распустился, как баобаб, на пригорке русской действительности, на виду колосящегося поля, и вскоре в гомоне жаворонков и под гогот гусей сей баобаб, это мрачное древо Познания, стал — под умелым напором красноречивого человека — Древом Воображения.

Царствуй на небосводе, редкий космический овощ, планета Аксений!

Вольтерьянствуйте вволю, дорогой Базз Окселотл!

 

Олег Сакмаров

[200]

Василий Аксенов был удивительным жизнелюбом. Он ценил жизнь во всех ее проявлениях, любил ее фактуру, колорит. Великий писатель был гением дружбы, его романы насыщены удивительными историями, приключившимися с ним самим и его друзьями. И я горжусь, что несколько любимых им сюжетов связаны со мной, а шире — и с рок-н-роллом.

Наша дружба с Василием Павловичем началась с концерта «Аквариума» весной 1997-го в Вашингтоне, в старинном «Гастон-холле» Джорджтаунского университета. Здание это XVIII века, что для Америки очень ценно и исторично. Его усердно берегут, поэтому то, что произошло в этот вечер, ни в какие американские ворота не лезло.

Битком набитый зал, играем в акустике (то есть без барабанов). В середине концерта под очень высоким потолком начинает ритмично выть пожарная сигнализация. Заметим, что до этого момента концерт уже час как двигался довольно спокойно. Полиция попыталась начать эвакуацию, группа перестала играть, но зал не хотел уходить — много русских, хотя заметно меньше, чем на других концертах в Америке. Тупиковую ситуацию довелось разрешить мне. В тот момент я увлекался трансовой электронной музыкой, и ритмичные гудки сигнализации показались мне идеальной подкладкой для импровизации. Я начал играть на флейте, публика возбудилась, пустилась в пляс, меня поддержал Сережа Щураков на аккордеоне, все вместе это вылилось в какой-то кибер-фолк. Энтузиасты выстроили живую пирамиду высотой несколько метров и выключили сигнализацию под потолком. Концерт продолжился, Борис Гребенщиков запел. Играли еще часа два! Все это завершилось полным триумфом. На следующий день столичная пресса писала, что русская группа добилась успеха благодаря «домашней заготовке»: американцы подумали, что это было специально подготовленное шоу!

На том концерте был Василий Аксенов, который жил тогда в Вашингтоне. И на следующий вечер наш знакомый Илья Левин — удивительный человек, достойный отдельного романа, — устроил у себя на квартире прием, куда пригласил и Аксенова.

Окна с видом на Капитолий, рядом с нами — великий писатель с маленькой собачкой на руках — ситуация головокружительная. Отношение к Василию Аксенову у меня с юности было особенное. Он, как и я, из Казани, моя мама чуть ли не в одной школе с ним училась, на одной улице жили. Много было разговоров с детства об этом. И книги его я читал не только как литературное произведение, но и как единую хронику жизни удивительного человека. А книга его матери Евгении Гинзбург «Крутой маршрут» перевернула мировоззрение и стала настольной для меня. Трудно мне было запросто подойти к Аксенову, но когда осмелился — завязался интереснейший разговор. Я тогда был под впечатлением его романа «В поисках грустного бэби», а автор с таким жаром принялся комментировать мои слова о книге, что неловкость рассеялась мгновенно. Василий Павлович — я всегда его впоследствии так звал — оказался изумительным собеседником, замечательным рассказчиком, деликатнейшим человеком с тончайшим чувством юмора. А за этим была глубина, не позволявшая забыть, какой титан рядом с тобой так просто говорит, рассказывает свои интересные истории и слушает твои.

По его книгам я знал о любви Аксенова к джазу и недоверии к року. Но после вашингтонского концерта его отношение к нашей музыке изменилось, что имело серьезные последствия для моей судьбы. Василий Павлович увидел во мне благодарного читателя, интересовался моим мнением по поводу каждого своего нового романа, дарил книги с трогательными автографами. Спрашивал, что происходит в моей музыке, что нового у Гребенщикова. В 1999 году он серьезнейшим образом содействовал присуждению Гребенщикову премии «Триумф» и был на нашем лауреатском концерте в зале Чайковского в Москве.

Другая любопытная история произошла летом 2004 года. На родительской даче под Казанью, на крутом берегу Волги, я взахлеб читал только что полученный в подарок от Аксенова его новый роман «Кесарево свечение». Книга так поразила меня, что я взял в руки мобильник и набрал номер Аксенова в Биаррице. Мы долго разговаривали о книге, а в конце он спросил, откуда я звоню. Услышав ответ: «Из деревни Ташевка Верхнеуслонского района Татарии», — Аксенов пришел в восторг. Оказывается, в этой заволжской глухомани он бывал мальчиком много раз и даже сейчас не может вообразить, что оттуда можно по телефону запросто позвонить в глухомань французскую. И я хорошо понял его изумление, ведь еще в 90-е годы оттуда дозвониться даже до Казани было невозможно. И понятно, что дело даже не в техническом прогрессе. Аксенов говорил как бы со своим страшным и прекрасным советским детством. Этот телефонный мост Верхний Услон — Биарриц он частенько вспоминал впоследствии.

В ходе этой упоительной беседы возникла идея подготовить совместный творческий проект, где писатель читал бы стихи из своих романов, а я — создавал импровизированный музыкальный контрапункт на флейте и саксофоне. Уже через месяц мы встретились в Москве, у него дома, в знаменитой сталинской высотке на Котельнической набережной.

Репетиции были своеобразными: Аксенов угощал нас с женой Кирой привезенными из Франции деликатесами и рассказывал удивительные истории про этот легендарный дом. И эпиграфом к повествованию служила обнаруженная им на оконном стекле малюсенькая надпись: «Сделано зэками».

Результатом такого репетиционного процесса стало первое наше совместное выступление. Случилось это в сентябре 2004-го на моем бенефисе в большом московском рок-клубе «Б2». По сути это был большой рок-фестиваль, где я играл со многими своими друзьями и выступал со своей группой. По плану мы с Аксеновым должны были выступить после моего дуэта с Борисом Гребенщиковым. Но за полчаса до выхода на сцену БГ попросил меня: «Давай сыграем перед Аксеновым!». Борису явно захотелось, чтобы Василий Павлович послушал его песни. А потом он сам послушал наше с Аксеновым выступление. И это было так символично и трогательно — два гениальных творца, символы разных эпох и поколений вместе, рядом на одном концерте… Я не знал, как молодая аудитория примет выход Аксенова со стихами и волновался из-за этого. Все получилось просто замечательно: великий писатель оказался прекрасным артистом, очень ритмичным и чутким к музыкальному сопровождению. Мы с барабанщиком Валерием Грошевым старались подчеркнуть музыкой тонкие психологические нюансы стихов. В результате получился интересный фри-джаз. После концерта я спросил у Василия Павловича: «Как вам удалось не стушеваться перед рок-аудиторией и так быстро овладеть ею?». Он ответил своей характерной улыбкой: «А у меня большой опыт преподавательской работы в американских университетах!».

Я очень рад, что весь этот концерт был снят на видео и впоследствии выпущен отдельным фильмом на лейбле «Геометрия».

А история с первым просмотром этого фильма дома у Аксенова до сих пор в моей коллекции самых дорогих воспоминаний. Мы с супругами разместились за красиво сервированным столом, пятым человеком в компании оказался старый друг семьи Аксеновых поэт и писатель Владимир Мощенко, автор романа «Блюз для Агнешки» с предисловием Василия Аксенова («Рожденный в джазе»). После чудесного ужина, приготовленного женой Аксенова Майей — о ней можно говорить бесконечно, — мы разместились на диване и начали смотреть и слушать концерт. В фильме перед выходом Аксенова я представляю писателя рок-аудитории, говорю о нем много хороших слов. В этот момент Аксенов встрепенулся, вскочил с дивана и произнес прямо-таки по-мальчишески: «Майя, Володя! Смотрите, как про меня люди говорят! А вы все — Вася да Вася!». И после этого внимательно послушал все выступление и долго потом восхищался получившейся поэтическо-музыкальной симфонией…

Таким образом, мы с 2004 года стали регулярно вместе выходить на сцену, где он великолепно читал свои стихи из романов, а я один (на флейте и саксофоне) или с друзьями аккомпанировал ему. Мы играли в Москве и Питере, выступали вместе на презентациях всех его новых книг, в том числе и книги «Вольтерьянцы и вольтерьянки» в московском клубе «Билингва». Василий Павлович сказал тогда, что у его сына Алексея есть фото — мы на сцене, а за нами Белла Ахмадулина и Борис Мессерер сидят. А на презентации романа «Редкие земли» Аксенов доверил мне не только на флейте поиграть, но и мои песни попеть. Я был счастлив, что он признал меня не только как музыканта, но и как автора, как поэта.

Незабываемый праздник Аксенов устроил 7 ноября 2007 года в ЦДЛ, где праздновал свое 75-летие… Там со сцены зала ЦДЛ он снова читал свои стихи под музыку, снова мне довелось попеть для него, выступали великие писатели, блистателен был Михаил Козаков. А потом Василий Павлович пригласил самых близких в легендарный ресторан ЦДЛ — культовое место всей нашей литературной истории последних десятилетий. И там я на секунду почувствовал себя персонажем какого-то его еще ненаписанного романа.

А в декабре 2007-го, совсем незадолго до его инсульта, мы выступили вместе на презентации книги его стихов «Край недоступных Фудзиям». Аксенов почти полтора часа читал, а мы с друзьями — Лешей Кравченко на гитаре и Валерой Грошевым на перкуссии — ему аккомпанировали. Какое счастье, что я организовал видеозапись этого концерта и многоканально записал звук на свой компьютер. «Материал получился очень интересный, можно будет сделать из этого уникальный поэтико-музыкальный фильм», — думал я тогда. А теперь понимаю, что это было, наверное, последнее концертное выступление в жизни великого писателя… От самих этих слов не по себе, невозможно представить, что Василия Аксенова уже нет рядом. А на экране он живой, гениальный, светящийся. Красивый, любимый всеми, навсегда молодой… В марте 2008 года мы должны были вместе поехать в целое концертное турне по Украине. Организаторы говорили, что все билеты проданы. Но Василий Павлович оказался в больнице… Борис Гребенщиков написал мне в день смерти Василия Аксенова: «Он был титаном старой закалки; таких больше не делают». Лучше не скажешь.

 

Мария Ремизова

[203]

 

Как это было…

[204]

На самом деле это было совсем-совсем недавно — каких-нибудь двадцать, ну двадцать пять лет назад. А кажется, что прошла вечность — так сильно все изменилось, почти до неузнаваемости. Тем, кто не жил тогда, и не объяснишь, как это было. «Как дешево стоили книжки!» — удивляется мой младший ребенок, заметив на обратной стороне обложки цену в какие-нибудь 37 коп. «Да, — говорю я, — дешево. Только ни фига не купишь» — «Ну да, понимаю, — с важным видом кивает он. — Вы тогда были бедные, у вас не было денег».

Вспомним, как же тогда было…

Бедные? Ну да, правда, мы были бедные. Мы были жутко молодые, мы были свободные, мы были идеалисты до мозга кос-тей. Мы свято верили, что мир можно изменить к лучшему, если мы сами задерем для себя планку выше небес, и карабкались к этой планке, сами себе выстругивая следующую ступеньку на своей лестнице в небо…

И еще мы читали. Читали как сумасшедшие, днями и ночами напролет. Истина сияла нам, как Вифлеемская звезда, указывая путь прямиком к вратам рая. В каждой книге мы искали знаки этой истины, умудряясь вычитывать ее отовсюду — начиная с древних греков и заканчивая «Метрополем».

По правде сказать, «шестидесятники», почти годившиеся нам в отцы (в младшие братья наших отцов), не были для нас серьезным авторитетом. Их идеалы, порожденные хрущевской оттепелью, казались нам слишком ограниченными. Мы ориентировались на другие 60-е — на Великий Карнавал, охвативший Америку и Европу, как раз когда мы появлялись на свет, и потому волей-неволей уловили и впитали отголоски необъяснимой энергии, хлынувшей тогда в мир, а потом почему-то столь же необъяснимо отпрянувшей. Здесь, в этом наглухо отгороженном от остального мира палисаднике за железным забором, мы были последними хилыми бутонами Flower Power и со скрупулезностью нищих собирали вокруг себя чудом залетевшие сюда крохи нашей Великой Идеи.

Под этим углом зрения были освоены аксеновские «Поиски жанра», где странноватый чувак без какой-либо внятной прагматической цели колесил по дорогам на своих новеньких «Жигулях» и брал стопщиков… Ух, это был, кажется, самый первый раз (72-й год!), когда на страницы отечественной прозы нелегально проскочило слово хиппи. Да мало того, что этот (ну такой похожий на битника! И от джаза он, кажется, тащился…) рассекал по нашим вожделенным трассам, он еще взял на борт («Возьми попутный груз!» — на все лады мусолили мы любимый лозунг, украшавший обочины нашей все более и более застойной родины) нашего — нашего! — брата, позволив ему сочинить стихи про четырнадцать каких-то там чокнутых, и возил его с собой в своих вольных странствиях, позволяя нам любоваться одним из нас, таким красивым, с копной такого правильного, длинного хаера…

Так старшее поколение протягивало руку нам. И мы эту руку с благодарностью пожали. Потом (в 1976-м) появился «Круглые сутки нон-стоп» — про Америку, про то, как автор читал лекции студентам и все хотел выяснить, «как из ничего получается нечто?» — но так, помнится, ничего конкретного и не узнал, потому как творчество — дело таинственное и ни прямой, ни кривой линейкой его не померяешь. Проблемы творчества нас тогда волновали в наименьшей степени, но про Америку было интересно.

А потом… Потом были уже только ксеры. Потому что Аксенов сказал родине good-bye, и мы от всей души, честное слово, пожелали ему самого счастливого пути (потому как и сами тогда для себя подобного поворота судьбы отнюдь не исключали).

«Ожог», «Скажи изюм» читать было обязательно. Но самым козырным был, конечно же, «Остров Крым». Картинка, нарисованная Аксеновым, больше завораживала своей удивительной, прямо-таки бросающейся в глаза простотой. Видимо, и правда — все гениальное просто. Можно было год за годом, пункт за пунктом разоблачать совок — и вдруг оказалось, что можно разделаться с ним одним махом, сочинив удивительно смешную утопию с плохим концом, легким движением пера не допустив наступающую Красную Армию на последний плацдарм Белых (если чуда нет, его приходится выдумать — ну просто взял Сиваш и не замерз — всего и делов-то!) и изобразив нашу страну, какой она могла быть, если вычесть из мирозданья ненавистный совок.

И как же мы любили эту подаренную нам несуществующую родину, где все были свободны, веселы, счастливы — и были такими (похожими на нас дураками-идеалистами), что сами своими руками отдали свой обманом добытый у истории рай. Военно-патриотический праздник «Весна»… Даже сейчас вспомнишь, и до боли обидно — ведь как могло быть хорошо (теперь-то мы ученые, знаем, что в одну реку нельзя войти дважды). Но было там, в обидном печальном финале, еще одно маленькое чудо — когда советские летчики, получив приказ дать залп по лодочке, на которой пытались спастись от тяжелых объятий большой и страшной родины непокорные граждане республики Крым, взяли да выстрелили мимо. Ну не в людей же стрелять, спокойно объяснил придуманный Аксеновым персонаж, и в русской литературе занялась новая заря гуманизма…

Между прочим (но это, конечно, факт уже моей сугубо личной биографии), именно по поводу «Острова Крым» я написала свою первую критическую статью. Очень уж меня проняло, значит. Хотела было посмотреть, что я там тогда написала, искала-искала ту старенькую тетрадочку, так и не нашла. Жалко…

 

Виктор Есипов

[205]

 

«В край недоступных Фудзиям…»

[206]

С Василием Аксеновым я познакомился летом 1980 года в Малеевке у Гали Балтер. Ну, не совсем в Малеевке, а в деревне Вертошино, что находится рядом с бывшим писательским домом отдыха. В этой деревне в начале 1970-х Галя и ее второй муж Борис Балтер, автор замечательной повести «До свидания, мальчики», построили дом, который повидал в своих бревенчатых стенах множество поэтов, писателей, художников, композиторов и просто хороших людей, друживших с Балтерами. Василий вместе с Майей, уже ставшей к тому времени его женой, приехали к Гале проститься перед отъездом за границу. Они уезжали с советскими паспортами, но было ясно — это очень надолго, если не навсегда. Накануне Олимпиады власти старались очистить Москву от нежелательных элементов, в категорию которых, помимо уголовников и проституток, включались за свое инакомыслие такие известные и весьма уважаемые граждане, как Александр Солженицын, Василий Аксенов, Владимир Войнович.

Между тем настроение у Аксеновых было вполне приличным (во всяком случае, при взгляде со стороны), разговор оживленным, застолье достаточно по тем временам обильным. Я тоже присутствовал за тем столом, но запомнилось немного. Василий восхищался каким-то дальневосточным капитаном рыболовецкого сейнера: «Представляете, — смаковал он, — на лету поймал за ножку пущенный в него стул, когда в ресторане завязалась драка!»… Запомнилось, что Вася и Майя были молоды и красивы и очень подходили друг другу, а на дворе стояло лето и уже зацветала липа.

* * *

Следующая моя встреча с ними произошла ровно через девять лет в Париже — кто бы мог подумать в 80-м, что Союзу «нерушимому» (как пелось в советско-михалковском гимне) оставалось так мало! Мы с моей женой Ирой, дочерью Гали Балтер, впервые выехали за границу по приглашению — перестройка уже давала о себе знать. Жили в центре, у Марсова поля и Эйфелевой башни, у Ириных подруг детства, замечательных сестричек Сони и Флоранс. Они познакомились с Ирой много лет назад путем, как это сформулировано в названии одной из ранних повестей Владимира Войновича, «взаимной переписки». Такие игры допускались в советское время: девочки из московской школы переписывались с парижскими школьницами. Потом парижанки однажды приехали в Москву, знакомство закрепилось и протянулось через всю жизнь. К тому же Соня и Флоранс унаследовали от отца любовь к России и неплохо усвоили русский язык.

Мы жили непосредственно у Сони на улице Федерасьон, но бывали и у Флоранс чуть ли не ежедневно, она жила в соседнем квартале на улице генерала де Лармината. В то же время, в июле 1989, в Париже были и Аксеновы, и Майя посчитала своим долгом опекать нас. В частности, справедливо полагая, что у советских граждан материальные возможности весьма ограничены (меняли по 170 рублей на нос), несколько раз водила нас в ресторан, например, в «Дары моря». Там подали каждому какое-то громадное металлическое двухъярусное блюдо, заполненное всяческими моллюсками, в том числе известными мне по русской литературе устрицами. На верхнем ярусе красовался доселе не виданный мною настоящий ярко-красный омар. Съесть все это было невозможно, Ира быстро сдалась, а я еще долго продолжал мужественно поглощать моллюсков…

Бывали мы и у Аксеновых: они остановились у их парижской подруги, известной переводчицы русской литературы Лили Дени на бульваре Пастер. Из окон ее квартиры видна была эстакада с пробегающими по ней в обе стороны поездами парижского метро. Однажды Ира сопровождала Майю к ветеринару: аксеновский спаниель Ушик недавно захромал, и Майя решила выяснить, в чем дело, но не знала французского. Ира выполнила роль переводчицы. Результаты были неутешительны: у аксеновского питомца выявили перелом задней лапы, который в те годы не подлежал лечению. Майя была очень расстроена тем, что их любимец обречен. Вася отсутствовал: была какая-то конференция в Европе, кажется в Швеции. Мы увиделись лишь перед отъездом, и потом он провожал нас вместе с Майей: в машине, взятой напрокат, подвез до Северного вокзала, откуда уходил поезд в Москву. У самого вокзала он совершил какой-то не очень ловкий маневр, чем вызвал возмущение ехавшего сзади француза. Француз просигналил на полную мощь и промчался мимо. От этих проводов осталась надпись на титульном листе нью-йоркского издания книги «В поисках грустного бэби» (1987): «Ире и Вите, Gare Du Nord, все ищем Г.Б. Привет Москве».

* * *

В Москве Аксеновы начали появляться вскоре. Первый раз мы были у них в гостинице «Минск» на улице Горького, там в их номере была постоянная суета и столпотворение. В то же время был вечер Аксенова в Доме архитектора (в ЦДЛ, видимо, было еще нельзя), запомнившийся своей очень домашней, искренней атмосферой. Я в первый раз обратил внимание на то, как естественно и просто он держится на публике.

В августе 1991-го, во время путча, Василия в Москве не было, Майя была одна. Она остановилась у Войновичей в Астраханском переулке — им квартира недавно была выделена новыми властями взамен отобранной после отъезда в эмиграцию. За событиями, происходившими в ночь на 21 августа, Майя следила с балкона дома на углу Садовой и Нового Арбата, где до сих пор живет ее младшая сестра. 22-го вечером мы с Ирой, отоспавшись после бессонной ночи, которую провели в толпе у Белого дома, поехали к ней, в Астраханский переулок, праздновать победу. Квартира оказалась прекрасной планировки и очень большая. Войновичей не было в России. Мы с Майей обсуждали происшедшее, пили вино, восхищались Ельциным, радовались падению коммунистической диктатуры…

В следующий приезд из Америки Майе вернули квартиру в сталинской высотке на Котельнической набережной взамен отнятой во время их с Василием отсутствия в стране. Та квартира досталась ей в наследство после смерти предыдущего мужа, известного советского кинодокументалиста Романа Кармена. Новую дали в том же доме в соседнем подъезде.

А в августе 1996-го мы поселились в 15–20 минутах пешего хода от их дома, в Лялине переулке, вблизи Покровки. Квартира, бывшая коммуналка, требовала ремонта. Мы не располагали особенными деньгами, поэтому ремонт включал в себя лишь самые необходимые работы и длился около месяца. Весь этот месяц ночевали у Майи — это было ее предложение, от которого мы не смогли отказаться. Майя теперь не расставалась с пекинесообразным песиком, которого они с Васей купили с рук на Арбате в один из приездов в Москву. В профиль щеночек якобы напоминал Пушкина, за что и удостоился столь почетного имени. Василий утверждал, что их Пушкин ведет свою родословную от тибетских терьеров, что эти маленькие собачки несут охрану буддийских монастырей, прогуливаясь по высоким стенам обители, а заметив что-то подозрительное, поднимают отчаянный лай, чем привлекают внимание здоровенных мастифов, несущих охрану монастырских стен внизу, на земле…

С этого времени началось постоянное общение с Аксеновыми: мы часто бывали у них, посещали Васины вечера, участвовали в домашних торжествах. Пришедших всегда бывало больше, чем можно было бы усадить за стол. Поэтому Майя устраивала фуршеты. Среди гостей неизменно присутствовали Белла Ахмадулина, Борис Мессерер, Александр Кабаков, Евгений Попов, Светлана Васильева, Таня Бек, Алексей и Ляля Козловы…

Сквозь толщу лет вижу здесь и ненадолго прилетевшего из Америки Майиного внука Ивана, широкоплечего обаятельного великана, увлеченно разговаривающего с дочерью Беллы Ахмадулиной Лизой. Это было его последнее посещение Москвы. В 1999 году случилась беда, от которой Майе никогда уже не суждено было оправиться: Иван то ли упал с крыши, то ли выпал из окна дома, в котором жил в Америке. Свидетелей не оказалось, что с ним произошло, осталось невыясненным.

На следующий год в издательстве «Изограф», где печатались тогда аксеновские романы, удалось выпустить книгу стихотворений Ивана (Иван Трунин «Буря сознания», М., 2000). Она открывалась Васиным воспоминанием о нем «Иван» и начиналась следующей фразой: «Летом 1988 года подобралась неплохая компания на острове Шелтер у побережья штата Нью-Йорк: Нисневичи Лев и Тамара, Эрик Неизвестный, Вася Аксенов, его спаниель Ушик, жена Васи Майя и ее внук, калифорниец Иван Трунин».

Переводы стихов (Иван писал на английском) выполнили студенты Литинститута из семинара Тани Бек, сама Таня, Михаил Генделев, Анатолий Найман, четыре стихотворения перевел я. Один мой перевод, о чем я узнал только через восемь лет, очень понравился матери Ивана Алене:

ХОТ-ДОГ

Не смерть страшна сама по себе — Боюсь ощутить как прервется дыхание Боюсь осознать интеллекта моего угасание Боюсь театральности последнего жеста Боюсь оказаться в руках незнакомых людей Или испытать равнодушье друзей — Так тоже бывает Вообще я не смерти боюсь А всего что ее окружает.

Пунктуация? Иван принципиально избегал знаков препинания, полагая, видимо, что фразы в стихах отделяются одна от другой (как и отдельные выкрики или словесные жесты) интонационно.

По случаю выхода книги осенью в Доме художника на Крымской набережной был устроен вечер его памяти. Помню Беллу Ахмадулину с Борисом Мессерером, Андрея Вознесенского с Зоей Богуславской, Михаила Генделева, Васю с Майей. Читали стихи Ивана, вспоминали автора, Алексей Козлов со своими ребятами играл джаз.

* * *

Осенью 2001 года вышла новая книга Аксенова «Кесарево свечение», которую он потом неизменно, с каким-то внутренним вызовом называл лучшей своей вещью. Я, к сожалению, не мог разделить с ним этой его убежденности, но никогда не сказал ему об этом: не отважился. Презентация проходила в Доме журналиста на Суворовском бульваре. Среди приглашенных запомнился Константин Боровой — фигура, весьма известная тогда и в мире бизнеса, и на политических подмостках. Василий читал отрывки из книги, отвечал на вопросы. Потом на него роем набросились журналисты, а публика отправилась на фуршет в соседнее помещение, где стол был густо уставлен закусками и выпивкой.

На подаренной нам книге автограф Василия без даты:

«Ирочке, Вите, Мише и Тилю от Васи, Майи и Пушкина.

В. Аксенов».

Миша — это наш сын, а Тиль — красавец зенненхунд, к тому же еще разноглазый: один глаз у него в нарушение генетики был голубой, что приводило в восторг знакомых. Тогда ему было два года…

В начале 2003 г. Василий предложил нам с Ирой вести его дела с издательствами — его литературный агент Тамара Васильевна стала его чем-то раздражать, что-то у них не сложилось. Ира поначалу хотела отказаться, считая, что деловые отношения с близкими людьми ни к чему хорошему не приводят, но в конце концов мы приняли предложение Василия. Он объяснял нам, что дел будет немного, что большинство его книг выходит в издательстве «Изограф», что директор издательства С.А. хороший парень. В завершение разговоров передал папку с договорами за предыдущие годы. К этому времени, по настоянию Василия, мы уже перешли с ним на ты и я называл его по имени.

Все переговоры поначалу вела Ира, потому что я днем был на работе. Переговоры, собственно, на первых порах заключались в том, что «хороший парень» С.А. в течение года не мог отдать небольшую сумму, которую задолжал от предыдущих изданий. Когда я возмущенно советовал Ире говорить с ним строже, она возражала, что не может так, потому что С.А., мол, ведет себя очень интеллигентно, каждый раз очень извиняется и обещает отдать долг в ближайший месяц, затем — в следующий месяц, затем — еще раз те же обещания…

* * *

Разумеется, мы стали бывать у Аксеновых еще чаще. Ходили пешком: через Казарменный переулок на Покровский бульвар, потом на Яузский бульвар, потом через Яузскую площадь. Однажды, когда уходили домой, Вася вышел с нами. На мосту через Яузу его узнал незнакомый парень-прохожий, остановил нас каким-то приветствием и попросил автограф. Но книги у него не было — он шел с концерта какой-то певицы. Поэтому он попросил Василия оставить подпись на программке концерта, где уже имелся автограф певицы. Получив желаемое, стал приглашать нас посидеть где-нибудь и «выпить по маленькой». Конечно, его приглашение не было принято, а после его ухода я сказал Васе пушкинское (из письма Наталье Николаевне): «Это слава!».

Первая аксеновская рукопись, которую он предложил мне прочесть до сдачи в издательство, была книга «Десятилетие клеветы», в которой были собраны все его выступления на американском отделении «Радио Свобода» во время эмиграции. Эти его выступления, конечно, расценивались в Советском Союзе как клеветнические. Отсюда и заглавие! Открывалась книга описанием встречи в Вашингтоне с очень известным советским литератором, бывшим близким товарищем, который был назван «Игреком». Шикарно одетый «Игрек», ввалившийся в дом Аксеновых около полуночи, устроил хозяину разнос за то, что он, Аксенов, отправился в эмиграцию, бросив друзей, наплевав на судьбу родины и т. п. Как признается Аксенов на этих страницах, он один из всей эмиграции не верил до этого момента в слух о том, что «Игрек» сотрудничает с ГБ. Но после этой встречи поверил. Такова суть эпизода, на котором я сейчас остановил внимание. Я не сразу понял, кто стоит за обозначением «Игрек». Спросил, Василий удивился моей недогадливости, но отказался назвать имя: «Он поймет!», — ответил с суровой усмешкой. Правда, через некоторое время сообщил мне, что решил назвать своего приятеля «Игреком Игрековичем»: «Так будет понятнее», — пояснил он. Я к тому времени уже догадался, о ком идет речь, и сказал об этом. Василию не удалось скрыть довольной улыбки, он попытался было что-то возразить, но очень вяло.

* * *

В 2003 году мы с Ирой по очереди побывали у Аксеновых в Биаррице, где они обосновались года за два до этого. Ира посетила их летом, я в конце сентября. Вместе уехать из дома мы не могли, потому что, кроме сына (к тому времени уже достаточно взрослого и в летнее время, как правило, дома отсутствовавшего), у нас ведь был еще зенненхунд Тиль, ощущавший долгое (в течение дня) отсутствие хозяев как трагедию. Поэтому об отъезде вдвоем на неделю и больше не могло быть речи.

Ира вернулась в восторге от Биаррица и с массой фотографий. Она пробыла в Биаррице дней восемь. Уезжала в Париж вместе с Аксеновыми. Встречалась с ними и в Париже. В частности, есть фотография, сделанная ею в одном из парижских ресторанов, на которой за столиком запечатлены четверо: Василий с Майей и Анатолий Гладилин со своей женой Машей.

Вслед за Ирой через какое-то время отправился я. Несколько дней провел в Париже у Ириных подруг, а потом с вокзала Монпарнас скоростным поездом уехал на юг, к Аксеновым. В поезде, рассекающем сельские просторы Иль-де-Франса, сразу же стало холодно от ледяного ветра, исторгаемого кондиционерами, пришлось достать из чемодана куртку. А через четыре с половиной часа на перроне ослепительно солнечного и знойного Биаррица меня встречал Василий. Мы обнялись, спустились к машине, и он повез меня на виллу Argol Ederra. Это их довольно скромный одноэтажный (но, правда, с подземным гаражом) дом. Здесь все дома называются виллами и имеют замысловатые для приехавшего из России названия, которые красуются на специальных табличках, установленных у входа во владение.

Дом стоял в середине участка, поднимающегося от улицы вверх, к нему вела вымощенная плитками дорожка. Вокруг произрастали декоративные и плодовые деревья, за которыми, как я потом узнал, ухаживал кто-то из местных жителей…

Жара была неожиданна для конца сентября. Вася и Майя вспоминали минувшее лето, когда Майя вынуждена была из-за отсутствия кондиционера скрываться от зноя в подвальном помещении.

Большую часть дома занимала просторная комната: холл-гостиная-кухня. Имелись, впрочем, какие-то перегородки (видимо, сохранившиеся от прежней планировки), но не сплошные. Телефон висел на стене, под ним кресло — радиотелефона не было. Рядом с телефоном — написанный карандашом список номеров, по-видимому, наиболее употребляемых московских телефонов (всего шесть — восемь). Мне польстило, что наш с Ирой номер был одним из первых (кажется, на втором месте), рядом с номером Поповых. Еще там были номера Алексея (сына от первого брака), Вознесенского и Богуславской…

Наскоро перекусив (обедали Аксеновы на французский манер позднее, в 7–8 вечера), мы с Васей отправились на океан, где он совершал вечернюю пробежку по берегу и одновременно выгуливал Пушкина. С высокого берега, где он припарковал машину, хорошо видны были прибрежные скалы, напоминавшие скалы в Бель-Иле на известном пейзаже Моне. Золотистая рябь на воде от неторопливо снижающегося солнца уходила к горизонту, чуть слепя глаза. Впереди передо мной, насколько видел глаз, простирался его величество Океан, слева в знойном мареве проступали отроги Пиренеев — там была Испания. Иру Василий возил на машине в ближайший испанский городок Ирук, но мое пребывание в Биаррице было слишком кратко-временным, чтобы совершить такое путешествие.

Я пробыл у Аксеновых четыре дня. Осмотрел все городские достопримечательности, в том числе маяк и православный собор. В подвале городского костела проходила выставка европейского офорта. В стеклянном здании биржи экспонировалась живопись, встретилось несколько русских имен начала ХХ века.

Обедали Аксеновы в саду, за домом. Там стоял стол и несколько плетеных кресел. Еще утром Майя купила в рыбном магазинчике рыбу соль — местную разновидность палтуса (я ходил с нею, она представила меня хозяину, отпускавшему рыбу, как друга семьи). Теперь можно было попробовать эту соль на вкус. Мы пригубили бокалы с замечательным бордо, и тут между супругами вышла небольшая размолвка. Заявив, что рыба мало поджарилась, Вася демонстративно отодвинул от себя тарелку. Майя была возмущена необоснованным, по ее мнению, обвинением. Оба супруга воззвали ко мне как к беспристрастному арбитру. Но что я мог сказать! Я впервые попробовал рыбу соль и, не считая возможным судить о достоинствах ее приготовления, призывал хозяев к примирению. Но куда там! Майя послала Василия в соответствующее место, а Василий демонстративно унес свою тарелку к плите и выложил рыбу на сковороду. Через несколько минут он вернулся за стол очень довольный собой и продолжил трапезу. Инцидент был исчерпан столь же быстро, как и возник.

В последний вечер Аксеновы пригласили меня в ресторан. Это был открытый ресторан на главной городской площади. Пушкин был с нами — его поводок Василий закрепил за спинку своего кресла. Я хотел сфотографировать Майю и Васю вместе, но Майя не разрешила — она уже несколько лет избегала публичных мероприятий и не хотела фотографироваться. Такова была ее реакция на необратимые возрастные изменения во внешности, ведь она всегда считалась в московской художественной тусовке неотразимой красавицей. Я сфотографировал Васю с Пушкиным в кругу света от фонаря на брусчатке площади.

* * *

А с нашим псом Василий познакомился случайно. Я гулял с Тилем на Чистопрудном бульваре по недавно выпавшему еще незапятнанному снежку. И вдруг его кто-то громко окликнул с параллельной дорожки. Я узнал бегущего Васю: в темно-синем свитере, в лыжной вязаной шапочке, в кроссовках. Он только что прилетел из Биаррица. С Тилем он был знаком заочно, по нашим с Ирой многочисленным рассказам. Он очень любил разговоры о собаках и самих собак, какой бы масти или породы они ни были! Вася издали увидел его и узнал. Тиль был удивлен тем, что его окликнул незнакомец.

Какое-то время мы шли вместе, обмениваясь вопросами, неизбежными при встрече после трехмесячной разлуки. Потом Василий побежал назад на Котельническую набережную, условившись, что мы с Ирой зайдем к ним попозже.

А в дарственной надписи на книге «Десятилетие клеветы», которая выйдет в конце года, Василий не забудет упомянуть о нашем псе: «Ире и Вите для воспитания Тиля в духе либерализма. Ваш Вася. 22.10.04».

* * *

Василий привез новый роман «Вольтерьянцы и вольтерьянки» — пародийное отображение Екатерининской эпохи в истинно аксеновском стиле. Первыми читателями рукописи были мы с Ирой. Нужно было устраивать его публикацию.

Владелец издательства «Изограф» С.А., художник по профессии, обложку к новому роману Аксенова вызвался оформить сам. Прислал по электронной почте свой эскиз, центральную часть которого занимали обнаженные женские груди, их было три. Видимо, следовало воспринимать это как метафору свободы нравов в эпоху энциклопедистов.

Василий в это время находился уже вновь в Биаррице. Там он работал последние годы. А в Москву приезжал, чтобы отдохнуть, встретиться с друзьями и многочисленными знакомыми, покрутиться в столичном водовороте. Я с опаской передал ему эскиз обложки по электронной почте и на следующий день получил возмущенный звонок по телефону. Возмущался он, слава Богу, не мною, а эскизом, просил немедленно потребовать от С.А. убрать эти «сиськи», прислать другой вариант обложки. Вскоре был прислан новый эскиз, стилизованный под Ватто, выполненный другим художником. Эта обложка нам с Ирой очень понравилась, одобрил ее и Василий.

Сначала роман был напечатан в журнале «Октябрь», а затем вышел книгой. Он был представлен на Букеровскую премию, присуждаемую в России, успешно прошел все отборочные этапы конкурса и в конце года эту премию получил.

* * *

В том же (2004) году по второму каналу телевидения выпустили в эфир телесериал (двадцать с лишним серий) по «Московской саге», написанной еще в Америке. К этому событию была приурочена массированная допечатка романа. Шаг оказался коммерчески верным. Книга расходилась стремительно. И тут «интеллигентный» С.А., вместо того чтобы передавать автору поступающие от продажи деньги, решил запустить на эти средства какой-то собственный, весьма сомнительный в коммерческом отношении проект.

На все мои все более резкие требования отдавать деньги он отделывался невнятными отговорками. Я по-дружески объяснял ему, что такими суммами не шутят, что, истратив их сейчас, он потом никогда не сможет расплатиться, но все было тщетно. И тут, видимо почуяв неладное, в дело вмешался топ-менеджер издательства «Эксмо» (оно, собственно, и печатало книгу) Леонид Шкурович.

Здесь необходимо пояснить, что С.А. только заключал договор с писателем Аксеновым и осуществлял косметическую редактуру, а затем передавал книгу в «Эксмо», крупнейшее отечественное издательство. Все остальные вопросы — финансирование, отношения с типографией, определение тиража, организацию рекламы, а самое главное, распространение книги, осуществляло «Эксмо». После выхода книги в свет С.А. получал какую-то часть тиража для распространения в свою пользу. Авторский же гонорар Аксенова начислялся тоже в «Эксмо», и С.А. должен был только передавать полученные для автора деньги, но после первой же выплаты перестал это делать.

Шкурович позвонил Василию и предложил получать деньги не через С.А., а непосредственно в издательстве. Его предложение было с благодарностью принято нами. Я произвел с Леонидом сверку платежей, и оказалось, что за С.А. уже числилась довольно значительная сумма. Леонид без колебаний принял долг на себя, объяснив это тем, что издательство не может рисковать репутацией, особенно при расчете с таким автором, как Аксенов. На этом наши отношения с С.А. и его «Изографом» прекратились навсегда. А тираж «Московской саги» в издательстве «Эксмо» превысил 250 тысяч экземпляров.

* * *

2005 год Василий встречал во Франции. Он начинал новый роман «Москва-ква-ква». Майя оставалась одна. 6 января, как значится в моих записях, мы с Ирой заходили к ней. Пили красное вино. Сравнивали французское бордо и грузинское телиани. Мнения разошлись. Потому, возможно, что выпито было слишком много.

* * *

Год оказался щедрым на утраты. Первой была Татьяна Бек. Во вторник 8 февраля утром позвонил Вася (он уже вернулся в Москву) и сообщил о ее смерти. Возмущался Рейном и Синельниковым, которые по очереди звонили ей по телефону и хамили. Лексику использовали исключительно матерную. Так они мстили ей за то, что она где-то в печати осудила их намерение переводить на русский язык «большого поэта» Туркменбаши Ниязова. По его распоряжениям в те годы бросали в тюрьмы и убивали всех, кто осмеливался составлять оппозицию его власти в Туркмении. Но нашим поэтам хотелось заработать большие деньги (по их интерпретации, «на хлеб и на кефир»), и они были возмущены, что давняя приятельница смеет осуждать их за это.

По версии семьи, Таня умерла от сердечного приступа, вызванного одновременным действием алкоголя и психотропных средств. До этого она долго болела, лежала дома с переломом ноги. Я говорил с нею по телефону в 20-х числах января. Она вкратце рассказала мне о конфликте с Рейном. Я спросил: «Что же думают по этому поводу студенты?» — они с Рейном вели один семинар в Литинституте. «Студенты говорят, что он стебается», — ответила она. Я не заметил никакого надлома, надрыва. А она, видимо, нуждалась в поддержке, но не подала виду.

Похороны были 10 февраля. А на 11-е у Войновича был назначен творческий вечер в ЦДЛ, который он целиком посвятил памяти Тани. Василий был на вечере. Мы с Ирой вышли с вечера вместе с ним. Он взял такси, довез нас до Казарменного переулка и поехал дальше.

* * *

5 апреля была встреча со Шкуровичем в кафе «Персона» на первом этаже высотки. Василий рассказал о недавней встрече президентов Путина и Ширака с писателями в Елисейском дворце. Путин издали поглядел на него «не очень хорошо». А при знакомстве с писателями обнял Гранина, каждому что-то говорил, а ему молча сунул руку и пошел дальше, даже не поздравив с французским орденом, только что полученным. Здесь уместно заметить, что единственная государственная награда, которой был удостоен за свою долгую творческую жизнь известный русский писатель Аксенов, — и та оказалась французской!

Я еще успел на презентацию итоговой книги Чухонцева в кафе Bilingva в Кривоколенном переулке. Купил книгу, подошел к Олегу, он написал:

«Дорогому Виктору — с любовью.

О. Чухонцев.

5.04.05.

P.S. А Ирине — привет и восхищение!».

* * *

30 апреля Василий, Ира и я ходили в старую Третьяковку на выставку Шагала. Василия в наибольший восторг привела работа 1918 года, где Шагал на плечах у Беллы и закрывает ей рукой глаза. «Гениально!» — повторял он.

Рассказал о встрече с Шагалом в Вансе, где Аксенов был вместе со своей матерью Евгенией Семеновной Гинзбург, автором знаменитого «Крутого маршрута». Шагал встретил его вопросом: «Аксенов? Вы из окружения Маяковского?». Мэтр, видимо, не успел сообразить, что по возрасту Василий никак не мог встречаться с Маяковским.

Еще Василий рассказал, как во время приезда Шагала в СССР Фурцева (министр культуры в те годы) все приставала к нему с вопросом:

— Марк Захарович! Ну зачем же вы уехали из России?

А мэтр отвечал:

— Я искал одну красочку!

— Неужели в России не было такой? — удивлялась она.

— Не было, не было! — отвечал Шагал.

А Василию, с которым был уже знаком, пояснил потом:

— Я ей не сказал, что эта красочка — свобода!..

После выставки Василий пригласил нас зайти в кафе, тут же в Лаврушинском. Рассказывал о каком-то совещании молодых писателей в 60-е годы: жили в палатках, утром выходили на построение, как пионеры, и т. д. Смеялся.

* * *

3 мая Аксеновы улетели в Биарриц. Майя оставалась там до осени, а Василий вернулся в середине июня. Ему нужно было получать российский паспорт. Сотрудница домоуправления Высотки Татьяна Ярославовна подготовила к его приезду выписку из лицевого счета Майиной квартиры и еще какие-то бумаги, с которыми Василий отправился к участковому за получением разрешения на регистрацию в этом доме. От участкового — опять к Татьяне Ярославовне для регистрации. Потом нужно было сдать все эти бумаги в отделение милиции на оформление паспорта. К моему удивлению, Василий совсем не роптал, смиренно высиживал в очереди положенное время. «Я общаюсь с народом», — с некоторой торжественностью отвечал он в ответ на мое сочувствие. 5 июля он получил наконец российский паспорт. Паспортист был очень любезен и, как оказалось, даже читал что-то аксеновское.

* * *

Осенью 2005 года в издательстве «Вагриус» вышла книга «Зеница ока». Идея книги принадлежала ее редактору Елене Шубиной. Она предложила сложить вместе публикации в «Московских новостях» и в «Огоньке» (так получился раздел публицистики), добавить десяток рассказов (второй раздел книги) и завершить книгу несколькими наиболее интересными интервью. Название одного из рассказов стало названием книги. Первая редакция этого рассказа возникла лет сорок назад, а в окончательном виде он только что был напечатан Александром Кабаковым в журнале «Новый очевидец».

Согласования и переговоры с «Вагриусом» велись мною. Было решено включить в книгу фотографии. Но у Василия под рукой никаких фотографий не оказалось. Он объяснял это тем, что все материалы разбросаны по трем домам: в Москве, во Франции (Биарриц) и в Штатах (Шантилли, Вирджиния). Часть фотографий дал я, в том числе сделанные Ирой и мною в Биаррице. Часть предоставил сын Василия Алексей. Другую часть Шубина раздобыла у знакомых журналистов. Я уговорил Василия сделать авторские подписи под каждым фото. Получилось неплохо, он сам был доволен.

Своим большим достижением считаю публикацию рассказа «Логово льва». Дело в том, что первоначально он входил в раздел публицистики. Но удалось убедить Василия, что это настоящий рассказ и печатать этот текст нужно вместе с другими рассказами.

К сожалению, книга вышла уже после смерти Иры.

Даря ее мне, Василий написал:

«Вите — в эти горькие, и для него и для нас, дни. Мужайся!

05.10.05.

В. Аксенов».

* * *

Презентация «Зеницы ока» прошла 22 сентября в одном из залов клуба «Петрович» на Мясницкой. Лена Шубина, открывая вечер, помимо прочего, поблагодарила меня за сотрудничество с издательством. Василий рассказывал о том, как возник замысел этой книги, а также о других книгах публицистики: «Десятилетии клеветы» и «Американской кириллице».

Выступали Мариэтта Чудакова, Борис Мессерер, Виктор Славкин…

Бенедикт Сарнов рассказал, как однажды оказался в одной компании с Аксеновым на 7 ноября. День был пасмурный, моросил дождь. Вася, как вспоминал Бен, подошел к окну, посмотрел и сказал: «А демонстрация-то у большевиков не получилась!». И тем самым сразу вызвал у него симпатию…

После выступления Сарнова, в тон ему, Василий вспомнил, как, будучи молодым, зашел в ресторан ЦДЛ и оказался в компании Ярослава Смелякова, Павла Нилина и Сергея Маркова. Они пригласили его сесть за их столик. Обращались к нему по имени-отчеству, уважительно, но с некоторой долей иронии. Слово за слово, речь зашла о событиях, кажется, в Греции, где коммунисты могли захватить власть, но что-то сорвалось. На что Василий бросил необдуманную реплику: «Я думаю, такая опасность еще сохраняется». Мэтры переглянулись, после чего за столом наступила напряженная тишина… «Больше они меня никогда в свою компанию не приглашали», — закончил Василий.

Потом был небольшой банкет, к Васе постоянно подсаживались знакомые. Довольно долго общались с ним Белла Ахмадулина и Борис Мессерер. Белла была в хорошем расположении духа. Шутливо грозя пальчиком Василию, все повторяла, смеясь: «Ты же ведь парнишка о-зор-ной!». Домой я уходил вместе с ним. У входа задержались минут на пять с Александ-ром Чудаковым — Мариэтта ушла раньше. Он что-то с жаром рассказывал. Потом попрощался и пошел к метро.

А мы прошли к Чистопрудному бульвару — там Вася припарковал машину, недавно купленный красный «Форд Фокус». Он довез меня, как обычно, до Казарменного переулка. А вскоре мне позвонила приятельница и сообщила, что с Чудаковым несчастье: ему проломили голову в подъезде.

* * *

Обстоятельства смерти Александра Павловича выясняла милиция. Из-за этого похороны были перенесены на 2 октября. На отпевании в храме Козьмы и Дамиана я был вместе с Василием. Служил Александр Борисов. Народу было много. Много знакомых лиц: Бочаров, Сурат, Немзер, Михайлова, Роднянская, Войнович, Чухонцев, который сказал мне пару слов соболезнования по поводу смерти Иры, когда мы столкнулись в траурной толпе. Мариэтта стояла у гроба. К ней все подходили перед прощанием. Она все никак не могла поверить в случившееся.

Из церкви я вышел вместе с Василием и Войновичем. Вася предложил довезти Володю до метро «Аэропорт», где тогда жил Войнович, и они уехали.

* * *

3 октября подписали договор с «Эксмо» на издание «Москва-ква-ква». Шкурович прочел роман очень быстро и горел желанием скорее его напечатать.

* * *

5 октября был вечер в Агентстве по печати у Сеславинского. Туда нас с Василием доставили на служебной машине. Ему с опозданием, в неформальной, так сказать, обстановке вручали приз конкурса «Большая книга» (во время официальных мероприятий в сентябре Василий отсутствовал). Там я познакомился с Анатолием Найманом, вернее, нас познакомила Шубина. «Так вы и есть Есипов, которого так хвалила Лена на презентации «Зеницы ока»», — сказал он, улыбаясь и пожимая мне руку.

Михаил Сеславинский сказал Василию несколько приветственных слов, потом выступил Владимир Григорьев. Аксенов читал отрывок из романа «Москва-ква-ква» (он уже был принят в издательстве «Эксмо»). После небольшого фуршета Григорьев пригласил его домой на ужин. Вася предложил мне и Найману поехать с ним.

В отделанной по современным стандартам квартире Григорьева (конечно, с евроремонтом) нас ожидали его близкие друзья и домочадцы. Видно было, что приезд к ним Василия Аксенова — для них событие! Главным блюдом были мидии, которые готовились и беспрестанно подавались на стол прямо с огня кем-то из друзей дома. За столом оказалось человек пятнадцать. Василий одну за другой рассказывал смешные истории из своей прошлой жизни: и в Союзе, и в Америке. Анатолий Найман старался не отставать от него. Со стороны хозяев молодая, уверенная в себе женщина вспоминала о детстве: о контрасте, в том числе лексическом, между домом и улицей, который ощущала девочка из интеллигентной семьи. В частности, как наигравшись во дворе, она дома пыталась выяснить смысл некоторых только что услышанных непонятных для нее слов — дома так почему-то никогда не говорили! И до сих пор помнит ужас родителей…

На дорогу домой нам снова была предоставлена машина с шофером: сначала отвезли Василия, в Котельники, потом машина пошла назад — я вышел у Казарменного переулка, а Анатолия водитель повез в Тимирязевку, мою малую родину, как я успел сообщить Найману.

* * *

23 октября заходил к Аксеновым в конце дня. Василий собирался в Дом музыки на юбилейный вечер своего ближайшего друга, саксофониста Алексея Козлова. Прочел мне для одобрения приветственные стихи, которые написал Алексею: «Ты ведь поэт», — бросил он.

Потом почему-то вспомнил, что в день высылки Солженицына находился в компании собратьев по перу на черноморском теплоходе «Россия». В гостях у капитана Гарагули, известного друга всех советских писателей. Высылка Солженицына, конечно, стала предметом обсуждения компании. Солженицына стали осуждать за упертость, за непримиримость. Василий ответил им на это: «Мы все г— по сравнению с ним». Тогда к нему подошел некто, бывший агент КГБ в Штатах, «крот» (был даже одно время американским послом в Ватикане): «Вы правда так считаете?». Удивлялся Васиной прямоте, спрашивал о Солженицыне. «Крот» еще плохо ориентировался в отечественных реалиях — недавно возвратился на родину.

Я рассказал в связи с этим, как Марианна Строева (слышал когда-то ее рассказ у Гали Балтер), тогда же встречая Новый год у Ерофеевых (дружила с матерью ныне широко известного Виктора), предложила тост за Солженицына. И вдруг по напряженной тишине, воцарившейся за праздничным столом, поняла, что шокировала собравшихся.

* * *

Той же осенью 2005-го или в начале зимы была встреча с читателями в ОГИ («Улица ОГИ») на Петровке. Мы приехали вместе — Вася подхватил меня в свой красный «Форд» на Казарменном. Зал небольшой. Он прочел что-то из «Зеницы ока». Потом начались ответы на вопросы. Чуть впереди, справа от меня красивая девушка азиатского типа что-то тщательно записывала в блокнот. Я подумал, наверное, бурятка. После окончания вечера значительная часть присутствующих устремилась к Васе за автографами. Я подошел попрощаться, но он попросил подождать его.

Я встал позади толпы, сгрудившейся вокруг него. Рядом стояла та девушка.

— Вы из какой газеты? — спросил я.

— Я из Америки, — невинно ответила она на чистом русском языке.

Университетская преподавательница русской литературы из Флориды, чистокровная японка по происхождению, Лиза Риоко Вакамия, оказывается, находилась в Москве в командировке. Мы познакомились. Потом я представил ее Васе как славистку, которая пишет о нем книгу. Сначала он обратился к ней на английском, потом они перешли на русский. Договорились, что я буду приглашать ее на все выступления Аксенова.

Лиза пробыла в Москве около полугода. Однажды она призналась мне вполне искренне, что Василий говорит по-английски лучше, чем она по-русски. Мы с ней часто встречались, и не только в связи с Аксеновым. Москва ей очень нравилась своим бурным ритмом жизни. По сравнению с Москвой ее родной Таллахасси (административный центр Флориды) представлялся ей захолустьем.

* * *

В 2005-м Аксенов возглавил жюри Российского Букера. Он сетовал на свою долю: пришлось прочесть около ста романов. В жюри ему сразу же составилась оппозиция в лице Аллы Марченко и Николая Кононова. Они все время солидарно голосовали против его предложений. К моменту определения победителя председатель жюри оказался в полном одиночестве. Все его члены проголосовали за малоизвестного Дениса Гуцко, даже отсутствовавший на последнем заседании жюри (как и на большинстве других заседаний) Владимир Спиваков письменно высказался в его пользу. «Как он мог узнать мнение остальных членов?» — удивлялся Василий. Их действия явно кто-то координировал. Я предложил спросить у Спивакова, но Василий только махнул рукой.

Имя победителя традиционно оглашается во время торжественного обеда. В том году все происходило 1 декабря в гостинице «Золотое кольцо» на Смоленской площади. При входе на нужный этаж меня попросили предъявить билет. Я ответил, что приглашен Аксеновым. Меня внесли в какой-то список и назвали номер стола (12), за котором буду обедать. В коридоре толпились приглашенные, попадались знакомые лица: писатель Леонид Юзефович, редактор из «Иностранной литературы» Наталья Богомолова, Ирина Роднянская и Владимир Губайловский из «Нового мира» (у меня как раз шла в журнале статья), бывшая одноклассница моего Миши — Маша Великанова, она оказалась членом жюри молодежного букера.

Потом всех пригласили занять свои места. Мой стол был далеко от того, за которым сидел Василий. Соседями оказались поэтесса Вера Павлова, две дамы из Вологды, одна из них — директор Вологодской областной библиотеки и два незнакомых мне немолодых мужчины в костюмах и при галстуках. Один из них начал торопливо разливать водку «Русский бриллиант». Как выяснилось позднее, когда все так или иначе познакомились, это был поэт Владимир Салимон, с которым мы когда-то, четверть века назад, вместе посещали поэтическую студию при горкоме комсомола (так, кажется, она называлась), а размещалась во Дворце культуры имени Горбунова в Филях. Иногда его стихи попадались мне на глаза. Несколько его энергичных строк я даже мог прочитать на память, например, «До свиданья, Анатолий Генатулин, //Будь здоров!» или вот эти: «Лес рубят, и щепки летят, // И лесом груженные баржи // В осеннее небо дымят, // Как бронемашины на марше…». Мы оба посетовали на то, что поначалу не узнали друг друга, и выпили очередную рюмку за встречу.

Горячее блюдо принесли как раз к началу пресс-конфе-ренции, на которой объявлялось имя победителя конкурса. Наш стол в полном составе пресс-конференцию проигнорировал, зато туда бросились журналисты. Как оказалось — на следующий день это освещалось в прессе во всех подробностях — там произошел скандал. Василий отказался объявлять имя победителя, мотивируя это тем, что не согласен с решением жюри. Его упросили, в конце концов, это сделать, но он был удовлетворен тем, что его демарш состоялся. Мне он рассказывал, что первую часть романа Гуцко прочел с интересом, но вторая его разочаровала. Поэтому он не мог проголосовать за него.

* * *

7 декабря присуждали премии фонда «Триумф», где Василий был членом жюри. Он рассказал, что по литературе «триумфатором» с его подачи стал Олег Чухонцев: «Вместо обоснования кандидатуры, я просто прочел его стих «Какою-то виной неизбавимой…» (он всегда говорил не стихотворение, а стих. — В.Е.). И все замолчали». Его предложение, как я потом случайно узнал, активно поддержал Андрей Битов…

* * *

С января до весны 2006 года Василий по выходным дням бегал в Нескучном саду. От своей высотки минут за десять доезжал по набережной до 1-й Фрунзенской, там парковал машину перед новым мостом через Москва-реку. По застекленному мосту уже бежал трусцой, потом спускался по лестнице и продолжал бег по набережной на другом берегу реки до метромоста. В будни такая поездка была невозможна из-за постоянных московских пробок. Поэтому он ездил в Нескучный только по субботам и воскресеньям.

В остальные дни бегал по бульварам, начиная с Яузского, а со временем, когда длинные пробежки стали его утомлять, освоил сквер Пограничников (там в центре памятник пограничникам), что находится неподалеку, на другом берегу Яузы, прямо напротив окон их квартиры. Если я звонил во время его утреннего отсутствия, Майя, сообщая, что Вася бегает, нередко добавляла: «Васька, наверное, хочет прожить до ста лет».

Несколько раз я ездил с ним в Нескучный сад и брал с собой Тиля. Мы встречались в Казарменном переулке. Как правило, он приезжал раньше меня. И я, торопливо пробегая по переулку, видел впереди справа, в самом начале Казарменного, красную Васину машину. Теперь проходя мимо этого места с собакой (уже другой!), невольно вспоминаю те наши утренние встречи.

Однажды погода была слякотная, но я, торопясь, чтобы не опоздать, забыл прихватить с собой тряпку для пса. А брюхо у Тиля было уже мокрое. Но Вася, к моему удивлению, не высказал никакого недовольства. «Ну, что ж делать!» — ответил он на мои сетования по этому поводу и распахнул заднюю дверь…

Спустившись с моста, мы с Тилем поднимались на близлежащие холмы и гуляли в парке отдельно от Василия, возвращаясь к мосту в условленное время. Правда, в первую поездку случилось недоразумение: то ли я пришел не на то место, то ли не в то время. В общем, мы не встретились. Я, забеспокоившись, побежал к Васиной машине на другой берег, но его и там не было. Потом вернулся обратно. А он в это время высматривал меня в парке. Когда мы встретились, Вася очень ругался, но не злобно, а как-то по-родственному. В следующие поездки он предложил двигаться вместе — его бег трусцой был уже не быстрей моей ходьбы. Тиля я спускал с поводка, и пес рыскал вокруг, выискивая в снегу новые запахи, то отставая, то опережая нас.

А Василий, не сбивая этим дыхания, постоянно что-нибудь рассказывал. Так, рассказал, что однажды в Штатах командир линкора предложил ему совершить морской переход из Америки в Европу на какие-то учения. Это, когда там вышла «Московская сага» на английском языке. И ее автор приобрел известность. Василий очень сожалел, что не смог принять приглашение: было бы много наблюдений изнутри над американской флотской жизнью.

Потом, также в связи с «Сагой», он удостоился приглашения в Пентагон от одного адмирала. Оказывается, в Пентагоне высшие должностные лица образовывали в те годы (а может быть, и сейчас) читательский кружок, где обсуждались последние прочитанные книги. Так, обсуждали «Московскую сагу». Жена адмирала оказалась поклонницей Аксенова. Она и посоветовала адмиралу пригласить русского автора на обед. На обеде в честь Василия присутствовал помощник (или советник) Билла Клинтона…

Когда речь заходила об убийстве Джона Кеннеди, Василий совершенно категорично утверждал, что это дело рук КГБ. И мотивировал это тем, что Ли Харви Освальд, вернувшийся из Советского Союза в Штаты незадолго до покушения, был советским агентом. И тем, что Хрущев ненавидел Кеннеди за то, что молодой американский президент заставил его вывезти советские ракеты с Кубы обратно в Советский Союз, чем и завершился Карибский кризис.

В одну из прогулок я восхитился Войновичем, его предвидением будущего: в романе «Москва 2042» правителем новой России становится сотрудник спецслужбы, он в совершенстве владеет немецким языком и носит часы на правой руке.

— А что, у нынешнего разве часы на правой руке? — недоверчиво спросил Василий.

— Да, недавно где-то прочел об этом, — ответил я.

Тогда Василий, подумав, сказал, что и у него есть подобное предвидение в «Новом сладостном стиле». Там у него Михалков-старший в дни путча 1991 года, уже предчувствуя поражение гэкачепистов, перелицовывает текст советского гимна на новый лад, в духе, так сказать, наступающего нового времени.

В другой раз темой разговора стала нехорошая обстановка в России. Вася вспомнил утреннюю передачу «Эха Москвы», которую я тоже слышал. Участникам передачи Виктору Ерофееву и Ксении Лариной пришло антисемитское сообщение на пейджер, что они, мол, прикрываются русскими фамилиями. Вася спросил меня, видел ли я родителей «Витьки»? Я ответил, что видел только мать — и она безусловно русская. «Русская баба», — подтвердил Василий. Вспомнили и террориста Квачкова, набравшего двадцать шесть процентов на выборах в Госдуму. «Да, — сказал Василий, — какая-то грязь снова скапливается».

* * *

23 февраля был вечером у Аксеновых. Вместе с Василием выгуливали Пушкина. Вася был в постоянном общении со своим питомцем. «Вот так, вот так», — приговаривал он, когда песик яростно отбрасывал задними лапами снег, помочившись перед очередным кустиком. Потом возвратились в дом, где Майя уже приготовила ужин. За бокалом бордо Василий рассказал, как познакомился с Аркадием Стругацким.

Встретив Аксенова в ЦДЛ, Аркадий предложил посидеть в ресторане, выпить. Начал длинный разговор, возражал против какого-то суждения, аргументировал. Наконец, минут через тридцать, Василий не выдержал и спросил:

— За кого ты меня принимаешь?

— За того, кто ты есть, — ответил Аркадий.

— А кто я есть? — настаивал Василий.

— Как кто — ведь тебе фильм снимать, ведь ты же Тарковский?!

* * *

Роман «Москва-ква-ква» вышел книгой (до этого публиковался в журнале «Октябрь») в марте 2006-го. Он представлял собой рискованную смесь авантюрного романа с исторической хроникой времен сталинского социализма, причудливо сплавленную с античным мифом о Тезее. В центре повествования — сталинская высотка на Котельнической набережной, в которой жили Вася с Майей и в которой сейчас она живет одна.

Монументальность этого сооружения канувшей в прошлое эпохи с первых же строк романа вызывает к жизни скрытую авторскую иронию, ни на йоту не ослабевающую на всем последующем его пространстве: «В начале 50-х годов ХХ века в Москве, словно в одночасье, выросла семерка гигантских зданий, или, как в народе их окрестили, «высоток». Примечательны они были не только размерами, но и величием архитектуры. Советские архитекторы и скульпторы, создавшие и украсившие эти строения, недвусмысленно подчеркнули свою связь с великой традицией, с творениями таких мастеров «Золотого века Афин», как Иктинус, Фидий и Калликратус.

Эта связь времен особенно заметна в том жилом великане, что раскинул свои соединенные воедино корпуса при слиянии Москвы-реки и Яузы. Именно в нем расселяются все основные герои наших сцен, именно в нем суждено им будет пройти через горнило чистых, едва ли не утопических чувств, характерных для того безмикробного времени…».

Новый роман вызвал неоднозначную реакцию. Так, Андрей Немзер, ироническую ноту, по-видимому, не уловивший, подверг его сокрушительной критике, что заметно расстроило Василия. Но большинство откликов имело положительную тональность. Были и апологетические, например, Ирины Барметовой, напечатавшей роман в «Октябре».

На моем экземпляре автограф:

«Другу Вите и сыну его Мише с сердечными ква-ква.

17.03.06.

Ваш В. Аксенов».

Книга была мне надписана в кабинете с эркером, окна которого смотрят на Яузу и на Кремль. На левом стекле нацарапан автограф одного из тех, чьими руками построено это чудо советской архитектуры: «Строили заключенные» (вот так, с одним «н»!). Быть может, эта надпись на стекле, процарапанная гвоздем или остро заточенным стержнем арматуры (надпись Василий показал мне в тот раз), и подтолкнула его к написанию романа.

Презентацию нового романа впервые проводило «Эксмо», а не «Изограф». Чувствовались размах и ответственность. Леонид Шкурович обещал, что она пройдет на «солидной площадке». Ею оказался особняк Российского фонда культуры на Гоголевском бульваре, где я работал в 1991 году ответственным секретарем Пушкинского общества — председателем был Дмитрий Сергеевич Лихачев. Так что «площадка» оказалась хорошо знакомой для меня.

К сожалению, мероприятие, столь тщательно готовившееся, прошло слишком официально. Василий прочел несколько отрывков из романа. В перерывах между ними заранее выбранными людьми ему задавались заранее заготовленные вопросы. Полноценного общения с публикой не получилось. Лишь по окончании вечера возник живой контакт автора и читателей: желающие получить автограф окружили Василия плотным кольцом. Так что на фуршете он появился не скоро. А фуршет был богатый. Я был с Лизой Вакамиа. За рюмкой французского коньяка познакомил молодую американскую славистку с Владимиром Войновичем и Бенедиктом Сарновым.

* * *

Летом того же года одна знакомая художница, дама средних лет, жаждущая знакомства с прославленным писателем, уговорила меня взять ее с собой в аэропорт Шереметьево, где я с ним встречался. Я уже ездил на машине. Купил ее весной, что Василием было горячо одобрено. А сейчас Василий летел из Франции в Одессу на кинофестиваль. Моя знакомая заготовила его портретик, выполненный по фотографии с помощью компьютерной графики. Портретик был тусклый, под стеклом паспарту гляделся еще невзрачнее. Тем не менее он был преподнесен Василию во время неожиданного для него знакомства. Вася скользнул по нему удивленным взглядом, поблагодарил и убрал в портфель.

А мне, по контрасту, вспомнился рассказ Василия об одной бескорыстной поклоннице его таланта. Девушка специально приехала в Москву из какого-то провинциального города, поселилась в одной из центральных гостиниц, кажется, в той, что расположена рядом с Васильевским спуском (не знаю ее названия), и на одном из публичных мероприятий, протиснувшись сквозь толпу других поклонников и поклонниц, назначила ему встречу. Свидания в гостинице продолжались три вечера, после чего девица отбыла домой. А Василий спустя годы нет-нет да и вспоминал о ней порой с неподдельной благодарностью.

Но у моей знакомой намерения были более серьезные.

* * *

5 сентября 2006 года мы с Василием посетили ежегодную книжную ярмарку на ВВЦ (в советском прошлом — ВДНХ, Выставка достижений народного хозяйства). Он выступал на стендах двух издательств: «Эксмо» и «Вагриуса». Сначала — «Эксмо», где собралось много поклонников. Пожилая женщина, протиснувшаяся к нему сквозь толпу с дорогостоящим презентом, оказалась матерью Леонида Гозмана, сподвижника Чубайса. Сын просил ее передать подарок лично Василию с извинением за то, что не смог приехать сам.

После выступления на стенде «Эксмо» я должен был привести Василия в назначенное время на стенд «Вагриуса», который находился в павильоне по соседству. Это оказалось нелегко. По дороге из павильона в павильон нас постоянно останавливали: знакомые, издатели, поклонники и журналисты, некоторые с телекамерами. Я нервно смотрел на часы, объяснял, что опаздываем на выступление, а порой приходилось просто брать Василия за руку и тащить за собой.

* * *

Еще когда-то с Ирой мы говорили о том, что нужно бы переиздать «Крутой маршрут» Евгении Гинзбург. Это было после того, как Василий взял нас с собой в «Современник» на спектакль по «Крутому маршруту». Еще был сын Васи Алексей. Сидели все вместе, я — справа от Василия. Чувство подлинности от происходящего на сцене обострялось ощущением, что вот здесь, рядом со мной, сидит и следит за происходящим на сцене сын героини спектакля. Иногда не удавалось сдержать слезы. Когда зажегся свет и мы выходили из зала, Василий признался: «Я плакал».

«Крутой маршрут» давно уже стал редкостью: ни у кого из наших знакомых книгу нельзя было найти. И вот я вспомнил об этой нашей с Ирой задумке и рассказал о ней Василию. Он дал согласие на переиздание, но предупредил, что нужно найти его сводную сестру Антонину, бывшую детдомовскую девчушку, когда-то удочеренную Евгенией Семеновной в Магадане. Последние годы никакого общения с Антониной не было. Василий даже не знал, в какой стране она живет.

Для начала поисков он предложил позвонить в Лос-Анджелес Саре Бабенышевой, с которой Антонина, как он помнил, раньше общалась. Мне удалось переговорить по телефону с дочерью Сары — та сообщила, что Тоню уже несколько лет не видели и не слышали в Америке. Посоветовала искать ее в Белоруссии. Как оказалось, это был ценный совет. Через ВТО я узнал телефон Русского драматического театра в Минске — Антонина в свое время была актрисой. И вот главный режиссер этого театра, человек весьма любезный (не помню уже его имени и отчества), подтвердил, что да, действительно, она бывает в Минске, и обещал передать ей при встрече мой телефон.

К этому времени я уже переговорил в «Эксмо» относительно издания «Крутого маршрута». Большого энтузиазма мое предложение в издательстве не вызвало. Тем не менее в редакции, с которой я вел разговор, предложили аванс в тысячу долларов, исходя из того, что вряд ли можно будет издать книгу тиражом более двух-трех тысяч экземпляров. Собственно, это я и хотел согласовать с Антониной — Вася от своей доли гонорара отказался в ее пользу. Однако, когда я смог, наконец, ее найти и сообщить об условиях издания, она их категорически отвергла, сказав, что гонорар смешной и что она сама берется распространить хоть стотысячный тираж «Крутого маршрута».

Пришлось искать другие варианты. Как раз в это время издательство «Астрель» захотело печатать две давние детские повести Василия «Мой дедушка памятник» и «Сундучок, в котором что-то стучит». Условия были предложены вполне приемлемые, и договор был быстро подписан. К тому же представительницы «Астрели» — Ольга Муравьева и ее сотрудница Татьяна Михайловна — были столь радушны и приятны в общении, что это издание просто не могло не состояться.

К ним я и обратился по поводу «Крутого маршрута». Мое предложение вызвало интерес. Размер аванса был увеличен в три раза по сравнению с тем, что предлагали в «Эксмо». Оставалось согласовать эту сумму с Антониной. На этот раз удалось с ней договориться: в ближайшее время она должна была приехать в Москву и подписать подготовленный к ее приезду договор.

Вскоре она действительно появилась в Москве. Я отвез ее в «Астрель», где к ней отнеслись столь же радушно, как и к ее знаменитому брату. Предложили ей (как дочери Евгении Гинзбург) написать небольшое, на две-три страницы, вступление к книге.

В один из следующих дней мы поехали с ней к Василию. Майя была в Биаррице. Василий и Антонина вспоминали Магадан, Евгению Семеновну и ее второго мужа Вальтера (это фамилия!), немца по происхождению, который стал отцом для Антонины. Василий находил Антонину похожей на Вальтера и потому предположил, что она могла быть не приемной, а настоящей его дочерью. А Евгения Семеновна забрала ее из детдома, когда познакомилась с Вальтером. Так ли это на самом деле, никто теперь не скажет. Жизнь ссыльных поселенцев Магадана могла хранить и не такие тайны!

* * *

В конце октября или в начале ноября в кинотеатре «5 звезд» на Новокузнецкой улице смотрели с Василием новый фильм Отара Иоселиани «Сады осенью». Подъезжая к Новокузнецкой, я заметил впереди Васину машину, попытался догнать, но не смог. У кинотеатра его машина пропала из виду. Оказалось, он спустился в подземный гараж. А я припарковался в соседнем переулке. Встретились перед входом в зал. Рассказал ему, что ехал сзади него. «Так это ты слепил меня!» — с деланым возмущением воскликнул Василий. Во время сеанса то и дело в зале раздавался одобрительный смех или сочувственное хмыканье. Иоселиани, как всегда, не обманул моих ожиданий. Приятно было увидеть в одном из эпизодов Войновича, который изображал важного чиновника, солидного и невозмутимого. Видимо, таким мог быть в жизни Володя, не стань он писателем. Что же касается фильма, то я был в восторге. Я мог, не сходя с места, посмотреть его еще раз. А Васе фильм не понравился: «Нет драматургии!» — категорично резюмировал он. Я подумал, что это естественная реакция: ему не хватало закрученных сюжетных ходов, всей это фантасмагории, что наполняла его последние романы. А достоверность и подлинность безыскусного будто бы Иоселиани ему казалась пресной.

* * *

Осень была ознаменована окончанием нового романа. Название «Редкие земли» — производное от редкоземельных элементов в таблице Менделеева. Добычей этих полезных ископаемых заняты предприимчивые герои повествования. Ассоциативно угадывается: «редкие люди». Это активные комсомольцы последнего призыва (можно сказать, интеллектуальный цвет комсомола конца восьмидесятых), при смене эпох устремившиеся в бизнес. Новая формация людей — образованных, трезво мыслящих, деятельных. Такие вот Штольцы конца XX века! Прототип главного героя, крупного предпринимателя, энергичного и широко мыслящего, легко угадывался. Василий однажды был на его процессе и сидел рядом с клеткой, в которой его держали во время слушания дела. Подсудимый Ходорковский поблагодарил Василия за присутствие и успел сказать, что прочел все его книги.

* * *

В двадцатых числах декабря Василий улетел в Биарриц. Новый 2007 год я встречал вместе с Майей, оставшейся в Москве. Пришел к ней с Мишей около одиннадцати. Под бой курантов выпили шампанского, и Миша умчался в свою студенческую компанию. У Майи было приготовлено какое-то невероятное жаркое из баранины. Бутылки пустели одна за другой — она все время требовала открывать новую. Немудрено, что в четвертом часу сон сморил ее. У меня были ключи от их квартиры, и я смог уйти.

Вася, выслушавший на следующий день эту историю по телефону, был не очень доволен. Он волновался за Майю. Сам давно уже пил очень умеренно: один-два бокала сухого красного.

* * *

12 января 2007 года я встречал Василия в Шереметьево. Обычно это делал его сын, но в этот раз Алексей был на съемках фильма (он художник кино). Моя машина имела повреждения, я ожидал ремонта и поэтому заказал такси. Приехал вовремя. Ожидал Василия, как было условлено, у выхода с паспортного контроля. Но он позвонил по мобильнику и сказал, что нужно идти к залу VIP-персон — он встретился в парижском аэропорту с Зурабом Церетели и теперь вместе с ним находится в этом зале. У входа дорогу мне преградил охранник, но я пояснил, что встречаю Василия Аксенова. Вася поднялся мне навстречу, мы обнялись. Церетели, в ожидании багажа сидевший рядом с ним на кожаном диванчике, тоже поднялся, протянул руку с золотыми перстнями. Они пили кофе. Мне тоже принесли чашечку, чтобы скоротать ожидание. Знаменитый скульптор лучился приветливостью. За его спиной топтались пять-шесть молодых грузинских парней крепкого телосложения, чуть поодаль сидела молодая миловидная секретарша. Наконец привезли груду чемоданов. Мы взяли Васин, Церетели тепло попрощался с нами, и мы пошли к машине.

* * *

С возвращением Василия издательство развернуло массированную рекламную кампанию, приуроченную к выходу нового романа. Встреч с журналистами и популярными телеведущими было намечено столько, что Василий ужаснулся и начал нещадно сокращать их количество. Тем не менее почти каждую неделю (и не по одному разу) к нему приезжали с микрофонами и телекамерами или он отправлялся в ту или иную редакцию. Иногда я, придя к нему под вечер, заставал группу улыбающихся и любезных молодых людей и девушек, озабоченно снующих по квартире с осветительными приборами и микрофонами. Однажды я был с Тилем, и он попал в кадр в одном из эпизодов, его разноцветные глаза привлекли внимание телевизионщиков.

Поначалу Василий от всей этой кутерьмы очень уставал, но постепенно, как я заметил, он стал к ней привыкать. Некоторым съемочным группам теперь сообщался даже телефон в Биаррице, чего раньше никогда не было: дом на берегу океана всегда был местом его уединения, необходимого для работы.

* * *

В двадцатых числах марта роман «Редкие земли» вышел из печати и поступил в продажу. Одновременно вышел мартовский номер журнала «Октябрь», где печаталось окончание романа. Теперь уже интервьюеры сами атаковали автора, не согласовывая свои действия с издательством.

Выход романа Василий решил отметить в ресторане ЦДЛ, который, помимо прочего, славится исключительными пирожками. Журнал «Октябрь» представляли его главный редактор Ирина Барметова, ее заместитель Алексей Андреев и ответственный секретарь Инесса Клементьевна Назарова — давняя знакомая Васи еще по советским временам, когда она была его редактором в каком-то издательстве. С небольшим опозданием пришли Женя Попов и Светлана Васильева. Выпили шампанского за успех. Потом мужчины, кроме Василия, перешли на водку: он, как обычно, предпочел красное бордо. Рассказывал смешные истории, ему вторил Женя Попов, который вспомнил Георгия Семенова. Тот в свое время давал ему рекомендацию в Союз, хотя проза молодого писателя, как выяснилось, ему не очень нравилась.

Светлана вспомнила первую встречу с Аксеновым, что произошла много лет назад в этом же зале ресторана, он якобы был тогда белокур и вообще ей не понравился. Барметова, похохатывая, закусывала шампанское миниатюрными малосольными огурчиками.

Когда все вышли из ЦДЛ, Василий пошел вперед разогревать машину, а мне поручил привести к машине наших «девушек» — Поповы пошли в другую сторону.

* * *

Весной же мне пришлось посещать дирекцию Московского художественного театра. Я подписывал там какие-то бумаги и получал Васин гонорар за не осуществленную постановку по книге «Вольтерьянцы и вольтерьянки». Автором инсценировки был сначала один Анатолий Найман, а потом в ней принял участие и сам автор романа. Однако инсценировка не понравилась Олегу Табакову, и он ее отклонил. Василий позвонил Табакову и услышал от него весьма не дипломатичную фразу: «Вася, ты же, наверное, сам понимаешь, что это слабо». Табаков, старый друг Аксенова, не сообразил, видимо, что его прямота в данном случае обидна. А Василия это очень задело. Он объявил Табакова предателем и прервал с ним всякие отношения. Гонорар за инсценировку, видимо, был попыткой примирения со стороны Табакова. Директор театра, со своей стороны, когда я зашел к нему, сокрушенно вздыхал и говорил, что нужно обязательно помирить двух старых друзей, двух Павловичей, Василия и Олега. Но со стороны Василия шагов к примирению, к сожалению, не последовало.

* * *

5 апреля с большим размахом прошла презентация «Редких земель». Она проходила в галерее Якута, где-то на задах улицы Казакова. Большой зал, много народа, ведущий Вадим Жук — юморист, писатель, конферансье. За столом на сцене четверо. Я сидел между Василием и Барметовой, слева от нее — Леонид Шкурович. Глаза слепило от софитов, в зале еще стоял гул, когда я вдруг услышал, что Жук называет мое имя и предлагает сказать несколько слов. Я сказал, что Василий Аксенов всегда поражал меня тремя своими качествами: виртуозным владением русским языком, колоссальной работоспособностью и верностью друзьям. Барметова говорила о романе. Вася читал стихи о редкоземельных элементах, которыми завершался роман. Ему, как я заметил, вообще очень нравилось читать собственные стихи. Но эти были тяжеловаты для восприятия и умозрительны. Выступали Евгений Попов, Александр Кабаков, Михаил Веллер, Марлен Кораллов. Но всех сковывала слишком торжественная, я бы даже сказал, помпезная обстановка.

Завершилось все небольшим банкетом: было человек шестнадцать — восемнадцать. Некоторые лица мне были вовсе незнакомы, например, Михаил Веллер, которого я прежде в Васином окружении не встречал.

* * *

14 апреля, накануне отлета Аксеновых во Францию, был у них. Майя приготовила ужин. Хозяин открыл бутылку бордо. Почему-то речь зашла о Борисе Балтере, моем двоюродном брате. Вася в шестидесятые был в одно время с Борисом в Дубултах, в писательском доме: «Там была большая компания москвичей, все что-то писали. Борис — «Мальчиков»», — рассказывал он.

Однажды днем, проходя по двору, Вася остановился посмотреть, как играют в шахматы Гладилин и Балтер. У них там произошло какое-то недоразумение: то ли на доске появилась лишняя ладья, то ли у кого-то из них ее не оказалось. Уважаемые писатели, как выразился Вася, собачились.

Вечером у себя в номере он вспомнил об этом, но мысль его ушла совсем в другую сторону, и он быстро написал знаменитый рассказ «Победа», приведший в восхищение многих шахматистов, в том числе гроссмейстера Марка Тайманова.

А еще он рассказал, как в Дубулты приезжал Виктор Некрасов, а Борис благоговел перед Викой. Их встречи всегда сопровождались обильными возлияниями. И в тот раз Борис накупил крепких напитков. Они вспоминали войну (оба прошли ее от начала до конца), много пили. А ночью у Бориса случился сердечный приступ, пришлось вызывать неотложку.

* * *

В июне Василий вернулся в Москву один, Майя осталась в Биаррице. С этого момента начало рушиться его несокрушимое, как казалось еще недавно, здоровье. Случился приступ мерцательной аритмии. Пришлось вызывать «скорую». Потом недели две жил под присмотром врачей в санатории в Барвихе. Потом в ЦКБ ему устанавливали стимулятор работы сердца. Он старался не поддаваться болезни, но заметно сдал физически. Мне признался, что во время приступа аритмии он на мгновение будто бы потерял сознание, но сразу же пришел в себя. Как выяснилось впоследствии, это был микроинсульт, который врачи (ни в Барвихе, ни в ЦКБ) не распознали.

* * *

Летом в издательстве «Зебра Е» решили издать небольшую книгу Васиных предисловий и послесловий к книгам товарищей по цеху. Еще год назад от имени этого издательства меня очень настойчиво атаковал Валерий Краснопольский с предложением переиздать что-нибудь аксеновское. Я сразу же выразил сомнение в осуществимости такого переиздания, потому что на все романы были заключены договоры с издательством «Эксмо», но он настаивал. Пришлось обратиться к Леониду Шкуровичу и тот, конечно, отнесся к такой затее постороннего издательства отрицательно, потому что все аксеновские романы постоянно переиздавались (и переиздаются по сей день) в «Эксмо». На том разговоры с Краснопольским и закончились.

А теперь получилось так. «Зебре Е» предложил свою книгу прозы поэт Владимир Мощенко, давний приятель Василия. Они когда-то познакомились и подружились как любители джазовой музыки. И книга Мощенко была связана с джазом. Названием ее стало название главной повести книги «Блюз для Агнешки». В издательстве сообразили, что через Мощенко есть возможность привлечь к сотрудничеству Василия: «Пусть Аксенов напишет предисловие к вашей книге», — предложили ему. Василий, конечно, не смог отказать старому другу, и так появилось его предисловие к книге Мощенко — «Рожденный в джазе». Издательство решило развить успех и предложило Василию сделать книгу предисловий и послесловий к книгам друзей, часть которых как раз в «Зебре Е» и была ранее издана. Василий согласился и на это предложение и попросил меня связаться с издательством и составить такую книгу. Материала оказалось очень мало, для книги его не хватало. Мне пришлось поломать голову над тем, как выйти из создавшегося положения. В результате первоначальный материал был дополнен несколькими уже опубликованными в книге «Зеница ока» Васиными статьями и эссе, а также тремя интервью с Ириной Барметовой, посвященными трем последним аксеновским романам.

Подзаголовок книги определился: «Предисловия, послесловия, интервью». Оставалось придумать название. С этим вопросом я пришел к Василию, перебирая в уме разные не очень-то удачные варианты. Но он решил вопрос мгновенно: на секунду задумался, посмотрел в окно и произнес по слогам (по ассоциации со своим предпоследним романом «Москва-ква-ква»): «Ква-каем, ква-каем».

* * *

20 августа у Аксенова был юбилей: ему исполнялось 75. Он не хотел никаких торжественных чествований и потому заблаговременно улетел в Биарриц. Я оказался там 19-го. Он встречал меня на машине в соседней Байонне. Дело в том, что у наших с Ирой парижских подруг Сони и Флоранс есть собственный домик в Ландах, который они, по-нашему, называют дачей. В этом домике я провел с ними несколько дней, а потом они посадили меня в автобус, идущий к океану, и через несколько часов я был в совершенно незнакомой мне Байонне. Встреча с Василием была назначена у кафедрального собора. Я шел от автовокзала, перешел по мосту реку и вышел к собору, который был мне хорошо виден на протяжении всего недолгого пути. Все это напоминало какой-то шпионский фильм с явками и паролями. Об этом я, смеясь, сказал Василию при встрече — он появился у собора минут через пять после меня.

На следующий день с утра до вечера трезвонил телефон: Василия поздравляли из Москвы, из Казани, из Петербурга, из Парижа, из Америки. Вечером пришли гости: Сергей и Марина Тимаковы. У них тоже есть дом в Биаррице. Подарили симпатичный пейзаж неизвестного мне автора в роскошной раме со стеклом. Сразу же повесили его на какой-то крючок в стене. Но крючок оказался ненадежный. В разгар застолья (Майя угощала жареными перепелками, которых упорно называла куропатками) картина с грохотом сорвалась со стены, упала на батарею отопления, вывернув ее крепление, но не разбилась. Сейчас, вспомнив об этом, не могу не подумать, что это происшествие во время празднования последнего Васиного дня рождения было недобрым знаком.

Но тогда оно вроде бы не омрачило вечера. Было много баек. Василий, в частности, рассказал, как Ростроповичу в советские времена вручали премию в Италии. Так как премию в виде денег советские граждане обязаны были сдавать в посольство (на благо державы!), итальянцы решили подарить ему этрусскую вазу. Но и за вазой утром пришли товарищи из посольства.

— Вы должны ее сдать, — объяснили они ему.

— Ах, сдать, — переспросил Ростропович и, передавая ее, «случайно» разжал руку. Ваза с грохотом разбилась.

Василий слышал это от самого Ростроповича.

* * *

21-го заработал факс: пошли поздравления от главы президентской администрации Медведева, потом от премьера Фрадкова, потом от Нарышкина (не помню уже, какую он должность тогда занимал). Телеграмма от президента была получена накануне на правительственном бланке.

Опять, как четыре года назад, прогуливались по набережной с Пушкиным. Иногда приходилось прерывать прогулку из-за дождя, хватать Пушкина и прыгать в машину. Дожди шли каждый день и не по одному разу. Я прочел первую строфу неожиданно сложившегося накануне вечером стихотворения:

Над побережьем непогода, У неба тушь течет с ресниц. Спасенья нет, и нет исхода, Дождем затоплен Биарриц…

— А дальше? — заинтересованно спросил Василий. Но я не стал продолжать.

Однажды, когда мимо нас прошла миловидная женщина с шоколадным цветом кожи, он схватил меня за руку:

— Ты видел, как на тебя сейчас посмотрела вон та мулатка? Беги за ней!

— Куда ж я побегу, не зная языка, — ответил я.

— Ну, смотри, — разочарованно сказал Василий.

* * *

В эти же дни, не помню, по какому поводу, он вспомнил несколько случаев, когда подвергался смертельной опасности.

В Чегеме вместе с Майей завис в кабине фуникулера с лыжами. Висели над пропастью около часа на морозе. Приходилось усиленно двигаться на месте, чтобы не замерзнуть.

В восьмилетнем возрасте тонул на реке. Чудом спас какой-то солдат. Откачал.

Потом в пионерском лагере перевернулся баркас на слиянии Свияги с Волгой. Спасли находившиеся неподалеку рыбаки.

Еще раньше рассказывал о покушении на него в 1980-м перед отъездом в эмиграцию, когда он, возвращаясь с Майей из Казани после прощания с отцом, чудом избежал лобового столкновения с самосвалом. Это есть в каких-то интервью и подробно — в посмертно изданном романе «Таинственная страсть».

Тогда же рассказал, что однажды — это было на каком-то банкете после его выступления — он познакомился с тремя «блестящими генералами» авиации Дальневосточного военного округа. Время было еще советское, но генералы, оказавшиеся его читателями и почитателями, произвели впечатление людей свободно мыслящих и интеллигентных. Пригласили его выступить на военных кораблях во Владивостоке. Обещали прислать за ним военный самолет. А вскоре Василий узнал из газет об авиационной катастрофе, в которой погибли чуть ли не все руководители военного округа. Он подозревал, что катастрофа была не случайной: такие свободно мыслящие генералы не могли нравиться центральной власти.

* * *

Ездил с Василием на его красном «Ягуаре», доставленном из Америки, в аэропорт Биаррица — он решил заблаговременно взять себе билет в Москву. Довольно свободно объяснился с кассиршей. В аэропорту — ни единого человека. Несколько киосков со скучающими продавщицами…

Наблюдал как-то днем трогательную семейную сцену: Майя сидела на диване, а Василий лежал на том же диване, и голова его была у нее на коленях. При этом, разговаривая, они называли друг друга Маята и Васята. Василий называл ее еще иногда Маяковским.

В последний вечер Аксеновы повели меня в рыбный ресторанчик в порту Биаррица. Дождь, вода, капающая с зонтов. На узенькой терраске, конечно, никого нет. А в помещении с трудом нашелся свободный столик, было тепло и сильно накурено. К сожалению, не запомнил, какую рыбу мы ели (было очень вкусно), а спросить теперь не у кого: Майя таких мелочей давно уже не запоминает.

Уезжал я опять через Байонну. Вася отвез меня туда. В Байонне неудачно поехали вдоль узкой набережной канала, не заметив, что это тупик. Потом пришлось выбираться задним ходом метров сто пятьдесят. Василий был очень раздосадован ошибкой, но мужественно преодолел все трудности — набережная была довольно узкая.

* * *

В Москву Василий прилетел в начале сентября. 5-го я сопровождал его на книжную ярмарку. К ярмарке в издательстве «Вагриус» вышла необычная книга Аксенова «Край недоступных Фудзиям», в которой были собраны стихотворные тексты из всех его романов. Вместе с авторскими пояснениями, сделанными специально для этого издания, они и составили книгу. Названием стала завершающая строка стихотворения о дикой индейке (Wild Turkey) из романа «Кесарево свечение»:

Как эпизод картин Ван Дейка, Как призрак из забытых царств, Слетает дикая индейка, И в небе царствует Моца́рт. Она гуляет по газону, Что так пленительно упруг, И принимает круассаны Из грешных человечьих рук. Забыв про День благодаренья, Когда счастливый пилигрим Жрал индюшатину с вареньем, Она курлычет филигрань. Как дама важного эскорта, Она несет букет лица. Так иногда приносят куры Подобья райского яйца. Но если кто-то возалкает Ее на блюде, сбоку ямс, Она мгновенно улетает В край недоступных Фудзиям.

Идея книги принадлежала главному редактору Алексею Кастаняну, а воплощала ее Елена Шубина, с которой мне вновь к обоюдному, как мне кажется, удовольствию, пришлось сотрудничать.

* * *

На 2 октября в Казани было назначено открытие первого посвященного Василию фестиваля — «Аксенов-фест». Вечером 1-го фирменным поездом из Москвы в Казань выехала представительная делегация во главе с самим виновником торжества. В купе СВ моим соседом оказался Анатолий Гладилин. Он накануне прилетел из Парижа.

Едва мы успели познакомиться, дверь отодвинулась и на пороге появился Василий и пригласил нас проследовать за ним в вагон-ресторан. Мы заняли отдельный столик. Рядом уже сидели Белла Ахмадулина с Борисом Мессерером, потом появились Евгений Попов со Светланой Васильевой и Александр Кабаков, потом два Михаила: Веллер и Генделев. Василий отвечал на приветствия. Под нехитрый, но вполне приличный дорожный ужин он выпил бокал красного вина, мы с Гладилиным — по кружке пива и по сто граммов водки.

После ужина Василий отправился отдыхать, а мы с Гладилиным оказались в чьем-то купе, битком набитом участниками фестиваля. Ахмадулиной и Мессерера здесь не было, а вот остальные из названных выше господ присутствовали, кроме них были еще Игорь Иртеньев и главные организаторы казанского мероприятия — режиссер Сергей Миров и Андрей Макаревич. На вагонном столике под стук колес рюмки наполнялись очередным алкогольным напитком и передавались присутствующим. Было шумно и весело.

* * *

Программа пребывания в Казани предстояла весьма насыщенная. Уже часа через два-три после приезда состоялась встреча с читателями в крупнейшем книжном магазине: сначала общие выступления, а затем писатели встречались со своими читателями. Больше всего желающих получить автограф было, конечно, вокруг столика с табличкой «Аксенов». Но и его коллеги не остались без внимания. Им тоже пришлось «потрудиться».

Потом был обед в ресторане, после него встреча с прессой. Вечером торжественное открытие фестиваля в городском драмтеатре. Затем ужин в другом ресторане, устроенный мэром Казани в честь Василия Аксенова и его московских друзей.

И так каждый день. Были прогулки по городу, встреча со студентами Казанского университета, где Василий и Белла были удостоены званий почетных докторов наук этого одного из старейших российских университетов, была аудиенция у президента Татарстана Минтимера Шаймиева, вечер Ахмадулиной в том же драмтеатре, обеды и ужины в ресторанах Казани.

А кроме того, Василий в сопровождении массы журналистов побывал в полуразрушенном доме, где прошло его военное детство — здесь после ареста родителей его приютила семья тетки. Сейчас дом отремонтирован и превращен в Дом Аксенова — мэр Казани выполнил свое обещание, данное во время фестиваля… Потом было посещение школы, где Василий учился, и, конечно, кладбища, где могила отца.

На обратном пути виновник торжества почти не выходил из своего купе, все понимали, что он очень устал.

* * *

Кажется, в эти же месяцы в «Новой газете» было опубликовано открытое письмо по поводу музея А.Д. Сахарова, авторы которого, известные люди, деятели культуры и науки, призывали власти взять на себя финансирование музея. Под письмом стояла и подпись Аксенова. Летом я действительно получал от директора музея Юрия Самодурова какие-то материалы для передачи их Василию. Между ними был телефонный контакт. Но, как оказалось, Василий согласен был подписать письмо при определенном условии: в письме должно было быть указано, что до последнего времени музей существовал на деньги Бориса Березовского. Самодуров, видимо из тактических соображений, такое пояснение в текст письма не внес, а подпись Аксенова была под письмом оставлена. Василий был возмущен произволом. Просил меня переговорить с главным редактором «Новой» Дмитрием Муратовым и потребовать опровержения. Я выполнил его просьбу, и меня заверили, что газета известит читателей, что Аксенов письма не подписывал.

Василий всегда был предельно принципиален, даже если тот или иной поступок мог не понравиться либеральной общественности.

Так, он полностью поддерживал обе чеченские войны. Однажды в ответ на наши с Ирой критические замечания по поводу методов ведения этой войны, вспылил и повысил голос, что случалось крайне редко. «Террористов нужно уничтожать!» — чуть ли не прокричал он.

* * *

В ту последнюю осень Василий выступал на 1-й Тверской-Ямской в новом магазине «Букбери» по случаю его открытия. Я не успевал к нему, чтобы ехать вместе на его машине. Поехал на метро. Долго ждал у входа в магазин — на Тверской, как всегда в час пик, была пробка. А у магазина не было места для парковки. Я заглянул в ближайший переулок, чтобы посмотреть, можно ли поставить машину там. Но к моменту, когда показалась машина Василия, вдруг освободилось место у самого входа в магазин. Публика очень тепло его встречала, когда он читал свои стихи…

В начале декабря был совместный вечер Аксенова и Ахмадулиной в Доме художника на Крымской набережной во время проведения там зимней книжной ярмарки. Василий читал прозу…

Тогда же в декабре состоялся вечер памяти Булата Окуджавы в Концертном зале им. П.И. Чайковского. Вел его Василий. Программа в основном была музыкальной: песни Окуджавы пели известные актеры и певицы. Завершился вечер триумфальным выступлением Андрея Макаревича с какой-то чужой (не «Машиной времени») группой. Это была оркестровая импровизация на тему одной из мелодий Окуджавы, песни «Батальное полотно».

* * *

В один из мрачно-сумрачных декабрьских вечеров Василий, когда я сидел у него в кабинете, как бы между прочим сообщил, что закончил первую часть нового романа о детях ленд-лиза, то есть о своем военном детстве в Казани, о голоде 1942 года, о нравах и пристрастиях уличной шпаны, среди которой он рос. Сказал, что написана первая часть слишком уж реалистически, и он даже устал от этого. Теперь нужно как-то взбодриться и оживить повествование.

* * *

Новый 2008 год Аксеновы встретили дома, в Москве.

Я, конечно, заходил к ним в начале января, но не помню подробностей.

15 января около полудня или чуть позже говорил с Василием по телефону. Он был в ванной после физических упражнений — теперь он отжимался от пола, выполнял бег на месте и стоял на голове. Утренние пробежки пришлось отменить уже несколько месяцев назад. Василий сказал, что скоро должен уходить.

Я тоже часа через два собрался выйти из дома по каким-то делам. Вдруг раздался звонок Евгения Попова. Он спросил, не знаю ли я, что с Васей. «Ничего, — ответил я, — недавно разговаривал с ним по телефону». — «А мой сын Вася прочитал в Интернете, что у Аксенова инсульт», — огорошил меня Евгений. Договорились созвониться попозже. Я вышел к машине, и тут меня настиг повторный звонок Попова: «К несчастью, — сказал он, — это правда: у Васи инсульт. Я говорил с Алексеем (сыном Аксенова)».

Когда я пришел к Майе, у нее уже был кто-то из родственников. Потом приехал Алексей — он уже побывал у отца в больнице. Майя поднялась, чтобы ехать с ним к Василию.

«Кто бы мог подумать, что с Васятой такое может случиться», — приговаривала она, сдерживая слезы.

Когда они с Алексеем ушли, я остался в квартире вместе с ее двоюродной сестрой.

Все время трезвонил телефон. Печальная информация распространялась по стране и по миру. Звонили друзья и знакомые из Москвы, из Казани, из Петербурга, из Прибалтики, из Вашингтона.

Ночью Василия перевезли в институт Склифосовского. Майя и Алексей ездили туда.

Днем 16 января я подвез Майю в Склиф и вместе с ней прошел в больницу, она с трудом нашла палату, в которой уже была накануне ночью, — ничего не соображала от горя.

И потянулись месяцы, многие месяцы Васиного беспамятства…

В июле Майина дочь Алена, которая прилетела из Америки через несколько дней после того, как с Васей случилось несчастье, предложила мне навестить его. Врачи считали, что есть положительная динамика, и поэтому нужно посмотреть, как Василий будет реагировать на посещения друзей. Но обращаться к нему нужно было с простыми и четкими фразами.

Когда я сел возле него, он лежал на спине и смотрел в пространство палаты недвижным взглядом. На мои нелепые фразы про «край недоступных Фудзиям» и еще какую-то невнятицу никак не реагировал. Так прошло несколько минут. Подбегала и отбегала Алена, говорила ему: «Васенька, посмотри, Витя пришел!». Никакой реакции. Минут через десять мы собрались уходить. Выходили из бокса, пятясь от Васи, глядя на него. И вдруг он оторвал голову от подушки, чуть приподнялся, опираясь руками о ложе, и стал напряженно всматриваться в нас. Так всматриваются в темноту, когда плохо видно предмет. «Васенька, попрощайся с нами», — просительным тоном, предложила Алена. Он поднял забинтованную правую руку и какое-то мгновение держал ее на уровне головы. Потом опустил.

Что это было? Мгновенное просветление? Эффект окошечного сознания, как называют такие просветления врачи-невропатологи? Или он все время был в сознании, но не хотел общаться?

Врачи не смогли ответить на этот вопрос.

Сейчас, когда его уже нет среди нас, вспоминаются некоторые суждения о нем — не о писателе Василии Аксенове (о том уже много сказано и еще будет сказано), а о человеке.

Например, Бенедикт Сарнов, когда речь заходила об Аксенове, очень часто восклицал: «Кто бы мог подумать, что такой стиляга и пижон, как Вася, станет примерным семьянином, опорой для Майи и ее семьи!» — подразумевая под семьей дочь Майи Алену и ее сына Ивана, которых Василий, так же как и Майю, обеспечивал материально.

А вот Анатолий Гладилин в книге «Улица генералов» выделил другое его качество: Аксенов за время эмиграции (не в последнюю очередь благодаря преподаванию в американском университете) стал очень образованным человеком, интеллектуалом.

Старый друг Аксенова, известный джазист Алексей Козлов считает, что Василий всегда был «джазовым человеком».

На меня же, быть может, наиболее сильное впечатление произвело признание Аксенова, как его мучила совесть за то, что он отказался пожать руку подлецу. Дело было на каком-то публичном мероприятии в Вашингтоне уже в годы советской перестройки. И человек, нагадивший в свое время Аксенову в Москве, остался стоять с протянутой в пустоту рукой. А Василий потом корил себя за то, что отомстил ему слишком жестоко.

 

Дмитрий Петров

[220]

 

Мифы, сокрушившие колосс

«Аксенов? Американский писатель!»

Как-то в одной радиопередаче обсуждали вопрос: надо ли продавать книги, в которых авторы использовали «ненормативную лексику» и куда включали «непристойные сцены», в запечатанных пакетах с предупредительной надписью.

Я призвал коллег учесть, что тогда пришлось бы запечатать в конверты немало сильных и популярных романов наших видных современников. Налепив на них ярлык «непристойных». В том числе — и тексты классика нашей литературы Василия Аксенова. И «Ожог». И «Скажи изюм». И «Остров Крым». И ряд других. И, согласитесь господа, сказал я, было бы странно — продавать книги одного из самых ярких прозаиков XX века в этаких упаковочках.

И до чего же странно было воспринято мое замечание! Разве же, вопрошал ведущий, Аксенов — классик нашей литературы? Ведь он же американский писатель! Так как же вы?.. Да с какой же стати?.. Впрочем, закатывать «Ожог» и «Остров Крым» в целлофан он, ведущий, не стал бы. Ибо это и впрямь серьезные произведения видного русскоязычного иностранца.

Сказано это было спустя много лет после возвращения Василию Павловичу гражданства.

Мифологическая география

Но даже если б не вернули…

Разве назовешь Аксенова американским писателем? Или советским? А то — постсоветским? Или антисоветским? Я б не решился. Хотя бы потому, что он много лет путешествовал вне всех этих формальных границ. Свободно перемещался из контекста в контекст, из эпохи в эпоху, из страны в страну, познавая мир за миром и творя миф за мифом.

Творя мифы, менявшие миры. При деятельном участии их автора. Аксенов описал, а отчасти и воплотил большие мечты своих персонажей. Что, согласитесь, мало кому удается…

Об этом мы и толковали в Котельниках 28 ноября 2003 года. Вспомнить дату легко — она проставлена на книге «В поисках грустного бэби», подписанной Василием Павловичем в тот вечер. Не сложно восстановить и фрагменты беседы — я записывал ее на диктофон.

И «Бэби» я прихватил не случайно: разговор шел об Америке и Западе, и больше — об особом западном мифе, вмещавшем кучу всего — от кока-колы и джинсов до ленд-лиза и джаза.

Ясно, что мифологическая география творчества Аксенова не исчерпывалась Штатами, но включала в себя и Москву, и Париж, и архипелаг Большие Эмпиреи, и Кукушкины острова… И Крым, само собой. Тот самый — остров… В котором, как мне представлялось, под трехцветным флагом сказочной свободной страны выписана модель одной из возможных будущих Россий…

— На роль прорицателя я не претендую, — ответствовал Василий Павлович, — а что до кока-колы… Порой я удивляюсь, почему, когда говорят об американизации мира, толкуют о «Макдонал-дсах»… Это же не идеологический состав — котлета и булочка! А вот кока-кола — это была просто жидкая идеология! В 67-м в Болгарии наши моряки рассказали мне, как их пароход зашел в греческий порт. И два возбужденных юноши-матроса-комсомольца спросили у капитана: «А можно мы, когда пришвартуемся, пойдем и кока-колы выпьем?» Тот посмотрел на них из-под козырька и гаркнул: «Идите на х…!» Чудный ответ! Мужик виртуозно снял с себя ответственность… Но что еще он мог сказать?

— Но что, — спросил я, — считалось в ту пору более зловредным культурным динамитом — жидкая «дурманная» кока-кола или глянцевый Playboy? (Не случайный, понятное дело, вопрос: ведь было в «Бэби» про журнал, было; но — хотелось из первых уст.) Это же потеха — истории о людях, провозивших в СССР «Playboy» — еще одно «тайное орудие империализма».

— Сейчас — потеха. А в 60–70-х страшновато это было. «Playboy» циркулировал в Москве, вызывая невероятный интерес. Его можно было за дикие деньги купить…

Но один из сильнейших ударов по красной идеологии нанесло все же баночное пиво. Это был предел мечтаний совка — пиво, которое не бьется и не тухнет!

Ну как тут не вспомнить, подумалось мне, Евтушенко и его «Северную надбавку», где бригадир то ли монтажников, то ли нефтяников на их вопрос: «А будет у нас «Жигулeвское», которое не разбивается?» — отвечает: «Не все, товарищи, сразу — промышленность развивается…»

— Один большой специалист по этому вопросу, — продолжил меж тем Аксенов, — написал в свое время статью о том, почему советское баночное пиво получалось такой халтурой. Закупали на Западе оборудование, запускали — и ни черта: пиво тухло и тухло.

Оказывается, забыли про состав, покрывающий внутреннюю поверхность банок и не допускающий скисания! Автора вызвали на Политбюро! И он им все это выложил. А после рассказывал, как пятнадцать мрачных старцев за ним записывали! В святая святых советской системы высшее руководство решало вопрос производства баночного пива… Ясно, что крах был не за горами. Хотя никто и не знал — когда.

Подарок главе

А еще — солнечные очки!

Аксессуар редчайший и престижнейший…

Вот история: в Праге в семье эмигрантов из России был сын Сергей — младшеклассник. Отлично говоривший по-русски. И когда туда прибыл с визитом Хрущев, Сережу отправили приветствовать всесильного гостя. Парень вышел и на чистейшем русском произнес речь. Никита Сергеевич растрогался. «Бог ты мой! — воскликнул. — Как тебя звать?» — «Сергей». — «Как же ты русский так выучил?» — «Я из русской семьи». — «А кто твой папа?» — «А он в СССР сидит в лагерях»… Хрущев поставил его рядом и время от времени с ним заговаривал. Тут из-за туч вышло солнце, и Сергей надел западногерманские солнечные очки. «Что за очки у тебя?» — спросил Хрущев. «Это от солнца. Хотите, подарю?» И подарил.

И Хрущев, как ребенок, был совершенно счастлив. Спустя несколько месяцев мать мальчика пригласили в советское посольство и сообщили: «Ваш муж на свободе. Живет в Керчи… С новой семьей. Приглашает в гости». Она не поехала. А мальчишка какое-то время жил там с отцом. Вот что Никита подарил Сереже за очки…

Варшава, Прага и кепочка

Истории Василия Павловича — штука особенная. Рассказчик он был изумительный. Но интервью с ним — дело не простое. Он сам знал, о чем рассказать. А я все же спросил его о драме восточноевропейской. Аксенов счел вопрос интересным.

— Я знаю людей, — ответил он, — учивших язык только затем, чтобы читать польские журналы! Или, приехав во Львов или Вильнюс, общаться с поляками. Во Львов тогда стекались товары из Венгрии, Польши, Канады. Это тоже была мощная подрывная мифология. Ведь эти вещицы, просунутые фарцовщиками под «железный занавес», ценились тогда колоссально! Каждая тряпка с Запада несла в себе заряд свободы! Вызов системе.

Во Львове я купил рыжий свитер крупной вязки. И когда появлялся в нем в ЦДЛ, чинуши были в отпаде. А потом в 1962 году я поехал в Польшу. Это была моя первая заграничная поездка. Я попал в бурлящее общество! Там царила фронда, шли диспуты, бузили студенты. Работал новаторский молодежный театр. Когда один из будущих советников «Солидарности» — тогда молодой журналист — привел меня туда, актеры встретили холодно, спросили: кто этот? А он сказал: «Один симпатичный москвич…» Тогдашние впечатления от Польши были куда сильнее, чем от любой капиталистической страны, где довелось побывать потом.

А от Варшавы 1962-го до Праги 68-го было рукой подать…

— Я приехал в Прагу в 1965-м. Но уже чувствовалось: весна начинается. А ведь чехи запоздали с либерализацией. В начале 60-х, когда в СССР все бурлило, приезжие чешские писатели вели себя зажато. Боялись обсуждать даже невинные вопросы, что дебатировались в Москве. Но ребята были прямые и объясняли, косясь на главу делегации: мы лучше помолчим. А в 1965-м они уже заговорили. И конечно, заиграли! В Праге тогда был модный джаз-бар «Ялта».

Я пришел туда в забавной такой кепочке. Ее подарил мне жуткий интеллектуал, американский профессор Дюк Беллингтон. Он приехал в Москву, мы отчаянно напились, вывалились на мороз, и я сказал: «Чтоб ты не сдох, я тебе дарю меховую шапку». И отдал. А он мне отдал всепогодную кепку — «кепи олл сизонс». И вот в этой невероятно стильной кепи я прибыл в Прагу. И так мне понравилось, как играл пианист в баре «Ялта», что я эту кепочку отдал ему. А какое-то время спустя она выпрыгнула уже в другом заведении. Оказывается, он передарил ее, и модный головной убор пошел гулять по Праге, по Европе, по миру… Я про эту кепи написал рассказ. Он потерялся — не могу найти. А кепка время от времени — попадается. То там, то сям… Тогда в Праге было очень хорошо.

— Кстати, — поинтересовался я, — а один из видных героев романа «Ожог» профессор Патрик Тандерджет — это не тот ли, подаривший вам кепочку, Дюк Беллингтон? Ведь иностранцы в СССР тоже персонажи мифологические…

Аксенов коротко рассмеялся: их было много.

Как-то приехал один славист — крайне левый. С ним заигрывала власть. А он тут стал абсолютно антисоветским. Везде шлялся с нами — по чердакам, кухням, клубам. И даже поучаствовал в колоссальной драке. Мы сидели в кафе и с нами — Ахмадулина. Белла была дивно хороша… И какие-то гады стали посылать ей записочки, клеить. При муже Юрии Нагибине. Нагибин сидел невозмутимо, а мы врезали сволочам. Врезал и тот штатник. Сильный парень. Надо было видеть, как он бился!

А один дипломат… Захожу в Домжур, в нижний бар, и вижу — он у стойки. Выпивший, несчастный. Я: «Что ты делаешь здесь?» А он: «Беда. У меня роман с русской девчонкой. И меня вызвали в нашу спецслужбу. Говорят: она б…дь, работает на ЧК… Что делать? Они во Вьетнам меня пошлют!» Потом он исчез. И вдруг звонит: «Ай’л би глэд ту си ю». Встретились. Он в порядке. Женился на нью-йоркской светской даме…

Все эти визиты, торговые марки, журнальчики, штучки, вещички, американский софт-дринк, пиво и виски, а главное — общение — расшатывали монолитный советский чугун.

Экзотика

Так простые вещи — кока-кола, Playboy, даже отчасти всепогодная кепочка — становились инструментами слома системы… Ну а что же шло отсюда — туда? Кроме водки…

— Не знаю. Может быть, икра? Матрешки?

Помню, два моих американских студента в 1986 году поехали в Питер и вернулись во флотских шинелях. Выменяли не— новые кроссовки на прекрасные шинели. Еще один парень поехал в майке с надписью. Я его спрашиваю: «Ты что, в ней собираешься ходить в СCCP?» Он говорит: «Да, а что?» А на майке — десантный вертолет и речевка: «Kill the commy for your mammy!» — «Убей коммунягу ради мамочки!» Он спокойно ходил в этой майке по Москве… Потом поменял на что-то. Это было круто. Они страшно гордились такой одеждой. Союз был экзотической страной. Люди с Запада дивились: «А что это за плакаты на площади, что это значит: «Народ и партия — едины!», «Здоровье каждого — богатство всех!»?» Все их изумляло.

— Но ведь и вас изумила Америка. В 75-м…

— Тогда развеялся мой старый американский миф. «Мальборо кантри», какой Америка казалась прежде, исчезла. Никаких ковбоев и агентов…. Никто за мной не надзирал. После, в Москве, когда я выступал в Союзе писателей, в зале, полном, в том числе, и специалистами по США, Юрий Жуков сказал: «Расскажите, как за вами присматривали». А я в ответ: «Ничего такого я не заметил, никто за мной не ходил». Жуков махнул рукой: «Бросьте. Когда я туда приехал, за мной сразу установили слежку». А я: «Ну, так вы же, товарищ Жуков, депутат Верховного Совета. За вами, наверное, охрана ходила. А я никого не интересовал, кроме моих студентов».

Побег

Тут я предположил, что власти всерьез опасались, что Аксенов не вернется. И припомнил историю, случившуюся с героем романа «Скажи изюм» Максом Огородниковым, который без спросу улетел из Берлина в Париж, а оттуда — в Штаты. И хоть и не ушел «с концами», но ускользнул…

— История из «Изюма» реальна! — вскричал Аксенов. — Все это было. Было со мной. Впрочем, я никуда не хотел убегать. Но они так считали. Летом 1977 года ко мне пришли полковник Карпович и мой куратор Зубков — договариваться, чтобы я не печатал «Ожог». В ответ на отказ от издания романа заверили: «Оставляем вас в покое. Все ваши проекты будут продолжаться». И наврали. Все стало рушиться. Завернули гайки. «Хвост» пустили. О поездках за рубеж и речи не шло. А я вспомнил, что начал оформляться на конференцию в Западный Берлин. И подумал: «Дай-ка попробую». Приехал в Союз писателей. Там такая была Тамара или Нина, я ей часто привозил всякие сувениры. Я: «Тамара, ну как там мой паспорт?» Она: «Ой, а я вам звонить собиралась, паспорточек ваш готов». И дает мне его. «А когда едете, Вася? Я билет закажу». Заказала она билет, и я улетел.

Ни Зубков, ни Карпович об этом не знали. Но вскоре стали искать. Узнали: он в Западном Берлине… И пошло-поехало… Это уже не кока-кола. Консульские работники взялись вывезти меня на Восток, где рвал и метал наш посол в ГДР Абрасимов — страшный человек. Мне говорили: смотрите, Корчной в автокатастрофу попал. Как бы с вами чего не случилось… Генеральный консул кричал по телефону: «Советской власти нужно подчиняться везде!» А я ему: «Перестаньте меня шантажировать, не толкайте на крайний шаг». И он сразу: «Ну что вы, дорогой! Просто Абрасимов хочет поговорить, выпить рюмку по-русски. Как не уважить?».

Тут пастор — глава духовной академии, где проходила конференция, — увез меня к себе и запер. Оттуда я позвонил в Париж и заказал визу… Берлинская журналистка Эльфи отвезла меня в аэропорт, и я смотался! Из Западного Берлина — в Париж! Оборвал когти, обрубил хвост. А в Париже играла «Таганка», и я пошел на «Гамлета». Встретил там Веню Смехова, а он говорит: «Нас известили, что ты остался на Западе». Торжественно ведет меня в зал и сажает рядом с Максимовым — главным редактором «Континента»… Кошмар. Это было потрясающе. Я никогда не мог себе представить, что стану героем настоящего прифронтового берлинского романа. Точно такое же ощущение загнанности. Идешь по аэропорту Темпльхофф и думаешь: вот сейчас подскочат, кольнут в жопу зонтиком и потащат…

А вернулся я просто. Прилетел. Пошел в Союз писателей. Там конференция. И мой куратор Зубков. Он чуть не грохнулся в обморок. Кричит: «Василий Павлович, вернулся! Дорогой! Вернулся!» Счастлив был человек…

Право на остров

Корсика, Свияжск, Манхэттен (Мохнатый), Васильевский и Елагин, Большие Эмпиреи, Кукушкины острова, Крым… В книгах и в жизни Аксенова островов больше, чем, скажем, гор. Он и сам выглядел островом. От всех его как бы отделяло некое пространство, которое было не так уж просто переплыть.

На каком-то вечере я спросил его: отчего в ваших книгах так важны острова? Он, как мне тогда показалось, ушел от ответа (как стало ясно позднее — вовсе нет), сказал: острова — это отголоски детства. Разве они никогда вам не грезились? Разве не мечталось вам бежать на таинственную часть суши, со всех сторон окруженную неведомым простором?.. У каждого из нас есть право на такую мечту. У каждого есть право на остров.

Таким островом мне всегда виделся сам Аксенов.

Видится и сейчас.

 

Сергей Миров

[221]

 

Последний сюжет

С великим русским писателем Василием Аксеновым у меня было два знакомства, между которыми прошло, ни много ни мало тридцать лет.

Первое случилось году в 77-м, когда под столом поточной аудитории МИНХ и ГП я обнаружил затертый номер «Нового мира», в оглавлении которого сразу же стрельнуло в глаза название «Поиски жанра» и невозмутимое пояснение курсивом: поиски жанра.

Лекция, как обычно, обещала быть неинтересной, я сразу же начал читать и на первых же страницах ощутил совершенное потрясение! Девятнадцатилетний начитанный мальчик из хорошей московской семьи, я даже и не представлял, что мой родной, знакомый до оскомины, русский язык позволяет вытворять со словом ТАКОЕ, таинственно расширяя и непредсказуемо переворачивая с ног на голову привычное содержание!

(Да, да, я был слишком молод для того, чтобы сначала проглотить «Звездный билет», потом «Апельсины из Марокко», затем «Затоваренную бочкотару», и уж только тогда!..)

За полдня прикончив «Поиски…», я рванул в художественный отдел институтского книгохранилища, и хорошо знакомая библиотекарша с улыбкой протянула мне затертую серую книжку с названием «Коллеги» и несколько переплетенных вместе номеров «Юности» с повестью Аксенова «Любовь к электричеству».

Честно говоря, по прочтении обоих произведений меня посетило некое разочарование. Язык-то почти тот же, легкий и вкусный, но где же столь потрясший меня, до крамолы свободный полет фантазии?

Уже через тридцать лет я узнал от самого Василия Павловича, что оба эти произведения были абсолютно конъюнктурны: «Коллеги» написаны специально для того, чтобы создать положительную репутацию молодому писателю, впервые проходящему сквозь идеологические грабли, а «Любовь…» была индульгенцией, замаливающей какой-то очередной аксеновский грешок. Но ведь и в ней оказалась спрятана традиционная для него фига в кармане: повесть была посвящена наркому Леониду Красину, чей внук в 70-е был арестован по громкому делу правозащитников Красина и Якира!

Ох уж эти аксеновские фиги!

«Вот спуск к Зоопарку. Здесь в трамвае умер от удушья Юрий Андреевич…»

Это когда? Где? О ком?

А ведь мы все помним знаменитое клише: «Пастернака я не читал, но гневно осуждаю…», и только Аксенов позволил себе эту плюшку, которая прямо в официальном советском издании стала «маячком» для своих, для тех, кто опального «нобелянта» ЧИТАЛ, знает сюжет «Доктора Живаго» и помнит имя-отчество заглавного героя!

Вдруг, в самом конце 70-х перед Олимпиадой, аксеновские произведения начали как-то пропадать. Нет, их еще не изымали из библиотек, но заметно реже печатались новые, а доступ к старым стал потихоньку сокращаться.

А потом Аксенов уехал. Вернее, «его уехали».

Наступило время, когда переходный глагол «уехать» стал пониматься однозначно и пояснений не требовал. Страна бездумно и расточительно избавлялась от своей совести, от людей, вполне способных составить ей славу, и в результате получила огромный позор на весь мир.

Все мы продолжали бережно хранить приобретенные ранее аксеновские книжки и с жадностью вслушивались в различные «радиоголоса», сообщавшие о новых произведениях писателя и даже иногда читавшие отрывки…

А в 84-м, идеологически самом противном году, мне звонит приятель и говорит:

— Серега, есть тут одна книженция, ты давно ее ищешь. Но учти: ровно на сутки. Какая? Н-ну-у… скажем так: пособие по лечению термического повреждения кожи.

О, этот совковый эзопов язык «для своих»! Знал же я, что именно роман «Ожог» стал настоящей причиной лишения Василия Аксенова гражданства СССР…

Что тут сказать… я тогда действительно проглотил толстенный роман за сутки. Еда, сон, работа — конечно же — были заброшены в дальний угол жизни, но ведь не мог я оставить без еды маленького сына!

И вот, помню, как стою в огромной очереди гастронома на Кутузовском, прямо напротив брежневско-андроповского дома, а в руках у меня — стыдливо обернутый в газету томик «Ожога», открытый лишь на маленькую щелочку: не дай Бог, кто прочтет из-за спины хоть одну фразу, там же все сразу понятно!

Но оторваться я просто не мог, несмотря ни на какой риск.

Почему? Постараюсь объяснить. Это была не просто хорошая книжка, написанная человеком с близкой мне идеологией. Это была книжка, НАПИСАННАЯ ПРО МЕНЯ! Пусть герои были намного старше, пусть их профессии и семейное положение были отличны от моего, но весь внутренний мир, все муки, переживания и приключения, казалось, были целиком и полностью списаны с моих!

А в конце 80-х случилось чудо: мир совка начал со страшным грохотом рушиться, и «профессор славистики Мэйсоновского университета Вассили Аксионов» впервые за много лет смог приехать в Москву и Казань.

На Родину.

Как же я тогда старался добраться до него! Я ужом извивался во всех редакциях, куда мог войти, объясняя, что никто лучше меня не сможет поговорить с этим великим человеком, ведь я глубже всех его понимаю и смогу передать читателям все, что осталось недосказанным или недопонятым в его книгах…

Увы. Интервью и материалы об Аксенове тогда появились практически во всех газетах и журналах страны, но ни один из редакторов не уступил мне столь желанной для многих радости общения с Василием Павловичем.

И вот прошло много лет, и вдруг, в 2007 году, у моих товарищей Андрея Макаревича и Миши Генделева возникает сумасшедшая идея: в разгульной форме Фестиваля джаза и литературы справить юбилей Василия Аксенова, провести его в Казани, на родине писателя, и чтобы я стал его режиссером…

Согласившись, я не спал ночь.

Через пару дней мы все встретились в ресторане ЦДЛ(!!!) и начали фиксировать намерения и строить первые планы. Тогда и возникло слово «Аксенов-фест», но Василий Павлович был не очень уверен в наших организационных способностях. А кроме того, он выражал беспокойство по поводу одной неадекватной дамы, которая после возвращения несколько лет не давала ему в Казани прохода, заявляя, что когда-то была его любовницей и родила сына, причем возраст этого сына в аккурат соответствовал середине аксеновской жизни в США. Ее имени и фамилии Василий Павлович, конечно же, не знал.

Я тогда позвонил в офис своей помощнице, и она, подняв в Интернете все публикации на жареную тему, выяснила ее фамилию и диагноз. Теперь следовало связаться с Казанью и обозначить проблему.

Через десять минут Василию Павловичу на мобильник позвонили из мэрии Казани и сказали, что проблем с такой-то дамой во время фестиваля у него не будет, ибо ей уже сейчас везут путевку в санаторий на эти дни. Удивление и восхищение писателя нашей оперативностью было столь сильным, что сомнения по поводу «Аксенов-феста» в Казани сразу улетучились.

А потом был сам фестиваль и совершенно фантастическое общение!

Во время «Аксенов-феста» у нас проходили съемки фильма, который я заранее назвал «Визит пожилого джентльмена», нарочито перекликая сюжет с «Визитом старой дамы» Дюрренматта.

Дело в том, что и молодую Клару Цаханассьян, и маленького Васю Аксенова их родные города изгнали, обрекая практически на смерть или нищету, но героиня Дюрренматта приехала в Гюллен МСТИТЬ, а Василий Павлович, будучи в Казани, даже не понял связи одного сюжета с другим. Он взахлеб восхищался обновленным городом его юности и достижениями новых руководителей!

Мне, правда, повезло поймать объективом несколько «моментов истины», среди которых был один, по-настоящему страшный. Мы тогда привезли Василия Павловича в квартиру, где он родился и вырос, откуда казанские чекисты забрали в лагеря его родителей и где он не был более семидесяти лет.

В квартире все совершенно изменилось, теперь там контора Городского отдела образования, но я помню ту странную смесь радости и ужаса в глазах Аксенова, когда он вдруг узнал уголок, где стояла его кроватка, кабинет, спальню родителей и вид из окна, куда он смотрел, провожая чекистов, уводящих отца!

Сейчас я понимаю, что далеко не всякий мог бы так мужественно перенести потрясение встречи с самым страшным моментом своего далекого детства.

А потом мы поехали в деревянную развалюху, где маленький Вася жил с дядей и тетей после той трагедии. Именно этот дом было решено реконструировать, чтобы открыть в нем… нет, не музей! По плану это называлось «Аксеновский творческий Центр»! Василий Павлович уже был внутри вместе с мэром Казани, но я попросил его войти в дом еще раз, специально для фильма. Задача была в том, чтобы походить по комнатам, постоять у окон с сигаретой в руке и немножко повспоминать…

Сегодня, глядя на эти кадры, на его лицо, я даже не знаю, он мне подыграл, или действительно в этот момент лопнули нитки в мешке воспоминаний и посыпались на писателя таким обвалом, что через пару месяцев уже были готовы две части «Лендлизовских», написанных именно про этот дом, про это время.

По его замыслу в третьей части романа была история про триумфальное возвращение писателя в город юности. Про юбилей, про фестиваль, про всю атмосферу нашего праздника.

Честно говоря, я очень надеялся и мечтал прочитать в этой части и о себе, и о съемках фильма, но… рукою Высшего Писателя сюжет был закручен так, что эту историю Аксенов рассказать уже не успел.

Когда его автомобиль растерянно ткнулся носом в бордюр недалеко от дома, мозг уже перестал выпускать мысли наружу.