Последние римляне

Еске-Хоинский Теодор

Часть II

 

 

I

На правом берегу Мозеля, недалеко от границ вольной Франковии, на голой, безлесной равнине лежал город Тотонис, окруженный крепостной стеной.

В мирное время здесь был рынок, на котором аллеманские и франконские купцы обменивались товарами, но в последнем году военная непогода расторгла дружеские отношения и вымела из пограничных областей трусливых торговцев.

Франконские племена, разбросанные по обеим сторонам Рейна, вплоть до прибрежья Немецкого моря, настолько же воинственные и неспокойные, как маркоманы второго столетия, с завистью смотрели на цветущие области Империи и их благоденствие. Теснимые с севера саксами, они ринулись на римские провинции, чтобы оторвать от тела гиганта самые здоровые части. Они напали с такой стремительностью на владения аллеманов, заключивших союз с императором, что сам Арбогаст, главный вождь военной силы западных префектур, должен был загородить им дорогу своими легионами.

Уже около года продолжалась кровавая борьба. Разбитые в одном месте, франки собирались в другом; Арбогаст отбирал у них село за селом, город за городом. Он вел отчаянный бой за каждую пядь земли, подвигаясь с огромным трудом к северу. Правда, в течение нескольких месяцев он очистил Аллеманию и вытеснил неприятеля из границ Империи, но до сих пор еще не сломил их отваги. Застигнутые в походе зимой, франки отступали к Арденнским лесам с угрозой весной вернуться обратно.

Арбогаст воспользовался этим перерывом с умением опытного вождя. Старые лагеря, забытые со времен Юлиана Отступника, он привел в порядок, пополнил охотниками из германцев поредевшие легионы, напустил свору своих лазутчиков и шпионов на франконскую землю с приказанием наблюдать за движением неприятеля, а сам занял наиболее опасный пост, подверженный первому натиску варваров.

Франки обыкновенно шли правым берегом Мозеля и переходили римскую границу вблизи Тотониса.

В последних числах января к этому городу с восточной стороны приближался многочисленный отряд.

Впереди на маленьких лошадях ехали двое мужчин, закутанных с головы до ног в разные звериные шкуры. На головах у них были турьи головы с рогами, грудь была обернута в медвежью шкуру, руки – в волчью, ноги – в рысью.

Вслед за ними тащилась римская дорожная карета, запряженная шестью испанскими лошадьми, обитая так тщательно коврами, что нельзя было видеть, кто в ней сидит. Далее тянулся длинный ряд телег и слуг, пеших и конных. Из телег выглядывали палатки, лопаты, кухонные принадлежности, сундуки; люди же шли, вооруженные щитами и копьями. В самом конце гнали стадо волов.

День был морозный. Снег, который покрыл пеленой всю равнину, скрипел под колесами телег. Дыхание людей и животных превращалось в иней, который оседал на бровях, бороде и гривах.

Когда отряд подошел к самым воротам города, один из ехавших впереди затрубил в охотничий рог. На этот сигнал на башне показался солдат и, перегнувшись через барьер, прокричал:

– Город Тотонис закрыт для путешественников. Проезжайте дальше.

Но снизу ему отвечали:

– Ворота отворятся для друзей твоего господина. Славные Кай Юлий Страбон и Констанций Галерий, римские сенаторы, прибыли в гости к королю Арбогасту.

– Королю доложат имена твоих господ, – сказал солдат и сошел вниз с башни.

Через четверть часа отряд въезжал в город. Улицы, по которым он продвигался, узкие, выложенные базальтовыми плитами, кишели солдатами. Везде попадались вооруженные люди.

На большой четырехугольной площади стоял низкий дом, выстроенный в римском стиле. Золотые цезарские орлы блестели над его дверями; отряд легионеров стоял на страже вдоль портика с обнаженным оружием в руках.

Когда карета приблизилась к этому дому, раздалась команда. Солдаты стали во фронт и опустили книзу мечи.

Одновременно под колоннами портика показался высокий старик, одетый в красную тунику и длинные германские штаны, заправленные в военные сапоги. Белые волосы ниспадали на его плечи, белая борода покрывала высокую грудь. Из этой рамки старости глядело энергичное, свежее лицо, оживленное серыми, проницательными глазами, глубоко сидящими под широким лбом, перерезанным поперечной морщиной.

Старик, увидев многочисленный обоз, незаметно улыбнулся. Из кареты вышли Кай Юлий и Констанций Галерий, закутанные в медвежьи шкуры.

Юлий откинул с головы капюшон и проговорил охрипшим голосом:

– Симмах и Флавиан шлют тебе, благородный король, приветствие сената и римского народа. Да сохранят тебя боги как можно дольше для славы государства.

Говоря это, он трясся, как в лихорадке.

На устах старика опять промелькнула улыбка.

– Привет сената и римского народа для меня самая почетная награда за труды, понесенные на службе государству, – отвечал он. – Да ниспошлют боги Симмаху и Флавиану спокойную старость.

Он сошел со ступенек и поцеловал Юлия в обе щеки.

– Привет и тебе, – сказал он, – забудь под моей кровлей о неприятностях тяжелой дороги.

И, обернувшись к Констанцию Галерию, сказал:

– И для тебя, сенатор, пусть мое жилище будет домашним очагом. Посланники Симмаха и Флавия всегда друзья Арбогаста.

Он дал знак страже. Солдаты ударили щитами о щиты, мечами о мечи. Трубачи заиграли встречу.

В передней к сенаторам выбежали невольники и освободили их от верхнего платья.

– Приготовить для славных сенаторов теплую ванну, – распорядился Арбогаст. – И пусть повар поспешит с ужином.

Он взял Юлия под руку и ввел его в залу, где в бронзовых сосудах тлели угли, покрытые пеплом.

– Прежде всего отогрейте закостенелые члены, – сказал он, когда остался один с гостями. – Мороз в этом году холодит и щиплет, как я давно уже не помню.

– Удивительно, как я еще не превратился в кусок льда, – отозвался Юлий, потирая оцепеневшие пальцы. – В горах Реции меня охватила такая сонливость, что я был убежден, что навсегда засну под снежной пеленой. Как вы можете дышать таким страшным воздухом? В легкие точно вонзаются иглы, голос замерзает в горле, ноги и руки деревенеют.

Он встал на колени около одной из жаровен, сдул пепел и стал поворачиваться к углям то спиной, то лицом. Время от времени дрожь пробегала по его телу.

– Мороз выходит из меня, как грех из кающегося галилеянина, – шутил он.

– Его выгонят из тебя теплая ванна и старое вино, – утешал Арбогаст. – Завтра ты с удовольствием будешь вспоминать об испытанных неудобствах, потому что только пережитые невзгоды оставляют по себе приятную память. Если ты не найдешь у меня мягких постелей и изысканных кушаний, то пусть война послужит мне извинением. Многочисленного обоза, как тебе должно быть известно, я никогда не беру с собой в поход – всякая ненужная рухлядь связывает движение солдата. Зато ты найдешь под моей кровлей расположенное к тебе сердце. Я всегда охотно выпивал с тобой кувшин доброго вина, хотя ты и плохо поддерживаешь компанию.

Юлий, поднявшись с колен, взял правую руку Арбогаста и отвечал:

– Твоему расположению ко мне я обязан своим почетным посольством. Флавиан и Симмах, зная глубокое уважение, которое я питаю к тебе, благородный король, собрали в мои руки сердечную скорбь римского народа.

– Я догадывался, что не для приятного путешествия вы подвергали себя свирепости мороза и опасности смерти, которая грозит в горах проезжающим из каждой расселины. Отдохните теперь, славные сенаторы. Я с участием выслушаю вас за ужином.

Когда Арбогаст удалился, Юлий обратился к Констанцию:

– Позволь говорить мне, ты же поддерживай компанию нашему хозяину за бутылкой, в этом ты искуснее меня. В прямой душе Арбогаста есть только одна струна, которая может звучать зловеще, когда к ней притронется умелая рука. Этот верный союзник ни за какие сокровища и почести на свете не расторгнет связей, соединяющих его с Феодосием, но кто затронет его самолюбие, тот заведет его куда захочет.

– Разве Арбогаст любит выпить? – спросил Констанций.

– Он пьет охотно и много, как всякий солдат, но все-таки я никогда его не видел без сознания… У этих варваров здоровье наших предков времен царей.

Спустя два часа сам Арбогаст ввел своих гостей в маленькую, низкую комнату, обстановку которой составляли стол, несколько кресел, обитых оленьей шкурой, и лампа из коринфской меди, свешивающаяся с потолка на золотых цепочках.

Эта более чем скромная обстановка столовой удивила Констанция, – в ней подкреплял свои силы человек, после Феодосия самый могущественный во всей Империи. Везде было известно, что ладьей западной половины государства управляет не Валентиниан, а Арбогаст. Король, быстрый взор которого заметил удивление, выразившееся на лице сенатора, добродушно улыбнулся и сказал:

– Напоминаю вам еще раз, что вы находитесь в лагере. Правда, в этом доме есть большие комнаты, но их заняли мои писцы и курьеры, которых мне нужно иметь под рукой; вы простите меня за скромную трапезу: война разогнала на несколько десятков миль всех поставщиков. Мы вот уже два месяца питаемся только тем, что сами убьем или поймаем на охоте.

Старый невольник вошел с серебряным тазом, а другой на золотом подносе подал хрустальный кувшин. Арбогаст, умывая руки, говорил:

– Вам не потребуется при этих людях, – и он указал глазами на невольников, – сдерживать свои мысли и язык. Они не дрогнут, если даже молния ударит в этот дом. Так как меня часто тревожат по делам государства даже в часы отдыха, то я вожу с собой повсюду двух глухих стариков, чтобы мои докладчики могли говорить со мной без опасения; а прежде чем вы раскроете ваши наболевшие сердца, подкрепитесь и согрейтесь фалернским, за выдержку которого я ручаюсь королевским словом.

Один из невольников поставил перед Арбогастом, который занял место за столом посреди сенаторов, голову кабана, хлеб, большую заплесневелую амфору и три кубка из александрийского стекла.

Когда хозяин и гости утолили первый голод, Юлий взял кубок, наполненный золотистой жидкостью, и сказал:

– Твоему духу-покровителю, великий король, я посвящаю этот благородный напиток.

Он быстро наклонил кубок и вылил половину вина под стол, предполагая, что Арбогаст не заметит этого движения.

– Мой дух-покровитель благодарит тебя за щедрое возлияние, – отвечал Арбогаст, подчеркивая слово «щедрое». – Не насилуй себя, хотя один кубок вина не повредил бы тебе после такой далекой дороги.

Он посмотрел сквозь кубок на огонь, приложил его к губам, посмаковал вино и выпил его до последней капли.

– Вы там, в Риме, забыли уже, что хорошо, – сказал он, подставляя невольнику пустой кубок. – Вы даже не умеете уважать свое фалернское, которое боги дали людям в минуту благоволения.

Но когда Констанций сделал то же самое, что и он, король посмотрел на него из-под густых бровей и дружески усмехнулся.

– Я беру назад свой упрек. Говорите мне теперь о священном городе, о его печалях и надеждах, потому что мое сердце любит вас, хотя вы и утратили многое из прежнего мужества. Покинутые императорами, осужденные новым временем на гибель, вы время от времени вспоминаете, что когда-то повелевали миром. Я люблю гордость: она ведет мужчину к славе, а женщину предохраняет от позора. За славу Рима я поднимаю второй кубок.

Он осушил кубок и пододвинул его невольнику, стоявшему за его спиной с амфорой.

Констанций снова вторил ему, а Юлий, смочив губы в вине, начал:

– Было бы излишним говорить тебе, настоящему императору западных префектур, о нашем положении. Ты знаешь одинаково хорошо, как и мы, что нас мучит и чего мы желаем. Было бы напрасно также просить тебя о деятельной помощи против могущественного Феодосия, ибо всему государству известно, что король Арбогаст умеет быть верным союзником. Окруженные со всех сторон недругами к нашему прошлому, поставленные между открытым бунтом или изменой нашим богам, мы протягиваем к тебе руки с просьбой о дружеском совете.

Арбогаст, который слушал внимательно, отпивая вино маленькими глотками, подумал некоторое время, прежде чем ответить.

– Я не понимаю, – сказал он, – что нашел Феодосий в этой вере обездоленных. Он был всегда хорошим солдатом, а как же может воин совмещать свое занятие с заповедями галилеян? Эти заповеди вырывают из рук меч мести и называют гордость мужа грехом. Только рабы из зависти к господам могли придумать такую слезливую веру. Мои убеждения и расположение на вашей стороне, но помочь я вам не могу. Ты сам сказал, что король Арбогаст умеет быть верным союзником. Я не нарушу слова, данного Феодосию, хотя и не одобряю его заблуждений.

– Я просил о совете, – прервал Юлий.

Арбогаст пожал плечами:

– С упрямством Феодосия ничего не поделаешь. Вы знаете, что его никто не может отвлечь от раз принятого намерения. Самое большее, что я могу, – это ходатайствовать за вас, просить об отсрочке исполнения, потому что об отмене последних эдиктов не может быть и речи. Феодосий никогда не отменит своих приказаний. Советы и людская помощь не отклонят от вас удара, приготовленного в Константинополе. Только боги, устранив старшего императора с вашего пути, могли бы вас спасти.

– Смерть Феодосия не сняла бы с нас ненависти ряда дней. Валентиниан не всегда будет послушным орудием твоей воли.

Арбогаст пренебрежительно улыбнулся.

– Пока я жив, с этой стороны вам не грозит никакой опасности, – ответил он. – Вы не были бы мужами, если бы боялись безусого юноши.

– Этот безусый юноша после каждого захода солнца становится старше на один день, а годы слагаются из ряда дней.

– Власть над западными провинциями я получил из рук Феодосия, и он только один может отменить мои распоряжения, чего не сделает, потому что хорошо знает, что в ту минуту, когда я откажусь от поста главного вождя, варвары разорвут на клочья Галлию, Испанию и Британию. Что стал бы делать Валентиниан без меня! Этот ребенок умеет только молиться и каяться в несодеянных грехах, потому что галилеяне придумывают себе какие-то грехи, которых и сами не знают.

– В жилах этого ребенка течет бешеная кровь его отца, известного насильника и убийцы. Винфрид Фабриций рассказывал в Риме, что Валентиниану уже надоела твоя опека.

Арбогаст посмотрел с удивлением на Юлия.

– Кого ты назвал? – спросил он.

– Я говорю об одном из твоих подчиненных – о Винфриде Фабриции.

– Фабриция я назначил в октябре командовать легионами Средней Испании.

– А в ноябре Валентиниан к нам прислал его как воеводу Италии.

– Этого быть не может! – с бешенством вскричал Арбогаст.

– Однако я говорю правду, – отвечал спокойно Юлий.

За столом повисло молчание.

Сенаторы с затаенным дыханием глядели на короля, который припал к кубку и жадно пил огненный напиток. Пил он долго, а когда подал невольнику кубок, то изменился до неузнаваемости.

Выражение его лица, до того времени мягкое, приязненное, сделалось суровым, поперечная складка на лбу стала еще глубже, нижняя губа гордо выдалась вперед.

Он бросил на Юлия взгляд, такой же холодный, как блеск кинжала, и сказал:

– Если ты хочешь ложью снискать мою помощь вашему делу, то возвращайся сейчас же туда, откуда пришел, пока я не забыл обязанности хозяина. Я ненавижу лукавство.

Но эта угроза не испугала Юлия.

– Только глупец рискнул бы расставлять сети лжи могущественному королю, которому служат легионы верных слуг, – ответил тот. – Если ты подозреваешь меня в обмане, то пошли в Рим курьера, и ты убедишься, что Фабриций с ноября числится не только воеводой Италии, но и уполномоченным императора и облечен неограниченной властью.

– Какого императора? – вскричал Арбогаст.

– Нашего божественного и вечного государя Валентиниана, – отвечал Юлий с язвительной улыбкой.

– Только моя воля имеет власть в западных префектурах…

– Валентиниан смотрит на это иначе.

И снова наступила тишина. Сенаторы обменивались взглядами, король дрожащей рукой поглаживал бороду, глядя куда-то в пространство.

Если Юлий говорил правду, то ему было нанесено смертельное оскорбление. Только он один, главный вождь, был высшим судьей и распорядителем вооруженной силы западной части государства. Никто не имел права распоряжаться его солдатами. На это никогда не покушался даже сам Феодосий, доверяя его долголетней опытности и испытанной верности. До сих пор он не проиграл ни одной битвы и ни разу не посягал на императорскую корону, хотя войско ему неоднократно ее предлагало. Он служил Римскому государству для славы и ради дружбы к Феодосию.

А теперь, когда его многотрудная жизнь уже приближалась к концу, явился какой-то молокосос, воспитанный попами, безусый мальчишка, который никогда не видел бранного поля, и неумелой рукой разрывал нити его планов.

Оскорбленное самолюбие царя и вождя охватывало душу Арбогаста пожирающим пламенем.

А в этот зловещий огонь слова Юлия падали, как капли масла.

– Насколько я могу заключить из того, что слышал во дворце, – говорил сенатор медленно, процеживая слово за словом, – Валентиниан намеревается совершенно отстранить тебя от власти. Пользуясь твоим долгим отсутствием, он сам взял кормило правления в свои неумелые руки. Засыпанный снегами Аллемании, отрезанный от всего света, ты не знаешь, что делается в Виенне. Валентиниан, по-видимому, стягивает к своей столице все легионы Галлии, чтобы силой сломить твой справедливый гнев в случае, если ты не захочешь подчиниться его приказаниям. После окончания войны тебе грозит неожиданность, которую не заслужил твой военный гений. Слава полководцев всегда возбуждала зависть императоров.

Дрожащая рука Арбогаста все сильнее теребила бороду.

– Легионы Галлии должны быть уже вблизи зимней стоянки, – сказал он. – Я послал за ними Арбитра. Сегодня или завтра они прибудут.

– Если эти легионы нужны тебе для победы над неприятелем, то отступи, пока есть время, к южным границам Аллемании, ибо, думается мне, ты напрасно ждешь помощи от Виенны.

– Но ведь это было бы государственной изменой! – вскричал Арбогаст.

Сенатор пожал плечами.

– Надменность императоров уже не первый раз жертвует благополучием государства, – отвечал Юлий.

Арбогаст выбежал в коридор и хлопнул в ладоши. Сенаторы слышали, как он громко отдавал кому-то распоряжение:

– Пусть патриций Евгений немедленно явится ко мне!

Вернувшись, он сам налил себе в порожний кубок вина, выпил его и начал ходить вокруг стола отяжелевшим шагом. Иногда он вздрагивал и бросал отрывистые слова:

– Неблагодарные псы… подлые гады… негодяи…

В комнату неслышными шагами вошел черноволосый человек лет сорока, худощавый, низкого роста, весь блистающий золотом и драгоценными камнями. На шее красовалась цепь с портретом Феодосия, на пальцах рук множество перстней, на ногах роскошные сандалии, вышитые жемчугом. Его белую шелковую тунику, застегнутую у подбородка большим рубином и отороченную широкой каймой сенаторского звания, охватывал пурпурный пояс.

– Слушаю твои приказания, король, – сказал он, остановившись пред Арбогастом.

Арбогаст повернулся к Юлию и сказал:

– Повтори Евгению то, что ты мне рассказал.

– Я говорил королю, – отвечал Юлий, – что Валентиниан назначил Фабриция воеводой Италии и что сам он берет кормило правления в свои неумелые руки.

Евгений с изумлением посмотрел на сенатора.

– Что же ты скажешь на это, начальник моей канцелярии и разведчиков, – прошипел Арбогаст сквозь стиснутые зубы, – ты, моя правая рука, моя голова?

– Из Виенны нам ничего не доносили об этом, – в смущении пролепетал Евгений. – Даже во вчерашнем донесении префекта претории нет никакого упоминания о новом назначении Фабриция.

– Потому что меня окружают одни дураки и лентяи! – закричал Арбогаст. – Потому что, чего я сам не разузнаю и не разведаю, того и никто не узнает. Разве затем я украсил тебя золотыми цепями, осыпал драгоценными каменьями, поставил на высшей ступени чиновничьей лестницы, чтобы ты бессмысленными глазами читал лживые донесения префекта? Разве ты не знаешь, что этот подлый куртизан, эта галилейская лисица, пишет пером, которое макает в яд предательства? Зачем я содержу целый легион шпионов?

На смуглом лице Евгения, обрамленном коротко подстриженной черной бородой, выступил бледный румянец.

– Не моя вина, что… – оправдывался он.

– Молчать! – прервал его Арбогаст, поднимая руку. – Не усиливай моего гнева, глупец! Прочь с моих глаз, лентяй, и немедленно пошли самых способных разведчиков в Виенну. Чтобы я через месяц в подробностях знал положение дела. Да пусть твои ищейки спешат, если не хотят испробовать купания под льдами Тотонского озера.

Чиновник в испуге попятился к дверям, но все-таки не ушел из комнаты.

– Ты еще здесь? – вскрикнул Арбогаст, хватаясь за кубок.

– Арбитр вернулся минуту тому назад, король, – прошептал Евгений побледневшими губами, – и ждет твоих приказаний.

Арбогаст поставил кубок на стол и сказал более спокойным голосом:

– Арбитр? Пусть войдет…

Евгений исчез за занавеской, и в комнату спустя несколько минут вошел молодой военный трибун в серебряном вооружении, с позолоченным шлемом на голове. Высокого роста, широкоплечий, с лицом, загорелым от ветра и мороза, он казался воплощением здоровья и телесной силы. Светлые волосы и рыжая борода подчеркивали его германское происхождение.

Он выпрямился у дверей и ждал вопросов вождя.

Арбогаст вглядывался в него с таким напряжением, точно хотел проникнуть взором в тайники его мыслей. Он, видимо, боялся неприятных новостей и старался отдалить их… Он искал на лице своего посла опровержения известий, привезенных Юлием.

Но когда неподвижное лицо Арбитра не сказало ему ничего, он спросил глухим голосом, в котором дрожало скрытое опасение:

– Я не сомневаюсь, что галльские легионы идут за тобой следом.

– Галльские легионы до сих пор не тронулись с зимних стоянок, – отвечал трибун.

Арбогаст поник головой и молчал с минуту. Его грудь быстро поднималась, пальцы рук то сжимались, то разжимались, точно он что-то разминал.

Вдруг он вздрогнул, выпрямился и сказал:

– Не тронулись? Ведь я же приказал тебе сказать графу Галлии, что без помощи его легионов мы не удержим франков и погибнем все до последнего в этих снегах и льдах, к радости франков, подстерегающих гибель государства.

Голос его клокотал в горле, как кипящая вода.

– Сказал ли ты это в Виенне, Арбитр?

– Я сделал то, что ты приказал, король.

– Сделал? А граф, несмотря на это, не выслал легионов?

– Он отвечал, что принес присягу императору.

– Императору?..

Голос Арбогаста делался все тише. Только на его лбу выступили толстые синие жилы и в глазах засветился зловещий огонь.

– И ты, Арбитр, любимейший мой трибун, ты, вскормленное мною дитя, не воткнул этому негодяю меч в горло? Ты не отправился на зимнюю стоянку и не привел сам мое верное войско? Изменник!

Он схватил кубок и швырнул его в трибуна. Стекло разбилось о латы, а вино залило побледневшее лицо Арбитра.

Из его горла вырвался хриплый крик смертельно раненного хищного зверя, правая рука схватилась за рукоять меча. Но прежде, нежели он успел вынуть оружие, Арбогаст так сильно ударил его кулаком в грудь, что он зашатался и склонился, как подрезанный колос.

– Собака! – гремел король, вырывая у него из-за пояса меч. – Ты осмелился поднять на своего вождя святотатственную руку?

Юлий и Констанций, которые до сего времени безучастно смотрели на эту сцену, вскочили с кресел.

– Ты запятнаешь свою совесть невинной кровью! – крикнул Юлий.

Арбогаст опустил поднятый уже меч и посмотрел на сенаторов бессознательным взглядом.

– Этот мужественный трибун не виноват, – сказал Юлий. – Не он заслужил твой справедливый гнев.

– Не виноват… не он… – шептал Арбогаст, как человек, пробуждающийся от сна. Он глядел то на сенаторов, то на Арбитра, который стоял у стены, недвижимый, как столб. Бледность смерти покрывала лицо молодого воина, непримиримая ненависть светилась в его глазах.

Арбогаст тяжело вздохнул.

– Благодарю тебя, Юлий, – проговорил он усталым голосом, – ты вовремя удержал руку старика, который запятнал бы свои седины невинной кровью. Этим благородным поступком ты еще более скрепил узы, которые связывают нас.

И, обратившись к Арбитру, он сам прицепил меч к его поясу и сказал:

– Прости старому вождю гнев его.

После короткого раздумья он прибавил:

– Евгений говорил мне, что ты не решаешься просить меня о воеводстве Галлии. Завтра я подпишу тебе это назначение.

Арбитр не благодарил за повышение, взгляд его оставался таким же сумрачным. Он смахнул с плаща осколки стекла и удалился, окинув Арбогаста взором, полным ненависти. Он не простил старому вождю.

Король, оставшись с сенаторами, сказал Юлию:

– Я извещу Флавиана и Симмаха, что ты превосходно исполнил свое поручение. Лучшего ходатая за свое дело они не могли прислать ко мне. Я буду стараться отвратить от вас гнев Феодосия и сделаю все, что в моих силах, чтобы смягчить суровость прошлогодних эдиктов. Но я могу служить вам только как посредник. Если Феодосий не захочет склониться на мои просьбы, то справляйтесь сами, как знаете. Неразумность Валентиниана не заставит меня порвать союз с Феодосием. А теперь отдохните, вы заслужили себе сон под надежным кровом.

Он жестом отдал невольникам какое-то приказание и удалился неверными шагами.

– Мы не потеряли сегодняшнего дня, – сказал Констанций.

– Этого Арбитра нам послали духи – покровители Рима, – ответил Юлий. – Его неудавшееся посольство подвинуло наше дело дальше, чем бы это могли сделать самые красноречивые слова. Остальное довершит надменность Валентиниана, которую нужно раздуть во всепожирающий огонь. Для этого мы тотчас же отправимся в Виенну, чтобы Феодосий или Амвросий не опередили нас. Арбогасту мы можем оставить его оскорбленную гордость. Она днем и ночью будет точить его сердце, сверлить его мозг, пока не уничтожит и не порвет все связи, соединяющие его с христианским правительством Я хорошо знаю его. То, что он называет своим правом, он не позволит отнять у себя, хотя бы ему пришлось погибнуть под развалинами здания, выстроенного им самим.

Оскорбленная гордость уже начала грызть сердце Арбогаста и сверлить его мозг. Покинув своих гостей, он приказал подать свой золотой шлем, меч, длинный соболий плащ и вышел из дому.

Он делал это ежедневно. Стража, расставленная на стенах, знала, что старый король до тех пор не ляжет спать, пока сам не удостоверится в их бдительности. Когда Арбогаст показался перед домом, стража встретила его приветствием.

– Честь тебе, отец войска! – раздалось в ночной тишине.

Отец войска обыкновенно останавливался, дарил ласковым словом более усердных солдат, осматривал оружие, спрашивал о здоровье. Сегодня же он молча прошел мимо своей охранной стражи и подвигался вперед не обычным своим быстрым и твердым шагом, а согнувшись, точно сразу постарел на много лет.

Он был королем франконского племени, которое на основании договора, заключенного еще с Юлианом Отступником, поселилось в Южной Галлии и верно служило Римскому государству.

Вот уже тридцать лет он во главе своего народа участвовал во всех битвах, где решались судьбы государства. Много раз он спасал императоров от поражения, поверг к ногам Феодосия самого грозного из всех бунтовщиков, Максима, а опасных соседей, неспокойных франков, держал вдали от границ Империи. Без его гения и храбрости Галлия давно сделалась бы добычей франков. Он был щитом и главой западных префектур.

И вдруг за все это…

Арбогаст шел, низко опустив голову, по пустым улицам. По временам грудь его вздымалась от глубокого вздоха.

Вблизи одних ворот крепостной стены горел костер. Вокруг него на медвежьих шкурах сидели дикие, бородатые люди и согревали себя пивом.

На куче хвороста лежала старая женщина, закутанная в лохмотья. Повернувшись увядшим, сморщенным лицом к огню, она шевелила беззубым ртом, точно что-то жевала.

– Расскажи-ка нам, мать, про старину, а мы угостим тебя пивом, – сказал один солдат.

Женщина пожала плечами.

– Я уж вам все рассказала, – проворчала она, – даже в горле пересохло.

Один из ближайших к ней солдат быстро подал ей выдолбленный буйволовый рог, наполненный ячменным соком.

– Промочи, мать, горло и утешь наши сердца старой бывальщиной. Ты видела столько земель и слышала столько занятных рассказов.

Женщина, не отрывая глаз от огня, покачала головой.

– Я видела много земель и слышала много чудес, – заговорила она вполголоса, точно говорила сама с собой, – да, да… В Риме и Константинополе за мной ухаживали вельможи, осыпанные драгоценными камнями, говорили мне сладкие речи, называли своей возлюбленной… Но годы погасили блеск моих глаз, иссушили тело, осыпали сединой волосы, и теперь я стираю ваши грубые туники, штопаю плащи, и все потому, что я верила этим змеям.

Она приставила рог ко рту, глотнула пива и через несколько минут продолжала беззвучным, старческим голосом:

– Вы хотите старой бывальщины? Слушайте, что случилось с королем Хильдериком… Это было давно… очень давно… даже самые старые люди не помнят когда… Король Хильдерик, любимый вождь вольных франков, был молод, как весна, прекрасен, как поляна, купающаяся в блеске месяца, отважен так, что только один бог войны равнялся ему… Когда он махал мечом и трубил в серебряный рог, то ему повиновались леса на двести миль вокруг. Из тысячи сел тянулись вооруженные воины и шли за своим королем, как идут лани за оленем. Послушные, преданные ему, они шли туда, куда он их вел, – на восток и запад, на север и юг; а где раздавался их военный клич, там могущественные цари падали к стопам юного Хильдерика. По обеим сторонам Рейна не было владыки счастливее Хильдерика.

Она устала и снова подкрепилась пивом.

Солдаты, занятые рассказом старухи, не заметили, как Арбогаст подошел к костру.

Он прислонился к стене и начал прислушиваться.

– Слухи о победах счастливого Хильдерика, – продолжала старуха далее, – дошли до ушей римского императора. Вот он выслал к нашему королю своих сановников с дарами и поклоном и приказал передать ему следующие слова: «Мне жаль, что ты тратишь свою молодость и отвагу в лесах Франконии. Все твои доблести не ослепят тебя такой славой, какую предназначили тебе боги. Если хочешь, чтобы блеск твоего имени озарил весь мир, то приходи ко мне со своим племенем, и я поставлю тебя над многими народами, которыми ты будешь править и предводительствовать».

Старуха язвительно засмеялась.

– Хе… хэ… хэ… Злые духи стояли около Хильдерика в то время, когда послы императора говорили это, злые духи отуманили его прямое сердце настолько, что он поверил римлянам. Император нуждался только в могущественном слуге, а королю Хильдерику казалось, что предатель ищет его дружбы. Как некогда… давно уже, так давно, что только старая песня сохранила память об этом позоре… Много, много веков тому назад… когда наши предки рождались с ярмом на шее и цепями на ногах и росли только для того, чтобы своей позорной смертью тешить римскую чернь, так теперь и вы гибнете на полях битв для славы этого проклятого народа, который не в силах сам держать меч и щит в своих руках. Глупцы! Когда-нибудь вы наконец поймете, что не император – владыка государства, а вы…

Солдаты быстро вскочили и выпрямились… К костру приближался Арбогаст.

Старуха, увидев короля, подняла руки над головой, точно защищаясь. Она подстрекала римских солдат против императора, орлам которого они присягали… Она совершила преступление, за которое в военное время сажали на кол.

Съежившись в клубок, обезумевшая от страха, она ждала приговора и только тихо стонала.

Но произошло что-то необыкновенное… Арбогаст посмотрел на старуху и солдат каким-то загадочным взглядом и двинулся вперед, не сказав ни слова.

Он шел вдоль стены с глазами, опущенными книзу, не слыша переклички стражи, которая при виде короля обменивалась ночным паролем. Время от времени он останавливался, смотрел на звездное небо, что-то шептал и опять шел дальше.

В его сердце шла страшная борьба оскорбленного самолюбия с сознанием долга. Свободный франк, потомок непримиримых врагов Римского государства боролся в нем с приверженцем Феодосия.

Он вернулся домой и спросил глашатая, дремавшего в сенях на лавке:

– Славный Евгений удалился уже на отдых?

– Славный Евгений еще занимается, божественный государь, – отвечал невольник, став на колени.

Арбогаст вошел в большую залу, заставленную тремя рядами столов. За одним из них сидел Евгений, нагнувшись над кипой пергаментов, которые он просматривал.

Увидев короля, он быстро поднялся с кресла.

– Завтра ты отправишь двух послов, – сказал ему Арбогаст. – Пресвитер Аполлоний поедет в Константинополь к императору Феодосию, чтобы отвратить его гневную руку от Рима. Трое самых красноречивых советников сенаторского звания пусть поедут к королю Фравитте с дарами от меня и ласковым словом. Я на некоторое время хочу заключить перемирие с франками, потому что вижу, что мне необходимо покинуть берега Мозеля для Виенны. Посольство к франкам будет сопровождать Арбитр со своим легионом.

– Все будет сделано по твоему приказу, король, – отвечал Евгений, наклонив голову.

 

II

Винфрид Фабриций лежал в своей приемной зале на мягкой софе и внимательно вглядывался в худое, преждевременно увядшее лицо человека низкого роста, который стоял перед ним, небрежно завернувшись в грязную тогу.

– Мне говорили, что ты ревностный слуга истинного Бога, – начал Фабриций, не поднимаясь с софы.

– Все мои помыслы и каждый час дня я посвятил Творцу неба и земли и Его распятому Сыну, нашему Господу Иисусу Христу, – отвечал дьякон Прокопий.

– Человеку, столь сведущему в нашей религии, – сказал Фабриций, – не нужно напоминать, что Добрый Пастырь более радуется обращению одной заблудившейся овцы, чем девяноста девяти праведникам. Взялся ли бы ты за обращение грешницы, омраченной языческими предрассудками?

– Я не одну уже поклонницу римского суеверия облек в одежду оглашенной.

– Но ту, которую я хочу доверить твоему попечению, ты не убедишь словом кротости и любви. Ты должен знать также пути и средства, действующие на разум.

– Прежде чем стать дьяконом, я был ритором.

На желтом лице дьякона светились бесстрастные глаза человека, который не отступит ни перед каким препятствием.

– Если ты исполнишь это трудное дело, – продолжал Фабриций, довольный своим исследованием, – я замолвлю о тебе слово божественному Валентиниану и постараюсь добыть для тебя епископство в Галлии. Но я требую от тебя не одного только красноречия. Пока ты не обратишь в христианскую веру ту язычницу, до тех пор ты не будешь расспрашивать меня ни о чем и будешь подчиняться моим приказаниям с покорностью невольника.

Когда воевода напомнил об епископстве, глаза Прокопия на мгновение вспыхнули радостным огнем.

– Я буду смотреть только в душу этой язычницы, – отвечал он, – и вслушиваться только в ее грешные помыслы, чтобы найти дорогу к ее разуму. Я буду глух и слеп ко всему, что происходит вокруг меня. Распоряжайся мной, как своим невольником.

Воевода дал знак Теодориху, который оберегал двери от любопытства слуг, и сказал:

– Пусть дворецкий даст ему две теплые туники, меховое одеяло и воинский плащ.

Потом он обратился к Прокопию и сказал повелительным голосом:

– Ты сегодня же оставишь Рим и направишься по Аврелийской дороге, но не скажешь никому, куда уезжаешь. В Луне ты остановишься в почтовой гостинице и дождешься вот этого моего слугу и поверенного (он указал рукой на Теодориха), а потом отправишься туда, куда он прикажет. Воля этого старика – моя воля. В Луне ты не будешь завязывать никаких знакомств. Когда прибудешь на место, не щади красноречия и молитв для обращения язычницы, чтобы я тебя мог как можно скорее наградить епископством. Мир с тобой, дьякон.

– Я буду молить Предвечного Бога, чтобы Он вложил в мой голос огонь, а в слова силу истины. Мир с тобой, воевода.

Когда Прокопий ушел, Фабриций поднялся с софы, заглянул сам в сени и боковые коридоры и, убедившись, что его никто не может слышать, почти вплотную подошел к Теодориху.

– Все ли готово? – спросил он шепотом.

– Как ты приказал, господин, – отвечал Теодорих таким же тихим голосом.

– А эти негодяи?

– Их пятеро, и ни один из них не задумается убить родного отца.

– Ты уверен в том?

– Они дрожат от нетерпения, чтобы доказать мне, что не боятся никаких богов.

– А наши невольницы?

– Женскую прислугу я еще вчера выслал ночью в Луну. Их сопровождает Германрих.

– А носилки, постели, ковры?

– Германрих забрал с собой всю домашнюю обстановку.

– Значит, завтра тотчас же после восхода солнца?

– Завтра с рассветом святейшая Фауста Авзония едет в Тибур. Ее особу охраняют только один ликтор и два невольника. Римляне верят, что горы, реки и придорожные камни оберегают весталок от опасностей.

Воевода и Теодорих переговаривались тихими, короткими словами, точно боясь чего-то, и постоянно оглядывались на дверь.

Завтра он порвет цепи, приковывающие весталку к прошлому Рима, а остальное докончит его любовь. Он не отдаст Фаусты никому, никому… Одна только смерть вырвет ее из его объятий… Но если негодяи, которые должны похитить ее, выдадут тайну?..

Воевода задумался. Его брови нахмурились, лицо приняло грозное выражение. Он снова наклонил голову к Теодориху и сказал:

– Преданность злодеев бывает изменчива, как преданность хищных зверей. Прирученный волк сегодня кусает ту руку, которую он лизал. Пока Фауста Авзония не омоет своего прекрасного тела в источнике высшей жизни, даже ветер не должен знать, где она скрывается.

Он вперил проницательный взор в лицо Теодориха и прошептал, отделяя слово от слова:

– Ты понял меня, старик? Ты можешь идти, – сказал воевода.

Теодорих, несмотря на ясное приказание, не уходил.

– Неужели в последнюю минуту тебя охватил неразумный страх?

– Чего мне бояться? Смерти? Солдат и слуга хорошо оканчивает свою жизнь, когда умирает за своего вождя и господина.

– Но почему твое лицо покрыто облаком печали?

– Не страх за эти несколько лет, которые мне осталось провести на земле, нагнал это облако.

– Ты опасаешься за меня?

– Какой-то внутренний голос говорит мне, что это похищение не одарит вас счастьем.

– Твой внутренний голос лжет! – воскликнул воевода.

– Внутренний голос лжет всегда, когда его предостережения становятся на дороге человеческих страстей.

Теодорих протянул руки к воеводе и заговорил задушевным голосом:

– Не гневайтесь, господин, мои старые глаза не хотели бы видеть вашего отчаяния. Она служительница богов, чистая дева, и вожделения мужчины не должны пятнать ее. Неужели вашей молодости во что бы то ни стало нужны ласки весталки? Сколько прекрасных женщин сотворил Добрый Пастырь для увеселения сердца воинов!

– Ты вовремя покидаешь это омерзительное гнездо языческих суеверий, потому что если бы ты остался дольше в Риме, то снова погряз бы в болоте идолопоклоннических предрассудков. Делай, что тебе приказывают, а не обсуждай приказания господина.

– Я всегда пользовался вашим доверием.

– Поэтому только я и слушаю тебя так терпеливо. Пусть тебя не пугает жреческий сан этой римлянки. Тот не священник, кто служит суеверию. Похищая Фаусту Авзонию, ты испросишь для своей грешной души милосердие Доброго Пастыря, ибо будешь действовать для славы Его. Обращенная весталка, родственница префекта Флавия, придаст много блеска нашей святой вере.

Теодорих грустно улыбнулся.

– Я сделаю все, что прикажете, – сказал он, – только помните, что я предостерегал вас.

Воевода повернулся к дверям, ведущим в его кабинет, но вдруг остановился и стал прислушиваться.

С улицы сквозь стены дома проникал какой-то шум, похожий на осеннюю бурю. Он то стихал, то усиливался, замолкал и поднимался с протяжным свистом.

– Что это такое? – спросил воевода, посмотрев на Теодориха. – Неужели погода так переменилась?

Старый аллеман указал на потолок, в котором находился квадрат окна. Ясное солнце безоблачного дня падало в залу косым столбом света, разливавшимся по полу.

А со двора все доносился шум бури, то стихающий, то усиливающийся.

– Узнай, что там такое? – сказал воевода.

Прежде чем Теодорих успел исполнить приказание Фабриция, в передней раздались тяжелые шаги, и в залу вбежал аллеманский сотник.

– Бунт, бунт! – крикнул он, увидев Фабриция. – Весь город… Римляне… – Он был так испуган, что позабыл даже отдать воеводе честь и только жестом показывал на улицу.

– Римляне… огромная толпа… целое море… – говорил он, захлебываясь.

– Что случилось? – спокойно спросил Фабриций.

– Бунт, бунт!.. – бормотал сотник.

– Какой бунт? – крикнул на него Фабриций. – Вино, что ли, отбило у тебя соображение? Говори со мной, как трезвый человек.

Грозный голос воеводы возвратил сотнику сознание. Он выпрямился, коснулся правой рукой эфеса меча и ответил монотонным голосом подначального:

– Посольство, отправленное сенатом в Константинополь, сегодня утром вернулось в Рим. Славные сенаторы привезли отрицательный ответ. Император Феодосий не отменил последнего эдикта. Народ, узнав о результатах посольства, разлился по улицам и стал угрожать христианским храмам…

В глазах Фабриция блеснула радость.

– Не отменил? – спросил он. – Ты говоришь, что языческая чернь бунтует?

– Если бы не Флавиан и Симмах, народ бросился бы на Латеранскую базилику.

– Безумцы! – воскликнул Фабриций. – Немедленно вооружить мою аллеманскую стражу! Палатинский отряд послать на Марсово поле!

Он вынул из-за туники восковую таблицу и начертал на ней палочкой несколько слов…

– В лагерь за Номентанскими воротами! Во весь дух! – Он бросил табличку сотнику и выбежал из залы.

Через четверть часа он уже сидел на коне в полном вооружении. Он было поднял меч, чтобы дать аллеманской страже знак к выступлению, как перед воротами дома остановилась золотая колесница.

Он поморщился и осадил назад нетерпеливого коня.

В колеснице был Симмах.

Противники с минуту молча смотрели друг на друга, потом Симмах первый заговорил взволнованным голосом:

– Римский сенат моими устами приветствует воеводу Италии.

Фабриций отвечал каким-то неразборчивым ворчанием.

– К этому приветствию он присоединяет просьбу о снисхождении к справедливому негодованию последователей народных богов – продолжал Симмах. – Ты заслужишь благодарность государства, если удержишь стремительность своих солдат. Одна капля нашей крови, пролитая без нужды, произвела бы восстание, результат которого предвидеть никто не может.

Фабриций хотел ответить, что не боится черни, но, вспомнив наставления Валенса, сказал:

– Я буду охранять только церкви и жизнь христиан. Если твои единоверцы не поднимут руки на храмы Божии и не нарушат спокойствия города, я не обращу внимания на их безрассудную ярость.

Губы Симмаха дрогнули, лоб покрылся морщинами.

– Сенат поблагодарил бы тебя письмом, подписанным всеми сенаторами, если бы ты не раздражал отчаяние римского народа видом войска. Спокойствие восстановим мы сами. Сенаторы и весталки уже успокаивают возбужденные умы.

– Когда город взволнован безумием черни, то мое место на улицах, – резко ответил Фабриций. – Наместник императора не смеет прятаться под безопасный кров, когда области, вверенной его попечению, грозит буря.

– В таком случае я поеду впереди тебя, чтобы отстранить с дороги ненависть моих единоверцев.

– Поступай, как тебе повелевает твой рассудок, – ответил Фабриций и скомандовал: – На Марсово поле!

Мечи стукнули, оружие зазвенело, кони встряхнули головами, и охранная стража воеводы Италии двинулась к главному рынку. Во главе ее ехал Симмах, который сам управлял колесницей.

Не опасение за голову Фабриция заставило римского патриота сделаться щитом для христианина. Если бы дело шло только о ненавистном ему галилеянине, то Симмах без раздумья бросил бы его на растерзание разъяренной толпы, но оскорбление, нанесенное императорскому наместнику, повело бы за собой уличную свалку, которая пока была еще нежелательна ни одному из староримских вождей.

Действительно сенаторы, посланные в Константинополь, привезли ответ, столь решительный и грозный, что Флавиан и Симмах потеряли надежду на мирную отмену распоряжений Феодосия, но прежде чем решиться на вооруженное сопротивление, нужно было ждать результатов посольства Кая Юлия. В Риме до сего времени не было известно ни о пребывании брата Порции в Тотонисе, ни о посредничестве Арбогаста.

Симмах, прикрывая собой Фабриция, спасал своих единоверцев от гибели, потому что преждевременное восстание могло бы уничтожить все приготовления римских язычников.

То, что он поступил с полной прозорливостью человека, который хорошо знает впечатлительность толпы, это обнаружилось в ту минуту, когда стража воеводы начала спускаться с Палатина.

Улицы, битком набитые народом, кишели, как громадные, необозримые муравейники. Над живым морем тел, разогретых лучами уже теплого февральского солнца, поднимался легкий пар от дыхания и испарений.

На улице стоял неумолкающий шум. Он то низко шел над толпой, то вдруг поднимался и со стоном северного вихря крутился над кровлями домов. Фабриций взором вождя окинул враждебное ему скопище и скомандовал:

– Сомкнись!

Голова одной лошади придвинулась к голове другой, солдаты почти касались плечами друг друга. Стража образовала сплошную цепь, сверкающую золотом и серебром. Вместе с тем раздался громкий возглас Симмаха:

– Расступитесь, квириты!

Стоявшие впереди, увидев известного всем сенатора, начали подаваться назад. Имя Симмаха переходило из уст в уста. В густой массе тел мало-помалу образовался узкий коридор, достаточный для проезда его колесницы.

– Расступитесь, квириты! – просил Симмах. – Сложите вашу скорбь к стопам Юпитера. Он отомстит за причиненную вам несправедливость, ибо его гром и молния еще обладают всемогущей силой.

В это время кто-то крикнул:

– Воевода!

Вокруг Симмаха и Фабриция на несколько секунд водворилась такая тишина, как будто внезапная смерть схватила толпу за горло. Тысячи глаз обратились на аллеманскую стражу и в остолбенении глядели на нее.

«Этот дерзкий варвар осмелился своим присутствием издеваться над душевной скорбью римского народа?» – говорили эти изумленные взгляды.

И снова над громадным муравейником поднялся шум, сначала глухой, как ропот далекого моря. Из этого шума выделялись все более и более быстрые и многочисленные восклицания:

– Галилеянин!

– Враг наших богов!

– Варвар!

Эти восклицания, грозные, негодующие, сплетались вместе, пока не слились в один свистящий, страшный крик мщения:

– Убить его!

Из живого моря поднимались обнаженные руки. И в каждой из них сверкал отточенный нож.

Фабриций понял, что его стража, состоящая только из ста человек, не одолеет бешенства вооруженной толпы. Если бы его аллеманы перебили тысячу язычников, их сотрет и уничтожит другая тысяча.

Он мог бы отступить… Время еще было, но гордость солдата удерживала его.

Он наклонился к конской гриве, съежился, как хищная птица, и глядел на разъяренную толпу как воин, привыкший к борьбе со смертью. Первая рука, которая поднимется на него, больше не поднимется никогда. Он сам бросился бы в этот омут, если б не помнил предостережений Валенса. Он будет только защищаться. Лицо его не побледнело, ресницы не дрогнули, глаза не потеряли своего блеска. Только губы его сжались плотнее, и правая рука судорожнее сжала рукоять меча.

Но и Симмах также понял, что от его присутствия духа зависят судьбы Рима. Гибель охранной стражи воеводы Италии навлекла бы на древнюю столицу легионы Валентиниана, а эту минуту язычники старались отдалить до тех пор, пока не будут кончены все их приготовления.

Он дернул коней, откинулся в глубь колесницы и распростер руки, заслоняя собой Фабриция.

– Тогда убейте и меня! – воскликнул он.

Толпа сразу примолкла. Народ видел перед собой только своего возлюбленного сенатора, защищающего воеводу, и заколебался. Руки, вооруженные ножами, опускались одна за другой, шум утихал.

– Убейте и меня! – повторил Симмах, срывая с себя тогу. – Убейте вместе со мной Флавиана, Юлия и всех, которые думают за вас, чтобы мы не видели вашего безрассудства. Сколько раз вам говорили, что могущественнейшей защитой служит терпение. А вы поступаете, как женщина, которая сначала чувствует, а потом рассуждает; вы, как неразумный ребенок, который понимает только то, что его окружает. Мы беспрестанно говорим вам: ждите! А вы безрассудной своей поспешностью уничтожаете дело наших рук. Вместо помощи вы постоянно доставляете нам новые заботы. Тогда умертвите и меня, и Флавиана, и Юлия, и всех сенаторов вашей крови и сами защищайте себя от могущества императоров.

Он распахнул тунику.

– Разите! – восклицал он.

Как масло успокаивает вспененные валы, так его слова усмиряли ярость толпы.

Римский народ знал, что знаменитый сенатор все свои помыслы посвятил делу приходящего в упадок язычества. Если он, Симмах, заклятый враг галилеян, прикрывает собой Фабриция, то, несомненно, это он делает по совету остальных сенаторов и видит в этом цель, которую может открыть публично.

Там, куда доходил голос Симмаха, буря утихла совершенно и сменилась тихим шепотом. Те, кто поспокойнее, объясняли соседям значение слов сенатора.

Только из отдаленных рядов долетали громовые раскаты грозных криков.

– Убить его, убить! – ревела толпа.

Но по мере того, как тихий шепот распространялся и охватывал все больший круг людей, постепенно слабели и крики мести.

– Защити нас перед могуществом императоров, отец отечества! – крикнул какой-то старик.

– Защити нас, защити! – просили ближайшие.

– Скажи, что нам делать?

Симмах поднял руку над успокоившимся народом и заговорил:

– Пока божественные лики Феодосия и Валентиниана украшают штандарты римского войска и смотрят на вас с храмов и общественных зданий, до тех пор вы должны уважать представителей их власти. Пусть никто не скажет, что римский народ насилием и предательством навлек на себя гнев римских императоров.

Он окинул толпу взглядом, который был красноречивее его двусмысленных слов, и спросил:

– Вы поняли меня, вириты?

В толпе снова пронесся тихий шепот, старшие объясняли что-то младшим, мужчины – женщинам.

Народ понял, что решительная минута еще не наступила.

– Распоряжайся нами, Симмах, защитник наших богов, – грянуло со всех сторон.

– Пусть ваши руки ничего не знают о пламени, которое пожирает ваши сердца, – говорил Симмах, усиливая голос.

Он во второй раз окинул толпу многозначащим взглядом и тронулся вперед.

Колесница медленно, шаг за шагом, с трудом продвигалась среди сплоченной массы народа. Толпа теснилась и освобождала дорогу знаменитому сенатору. Вокруг царила такая тишина, что было слышно дыхание людей, стоящих впереди. Римляне отворачивали головы или опускали глаза, чтобы не смотреть на христианские знаки, сверкавшие на шлемах солдат.

Над этой печальной тишиной раздавался только глухой шум колес экипажа, сливающийся с мерным стуком оружия и звоном лат аллеманов. Время от времени слышался голос Симмаха:

– Расступитесь, вириты, расступитесь…

Голос сенатора слабел с каждой минутой. Казалось, что он не требует, не просит, а только изливает свою жалобу.

Симмах ехал с высоко поднятой головой, но лицо его было так бледно, как будто долгая и тяжелая болезнь высосала из него всю кровь. Его седые волосы в беспорядке свесились на лоб, ресницы и губы нервно вздрагивали. Было видно, что гордый римлянин напрягает все силы, чтобы не пасть под бременем гражданских обязанностей. Ни он и ни один из вождей староримской партии даже в минуты отчаяния не допускали, чтобы обстоятельства когда-нибудь могли принудить их защищать разрушителей римских традиций от гнева римского народа.

И вот случилось то, чего никто даже не представлял себе. Один из самых пылких язычников своей собственной грудью в Риме, столице Юпитера, защищает свирепого врага народных богов.

Народ чувствовал весь ужас этого положения и затаил дыхание, как ягненок под лапой волка.

От окликов Симмаха, от печальной тишины и тяжелого дыхания толпы веяло таким глубоким горем, что оно бросило свою тень даже и на душу Фабриция.

Ведь он прежде всего был храбрым солдатом, а солдат никогда не издевается над беззащитными.

Фабриций, видя перед собой толпу людей, угнетенных сердечной болью, забыл о своем отвращении к язычникам. Если б римляне бросились на него, он купался бы в их крови, грыз бы их зубами, но, покорные, они пробуждали в нем только чувство жалости.

Сложив руки на шее лошади, он поник головой, не смея глядеть по сторонам. В эту минуту он стыдился своей ненависти к язычникам.

Стража воеводы Италии не встречала ни одного благожелательного взгляда. Аллеманы продвигались вперед среди глухого молчания, как будто они были преступниками, которых римская чернь провожает на место казни.

На Марсовом поле воеводу ждал уже гарнизон столицы. Симмах увидел его и остановил колесницу.

– Теперь я тебе не нужен, – сказал он Фабрицию.

Когда он удалился, воевода встал во фронт отряда и громко сказал:

– Здорово, товарищи!

Ему отвечал глухой шум. Мечи не стукнули в щиты.

Ряды легионеров стояли неподвижно. Из-под шлемов на воеводу смотрели враждебные глаза, только в нескольких местах раздались отдельные голоса:

– Привет тебе, воевода!

Фабриций закусил губы. Он знал, что не овладел еще сердцами солдат, что его и легионы Италии разделяет религиозная ненависть, которая росла с каждым днем.

Он обратился к младшим офицерам и отдал приказ:

– Первая, вторая и третья когорты пусть восстановят порядок на улицах… Мечей не обнажать, народ не раздражать… В случае надобности пустить в ход щиты и кулаки… Когорты четвертая, пятая и шестая пусть окружат в середине города христианские храмы и не допускают до них бунтовщиков. Конница, за мной!..

Не сказав обычного приветствия, он двинулся к Целийскому холму, чтобы оградить Латеранскую базилику от ненависти язычников.

Симмах в это время возвращался назад той же самой дорогой.

Улицы уже начали пустеть. Только кое-где на площадях, перед храмами, еще стояли кучки людей и разговаривали вполголоса.

Там, где проезжал Симмах, он видел нахмуренные лица и печальные взоры. Никто не приветствовал его восклицаниями и рукоплесканиями; отцы не указывали на него сыновьям, матери – дочерям.

Истинное горе молчаливо.

Солнце уже заходило, когда Симмах повернул на Капитолий и остановил свою колесницу перед храмом главных римских богов. Вечерние тени уже окутали нижнюю часть громадного квадратного здания. Только золоченый фронтон еще сверкал в лучах гаснувшего дневного светила.

Симмах бросил вожжи какому-то нищему и по широким мраморным ступеням вошел в обитель Юпитера, Юноны и Минервы.

Внутри храм, поддерживаемый огромными колоннами, был так высок и обширен, что взгляд человека терялся в нем, как в бесконечности. Множество больших ламп, прикрепленных к колоннам, производили впечатление мелких звезд, затянутых мглой.

Симмах шел по середине храма к алтарю Юпитера, который горел в глубине, как солнце.

Он шел тихо и осторожно, потому что всюду его нога натыкалась на распростертых людей. Белые платья женщин и белые тоги мужчин, обрамленные широкой пурпурной полосой сенаторского звания, преклонялись во прахе. Весь римский патрициат принес свою скорбь к стопам отца народных богов. Время от времени поднималась чья-нибудь рука, и раздавался голос, дрожащий от слез:

– О Юпитер, Юпитер!..

Тогда белые платья и белые тоги колебались, как спокойные воды озера под дуновением легкого ветра, и тихие рыдания пролетали над преклоненными головами.

Потом снова наступила тишина.

Симмах, приблизившись к алтарю Юпитера, прислонился к колонне, сложил руки и взором, полным скорби, смотрел на изваяние покровителя Рима.

Старый Юпитер покоился на троне из слоновой кости. На его золотых волосах сверкал золотой венец; пурпурный плащ, затканный пальмами римского триумфатора, покрывал его плечи. В одной руке он держал изображение победы, в другой – гром и молнию.

Сотни ламп бросали дрожащий свет на золотые и серебряные приношения, на щиты, украшенные драгоценными камнями, на мечи и оружие, на мурринские вазы и драгоценные нарукавники идолопоклонников, которые многие века украшали обитель Юпитера, царящего в Капитолии вместе с Юноной и Минервой.

Для Симмаха и многих последних язычников этот сверкающий Юпитер был только олицетворением римских традиций, видимой цепью, соединяющей настоящее с прошлым. Преклоняя перед ним колени, они возносили свои молитвы к духам – покровителям родины.

Но не Юпитеру теперь молился Симмах:

– О ты, правитель мира, которому угодно было иметь столько имен, сколько есть людских наречий, – смилуйся над Римом! Если мы не угадали твоего истинного имени, то не карай за неведение нас, слабых смертных, ибо ты не открыл нам, как ты хочешь, чтобы тебя величали. Если ты сила, разлитая во Вселенной, если ты соединяешься со всеми стихиями, приводя их в движение без посторонней помощи, если ты могущество, отрешенное от мира и носящееся над делом рук своих, – прости моей отчизне минуты забвения.

И он устремил пристальный взгляд на сверкающий облик Зевса, окруженного ореолом переливающихся лучей, как будто ждал ответа.

До него доносился немолчный, тихий шум вздохов и рыданий. Симмаху казалось, что белая волна тог и платьев, окутанная мраком вечера, удаляется, бледнеет, уходит в землю, меркнет. Его глаза, ослепленные блеском алтаря Юпитера, видели какую-то серую мглу, из которой временами выделялись неясные очертания человеческих фигур.

И внезапная боль так сильно охватила его душу, что он зашатался и упал на колени. Эти бесформенные контуры человеческих фигур произвели на него впечатление теней, исчезающих в пространстве.

Охватив голову руками, он без движения лежал на полу. Сердце римлянина было переполнено слезами, и он напрягал всю свою волю, чтобы сдержать их. Рыдания давили его грудь, теснились в горле. Он боролся с собой, чтобы не разразиться жалобами, как женщина.

– Неужели ты навсегда отвратил свой лик от детей Рима, неведомый владыка мира. Неужели ты не отменишь своего решения? – спрашивал Симмах. – Отчего?.. Отчего?..

Он обхватил грудь руками и с трудом перевел дыхание.

– Если тебя оскорбляет наше неведение, скажи, как называть тебя? Тебе служат горы и моря, солнце и звезды, ветры и молнии. Откройся нам в грохоте своих громов, бурь и ураганов. Смилуйся над Римом, над своим избранным народом! – молил он с отчаянием.

А до его слуха по-прежнему доносился несмолкаемый тихий шум вздохов и сдерживаемых рыданий, вливающийся в его душу безнадежной жалобой.

Симмах припал к пыльному полу своими седыми волосами. Он дал простор своему горю, и из его груди вырвалось отрывистое, сухое рыдание. Когда он лежал, подавленный, более жалкий, чем самый несчастный раб, к нему приблизилась белая фигура. Никомах Флавиан наклонился над своим другом, дотронулся до его плеча и проговорил тихим голосом:

– Встань и будь мужем! Пришли известия от Юлия.

Симмах вскочил на ноги.

– От Юлия? – прошептал он.

И блеск радости осветил его скорбное лицо.

– Юлий был у Арбогаста? Виделся с ним, говорил? О, если бы Арбогаст…

– Юлий был у Арбогаста в Тотонисе, откуда направился в Виенну, чтобы далее вести начатое дело, – отвечал Флавиан. – С дороги он умоляет нас быть терпеливыми и шлет слова надежды. Пишет, что душу Арбогаста уже терзает огонь оскорбленной гордости. А из этого огня для нас возникнет свобода.

– О, если бы Арбогаст… – повторил Симмах, сжимая руку Флавиана.

– Если бы Юлию удалось перетянуть Арбогаста на нашу сторону, – говорил Флавиан, – то угрозы Феодосия обратились бы против него самого. В союзе с Арбогастом мы без особых усилий одолеем восточные префектуры.

– А без Арбогаста?

– Без Арбогаста нам остается обратиться только к помощи наших богов.

– Боги Рима уже давно покинули нас, – отвечал Симмах со скорбной улыбкой.

– Нам остается только победа или почетная смерть. Иного исхода нет после ответа Феодосия.

– Теперь настала твоя очередь, Вирий.

– Что было в моих силах, я сделал. Легионы Италии – на нашей стороне, префект Африки обещал прислать из Египта столько хлеба, сколько нам потребуется; денег и оружия у нас достаточно; сторонники прежнего порядка, разбросанные по целому государству, ждут из столицы сигнала.

Флавиан поднял полу тоги и тихо опустил ее на землю.

– Подождем еще дальнейших известий от Юлия, а если они будут неблагоприятны, то вверим судьбу Рима в руки бога войны. Пусть Марс выбирает между нами и Феодосием.

– Пусть выбирает, – повторил Симмах.

 

III

На дворе еще не совсем рассвело, когда на следующий день ворота атриума Весты отворились, и на улицу вышла Фауста Авзония, одетая в обычное платье жрицы. Только вместо шелкового красного плаща на ней была надета длинная епанча из толстой белой шерсти.

Она посмотрела на небо. Легкие облака, как туман, тихо тянулись над городом. С востока дул холодный, пронизывающий до костей ветер.

Перед воротами весталку ждала колесница, запряженная четверкой белых лошадей.

В ту минуту, когда Фауста садилась в экипаж, с левой стороны показались три голубя и, покружившись над атриумом Весты, исчезли за стенами храма Юпитера.

– В Тибур! – приказала она.

Она сама отвязала пурпурные вожжи и тронулась в путь. Перед ней ехал ликтор, а сзади два невольника. Все трое были верхом.

Город уже просыпался. Торговцы и ремесленники отпирали железные ставни. Везде, где проезжал экипаж весталки, суматоха начинающегося дня прекращалась. Торговцы, ремесленники и дети прижимали руки к груди и с уважением наклоняли головы. Женщины становились на колени. Городская стража отдавала честь, как префекту.

Ликтор без всякой надобности выкрикивал монотонным голосом:

– Дорогу святейшей деве Весты!

Фауста Авзония отвечала ласковой улыбкой и благосклонным взглядом царицы, привыкшей к почестям.

Вдруг она вздрогнула. На перекрестке четырех улиц стоял человек, закутанный в галльский плащ. Из-под его капюшона выбивались светлые волосы, а на смуглом лице светились блестящие черные глаза.

И он также преклонил голову.

Вожжи задрожали в руках Фаусты, горячий румянец залил ее лицо и шею.

Экипаж исчез уже за поворотом улицы, а этот человек все еще стоял на одном месте, преследуя весталку жадным взором. И, только когда стук колес затих, он отбросил назад капюшон и смешался с толпой.

То был Фабриций.

Целую ночь он не сомкнул глаз. Беспокойство подняло его с постели и выгнало из дома. Стража, расставленная на Палатине, удивлялась бдительности своего начальника. Он несколько раз обращался к ним, спрашивал пароль, бранил без всякого повода, казалось, совсем не слышал ответов и бежал далее.

Он осторожно приближался к атриуму Весты, обходил кругом обитель весталок, прислушивался, забывая о собственной безопасности. С первым лучом пробуждающегося дня он вышел на дорогу, которая вела в Тибур, и ждал.

После вчерашних происшествий он не был уверен в выезде Фаусты. Может быть, верховный жрец задержит ее в городе, может быть, она сама не захочет покинуть храм в такую грозную минуту…

Если бы она изменила свое намерение, план похищения, придуманный с таким трудом, пропал бы даром. Люди, нанятые Теодорихом, могли бы отказаться, или какое-нибудь иное непредвиденное препятствие могло освободить весталку от расставленных сетей.

Эти опасения лишили Фабриция сна, и, только увидав Фаусту, он вздохнул свободнее, но мучительное беспокойство не покинуло его окончательно.

Отъезд весталки был только началом задуманного дела. В ранние часы в Рим тянутся массы поселян. Теодорих может не найти места, удобного для нападения, а тогда…

При одной мысли о неудаче Фабриций содрогался всем телом и проклинал свое положение, которое связывало свободу его действий. Его юношеская страсть к Фаусте была такой силы, что, если бы ему приказали сейчас же выбирать между любовью весталки и наместничеством Италии, он, не колеблясь, потянулся бы за первым.

Чувствуя, что стены дома будут душить его, как тюремная крыша, он выехал за город, в лагерь, приказал войску выстроиться и в течение нескольких часов мучил солдат упражнениями.

Тем временем Фауста приближалась к Тибуртинским воротам, всюду сопровождаемая приветствиями римлян.

У самых ворот она услыхала за собой топот быстро бегущих лошадей и обернулась… Какая-то женщина мчалась, опустив вожжи. Голубой плащ, точно крылья, развевался над ее головой.

Поравнявшись с весталкой, она остановилась, бросила вожжи одному из невольников и вскочила в экипаж Фаусты.

– Не езди сегодня в Тибур, не езди… – говорила она задыхающимся голосом.

– Это ты, Порция? – отозвалась Фауста, узнав сестру Юлия. – Не мягка, должно быть, твоя постель, если ты покидаешь ее в такое раннее время.

– Не езди сегодня в Тибур, святейшая! – умоляла Порция, целуя руку весталки.

Фауста погладила рукой раскрасневшееся лицо девушки.

– Почему, дитя? – спросила она ласково. – От холода пасмурного дня меня охраняет одежда.

– От могущества злых демонов, которые завидуют твоей добродетели, тебя не защитит самое толстое сукно, – продолжала Порция.

И, наклонившись к уху Фаусты, она прошептала:

– Я видела тебя во сне на большом лугу… Ты собирала цветы, чтобы украсить ими алтарь непорочной Весты. Вдруг на тебя налетел огромный ястреб, схватил в когти, унес в небесную лазурь и исчез в воздухе… Сверху на землю падали цветы и лоскутья твоей жреческой одежды… И цветы и лоскутья были смяты, загрязнены. Не езди сегодня в Тибур, святейшая.

Лицо Фаусты омрачилось. Суеверная римлянка вспомнила о трех голубях, которые появились с левой стороны, и начала колебаться. Ее останавливала также и встреча с Фабрицием.

Но если она вернется в атриум Весты, что она скажет верховному жрецу, чем объяснит свое непослушание? В Тибур она ехала по его повелению. Опасение какого-нибудь неожиданного поступка со стороны воеводы не может оправдать ее, никто не должен знать о его грешных чувствах к ней. Любовь христианина была позором для весталки.

Фауста не могла вернуться назад.

– Вчерашние уличные сборища, по-видимому, настолько настращали твое молодое сердце, – сказала она, – что злоба галилеян пугает тебя даже во сне. Не бойся за меня. Наши боги еще царят в Риме и заботятся о безопасности своих служительниц.

Она поцеловала Порцию в голову.

– Завтра я буду ждать тебя в атриуме, чтобы поблагодарить за твое беспокойство.

– Возьми меня с собой, святейшая, – просила Порция.

– Ты хочешь защищать меня от этого огромного ястреба? – улыбнулась Фауста. – Если он настолько силен, как тебе представилось, то он и тебя похитит вместе со мной, а Констанций Галерий мне никогда не простит этого. Не удерживай меня, дитя. Гелиос уже высылает вперед себя розовоперстную денницу, а дорога в Тибур гористая.

Она приказала ликтору перенести Порцию в ее экипаж и выехала за ворота.

Стража опустила перед ней мечи, а сотник приветствовал ее восклицаниями, как и своего начальника.

Дорога в Тибур шла по берегу узкой реки, извиваясь и поворачивая вместе с ней. Вначале приходилось ехать вдоль домов огородников, которые снабжали столицу овощами, но на третьей миле постройки становились все реже. Только одни виллы, летние жилища римских купцов, сверкали белизной своего мрамора из-за куп кипарисов и каштанов.

И телеги, которые прежде тянулись непрерывными рядами, попадались теперь реже. Белый пояс весталки и ленты, развеваемые ветром, издали сдерживали их движение. Путешественники, спешившие в Рим, склонив голову, ожидали, пока экипаж весталки не минует их. Наиболее усердные выходили из экипажей и падали на колени.

Фауста всех приветствовала обычной милостивой и благосклонной улыбкой важной госпожи, с малых лет привыкшей к почестям.

На четвертой миле она поравнялась с телегой, которая тащилась шагом, хотя в ней сидели только трое мужчин.

На окрик ликтора посторонилась с дороги и эта телега, но сидевшие в ней не поклонились весталке. Один из них, который правил, повернул голову в сторону, двое остальных окинули быстрым, пристальным взглядом невольников Фаусты, как бы измеряли их силу.

Когда колесница уже опередила их, то правивший телегой ударил лошадей и поехал в нескольких шагах от весталки.

День становился все светлее. Сквозь тучи, покрывающие восток, просвечивала полоса медного цвета, отблеск которой широко разливался вокруг. Ветер стих, деревья перестали шевелиться – и во всей природе воцарилась тишина.

Среди этой тишины из-за медной полосы показался край огненного шара. Сначала он выкатывался медленно, потом все быстрее и быстрее, пока над сумраком холмов, показавшихся на горизонте, не повис огромный, красный щит, и сразу исчезли последние тени ночи. Фауста простерла руки к солнцу.

– Привет тебе, Гелиос, бог света! – заговорила она вполголоса. – Осуши своим теплом слезы моего народа. Пусть твое пламенное око сегодня глядит только на улыбки счастливых. Привет тебе, Гелиос!

Красный щит бледнел, желтел – медная полоса пропадала, расплывалась, тучки становились все легче, все прозрачнее, Ветер проснулся снова, деревья заколыхались.

Фауста плотнее закуталась в плащ и стегнула лошадей.

На сердце у нее таилось какое-то тревожное чувство, которого она не могла осилить. Ей казалось, что кто-то хватает ее сзади за платье, стараясь стащить с колесницы. Несколько раз она оглядывалась назад, и всегда ее взгляд падал на людей, которые ехали за ней следом. Они смотрели на нее с таким напряженным вниманием, с таким нахальством, что она тотчас отворачивала голову, оскорбленная их бесстыдством.

«Что это за люди могли быть?» – спрашивала мысленно она себя. Ни один из почитателей народных богов не осмелился бы приблизиться к весталке на несколько шагов. Может быть, это галилеяне?.. Но и христиане, живущие в Италии, уважали хранительниц священного огня за их чистоту, за отречение от бренного земного счастья.

Воображение рисовало перед глазами Фаусты огромного ястреба Порции. Он висел над ее головой, протягивал к ней когти… Светлые перья покрывали его голову, черные, изумительно блестящие глаза горели над кривым носом…

Фауста так сильно дернула вожжи, что лошади попятились назад.

У ястреба Порции были глаза Фабриция…

Кто эти люди? Ведь Фабриций в ту памятную ночь расстался с ней, угрожая встретиться в другом месте. Это значило, что он не потерял надежды сблизиться с ней, невзирая ни на что.

«Неужели этот галилеянин осмелится поднять руку на весталку, оберегаемую всем народом?» – спрашивала Фауста.

А тревожное предчувствие, охватывающее ее с каждым разом все сильнее, отвечало:

«Кто осмелился нарушить неприкосновенность храма Весты, тот не остановится и перед насилием». И вдруг… лицо Фаусты покрыл румянец, она улыбнулась. Весталка была женщиной, а женщине всегда льстит любовь, более сильная, чем опасение позора и смерти. Если бы она не сложила к ногам Весты мечтания своей молодости, то, может быть, не оттолкнула бы чувства, страстность которого была достойна ее взаимности.

Как раз в это время ей навстречу шла какая-то крестьянка. Увидав весталку, она преклонила на дороге колени.

Почесть, воздаваемая ее сану, напомнила Фаусте обязанности ее положения. Она тряхнула головой, точно хотела освободиться от грешных мыслей, но сердце женщины и дальше пряло золотую нить девических грез.

Фауста очнулась только тогда, когда раздался голос ликтора:

– С дороги! Место святейшей деве Весты.

Впереди по дороге ехала большая дорожная карета с опущенными шторами. Фауста хотела ее объехать, но карета помешала объезду. В то же время телега, едущая сзади, так близко придвинулась к ее колеснице, что лошади незнакомых людей почти касались ее невольников.

Напрасно кричал ликтор, ругались невольники и Фауста погоняла своих лошадей. Едущие спереди и сзади не обращали внимания на брань и крики. Когда Фауста пускала лошадей, пускали и они, когда она натягивала вожжи – и незнакомцы двигались вперед не спеша.

Упорное молчание и необычайная дерзость непрошеных попутчиков снова напомнили Фаусте ястреба Порции и угрозы Фабриция.

Она оглянулась вокруг. Окрестности были пусты и безлюдны. По дороге уже не встречались белые виллы. Только вдали, в горах, сквозь голубую мглу едва виднелись бедные деревушки.

Фаусту охватил страх. Несчастье, которое может случиться с ней, повергнет Рим в смятение.

Она напрягла зрение. Может быть, встретится какой-нибудь верный поклонник народных богов и освободит ее от такой необычной опеки.

Но по дороге, насколько хватало зрения, не было никого видно. Добраться бы только до северных деревушек, и она спасена. Она обратится к властям…

В голове Фаусты бродили беспорядочные мысли. Она все яснее чувствовала, что ей угрожает опасность. Это подсказывали ей быстрое биение сердца и неприятный холод, пробегавший по ее телу.

– Пусть эти люди посторонятся с моей дороги. Прикажи им именем префекта претории! – обратилась она к ликтору.

Но и имя Флавиана также не подействовало на неотвязчивых попутчиков. Карета двигалась в молчании, как будто в ней никого не было.

Окрестности становились все пустыннее, глуше. Направо и налево тянулись безлесные луга. Холодные и сумрачные горы, уходящие в облака, становились все ближе.

В сердце Фаусты боязнь уступила место гневу. Эти наглецы стесняли ее свободу, пренебрегали ее приказаниями.

Она нагнулась и отпустила вожжи.

Произошло что-то странное. Карета, колесница и телега, вытянувшись в одну линию, мчались и как бы состязались в цирке перед лицом римского народа: лошади фыркали, люди молчали, из-под копыт летели искры, тучи пыли поднимались кверху.

Фауста, бледная, с глубокой складкой на лбу и раздувающимися ноздрями, старалась во что бы то ни стало обогнать карету, но незнакомый путешественник мчался так же быстро, как и она.

Вдруг в том месте, где дорога разветвлялась на две стороны, карета остановилась так неожиданно, что лошади Фаусты наскочили на нее. Одна из них упала на землю, остальные бросились в сторону, вожжи перепутались.

Прежде чем Фауста успела опомниться, за ее плечами раздались громкие голоса. Она оглянулась… Один из ее невольников плавал в крови, другой оборонялся от двух нападающих.

Она выхватила из-за туники стилет, но в эту же самую минуту кто-то вскочил в ее колесницу, набросил ей на голову покрывало, и двое сильных рук подняли ее в воздух.

Несколько минут спустя карета и телега мчались по боковой дороге к северу. Густые клубы пыли вскоре закрыли удалявшихся.

Ни нападавшие, ни защищавшие не заметили, что испуганные глаза какого-то старика видели насилие, которому подверглась весталка.

За кустом сидел нищий, который чинил свою одежду. Когда карета исчезла в отдалении, он вышел из-за прикрытия, положил трупы ликтора и невольников на колесницу, отрезал постромки убитой лошади и направился к Риму.

* * *

В то время как это происходило на дороге в Тибур, воевода в Риме, в лагере за городом, испытывал выносливость своих солдат. Пройдя с ними обычные упражнения, он приказал им воспроизвести штурм крепости. Сам он шел пешим во главе атакующих и бросался на воображаемых врагов с таким бешенством, будто они были действительными врагами. Он взбирался по лестнице на стены, брал осадные машины, бранил отсталых или неловких, кричал, командовал.

Трибуны и сотники в изумлении переглядывались друг с другом. Еще никогда воевода не обнаруживал такого рвения.

Подчиненные не знали, что мысли их начальника в беспокойстве и тревоге устремлялись постоянно на Тибуртинскую дорогу:

«Теперь они должны быть на второй миле, теперь на третьей, на четвертой, на пятой… Как бы только им не помешал какой-нибудь случай… Почему я сам не могу участвовать в похищении… Не следовало доверять негодяям такого важного дела… Теодорих уже стареет…»

Неуверенность, опасение, надежды сменялись в сердце воеводы и увлекали его с места на место. Но в этот хаос внутренней борьбы иногда проникал и голос рассудка:

«А если по дороге встретится кто-нибудь, знающий Теодориха, или если эти нанятые негодяи отступят в последнюю минуту…»

Неудавшееся нападение принудит императорского уполномоченного к позорному бегству из Рима, заставит бросить пост, на котором он должен был служить своей вере и христианскому правительству.

Был уже полдень, когда воевода разрешил солдатам вернуться в казармы. Он хотел дальше продолжить учение, но рядовые начали роптать. Они падали от голода и усталости.

Фабриций возвращался в город один, без свиты. Взгляды подчиненных раздражали его.

Когда он проезжал ворота, ему показалось, что стража смотрит на него иначе, чем обыкновенно.

В городе его поразила тишина, царящая на улицах. Люди собрались в кучки и шептались о чем-то.

На ступенях храмов, перед статуями обоготворенных императоров лежали женщины с распущенными волосами. Лавки и магазины быстро запирались, мелкие торговцы складывали свои палатки.

Фабриций чувствовал, что этот переполох находится в связи с Фаустой Авзонией, и все большая тревога перепутывала его мысли.

«Может быть, она защищалась… может быть, ее ранили… убили… может быть, она вырвалась из рук похитителей и вернулась в Рим?»

Он подозвал городского сторожа.

– Я вижу, что город одевается в траур, – спросил он подбежавшего к нему сторожа. – Разве умер кто-нибудь из знатных?

– Боги наслали на Рим страшное несчастье, знаменитый господин! – ответил старик.

– Несчастье?

Фабриций силился сохранить спокойствие.

– Несчастье, говоришь ты? – повторил он беззвучным голосом. – Разве ангел смерти коснулся своими крылами кого-нибудь из сенаторов?

Он затаил дыхание и ждал, хотя нетерпение терзало его нервы, как ветер листья осины.

– Какие-то злодеи на Тибуртинской дороге напали на святейшую Фаусту Авзонию и увезли ее на север.

Сторож поднял руки к небу и воскликнул от души:

– Будь они прокляты! Пусть после смерти земля выбросит их из своих недр, чтобы они не знали покоя в царстве теней! Пусть отец богов осудит их на муки Тантала за оскорбление, горе и позор Рима!

На глазах язычника блеснули слезы.

Фабриций перевел дыхание.

– Кто же принес эту печальную весть в город? – спросил он.

– Свидетелем безбожного насилия был какой-то старик.

– Может быть, он узнал похитителей? – быстро перебил Фабриций сторожа.

– У злодеев на головах были капюшоны, а на лицах черные маски. Пусть их поразят громы Юпитера!

Фабриций пришпорил лошадь и поскакал к Палатину. Везде по дороге виднелись запертые магазины, мастерские и погруженные в печаль люди. Мужчины, одетые в черные тоги, спешили в храмы. Женщины из народа вопили на улицах, рвали на себе волосы, посыпали пылью одежду.

Воевода, глядя на это искреннее отчаяние, понимал, как тяжело он оскорбил чувства язычников.

Напрасно он убеждал себя, что оскорбление, нанесенное идолопоклонникам, не есть оскорбление, что, обращая весталку в христианство, он оказывает услугу своей вере. Проклятия сторожа звенели в его ушах, проникали в его мозг, в его сердце, пробуждая в нем совесть солдата.

Он похитил Фаусту, как потаенный убийца, вступил в союз с простыми разбойниками. Не в открытой битве он вырвал из пасти судьбы свое счастье.

Когда он въезжал на Палатин, навстречу ему выехал отряд конницы. Это Флавиан послал их в погоню.

Румянец стыда залил лицо Фабриция.

Теперь он был лжецом, он, который укорял Флавиана в предательстве. И лжецом, во сто раз более достойным презрения, ибо если префект претории старался усыпить его бдительность, то делал это из любви к родине, а его преступление породила обыденная человеческая страсть.

Опустив глаза, Фабриций отдал прислуге лошадь. Ему казалось, что все удивленными взглядами следят за его движениями.

Он не вошел в дом. Начальник его канцелярии предстал бы немедленно перед ним с новостью, которая потрясла весь город. Усердный чиновник будет ему говорить о Фаусте Авзонии, будет строить предположения, мучить его догадками. А может быть, он спросит его о Теодорихе и аллеманах, посланных вчера ночью без его ведома.

Фабриций не чувствовал себя достаточно спокойным, чтобы удерживать любопытство своего чиновника в должных границах. Он хотел прийти в себя, восстановить нарушенное равновесие.

Быстро пройдя переднюю, он по боковым коридорам направился в сад, в котором невольники-германцы обрезали сухие ветки деревьев и подметали дорожки.

Он подошел к стене, оперся на нее и стал прислушиваться.

Снизу на него веяла неприятная, глухая тишина кладбища. В городе замерла всякая жизнь. Люди забыли о труде, о нуждах дня, о своих делах, угнетенные тяжестью всенародного несчастья.

И Фабриций все яснее понимал ужас своего поступка. Хотя он знал, что язычники окружают весталок особым суеверным уважением, но не представлял себе, что они так глубоко примут к сердцу оскорбление, нанесенное традициям долгих веков.

Он уже не мог отступить. Проступок, раз совершенный, влек за собой цепь лжи и низости. Его деятельность в Риме окончилась бы в ту минуту, когда язычники узнали бы о его безрассудстве. Говорил же ему граф Валенс, что отказ Феодосия не будет еще последним триумфом нового порядка. Пока Флавиана не заменит другой префект претории, до тех пор законы идолопоклонников не перестанут быть обязательными для древней столицы государства.

Пока Фабриций раздумывал о средствах сохранить тайну до полного обращения Фаусты, к нему осторожными шагами лисицы приблизился человек, одетый в дырявую тогу. Он самодовольно усмехался и шевелил пальцами, как бы считал деньги, и шел так тихо, что обратил внимание воеводы только тогда, когда проговорил:

– Привет твоей светлости приносит твой нижайший слуга, – сказал он слащавым голосом, весь согнувшись в дугу.

Фабриций обернулся. Перед ним стоял Симонид.

– Что тебе надо? – спросил он резко.

– С чем же иным мог бы такой ничтожный червь, как твой преданнейший раб, прийти к такому сильному вельможе, как не с униженной просьбой, – отвечал Симонид, наклоняясь почти до земли. – Я ищу ключ от твоего милосердного сердца.

– Ты хочешь сказать, что ищешь ключ от моей шкатулки. Говори, чего ты хочешь, только короче, времени у меня мало.

– Добрый Пастырь одарил твою светлость не только богатырской отвагой, но и разумом мудреца, око которого читает в душе смертных, как в открытой книге, – продолжал Симонид, не переставая кланяться. – Ты знаешь, господин, что денежки дают бедному уважение людей. Без золота до сих пор никто не был ни добродетельным, ни щедрым, ни…

– Слишком много слов выходит из твоих уст, – прервал его Фабриций. – Ты хочешь денег? Сколько?

Симонид молчал, глядя исподлобья на воеводу. Его косые глаза бегали, брови двигались то вверх, то вниз, руки загребали что-то к себе. Он, видимо, обдумывал цифру, которую хотел потребовать.

– Сколько? – с нетерпением крикнул Фабриций.

– Я трудился всю жизнь как невольник, – начал Симонид, указывая на свою дырявую тогу, – и заработал себе вот это рубище. Старость клонит меня к земле, притупляет взор, обессиливает ноги и руки. Я хотел бы обладать на склоне дней собственным домиком и невольницей, чтобы остаток жизни мог…

Он остановился, неуверенным взглядом посмотрел на воеводу и проговорил дрожащим голосом:

– Сто тысяч сестерций вполне бы обеспечили спасение моей души.

Фабриций насмешливо улыбнулся.

– Почему не миллион, не два, не три? – сказал он. – Дорого ты ценишь свою подлую душу, если требуешь столько, чтобы откупиться от когтей злых демонов. Уйди, глупец, пока мои рабы не показали тебе дорогу на улицу.

Симонид, который до сих пор стоял, покорно согнувшись, медленно выпрямился. Его хитрые глаза сделались злыми, нижняя губа выдвинулась, как у кошки, собирающейся укусить.

– Однако я бы советовал твоей светлости, – сказал он сухим голосом, процеживая слово за словом, – чтобы ты смилостивился над моей грешной душой. И самый маленький червяк может чувствительно укусить самого сильного зверя.

Фабриций был удивлен внезапной переменой, происшедшей в фигуре и голосе грека. Этот бездельник грозил ему, хотел выманить у него деньги. Неужели он знает больше, чем нужно?

– Ты угрожаешь мне? – сказал он, нахмурив брови.

– Я не угрожаю, а только советую, – отвечал Симонид. – Ведь я служил тебе верой и правдой. Без меня ты не узнал бы, по каким дням Фауста Авзония стережет священный огонь идолопоклонников, без моей помощи Теодорих не нашел бы тех молодцов…

Побледневшее, почти синее лицо воеводы, стиснутые губы, нахмуренные брови и глаза, горящие холодным огнем, говорили ему что-то такое страшное, что он затрясся, как будто его охватил внезапный холод. Он хотел бежать – ужас приковал его ноги к земле, хотел звать на помощь – страх схватил его за горло.

С разинутым ртом, с широко раскрытыми глазами он стоял под взглядом Фабриция, парализованный его угрожающим видом.

Несколько минут эти два человека смотрели друг на друга затаив дыхание. Наконец воевода сказал:

– Как человек умный, ты должен знать, что тайны сильных убивают таких ничтожных, как ты. Ты следил за мной и Теодорихом, чтобы заработать деньги для покупки собственного дома и невольницы. У тебя будет самый крепкий дом, и никакая сила не выгонит тебя оттуда…

Грек упал на колени и застонал:

– Я не знаю ничего… Я никогда не знал ничего… И знать не буду… Я лгал… согрешил… Фаусту Авзонию похитили торговцы невольниками… Я их видел… разговаривал с ними вчера… и хорошо их знаю… Смилуйся над бедняком… Такой червь, как я, не может ничего знать… мне никто не поверит… Смилуйся, божественный, бессмертный государь…

И он извивался у ног воеводы.

Но Фабриций продолжал со страшным спокойствием судьи, изрекающего смертный приговор:

– И ты, такой сообразительный, думал, что Винфрид Фабриций отдастся в твои грязные руки, как связанный баран? Ты, такой проницательный, полагал, что я соглашусь зависеть от твоей милости, от милости шпиона и предателя? Как же ты глуп, мудрый грек!

– Смилуйся над своим верным слугой, божественный, вечный, святой господин, – умолял Симонид. – Я ничего не знаю, ничего, ничего…

– Ты скоро будешь таким молчаливым, что силы всего света не вырвут из тебя моей тайны. Минуты твои сочтены.

Симонид оглянулся вокруг. Перед ним была стена, за спиной тянулся сад, над ним стоял воевода с мечом.

Он понял, что ему остается только быстрая оборона.

Сделав вид, что он молится, он осторожно опустил руку за пазуху и вдруг вскочил, ударив стилетом в грудь воеводу. Сталь зазвенела, ударившись о кольчугу, скрытую под туникой.

Симонид произнес проклятие и хотел повторить удар, но, прежде чем он успел поднять руку, его горло стиснули такие ужасные клещи, что кровь брызнула у него из носа.

Фабриций поднял его кверху и душил, не помня себя от гнева. Глаза грека выкатились из орбит, язык высунулся изо рта, хриплое дыхание вырывалось из груди.

Фабриций потрясал им в воздухе, как тряпкой. Кровь Симонида обагрила его белую тунику.

Он еще раз сжал горло грека и бросил его трепещущее тело о каменную стену.

– Пусть пожрет тебя ад, шпион! – прошептал он сквозь стиснутые зубы.

Фабриций кликнул невольников и, когда они прибежали, проговорил:

– Этот пес поднял руку на вашего господина. – И он указал на стилет Симонида. – Я покарал его. Закопать его тотчас же в саду, и пусть память о нем навсегда останется в этих стенах.

Войдя в дом боковыми дверями, он снял с себя окровавленную тунику, умылся, переоделся и удалился в свой кабинет.

Глашатаю, который дремал у порога, он сказал:

– Сегодня я не принимаю никого. Ты можешь идти.

– Начальник канцелярии твоей знаменитости просит о докладе, – сказал невольник.

– Я говорю – никого! – крикнул воевода.

Он сел, обхватил голову обеими руками и мысленно стал вспоминать события последнего дня.

Вчера у него на совести еще не было ни одного пятна. Если он был беспощаден к язычникам, то исполнял только обязанности цезарского уполномоченного.

Сегодня он совершил гнусное насилие, побратался со злодеями, умышленно лгал, жестоко оскорбил несчастный народ и в конце концов убил старика…

Со стены на него смотрел Спаситель.

Фабриций отвернулся, чтобы не встретиться глазами с печальным взором Христа.

– Дорого плачу я за твою любовь, о Фауста! – простонал он, закрывая лицо руками.

 

IV

Палящее солнце погожего мартовского дня заливало потоками лучей «прекрасную Виенну», которая широко развернулась по обе стороны Роны.

Поэт Марциал справедливо назвал эту старую римскую колонию «прекрасной». Императоры и наместники Галлии украсили свою любимую резиденцию таким множеством церквей, храмов и памятников, что ни один провинциальный город не мог сравниться с Виенной. Ее украшали Юлиан Отступник, Грациан, Максим и Валентиниан.

По примеру государей и их сановники строили великолепные дворцы, бани и театры, выпрямляли улицы, содержали площади и базилики в величайшем порядке.

Над самой рекой, в саду, находилось большое здание, окруженное высокой стеной с острыми железными шипами наверху.

Кай Юлий и Констанций Галерий в утреннюю пору подходили к воротам этой стены. Они шли пешком, без прислуги, одетые в обыкновенные сенаторские тоги, в высоких шнурованных башмаках из белой тонкой кожи.

Два старых солдата, исполняющих обязанности привратников, загородили им дорогу.

– Нельзя, – сказал один из них. – Покажите разрешение графа священного дворца.

– У нас есть разрешение самого императора, – сказал Юлий с иронической улыбкой, сунув в руки сторожей по золотой монете. – Рассмотрите этот пергамент за бутылкой хорошего вина. Там не только имя, но и лик нашего божественного государя.

Солдаты, оглянувшись, быстро сунули монеты за туники и пропустили сенаторов.

Через каждые десять шагов вдоль широкой аллеи, усаженной каштанами, стояли заслуженные солдаты с обнаженным оружием в руках, и каждый из них требовал разрешения графа.

Юлий уже не утруждал себя ответами, он совал направо и налево в грубые руки бородатых солдат деньги с такой ловкостью, точно ничего другого в жизни не делал.

– Я не был бы так искусен, – заметил Констанций.

– Если бы ты пожил подольше в Виенне или Константинополе, то научился бы этому очень скоро, – ответил Юлий. – И я сначала удивлялся бесстыдству этого сброда, а теперь, как видишь, забавляюсь этим.

По мере того как они поднимались вверх, аллея расширялась, соединяясь перед самым дворцом с широким квадратным двором, который кишел людьми разных чинов и должностей.

Невольники в красных туниках, обшитых золотой бахромой, стройные сирийские юноши, безусые евнухи, черные нубийцы с кольцами в ушах, рыжие галльские стрелки сновали из стороны в сторону. Военные высших чинов в серебряных шлемах и латах, опоясанные голубыми, желтыми и красными шарфами; чиновники в длинных шелковых плащах с нашитыми на них драгоценными камнями, суетились перед дворцом, сверкая на солнце всеми цветами, как блестящие жуки.

Белые тоги сенаторов бесследно потонули в этом море ярких красок и ослепительного блеска. Никто не обращал внимания на римских патрициев, у которых не было ни медалей, ни наплечников, ни даже портретов императора. Низший из слуг императора затмевал Юлия и Галерия богатством одежды.

К дворцу вели широкие мраморные ступени, охраняемые с обеих сторон «протекторами» и «доместиками». Сыновья французских, аллеманских и галльских вельмож, все молодые и рослые люди, нарочно избранные для украшения портика цезарского дворца, внимательно вглядывались в каждого, кто проходил мимо них. Христианские монограммы, выложенные рубинами, искрились на их золоченых шлемах и щитах, желтые шелковые плащи шелестели при каждом их движении.

Юлий приблизился к одному из них, который отличался пурпуровым поясом, и сказал:

– Кай Юлий напоминает о себе знаменитому Рикомеру.

Знаменитый Рикомер, сотник доместиков, окинул взором сенатора, не переменив даже своего положения. Опершись плечом о колонну, он небрежно отвечал:

– Мне говорили, что ты вернулся в Рим.

– От Виенны до Рима дорога не дальняя. Я приехал, чтобы получить аудиенцию у нашего божественного государя.

– Это будет трудно. Его вечность теперь приготовляется к принятию святого крещения. Сам архиепископ Медиоланский будет совершать обряд.

– Я слышал, что религиозные обряды не освобождают мысли нашего императора от государственных занятий.

– Текущими делами заведуют графы.

Рикомер посмотрел на Юлия сквозь полуопущенные веки. По его губам пробежала пренебрежительная улыбка.

Юлий приблизился к нему и сказал тихим голосом:

– Я помню, что тебе когда-то нравились мои испанские лошади. Если у тебя не переменился вкус, то я буду очень счастлив, если ты их запряжешь в свою колесницу.

В глазах Рикомера мелькнул мимолетный блеск радости. Однако он ответил равнодушно, как будто щедрый подарок не доставил ему никакого удовольствия:

– Благодарю твою светлость от имени моего кучера, который влюблен в испанских лошадей. Что же касается меня, то я предпочитаю британских. Они рослее и сильнее.

– Если бы ты устроил мне свидание с камергером священной ложницы, – сказал Юлий, – то, может быть, в моей конюшне нашлись бы также и британские кони.

– Великий камергер сейчас покинет священные покои его вечности, – сказал он. – Я поставлю тебя на такое место, чтобы он увидел тебя.

Он взял Юлия под руку, кивнул головой Галерию и повел сенаторов через портик к дворцу.

В передней царило постоянное движение. Всюду переливались и искрились яркие краски, шелестел шелк, сверкали золотые шлемы, горели рубины, изумруды, сапфиры. Поминутно черные евнухи отодвигали пурпуровые занавески на дверях, и из покоев цезаря выходили разные сановники. Они шли, высоко подняв головы, вдоль блестящих рядов протекторов и доместиков.

Рикомер шепнул несколько слов сотнику дворцовой стражи и показал знаком сенаторам встать около него.

– Оттуда должен выйти главный камергер, – пояснил он Юлию.

Время от времени в глубине передней показывался глашатай и громко выкрикивал чье-нибудь имя. Счастливый подданный его вечности, которому после долгих мытарств удалось достигнуть желанной цели, протискивался за невольником через толпу. Его провожали завистливые взгляды тех, кого ему удалось опередить.

Римские сенаторы, сдавленные со всех сторон, стояли, глядя на двери, откуда должен был показаться сановник.

Лица их с каждой минутой становились сумрачнее. Губы у Юлия начали дрожать; Галерий кряхтел и оглядывался кругом, как пойманный тур.

Ни тот, ни другой никогда не толкались в чужих передних. Чтобы избежать этого, они всегда держались вдали от цезарского двора, предпочитая расположению Феодосия и Валентиниана свою самостоятельность.

– Уйдем! – проворчал Галерий.

Юлий удержал его за тогу.

– Мы для Рима переносим это унижение, – прошептал он.

– Я задыхаюсь…

Нетерпение начало овладевать и Юлием. В это время занавеска раздвинулась, и головы всех преклонились перед молодым, рыжим мужчиной, который окинул собравшихся надменным взглядом.

– Его вечность, наш божественный государь сегодня не примет к себе больше никого, – произнес главный камергер.

Он хотел пройти сквозь блестящий ряд ожидающих, но, заметив Юлия, остановился и покровительственно потрепал его по плечу.

– Кай Юлий? – сказал он. – Приветствую тебя в Виенне! Тебе нужно что-нибудь от меня?

– Привет и тебе, – ответил Юлий. – Мои очи жаждут видеть божественный лик нашего бессмертного государя.

– Хорошо, хорошо, но только не сегодня и не завтра, а послезавтра. Запишись на листе желающих получить аудиенцию и терпеливо жди своей очереди.

Камергер кивнул головой Юлию и удалился, предшествуемый ликторами.

– Зачем мы унижаемся перед этим сбродом? – вскричал Галерий, размахивая руками. – Зачем мы стучимся в двери, которые для нас никогда не отворятся? Я давно говорил тебе: бить и бить! А вы напрасно тратите время, забавляетесь какой-то игрой. Наши отцы иначе разговаривали с врагами Рима.

– По приказу наших отцов вооружался весь цивилизованный мир, – ответил Юлий с печальной улыбкой. – А за нами не пойдут даже легионы Империи.

– За нами пойдет Италия.

– Арбогаст раздавит Италию в одной битве. Без его помощи мы не можем начать войны с Феодосием, а Арбогаст перейдет на нашу сторону только тогда, когда будет страшно обижен Валентинианом. Нужно как-нибудь ускорить это.

– Мне надоела эта фальшивая игра.

– Она оскорбительна и для моей гордости, но, увы, ложь – это оружие слабых.

Сенаторы, насупившись, шли по улицам Виенны, в которой кипела такая жизнь, как будто она была столицей государства.

Разноцветная и разноязыкая толпа заливала все тротуары. Посередине улицы тянулись носилки, переносные кресла, колесницы, кареты, повсюду бежали скороходы в пестрых платьях, кричали глашатаи, ликторы, расчищая дорогу для придворных сановников.

На площади перед храмом обоготворенных Августа и Ливии внимание сенаторов обратили на себя носилки необычной формы. Они напоминали форму лебедя, и все были украшены страусовыми перьями. Их несли шесть невольниц в грязных, растерзанных платьях римских плакальщиц.

Прохожие останавливались, таращили глаза, шептались и указывали пальцами друг другу на оригинальные носилки.

Но это, должно быть, не особенно интересовало их хозяйку – молодую женщину, которая небрежно раскинулась на желтых вышитых подушках и презрительно смотрела на любопытную толпу.

– Эмилия! – воскликнул Юлий. – Как эта блудница попала в Виенну?!

Актриса Эмилия, увидев сенаторов, издалека послала им поцелуй.

– Здравствуйте! – радостно крикнула она.

Когда они приблизились к ней, она произнесла:

– Как хорошо, что вы приехали в Виенну. Надеюсь, что вы навестите меня сегодня. Мне так здесь надоело, что я готова в присутствии всего города обнять вас и расцеловать.

Сенаторы быстро отстранились от носилок.

– Вы боитесь? – засмеялась Эмилия. – Не бегите от меня, если вы любите Рим, а я знаю, что вы его любите. И я теперь люблю наш священный вечный город, хотя клеветала на него в минуту разлуки. Только вдали от родины начинаешь ценить ее. Не смотрите на меня так сурово. Я не буду раздражать и смущать вас. Клянусь тенью Софокла, я не буду оскорблять ваших чувств и горестей. Я римлянка, и душа моя жаждет римских воспоминаний. Приходите ко мне…

Она оживилась и говорила горячо, сердечно, с искренней просьбой в глазах.

– Вы не поверите, какое наслаждение встретить своих в толпе чужих людей! И актеры умеют любить родной город.

Сенаторы, которые сначала недоверчиво смотрели на Эмилию, теперь улыбнулись.

– Я не думаю, чтобы в Виенне ты получила столько золотых венков, как в Риме, – сказал Юлий, снова приблизившись к носилкам. – Галилеяне не любят вашего искусства.

– Не за венками и аплодисментами я приехала в Виенну, – ответила Эмилия. – Я по приказанию его вечности должна каяться за грехи молодости, должна обильными слезами смыть с души все пятна и умолять Бога галилеян, чтобы Он смилостивился надо мной. Вот я и каюсь и, как видите, лью слезы, даже на улице.

Она показала рукой на своих невольниц, переодетых плакальщицами.

Констанций и Галерий весело рассмеялись.

– Ты, должно быть, никогда не мечтала о такой роли, – сказал он.

– А тебя это забавляет! – Эмилия погрозила ему пальцем. – В наказание тебя следовало бы хоть в течение дня продержать на той пище, которой меня угощают галилеяне. Представьте себе, что эти постники, эти плакальщицы в мужском платье, беспрестанно навещают меня по приказу его вечности и мучают меня несносной болтовней о каком-то милосердии какого-то Бога, который сжалился даже над блудницей. Вы понимаете?

– А что же ты ответила на это? – перебил Юлий, с губ которого не сходила тонкая улыбка.

– Сначала я внимательно слушала, – что же мне делать в этой трущобе? Но когда мне надоедает их глупая речь, я начинаю защищаться по-женски. Я как будто нечаянно расстегиваю тунику, выставляю из-под платья ногу, приближаюсь к святому мужу, прижимаюсь к нему, кладу руки ему на плечи…

– И святой муж забывает о своей святости, – перебил Галерий, который задыхался от смеха.

– Как бы не так. Святой муж собирает свои священные книги и уходит, преисполненный священного гнева.

– И все они делают так? – спросил Юлий.

– До сего дня убежало восемь человек. Завтра мне собираются прислать какого-то усмирителя всякого греха. Говорят, что этот неустрашимый герой питается кореньями и акридами, пьет только воздух, дышит запахом неба, а с богами разговаривает так же свободно, как я с вами. Мне становится весело, когда я подумаю о стычке с этим мешком, набитым голодом, жаждой и добродетелью. Приятное развлечение в моем одиночестве.

– Если вы не пренебрегаете моей компанией, славные отцы, – проговорила она, глядя на сенаторов умоляющими глазами, – то я пойду с вами пешком. Я знаю, что болтовня гистрионки смущает ваши важные мысли, но мы находимся в чуждой для нас среде. Римляне, будьте снисходительны к римлянке.

Сенаторы не отказали актрисе в чести, о которой она умоляла и взором и голосом. Они пошли рядом с ней, не обращая внимания на шепот толпы.

– Скажите, зачем вы сюда приехали? – продолжала Эмилия. – Римляне не для одного удовольствия приезжают в Виенну. Может быть, я буду в состоянии помочь вам. Меня окружают разные люди, которые обыкновенно толкутся около молодой женщины, если молва разгласила о ее таланте и веселой жизни.

Юлий и Галерий вопросительно посмотрели друг на друга.

Они знали Эмилию по театру, встречали ее иногда у кого-нибудь из своих родственников или друзей, но никогда не принадлежали к числу ее поклонников. Ревностные язычники, подражающие Марку Аврелию и Юлиану Отступнику, они сторонились шумных забав и развязных женщин.

Эмилия отгадала причину их нерешительности.

– Если бы я вам сказала, что мое пребывание в Виенне пробудило во мне римлянку старых времен, вы могли бы не поверить мне. Я все та же Эмилия, которую породили Вакх и Венера. Я не люблю Капитолийского Юпитера за его гром и молнии. Я не понимаю, как вы, молодые и богатые, обладающие всеми средствами для того, чтобы выпить из жизни всю ее сладость, можете проходить мимо человеческого счастья. Я ненавижу печаль, важность, обязанности, но еще больше, чем вы, ненавижу галилейскую веру, превращающую цветущую землю в угрюмую темницу. Наши боги принимают участие в радостях людей и не грозят им постоянно загробной карой за какое-нибудь пустое прегрешение. Наши боги не требуют от смертного, чтобы он для какого-то небесного венца, витающего в облаках, отказался от своей плоти, сделался мумией, увядшим листом, камнем, пеплом. Если безусловно нужно, чтобы какие-нибудь боги вмешивались в дела людей, то пусть уж это будут жители Олимпа. Их легче умилостивить, смягчить их гнев, наконец, обмануть их. За несколько белых телиц, зарезанных в Капитолии, даже громовержец Юпитер проясняет свое громоносное чело. А галилейский Бог сразу требует, чтобы ему посвятили всю жизнь, все помыслы и пожелания, и обещает за это только награду в царстве теней.

– А ты предпочитаешь быть лучше актрисой на земле, чем царицей по другую сторону Стикса, – сказал Галерий. – Плохо же тебя обучают галилейские священники.

– Если они будут меня долго мучить, то я соблазню самого святейшего из них и за уши приведу его в Рим.

– Ну, этого тебе не удастся сделать.

– Не удастся? Кто не боится женщины, или, как они говорят, сатаны, тот не бежит от соблазнов. Если бы я только захотела…

– Ты говоришь о молодых, здоровых людях. В таких в Виенне нет недостатка.

Эмилия презрительно улыбнулась.

– Ну, они не стоят моих взглядов и ласк, – сказала она, пожав плечами. – Да кому они нужны в этой трущобе? Истинные галилеяне те, которые чтут своего Бога, избегают меня как прокаженную. От меня сторонятся также все богатые и независимые варвары. Представьте себе, что эти франконские и аллеманские медведи сохраняют верность своим женам и называют преступлением свободную любовь. Что это за страна, что за понятия и обычаи? Я даже и не воображала о таком захолустье. Боги сурово наказали меня за клевету, которую я бросила Риму в минуту моего отъезда. У нас не так. У нас еще есть люди умные, снисходительные, щедрые, которые умеют еще платить за одно обещание тысячами, десятками тысяч.

Сенаторам это не понравилось. Эмилия, говоря о духовной силе новых людей, сама не зная, коснулась их больного места.

– А тут что? – продолжала болтать актриса. – Император, молодой и красивый, по целым дням сидит со священниками и занимается набожными разговорами; знатные варвары ходят по улицам нахмуренные, важные, как будто внутри них хранится вся добродетель; женщины закрывают себе глаза, когда встречаются со мной; чернь показывает на меня пальцами. Только этот льстивый, блудливый придворный сброд льнет ко мне и то урывками – по вечерам. Что же это такое? Преступница я, что ли, или старая, безобразная баба, от которой нужно бежать, чтобы она не напустила каких-нибудь чар? Не выношу я их, ненавижу, презираю! – закричала вдруг Эмилия, топая ногами. – Если бы я могла насолить им, то послала бы в Луглун Венере десять телиц.

И снова, без всякого перехода, лицо ее изменилось. Из разгневанного, мстительного оно сделалось ласковым и добрым.

– Я ожидаю вас сегодня, славные отцы, – заговорила она мягко, сложив руки, как на молитве. – Не к обеду, потому что это не доставит мне никакого удовольствия. Я знаю, что в еде вы умереннее моих невольников. Я жажду только видеть римские лица и слышать римскую речь. Вот моя темница.

Она сделала гримасу избалованного ребенка и ударила молотком в ворота сада, в котором находилась маленькая вилла.

Когда она скрылась в доме, послав сенаторам воздушный поцелуй, Галерий сказал Юлию:

– Мы можем воспользоваться для наших целей связями этой блудницы и ее ненавистью к здешним придворным.

– И я думаю о том же, – отвечал Юлий. – Если бы нам удалось раздразнить этого рыжего кота, как Эмилия называет камергера, против Арбогаста, то половина дела была бы сделана. Ближе всех стоящий к Валентиниану, посвященный во все его замыслы и тайны, камергер лучше меня нашел бы дорогу к его надменности и подозрительности. Надо непременно отправиться к Эмилии.

На заезжем дворе под вывеской «Красный Олень», где остановились Юлий с Галерием, их ожидал римский курьер. Посланный Флавиана, увидев сенаторов, поспешно отдал им пергамент, перевязанный золотым шнурком.

Юлий развернул письмо Флавиана, прочитал его и снова начал пробегать глазами строки, как будто хотел убедиться, что глаза не обманывают его. Лицо его было спокойно. Только брови его незаметно сдвинулись. Флавиан извещал о похищении Фаусты.

– Префект послал погоню за похитителями? – спросил он курьера.

– Сыщики префекта нашли их следы на Аврелийской дороге, но потеряли их за Генуей, – отвечал курьер.

– За Генуей? – повторил в раздумье Юлий. – А Винфрид Фабриций в Риме? – спросил он после некоторого молчания.

– Воеводу я видел неделю назад на Марсовом поле.

– Но, может быть, Рим оставил кто-нибудь из его слуг?

– Разведчики донесли префекту, что воевода за день до похищения выслал по Аврелийской дороге несколько телег с невольниками и десять аллеманов из своей личной стражи. И его любимого слуги, старого Теодориха, давно уже не видно в городе.

– Хорошо. Отдохни сегодня, чтобы завтра ты мог вернуться в Рим. Ты отвезешь от меня письмо к префекту.

Когда он остался наедине с Галерием, то подал ему письмо Флавиана.

Галерий, прочитав, скомкал пергамент и бросил на пол.

– Я говорил и говорю постоянно, – вскричал он, – напоминаю без устали, что нужно бросить эту работу крота. Мы подкапываемся под них, а они в это время оскорбляют самые дорогие наши чувства. Если мы и дальше будем только совещаться, вместо того чтобы действовать, они скоро начнут разрушать наши храмы. Надо во что бы то ни стало вырвать Фаусту Авзонию из их святотатственных рук.

– Надо, но как? – спросил Юлий, глядя на Галерия со снисходительной улыбкой. – Гнев не покажет нам дороги к месту, где спрятана Фауста, не найдет преступника.

– Ее похитили галилеяне…

– Несомненно, но кто именно? Галилеян в государстве тысячи тысяч.

Галерий молчал, не зная, что сказать.

– Ты постоянно кричишь, а я думаю. Хочешь знать, кто похитил Фаусту?

Галерий вытаращил на него глаза.

– Ты помнишь, как Фабриций явился в атриум Beсты? Припомни-ка хорошенько, как вел себя воевода.

– Он пожирал Фаусту жадным взором. Помню, он не хотел уходить, хотя мы не были особенно любезны с ним.

– Значит, кто же похитил Фаусту?

– Фабриций!

– Вот видишь, что иногда лучше спокойно подумать, чем громко кричать. Через несколько часов я скажу тебе, что надо сделать, чтобы Фауста вернулась к своим священным обязанностям, а теперь прикажи подать обед.

Месяц уже серебрил кровли Виенны, когда сенаторы постучали в двери Эмилии. Им отворил тот самый невольник, который сторожил в Риме вход в дом актрисы.

В передней Юлий шепнул Галерию:

– Если мы застанем у Эмилии кого-нибудь из придворных, то прошу тебя следить за своим лицом и движениями. Лучше всего тебе ничего не говорить, чтобы каким-нибудь неосторожным словом не пробудить подозрительности этих лисиц.

Прислуга актрисы, должно быть, была предупреждена о посещении сенаторов, потому что глашатай, не спрашивая, тотчас же повел их через несколько комнат, освещая дорогу цветным фонариком.

– У твоей госпожи есть гости? – спросил его Юлий.

– Главный камергер священной ложницы прибыл после захода солнца, – ответил невольник, и, указав на светлое пятно, вырисовывающееся на темном фоне, тихо удалился.

Юлий приподнял шелковую занавеску и остановился на пороге маленькой комнаты. На софе лежала Эмилия, а у ее ног на коленях стоял главный камергер.

– Почему ты постоянно откладываешь до следующего дня? – говорил сановник дрожащим голосом. – Если ты еще будешь мучить меня, то я силой сломаю твое упорство.

Он хотел обнять актрису, но она увернулась с ловкостью змеи.

– Если бы божественный Валентиниан узнал о твоем греховном вожделении, то, несомненно, лишил бы тебя обязанности охранять свою священную ложницу. Ваши священники поучают, что тот нарушает закон галилейского Бога, который смотрит на женщину с вожделением.

– О правилах нашей веры ты можешь говорить с епископом, когда это тебе потребуется, со мной же говори языком Анакреонта, Катулла и Тибулла.

– Ваши священники называют этих поэтов развратителями общества.

В ответ на это великий камергер схватил Эмилию в объятия и старался ее поцеловать. Она, извиваясь, заслоняла рот рукой и поворачивала голову в сторону дверей, как бы искала помощи.

Юлий быстро опустил занавеску, но Эмилия уже заметила его.

– Привет вам, славные отцы! – крикнула она громко.

Камергер вскочил на ноги и бросил на сенаторов, когда они вошли в комнату, взгляд злой собаки, отогнанной от кости. Со стыда он не знал, что делать. Он кусал губы, озирался, поправлял на себе тунику. Эмилия с лицом, озаренным искренней радостью, подбежала к своим землякам. Схватив их за руки, она проговорила:

– Благодарю вас, благодарю, благодарю… Мне кажется, что вместе с вами в мой дом вошла моя семья. Скажите, чем я могу вам служить. Я привезла с собой из Рима амфоры с вином времен Диоклетиана…

Она выбежала из комнаты и, вернувшись, показала рукой на скромную обстановку.

– Если я пробуду дольше в Виенне, – говорила она, язвительно улыбаясь, – то меня Бог галилеян возьмет живой в свое царство. Я лью слезы на улицах, живу хуже любого сапожника на Субуре, питаюсь разговорами с благочестивыми людьми. Я чувствую сама, что добродетель начинает хозяйничать во мне, как у себя дома. Видите, грешные смертные уже начинают молиться мне на коленях.

И она взглянула на царедворца, который, ответив легким кивком головы на вежливые поклоны сенаторов, без приглашения развалился на единственной софе, которая находилась в комнате.

Эмилия сама пододвинула гостям кресла.

– Вы давно оставили Рим? Расскажите мне, что играют с нового года в театре? Довольны ли вы моей заместительницей? Я не думаю, чтобы эта толстая корова сумела воплотить великие образы греческой трагедии. Ливия не умеет даже ходить в котурнах.

– В этом отношении мы не можем удовлетворить твое любопытство, – ответил Юлий. – Мы выехали из Рима в первой половине ноября, а дорога нам предстояла тяжелая. Мы были на севере Аллемании, в Тотонисе, у короля Арбогаста.

Говоря это, он следил незаметно за камергером.

Придворный слушал внимательно.

– В Рим прибыл молодой воевода, какой-то Винфрид Фабриций, аллеман или франк – этих новых римлян столько набирается из разных стран, что никогда точно неизвестно, какого они происхождения, – и начал держать себя у нас точно в завоеванной стране. Мы принесли на него жалобу Арбогасту.

– И что же Арбогаст ответил вам? – спросил камергер, приподнимаясь на подушках.

– Он отвечал, что отзовет Фабриция из Рима и в скором времени возвратится в Виенну, чтобы водворить здесь порядок. Совершенно не понимаю, что такое он подразумевает под этим. Всем верноподданным его вечности известно, что в Виенне повелевает божественный Валентиниан. Неужели этот гордый варвар хочет навязать свою волю нашему государю?

Камергер подозрительно, с недоверием всматривался в лицо сенатора, но оно было так спокойно, что на нем нельзя было ничего прочитать.

– Мы дожили до странного времени, – продолжал Юлий равнодушным голосом, как будто рассказывал об обыкновенных вещах. – В восточной половине цезарства правят, собственно говоря, готы, в западной – франки. Арбогаст говорил с нами языком императора. Узнав о назначении Фабриция, он обезумел от бешенства. Он грозил всем верным слугам нашего государства, в особенности нападая на приближенных его вечности. «Этих подлых галилейских лисиц, этот презренный придворный сброд, – кричал надменный варвар, – я брошу на съедение псам. Я очищу Виенну от этих прихлебателей, рассею на все четыре стороны эту толпу дармоедов, лжецов и взяточников, я украшу все каштаны аллеи, ведущей ко дворцу императора, графами, воеводами, камергерами, ловчими…»

Главный камергер поднялся и сел на софе. Скверная улыбка поползла по его губам.

– Смелы твои слова, сенатор, – перебил он Юлия.

Тот пожал плечами:

– Я повторяю только то, что слышал, и удивляюсь, как это вы позволили Арбогасту так зазнаваться.

Эмилия, догадавшись, что Юлий с тайной целью запускает отравленное жало в душу камергера, не вмешивалась в разговор. И она внимательно слушала, подливая в кубки столетнее вино.

– Повторил ли бы ты то, что говоришь мне, его вечности? – спросил камергер.

Юлий ответил без колебания:

– С этой целью я и прибыл в Виенну. Меня возмутила надменность Арбогаста.

Его лицо было все время спокойно, голос неизменно равнодушен.

– Я не знаю, чем особенно ты провинился перед Арбогастом, что так особенно пришелся по вкусу его ненависти. Он обещает заставить тебя танцевать с медведями на арене амфитеатра.

Камергер вздрогнул и быстро поднялся с софы.

– С ним потанцует сперва король Фравитта, – пробормотал он. – Мы постараемся, чтобы Арбогаст не вернулся в Виенну. Прежде чем снег растает, от его франков не останется и следа. Подкрепления мы ему не пошлем.

– Фравитта будет танцевать с Арбогастом, но только на дружеском пиру. Арбогаст заключил с ним союз.

Кубок затрясся в руках камергера, вино пролилось через край.

Наперсник Валентиниана подошел к Юлию и вперил в него пораженные ужасом глаза.

– Берешь ли ты на свою ответственность это известие? – проговорил он, бледнея. – Божественный император сурово наказал бы тебя за легкомысленную ложь.

– Я сам присутствовал при том, как Арбогаст посылал к Фравитте посольство с дарами и дружескими словами. Через несколько недель главный вождь военной силы западных префектур станет перед воротами Виенны. Приготовьте для него триумфальную арку, чтобы у него была готовая виселица для тех, кого он особенно возлюбил.

Камергер, который в это время пил вино, захлебнулся. Он посмотрел змеиным взглядом на сенатора и простился с Эмилией.

За спиной раздался смех Галерия и актрисы.

– Едва ли он будет спать спокойно после твоих новостей! – воскликнула Эмилия. – Из того, что я слышала, я догадываюсь, что вы приехали в Виенну с целью возбудить гнев Валентиниана. Я не спрашиваю, зачем вам это нужно, и не требую, чтобы вы посвятили меня в свои тайны, я только прошу, умоляю, научите меня, что мне делать, чтобы эта придворная челядь танцевала с медведями и львами на арене амфитеатра. Я буду рукоплескать как сумасшедшая и не подниму руки кверху, о нет! Сброд! Они хотят меня заставить подчиниться, меня, у ног которой перерезали жилы римские патриции. Они называют меня распутной публичной женщиной… Негодяи!

– Если ты хочешь заслужить вечную благодарность Рима, – ответил Юлий, – то говори каждому из придворных, что Арбогаст поклялся всех наушников Валентиниана предать позорной и мучительной смерти. Повторяй им это постоянно, при каждой встрече стращай их гневом Арбогаста, возбуждай их трусость, подлость и алчность, и мы, когда ты снова вернешься к нам, мы засыплем тебя градом золотых венков.

– Вы можете быть уверены, что я не буду щадить этих холопов. Сцена научила меня многим словам, которые могут растерзать грудь человека. А когда боги позволят мне снова выступить перед вами на сцене Помпея, то я щедро заплачу вам за ваше хорошее отношение ко мне. Из моих уст на римский народ польется пламя Тиртея.

Она встала посреди комнаты, выпрямилась, откинула голову, протянула руки вперед и начала декламировать…

Черные брови Эмилии слились в одну линию, глаза засветились угрюмым огнем, черты лица окаменели. Голосом, полным, сильным, который лился из ее груди потоком, она читала «Боевой клич» Тиртея.

На лицах сенаторов выступил румянец, они гордо подняли головы; их ноздри раздувались. Сверкающими глазами смотрели они на актрису, которая, казалось, выросла и стала выше.

От Эмилии не укрылось впечатление, которое она произвела. Она довольно улыбнулась и сказала:

– Видите, и худшая из дочерей Рима может вам на что-то пригодиться.

Когда сенаторы возвращались в свою гостиницу, Галерий сказал по дороге:

– Ты хотел мне сообщить, что нужно сделать, чтобы Фауста Авзония вернулась к своим священным обязанностям.

– Ты завтра поедешь в Луглун, наймешь в гладиаторской школе пятьдесят лучших гладиаторов и освободишь Фаусту из плена Фабриция.

– Ты знаешь место, где Фабриций скрыл Фаусту?

– Префект Виенны, которого я просил разузнать, сообщил мне, что у воеводы есть имение в Аллемании, в Южной Галлии, и какая-то уединенная вилла вблизи Ницеи, в окрестностях Цеменела, настолько затерявшаяся в горах, что даже сборщики податей о ней забыли. В Аллемании теперь свирепствует война, а в Южной Галлии, густо заселенной нашими сторонниками, Фабриций не нашел бы более безопасного уголка для такой ценной птицы. Значит, остается только эта вилла, которую ты отыщешь и нападешь на нее ночью.

– Почему непременно ночью? – спросил Галерий.

– Потому, что ночью ты легче справишься с аллеманами и слугами Фабриция. Один регулярный солдат в открытом бою осилит пятерых гладиаторов. Будь осторожен, держи свою стремительность на уезде.

– Всегда эта осторожность, – проворчал Галерий.

 

V

– Я не спорю, что ваш Бог – Бог добра и милосердия, но до сих пор не вижу воплощения его добрых заповедей, – говорила Фауста. – Поэтому не трудись напрасно. Твои слова сбегают по моей душе, как дождь по покатой крыше.

Она сидела на вершине высокой скалы, составляющей последнее звено горной цепи, которая отделяла Ведианцию от Лигурии. Перед ней расстилалось Средиземное море, за ней высились Альпы, над ее головой сияло голубое небо, испещренное легкими облачками.

– Я до тех пор буду стучаться в сердце твоего святейшества, – отвечал Прокопий, – пока оно не откроется для нашей истины.

– Ты забываешь, что стоишь перед весталкой, с которой говорят только тогда, когда она дозволит это.

– Если бы твое святейшество пожелало…

Фауста прервала Прокопия нетерпеливым движением руки.

Солнце зашло за гору, оставив за собой золотистую полосу. Скалы, изгибы прибрежья, стены домов, обращенных к западу, еще светились. На море, настолько голубом, что даже небесная лазурь бледнела перед ним, белели клочки пены, издали похожие на чаек, которые целыми стаями носились над волнами.

У ног Фаусты лежали свитки пергаментов. Она подняла один из них, развернула его и начала просматривать.

– Если бы правила, находящиеся в этих книгах, стали когда-нибудь законом живых, прочувствованным и исполняемым без принуждения, то на земле воцарилось бы Царство Божие. Но люди – это совокупность страстей, которые сдерживаются только страхом наказания на земле или после смерти.

– Исповедующие истинную веру стараются достичь высокого примера, указанного Господом нашим Иисусом Христом, – сказал Прокопий. – «Не заботьтесь для души вашей, что нам есть и что пить, ни для тела вашего, во что одеться, ищите же прежде Царства Божия и правды Его, и это все приложится вам».

Фауста, опустив голову на руки, глядела в пространство, вслушиваясь в шум моря, которое неустанно стремилось с юга на север, как будто хотело разорвать скалистые оковы и разлиться вокруг.

Но оно не разлилось бы далеко, ему преграждали путь альпийские исполины. Если бы даже море и одолело первую низшую гряду, поросшую дубами и елями, то его остановила бы вторая, настолько высокая, что на ее нагих вершинах, убеленных вечным снегом, не мог расти даже вереск.

На западе уже погасла золотая полоса. Вечерний сумрак поглотил все краски дня. Голубые волны приняли цвет стали; зелень деревьев потемнела.

Не первый уже раз грустные мысли Фаусты с этого места устремлялись к югу. Она приходила сюда со скрытой надеждой, что кто-нибудь увидит и освободит ее.

Внизу, вдоль берега моря, извивалась дорога, соединяющая Италию с западными провинциями цезарства. По этой дороге мчались в Виенну курьеры Флавиана, тянулись римские купцы, из которых каждый, если бы только узнал, что почти касается тюрьмы оплакиваемой в Риме весталки, сейчас бы обратился к властям за помощью, чтобы вырвать ее из рук тюремщиков.

– Я не хочу признать милосердия вашего Бога. Я его почитаю, женскую душу не может не тронуть милосердие его учения, но любить его я не могу. Завтра запри свои книги в сундук. Я не буду больше слушать тебя.

Потом она сказала Теодориху:

– Проводи меня, страж моей темницы.

Старый аллеман зажег факел и пошел вперед.

Скала соединялась с предгорьем, западный отрог которого постепенно спускался в широкую равнину.

Теодорих останавливался там, где вода размыла землю или нагромоздила камни, и светил Фаусте, заботливо следя за каждым ее шагом.

За каменной стеной природной крепости, среди померанцевой рощи, стояла вилла Фабриция. Перед ее портиком горел костер, около которого сидели аллеманы охранной стражи воеводы Италии.

– Погасить немедленно огонь! Собак запереть, наблюдать за малейшим шумом! – крикнул Теодорих.

Он вошел с Фаустой в виллу, миновал боковые коридоры и остановился только на крытом дворе.

Четыре большие хрустальные лампы, заслоненные индийскими тканями, освещали залу розовым светом. Мягкие восточные ковры покрывали весь пол, вьющиеся растения обвивали колонны из белого мрамора.

Фауста, оправив на себе складки платья, устремила на Теодориха гневный взгляд.

– Долго ли ты будешь оскорблять мой жреческий сан? – спросила она.

Теодорих пожал плечами:

– Не дело солдата и слуги отгадывать намерения вождя и господина. Я делаю только то, что мне приказано.

– Старик, ты исполняешь позорные приказания.

Теодорих молчал.

– Ты знаешь, что я посвящена богам, – говорила Фауста, – а всякая собственность богов священна. И твой Бог не может оправдать насилия Фабриция. Разве тебя не страшит суд твоего Бога? Только миротворцы будут названы его сынами, как написано в ваших книгах.

Теодорих опустил голову.

– Длинный ряд годов убелил твою голову. Скоро ангел смерти угасит огонь твоей жизни, а ты, к которому духи предков уже простирают руки из царства теней, пятнаешь свою душу святотатством и навлекаешь на себя проклятие служительницы бога. Мое проклятие сойдет за тобой в подземный мир, в твою одинокую могилу, и отнимет спокойствие у твоего праха.

Теодорих перекрестился. На его лице возник ужас. Он протянул руки к Фаусте и отвечал умоляющим голосом:

– Не проклинай меня, не брани старого слугу. Я нянчил воеводу, качал его в колыбели. Он был самым дорогим моим сыном, когда нуждался в моей помощи, а теперь, когда годы дали ему силу и отвагу, стал добрым господином. Его счастье – мое счастье, его печаль – моя печаль.

Приблизившись к Фаусте, он встал на колени и с искренностью продолжал:

– Его ли вина, что злые демоны поставили тебя на дороге его молодых лет? Он полюбил тебя всей силой своего неукротимого сердца. Твой божественный лик затмил перед его глазами Царство Небесное и обязанности наместника цезаря. Без тебя он не может и не хочет жить. Я его знаю. Что раз он решил, от того не отступит, хоть бы ему пришлось погибнуть. Неужели твоим богам во что бы то ни стало необходима гибель моего господина?

Он поцеловал край платья Фаусты.

– Смилуйся над воеводой и надо мной, святейшая госпожа. Возврати его сердцу покой, а с меня сними бремя твоих угроз. Не проклинай меня! В лесах Аллемании презрение следует по пятам воина, который покинул своего вождя в минуту опасности. Я знаю хорошо, что грешу, держа тебя в заключении, знаю, что несу позорную службу, помогая воеводе, но счастье моего сокола мне дороже спокойной смерти. Добрый Пастырь простит мне святотатство, ибо Его милосердие так же безбрежно, как северное море. В нем потонут все злодеяния рода человеческого. Не наказывать Он пришел, а прощать.

Фауста без гнева спросила его:

– В лесах Аллемании воин, покинувший своего вождя в тяжелую минуту, наказывается презрением, а какая же кара должна постигнуть жрицу, нарушившую священный обет?

– Воевода верит, что твоя суровая римская добродетель смирится перед кротостью Доброго Пастыря, – отвечал Теодорих, не глядя в глаза Фаусте. – Если бы твое сердце полюбило нашего Бога, то с твоей совести спали бы языческие обеты.

– Но ты теперь знаешь, что меня даже угроза загробной мести не отклонит от моих богов. Зачем же ты держишь меня в неволе?

– Я сказал уже, что делаю только то, что мне приказано.

Фауста указала ему рукой на дверь:

– Уйди, презренный шпион, и стереги меня с этих пор еще бдительнее. Знай, что я употреблю всю женскую хитрость, чтобы освободиться от твоего надзора.

Старый аллеман, шатаясь, вышел со двора.

Фауста, закрыв глаза, легла поудобнее на софу.

Прошел уже месяц с тех пор, как Теодорих похитил ее на Тибуртинской дороге. Он ехал с ней по ночам, минуя города и села. Всякий раз, как он встречался с каким-нибудь экипажем или приближался к людскому жилью, он закрывал ей голову плащом. В горах Ведианции он окружал ее еще более бдительным надзором. Без его ведома она не могла переступить порога виллы. Даже дома за ней всюду следили скрытые взгляды. Кроме Прокопия и Теодориха, с ней никто не разговаривал. Женская прислуга отвечала только на вопросы: аллеманы делали вид, что не понимают латинского языка.

Отрезанная от света, Фауста не имела ни малейшего известия из Италии. А ее мысли постоянно стремились к Риму, который она оставила в такое тяжелое время. Пылает ли еще священный огонь на алтаре Весты? Может быть, уже льется кровь ее братьев, может, падают в прах храмы народных богов.

Над Вечным городом носятся рыдания угнетаемого народа, а она, патрицианка и весталка, ведет споры с галилеянином, врагом ее родины, словно наемный греческий ритор. Этот первобытный человек с утра до ночи говорил ей о какой-то всемирной любви, которая должна обуздать человеческие страсти и низвести на землю Царство Божие.

– Царство Божие!

На губах Фаусты появилась недоверчивая улыбка.

Дочь народа, давшего человечеству закон, самую совершенную узду, сдерживающую человеческую злобу, знала лучше, чем потомки обездоленных людей стареющего мира, какими кровавыми путями до сих пор шла история.

Ее предки огнем и мечом склоняли побежденных к покорности и гражданской дисциплине. Не всепрощающая любовь торжествует на полях битв и восседает на кресле судьи-претора.

Какой бесплодной представлялась Фаусте эта всеобщая любовь!

Она срослась всем своим существом с угасающим порядком, она не хотела понимать, что для всяких новых истин нужны целые века, чтобы они стали плотью.

Она не замечала, что заповеди христианской веры проникали в жизнь, и не верила в ее божественное происхождение.

Наконец эта всеобщая любовь, опирающаяся на доброту и всепрощение, была противна ее римской душе, потому что она сравнивала с творцами Империи отребье разных племен, до тех пор презираемых победителями.

Себялюбивый римский гений, обрекающий весь мир на служение своим целям, изо всех сил противился учению, которое распространяло права человека на всех людей, каково бы ни было их происхождение.

Эта всеобщая любовь была враждебна римской традиции. Это она мало-помалу разрушала понятия, представления и обычаи догорающей цивилизации, с постоянством ржавчины подтачивала связки здания, воздвигнутого покорителями Италии, открывала глаза отверженным.

Фауста не признавала, что новые племена могут быть равны с римлянами, и не хотела понимать голоса своего времени. Если прежний порядок должен уступить место другому, пусть свершится воля богов, но она не увеличит горя своего народа. Измена весталки покрыла бы трауром все храмы Империи.

Какое дело ей, римской весталке, до благости заповедей галилейской веры? Ведь эта благость разрушила в прах алтари ее храмов. Она не должна покидать последние ряды «волчьего племени», даже если бы перемена религии дала бы ей наивысшее наслаждение, доступное женщине.

Шум шагов прервал горькие размышления Фаусты.

Из-за колонн выглянула молодая невольница. Приблизившись к софе, она скрестила руки на груди и ожидала вопроса госпожи.

Фауста с минуту смотрела на невольницу, как будто не узнавала ее. Потом она мягко сказала:

– Что приказывает мне Теодорих через тебя, Ликарида?

– Ты знаешь, госпожа, что твое святейшество ждет ужин, – отвечала гречанка.

– Я и так сегодня насытилась желчью, – отвечала Фауста с горькой усмешкой на губах. – Я позову тебя, когда захочу спать.

Невольница удалилась тихими шагами.

Фауста снова сомкнула глаза, и вновь перед ней потянулась нить горьких размышлений.

Бесцветно текла ее жизнь, лишенная сердечной теплоты, несмотря на внешний блеск. Вельможи склоняли перед ней голову, бедные падали ниц, но ни одна дрожащая рука до сих пор не обняла ее, не привлекла ее к груди, дышащей страстью. Только один он…

Фауста широко раскрыла глаза, пораженная образом, выплывшим из сокровеннейших уголков ее сердца.

Этот образ преследовал ее с настойчивостью затаенной страсти. Постоянно отталкиваемый, отгоняемый с презрением, он прятался, отдалялся, бледнел, но в минуты одиночества возвращался опять и сам манил Фаусту чарами счастья.

Холод жизни еще не остудил ее крови. Под одеждой весталки и язычницы билось молодое женское сердце, возмущавшееся против суровости ее обязанностей.

Напрасно Фауста убеждала себя, что Фабриций оскорбил ее, обесчестил, заслужил ее ненависть. Отважный воин, который ради любви к ней отважился вторгнуться в атриум Весты, хотя знал, чем Рим заплатит за такой поступок, который вступил в борьбу с традициями долгих веков и хотел принудить ее к покорности, – ее женскому сердцу он был ближе, чем она хотела признаться в этом перед собой. Римская патриотка преклонялась пред силой и решительностью.

Случалось, что Фауста, прислушиваясь к шуму прибоя морских волн, без неприязненного чувства вспоминала все подробности той осенней ночи, когда Фабриций открылся ей в своей любви; случалось, что она повторяла с улыбкой счастья его пламенные слова. Лишь он один говорил с ней языком страсти, лишь он любил ее безгранично, больше своей жизни…

Эти минуты продолжались недолго… Но если бы Фабриций вдруг появился перед Фаустой, если бы он обнял ее дрожащими руками и прижал к своей груди…

Фауста поднялась с софы.

Воевода мог предстать пред нею и сегодня и завтра. Не затем он похитил ее из Рима, чтобы его отделяли от нее горы и море. Конечно, он выберет минуту, чтобы навестить свою пленницу. Если он еще не сделал этого, значит, его удерживают важные дела.

Душу Фаусты охватила тревога. Устоит ли ее римское самолюбие против сладких слов этого воина с глазами Аполлона, удержится ли ее женское сердце против любви? Весталка не может быть слабой, не может…

Фауста начала быстро ходить по комнате, спотыкаясь о попадающуюся мебель, словно пойманная птица.

– Не может!.. – повторяла она задыхающимся голосом. – Не может!.. – Голос ее становился все тише…

Она бросилась на софу, спрятала лицо в подушки и начала горячо молиться.

– Сохраните меня от позора, духи – покровители моего рода, не допустите меня до измены, дайте мне силы мужей, которые слагали на алтарь отечества свое личное счастье. Я кровь от крови вашей, кость от костей ваших, герои Рима. Не допустите, чтобы я для скоропреходящего телесного наслаждения опозорила свое жреческое достоинство. Охраняйте меня, духи, светлые, счастливые, свободные, от страстей этой земли. Вас молит весталка, оберегающая священный огонь, который озарял и вас…

 

VI

В Латеранской базилике в Риме, на ступенях мраморной ограды, стоял на коленях Фабриций, устремив взор на распятие.

Он припал к стопам своего Бога с сердцем, полным тревоги.

Сын варвара был обязан Христу не только истинной верой, не только надеждой на Царство Небесное, но и положением, которое он занимал в государстве. Без Христа, учение которого сломило обособленность старого мира и разрушило стену привилегий римских граждан, аллеман не был бы никогда воеводой Италии. Христос сравнял его с аристократией самого славного народа, поставил его выше «владык света», сделал его их повелителем.

Недавний варвар отлично понимал эти практические результаты всеуравнивающей христианской веры, когда извлекал из ее плодов свою выгоду. Он понимал также, что последователи новой веры, которым еще со всех сторон угрожали язычники, должны слиться в единое братство, сплоченное общей целью. Солдат знал силу сомкнутых рядов. А он, послушный сын Христа, убил христианина в себе…

Терзаемый сомнениями, Фабриций углубился в первый раз в жизни в священные книги своей веры. Правда, когда-то в детстве его учили заповедям Христовым, но это было так давно, что он забыл о них.

Каким-то странным языком говорили творения апостолов и Отцов Церкви. На каждой странице он встречался с требованиями, которые сокрушали его ожесточение. На пергаментах были начертаны столь кроткие слова любви и всепрощения, они так резко противоречили тому, что он считал своими обязанностями, что его изумленные мысли остановились на распутье сомнений.

Как же так, он, который, казалось, должен быть ревностнейшим последователем учения Христа, постоянно расходился с Его повелениями? Как это могло случиться? Он этого не хотел, он искренне стремился заслужить на земле право войти в Небесное Царство и был убежден, что точно исполняет предписания своей веры. Он искренне любил Бога новых народов. Значит, его ненависть к язычникам, солдатская жестокость, презрение к черни, даже любовь к Фаусте должны считаться грехом, преступлением? Значит, он должен бросить свой меч, снять богатые одежды, признать в невольнике брата, переносить терпеливо обиды иноверцев, вырвать из своего сердца образ любимой женщины?

В душе Фабриция поднялась буря. Понятия солдата, унаследованные от предков инстинкты варвара, стремление молодости, опасения за участь христианства смешивались друг с другом и волновали его душу.

Фабриций, терзаемый сомнениями, которых он не умел ни разрешить, ни успокоить, ежедневно вечером приходил в Латеранскую базилику и устремлял свой взор на распятого Спасителя, в надежде, что с Креста на него снизойдет истина и возвратит равновесие его расшатанной душе.

Христос, распятый на Кресте, ясно отвечал на его немые вопросы, подтверждая заповеди любви и прощения, но молодая горячность Фабриция, не сломленная еще житейским горем, не понимала этой сладкой речи, проникнутой слезами. Он только чувствовал, что между правилами веры, к которым он хотел приспособиться, и его поступками не было ничего общего. Епископ Сириций говорил то же самое, а граф Валенс не одобрил его усердия.

В обширном здании было почти совершенно пусто. Только кое-где верные, прислонившись к колоннам, отдавали свою скорбь в руки Бога милосердия и любви.

Вечерняя темнота наполнила храм, смягчая резкую белизну нагих стен и колонн. Тишиной катакомб веяло в величайшем римском храме.

Фабриций, измученный своими размышлениями, приник головой к холодному мрамору.

Беспокойство, которое отнимало у него самообладание, начало приводить его в нетерпение. Его солдатский характер не выносил внутреннего разлада.

Снедаемыей невозможностью решить разнообразные противоречивые вопросы, он мысленно искал человека, который вывел бы его из этого лабиринта сомнений. Епископ Сириций осудил бы его нетерпение. Фабриций знал, что не найдет снисхождения у христианского первосвященника. Один Амвросий, не только муж святой, изучивший Священное Писание, но вместе с тем и великий устроитель Церкви, поймет и оправдает горячность воина. Он, укротивший императора, умеет быть решительным.

– Я тотчас же отправлюсь в Медиолан, – решил Фабриций. – Пусть Амвросий возвратит спокойствие моей душе.

Он поднялся с колен и вышел из церкви.

Перед своим домом, на Палатине, он нашел чужие носилки. Ликторы разговаривали с солдатами. Какой-то сановник приехал к нему в гости.

Он спросил привратника:

– Чьи это носилки?

– Префект Флавиан ждет твою знаменитость, – отвечал слуга.

Флавиан?.. Фабриций нахмурился. Префект претории никогда не искал его общества. Когда государственные дела заставляли его общаться с воеводой Италии, он делал это всегда через своих секретарей.

– Префект давно ждет меня? – спросил он.

– Он приехал час тому назад.

Уже час?.. Что-то более важное, чем обыкновенные государственные дела, привели Флавиана к христианину.

Фабриций нарочно разговаривал со слугой дольше, чем обыкновенно. Он хотел оправиться от неприятного предчувствия. Ни одно содрогание мускула не должно возбудить подозрения Флавиана.

Подавив в себе беспокойство, он вышел в приемную залу.

Флавиан, который с иронической улыбкой присматривался к рисункам, изображающим битву Давида и Голиафа, начал без обычного приветствия:

– Ты догадываешься, воевода, что только очень важное дело заставило меня переступить твой порог.

– Я в твоем распоряжении, префект, – ответил Фабриций. И он указал рукой на софу, но Флавиан не воспользовался его любезностью.

Стоя, он заговорил, устремив свой взор на лицо хозяина:

– Траур Рима не может быть чужд тебе, ты с неусыпной бдительностью врага следишь за каждым нашим шагом. Ты, наверно, знаешь, что несчастье, которое постигло Фаусту Авзонию, повергло в глубокую печаль всех поклонников народных богов.

Эти слова были так неожиданны для Фабриция, что разрушили его деланое спокойствие. Он почувствовал, что горячая кровь заливает его лицо, быстро подошел к двери и позвал слугу.

Долго отстегивал он меч, медленно снимал с шеи золотую цепь и отдал оружие и знаки отличия невольнику только тогда, когда совершенно пришел в себя.

Обернувшись к префекту, он отвечал:

– Охрана весталок не принадлежит к числу моих обязанностей.

И хотя он уже владел собой, голос его все-таки дрожал.

– Кай Юлий пишет мне из Виенны, – продолжал Флавиан, – что ты один только можешь назвать святотатственных похитителей весталки. Не знаю, на чем претор основывает свои соображения, но его догадки обыкновенно бывают верны.

Воевода напряг все усилие воли, чтобы выдержать испытующий взор префекта. Он пожал плечами и ответил:

– Я не понимаю, почему догадки Кая Юлия остановились именно на мне. В Риме всем известно, что меня с атриумом Весты никогда не связывали близкие отношения. Я разделяю ваше горе…

Но он не мог дальше лгать. Его остановил стыд. Солдат убивал без рассуждения, но предательство было противно его душе.

– Кай Юлий также извещает меня, – продолжал Флавиан, – о существовании какой-то виллы в горах Beдианции, в которой могут скрываться подозрительные люди.

Он приблизился прямо к Фабрицию и спросил его холодным голосом, в котором слышалась язвительная насмешка:

– Ты ничего не слыхал об этой вилле? По-видимому, это довольно укромный уголок. Мне говорили, что твой отец когда-то долго жил у берегов Средиземного моря, чтоб без свидетелей наслаждаться любовью похищенной дочери иберийского жреца.

Фабриций молчал. Ошеломленный внезапным нападением, он искал выхода из западни. Из того, что он слышал, он понял, что префект или уже все знал, или угадал в нем виновника насилия. Но кто выдал эту тайну?

– Присягни на кресте твоего Бога, что ты ничего не знаешь о злодеях, которые так тяжко оскорбили римский народ, – продолжал Флавиан. – Я поверю присяге христианина и аллемана.

В душе Фабриция страх перед местью римлян боролся с честью варвара и совестью христианина. Если бы он присягнул, то выиграл бы время и мог бы спрятать Фаусту в другом месте.

– Присягай! – настаивал Флавиан.

Но клятвопреступничество закрыло бы перед христианином врата Царства Небесного.

Фабриций гордо поднял голову. Он не предаст своего Бога язычникам, хотя бы за верность Ему должен поплатиться своей жизнью.

– Только император или король Арбогаст имеют право требовать от меня присяги, – отвечал он. – Ты мне не судья. Если Кай Юлий нашел место, где скрыта Фауста Авзония, пошли туда своих шпионов и вскоре узнаешь, не обманула ли претора его прозорливость.

– Невинные не боятся присяги.

– Ищи виновного.

– Я уже нашел его.

– В таком случае делай, что нужно.

Фабриций глядел префекту прямо в лицо со спокойствием отважного солдата, которому большая опасность возвращает присутствие духа.

Флавиан ответил:

– Я мог бы стать на главном рынке и бросить народу имя святотатца. Римляне побили бы его камнями как бешеную собаку. Я мог бы обратиться к помощи войска. Начальники римского гарнизона выдали бы в мои руки виновного, хотя бы даже это был их воевода. Понимаешь ли ты меня, воевода Италии?

На титуле Фабриция он сделал особое ударение.

– Я понимаю римскую речь, – равнодушно отвечал Фабриций.

– Я не брошу толпе имени святотатца, я не хочу, чтобы Феодосий мстил римскому народу за его справедливый гнев, но если Фауста Авзония не вернется в течение двадцати дней в атриум Весты, я тебя, воевода Италии, прикажу твоим же трибунам заковать в цепи и отвести к Арбогасту.

С этими словами Флавиан вышел из залы.

Фабриций долго стоял на том же самом месте, на котором оставил его префект.

Только перед одним человеком содрогалась его молодая отвага. Ни за что на свете он не хотел бы предстать пред лицом Арбогаста.

Как сторонник Валентиниана, он не признавал претензий короля франков, но питал к нему чувства солдата, уважающего вождя, поседевшего в победоносных боях.

Приняв из рук императора воеводство Италии, он поступил против обычаев, которые время сделало законом. Более ста лет главный предводитель военной силы в государстве был вместе с тем высшим начальником и судьей над легионами.

Арбогаст не пощадил бы гордости строптивого вельможи. Он перед всем войском сорвал бы с него знаки его достоинства, он приказал бы невольникам высечь его и повесить на сухом дереве как шпиона.

Фабриций уже был когда-то свидетелем такой позорной казни. При одной мысли о том, что могло бы его постичь, если б он попался в руки Арбогаста, лицо его побледнело.

Не без причины Флавиан ему грозил его подначальными. Эти закоренелые язычники, узнав, что он похитил их весталку, без колебания отдали бы его под суд Арбогаста. Аллеманская стража и горсть легионеров-христиан не защитили бы его от язычников.

Фабриций понял, что он стоит над пропастью. Внутри, в тайниках его совести, бушевала буря, устрашающая его гневом Бога, Которого он любил; снаружи со всех сторон ему грозила месть оскорбленных римлян. Неужели ему предстоит погибнуть, не примирившись с Христом?

Он схватился руками за голову.

Жизнь была еще ему нужна. Он не хотел уйти из этого мира без уверенности, что врата Небесного Царства будут открыты для него.

Он выбежал в переднюю… Здесь всегда дежурил один из солдат аллеманской стражи.

– Оседлай сейчас же мне и себе коней, – приказал он. – Приготовься к дальней дороге. Скажи конюшему, что мы едем в лагерь в Остию.

Он надел меч, заткнул за пояс стилет, пошел в свою канцелярию, взял со стола восковую табличку, написал дрожащей рукой несколько слов и прикрепил печать воеводы Италии.

Этим документом он на время своего отсутствия передавал команду над легионами начальнику палатинского гарнизона. После этого он пошел в спальню, надел на себя теплую тунику, набросил плащ с капюшоном и взял большой кожаный мешок с золотом.

Лошадей на дворе еще не было… Фабриций побежал в конюшню, разбудил прислугу и сам оседлал своего коня. Он так спешил, что у него все валилось из рук. Медлить ему было некогда; Флавиан мог одуматься и подбить язычников к мести.

Спустя четверть часа Фабриций мчался по Фламинской дороге.

Он бежал из города, который ему предстояло покорить, бежал ночью, без свиты, как изгнанник, осужденный людьми и законом.

Пригнувшись к коню, он мчался среди ночной темноты, наполненный роем черных мыслей. Ему не удалось сломить упорство язычников, закрыть их храмы, он обманул доверие императора – убил в себе христианина…

Со стороны Рима его преследовал свист вихря, а ему казалось, что его преследует язвительный хохот толпы.

– Я еще возвращусь к вам! – шептал он сквозь стиснутые зубы.

Со времени похищения Фаусты он не имел о ней никаких сведений. Не желая возбуждать подозрения шпионов Флавиана, он не послал в свою виллу курьера. О том, что Теодорих добрался до места, свидетельствовало его молчание. Если бы его встретило какое-нибудь препятствие, то верный слуга непременно уведомил бы об этом своего господина.

Он страшно тосковал по Фаусте, терпеливо ожидая письма Прокопия. Дьякон должен был ему донести о результатах своего красноречия. Фабриций не сомневался, что весталка проникнется величием христианской веры и пожелает сама креститься. И только тогда он хотел предстать пред своей возлюбленной и отдать себя и ее под защиту императора.

Но неожиданные происшествия ускорили эту торжественную минуту. Он увидит Фаусту через несколько дней, прижмет ее к своему бьющемуся сердцу и получит награду за пережитые невзгоды. Только ради нее он навлек на себя месть язычников. Для нее он забыл об обязанностях цезарского наместника.

За столько жертв, которые он принес из любви к ней, может же он рассчитывать на ласки любимой женщины.

Глухо раздавался в ночной тишине конский топот. Временами слышался громкий окрик Фабриция, которым он предупреждал встречных:

– С дороги, с дороги!

Жители Италии, привыкшие к бешеной скачке правительственных курьеров, беспрекословно сторонились.

Чем большее расстояние отделяло Фабриция от Рима, тем сильнее росло его нетерпение и желание видеть Фаусту.

Он совершенно напрасно испугался подозрений Юлия. Теперь, когда он спокойно разобрался в словах Флавиана, то убедился, что это были лишь одни догадки. Если бы римляне знали, где скрыта Фауста, то освободили бы ее и без его посредничества. Префект выпытывал его, хотел его обойти, вырвать у него тайну…

Если бы даже Юлий действительно напал на след Фаусты, все равно Теодорих не дозволит вырвать из своих рук драгоценный клад. Недаром в его распоряжении был десяток храбрых аллеманов.

Фабриций прижал руки к груди, как бы обнимая кого-то.

– Я не отдам тебя никому, – шептал он. – Никто не будет лобзать твои уста, обнимать твое божественное тело, упиваться твоим голосом. Ты принадлежишь мне. Я завоевал тебя для себя.

А вихрь язвительно смеялся в листве придорожных деревьев.

Этот смех раздражал Фабриция.

Выросший в лесах и лагере, с детских лет привыкший к природе, он верил в тесную связь между человеком и тем, что его окружало.

Кто-то, должно быть, неведомые демоны, позавидовал его счастью.

– Она принадлежит мне! – вскричал он с гневом, как бы отвечая кому-то.

Вихрь усиливался, рос, шипел, точно ядовитая гадина.

Фабриций поднял кулак:

– Смеюсь я над вашей злобой!

Ветер подхватил его слова, развеял их вокруг, поглотил в себя, и снова раздался его насмешливый, язвительный хохот.

* * *

Епископ Амвросий садился уже в носилки, чтобы навестить местную больницу, как перед его Медиоланским дворцом остановились двое всадников.

Один из них соскочил с коня, бросил поводья своему спутнику и проговорил, преклонив со смирением голову:

– Винфрид Фабриций, воевода Италии, доверенный императора Валентиниана, прибегает к твоей мудрости и снисходительности с душой, полной смирения.

Епископ пытливым взглядом окинул стройную фигуру воеводы. Видимо, Фабриций произвел на него хорошее впечатление, потому что Амвросий благосклонно улыбнулся.

– Ты едешь из Рима? – спросил он.

– Я безостановочно скакал от этого гнезда языческих суеверий, чтобы сложить у ног твоих тяжесть, которая превозмогла мои силы. Сними ее с меня, святой отец.

– Ты измучен дальней дорогой. Отдохни сначала.

– Твои мудрые слова будут для меня самым сладким отдыхом, – отвечал Фабриций.

Амвросий приказал спутнику подождать.

– Иди за мной, – сказал он мягким голосом.

Он в сопровождении Фабриция прошел в свой кабинет, сел у стола, заваленного книгами, и указал гостю на большое дубовое кресло.

Но Фабриций бросился перед ним на колени.

– Будь снисходителен к моей молодости, – умолял он.

– Говори без опасения, – ободрял его Амвросий. – Господь наш, Иисус Христос, пришел на землю, чтобы искупить от греха человеческий род. Он не отталкивает от себя никого. Ты знаешь, что на Голгофе Он простил разбойника, который уверовал в Его божественное милосердие.

Епископ облокотился на ручки кресла и приготовился слушать.

Фабриций начал.

Спеша, задыхающимся голосом, отрывистыми словами, точно опасаясь, что его покинет решимость, он с волнением и страхом Божиим передавал историю своей любви к Фаусте, давнего страшного убийства одного беззащитного язычника. Наконец он сказал последнее слово и поднял на Амвросия свой неуверенный взгляд.

Епископ сидел неподвижно, с закрытыми глазами. Его бледное, спокойное лицо ничего не говорило.

– Евангелие говорит, – начал он. – «Слышали вы, это сказано старым: не убий, а кто убьет, тот повинен суду». Ты говоришь, что язычник был только презренным червем? А что же ты такое перед величием Бога, Который повелевает солнцем, землею и звездами? Что такое твоя сила, твоя молодость, твой сан перед лицом Предвечного Творца? Удар меча, копья или метко направленная стрела сломят твою гордыню, и будешь ты слабее и ничтожнее бессловесного младенца. Как солдат, ты должен знать свою слабость человека. Смерть на твоих глазах пожирала самых отважных, бросала под копыта лошадей самых могущественных, издеваясь над пурпуром прославленных вождей и монархов. Ты говоришь, что этот язычник родился для того, чтобы его раздавила нога храброго мужа? Разве ты сотворил его, ты вдохнул душу в его тело, ты послал его на землю? Откуда ты мог знать, что наш Господь Иисус Христос хотел внезапной смерти этого римлянина. Милосердный Бог не желает гибели самых закоренелых грешников и радуется обращению и покаянию даже отцеубийц. Тяжело провинился перед Господом тот, кто воспрепятствовал падшей душе вознестись с покаянием к Вечному Свету и омыться в Его всеочищающем пламени. Ты же совершил больше, лишив истинной, вечной жизни того несчастного, отняв у него время, чтобы креститься во имя Отца и Сына и Святого Духа.

Фабриций жадно поглощал слова Амвросия. Но не все, что говорил епископ, убеждало его сердце, которое преклонялось только перед силой, отвагой и смелостью и презирало слабость. Неужели язычник мог сравняться перед Богом с ним, неустрашимым последователем истинной веры? Этот негодяй не рискнул бы своей жизнью для Христа, а Фабриций только глубже надвинул бы шлем на глаза и пошел бы за голосом своего Господа в огонь, на дно моря, в ад – всюду, куда бы ему ни приказал идти Творец мира.

Ему было понятно только одно: римлянин мог бы принадлежать к пастве Христовой и потому имел право на снисходительность, может быть, единоверца. Он мог подвергнуть его заключению, отдать под стражу Теодориха, замкнуть его зловредные уста… А он убил его и лишил возможности обратиться к Господу, примириться с Богом.

Фабриций поцеловал руку епископа и проговорил с сокрушением:

– Я тяжко согрешил, святой отец. Скажи, что я должен сделать, чтобы умилостивить Доброго Пастыря?

– Тяжко твое прегрешение, – отвечал Амвросий, – но милосердие нашего Господа, Который простил разбойника и блудницу, Который снисходит ко всякой людской слабости, простит и тебя, если ты искупишь грех. Ты согрешил по своей вспыльчивости и своеволию и должен искупить грех смирением и покорностью. Ты возложишь на себя одежду кающегося и в течение десяти дней на паперти Медиоланского храма будешь просить верных молиться о тебе. В течение других десяти дней ты будешь исполнять обязанности сторожа в моей больнице, не избегая самой унизительной службы. Потом ты на месяц удалишься в пустынь благочестивого Фомы, близ Коменского озера, и будешь там, в лесной тишине, в голоде и лишениях, вдали от соблазнов мира, размышлять о таинствах нашей веры. Смирение, покорность, телесные лишения и молитва остудят твою вспыльчивость и приблизят твою дикую душу к Христу. Страдая сам, ты познаешь страдания других и научишься обуздывать свою неукротимость.

Амвросий все это время пытливо следил за впечатлением, какое его слова произведут на Фабриция.

По мере того как он говорил, в глазах воеводы мало-помалу угасал ясный огонь радости. На его чело ложилась грустная тень разочарования.

Неукротимый воин, презирающий чернь, видимо, не ожидал такого тяжелого наказания. Оказаться в руках плебеев, умолять первого попавшегося нищего о молитве и милосердии, служить в больнице вместе с невольниками…

– Сжалься надо мной, святой отец! – умолял Фабриций, обнимая колени епископа. – Жизнь бездельника, которого я убил, не стоит одного часа моей жизни. Прикажи мне отдать половину моего состояния убогим – я исполню это без колебания; прикажи мне поститься, бичевать себя, молиться целый год – я без ропота подчинюсь твоей воле. Только не унижай так мою гордость.

Епископ положил руку на голову Фабриция и ответил ласковым голосом:

– Вспыльчивость и надменность искупаются только смирением и покорностью. Не противься, сын мой. Не для того, чтобы унизить тебя, я налагаю на твою воинскую гордость такое унизительное покаяние. Я хочу тебя отвратить от пути, ведущего к сатане, и научить служению Богу. Победи в себе злобу этого мира, и только тогда ты поймешь неиссякаемую благость учения нашего Господа Иисуса Христа. Ведь и Он претерпевал унижение в земной жизни, и хотя мог призвать на помощь Отца Своего Небесного, но без жалоб испил горькую чашу. Будь покорным сыном Христа, Которого ты любишь, ибо ты любишь Бога благости и милосердия. Епископ Сириций писал мне, что ты неустрашимый исповедник нашего Господа.

– Я отдам за него свою жизнь! – искренне вскричал Фабриций.

– Вот ради этой-то любви ты и принеси в жертву свою гордость, – убеждал его епископ, – чтобы глубже проникнуть в тайны нашей веры и быть полезным слугой истинного Бога. Церкви нужны такие горячие сердца, как твое. Очисти это сердце от языческой ненависти, пойми, что Христос повелел любить всех без различия, прижми всех слабых, убогих и бесприютных к своему любящему сердцу, и Бог малых не откажет тебе в своем прощении и милосердии. Смирение не унижает никого. И Феодосий, могущественнейший из государей всего мира, не устыдился принести покаяние Богу.

Напоминание о публичном покаянии Феодосия словно громом поразило гордость Фабриция. Что такое он в сравнении с Феодосием? Ради любви к Богу и для успокоения своей совести он должен покориться. Амвросий лучше его знает пути, ведущие к Искупителю.

Он вздохнул, поднялся с колен и сказал:

– Я верю, что воля твоего святейшества – воля Бога. Я сделаю, что ты приказал, но только перед тем съезжу в Ведианцию, чтобы обезопасить пребывание Фаусты Авзонии.

Он хотел уйти, но епископ задержал его:

– В свою виллу в горах Ведианции ты не поедешь и Фаусты Авзонии не увидишь.

Фабриций в изумлении посмотрел на него.

– Святой отец! – прошептал он.

– В Ведианцию ты пошлешь приказ, чтобы твоя прислуга немедленно освободила весталку, – говорил Амвросий все тем же спокойным, мягким, ласковым голосом.

– Этого быть не может! – запальчиво вскричал Фабриций. – Ради нее я покинул город, который благосклонность императора вверила моему попечению. Она одна осталась мне в проигранной битве. Только ее любовь заставила меня забыть справедливый гнев его вечности. Пожалей мое сердце, святейший отец.

– Если ты послушный сын Христа, то вырви из своего сердца образ Фаусты Авзонии.

– Этого не будет никогда, никогда!.. Христос не называл любовь грехом.

– Но он называл грехом всякое беззаконие. Подумай только, на что ты отважился. Представитель власти, который должен уважать закон, оскорбил священнейшее установление Италии.

– Это языческое установление, – защищался Фабриций.

– Не твое дело упреждать ход событий, – отвечал Амвросий, в первый раз возвысив голос. – Пока император не отзовет Флавиана от должности префекта претории, ты не имеешь права изменять существующий порядок. Оскорбляя священнейшее установление Рима, ты в тяжелую минуту обрек христианское правительство на непредвиденную опасность, потому что твое насилие может вызвать восстание язычников, которое задержало бы осуществление мудрых намерений Феодосия. Валентиниан послал тебя в Рим для того, чтобы ты, как ревностный поклонник Христа, служил язычникам образцом правдивости, доброты, милосердия и снисходительности, а что сделал ты? Ты поднял руку на чужую собственность, оскорбил весталку, побратался с разбойниками, убил язычника. Вместо того чтобы приобрести расположение древней столицы государства, ты вооружил против себя всех справедливых людей. Для того ли наш Господь Иисус Христос умер на кресте за человеческое неистовство, чтобы оно и дальше свирепствовало на земле? Для того ли научил Он нас добродетелям, неведомым прошлым векам, чтобы они оставались только на страницах священных книг? Ты называешься христианином, сыном Бога Искупителя? Ты язычник, опутанный демонами тьмы!

Фабриций застонал.

– Ты язычник! – с силой повторил Амвросий. – Ибо не хочешь сложить своих вожделений у ног Христа. Как в сердце язычника, так и в твоем царит гнусное человеческое себялюбие, более сильное, чем любовь к Богу.

Он замолчал и с минуту, задумавшись, смотрел в пространство. Потом вновь начал прежним, мягким голосом:

– Святой апостол Павел учит: «Кто женится, старается о делах сего света, как бы угодить жене, а кто не женат, старается о делах Божиих, как бы угодить Господу». Из этого указания великого апостола выходит, что лучше сделает тот, кто отвергнет утехи любви, потому что следом за женщиной идут дневные заботы, отвлекающие душу от небесных забот. Жена приковывает мужа к земле, отдаляет его мысли от дел церкви и государства, делает его рабом суеты сего мира. Если бы ты не был воеводой Италии и ревностным слугой Христа, я не напоминал бы тебе совета святого Павла, ибо знаю, что пожертвовать любовью к женщине – это превышает силы смертного. Но тебя император поставил на страже нашей веры в стране, погрязшей в язычестве, Бог избрал тебя из числа многих, чтобы ты был послушным орудием Его святой воли. Ты не имел права отдать женщине предпочтение перед Христом, как это ты сделал.

– Любовь к Фаусте Авзонии не уменьшила моей любви к Христу, – ответил Фабриций.

– Но она отвратила твои мысли от обязанностей твоего положения и сделала то, что ты запятнал свою совесть насилием. Разве ты за этим прибыл в Рим?

Фабриций молчал.

Все, что ему говорил Амвросий, он повторял себе не один уже раз, но любовь зажгла в его девственном сердце пламя настолько сильное, что при его лучах померкли все мысли о его положении.

Неужели он должен отступить, когда ему казалось, что он уже приблизился к цели своих стремлений? Неужели он должен отказаться от Фаусты, с которой срослись все его мысли? Этого не может от него требовать никто, даже Амвросий. Епископ укорял его в насилии, но всякий решительный человек сделал бы то же самое. Люди его времени, расы и занятия восхищались дерзкими поступками. Только одни священники осуждали насилие.

Амвросий знал эту необузданность новейших римлян, скрывавших под одеждой цивилизованного народа упрямство варваров. Молчание Фабриция было для него достаточным указанием. Он отгадал, что аллеман для своей любви пожертвовал даже расположением императора. Один только Христос умел влиять на себялюбие этих неподдающихся натур.

Поэтому он поднялся с кресла и сказал повелительным голосом:

– Твой спутник немедленно поедет в Ведианцию и освободит Фаусту Авзонию!

– Не отнимай у меня моего счастья, святой отец, – умолял Фабриций. – Я буду каяться, как невольник, буду просить молитвы мытаря и сборщика податей, буду служить слугам слуг моих, но оставь мне Фаусту.

– Если Фауста не возвратится в Рим, то я закрою перед тобой двери всех христианских церквей.

Фабриций отшатнулся, как бы пораженный мечом в самую грудь. Обезумевшими глазами он смотрел на епископа, который стоял, выпрямившись во весь рост, с рукой, простертой вперед.

Это уже не был снисходительный священник, с добротой отца поучающий блудного сына, – он был князь Церкви, уверенный в своей силе, римский патриций отдавал приказание своему подчиненному.

Тщедушная фигура Амвросия, казалось, выросла, черты его одухотворенного лица окаменели, обострились.

– Удались и помни, что глаз мой с этих пор будет следить за каждым твоим шагом.

Его голос был резок, как тогда, когда он усмирял несогласия Коменской общины.

Измученный Фабриций покинул кабинет епископа. В передней дворца он упал на скамью и закрыл лицо руками. Воспрещение посещать церковь равнялось исключению из христианской общины и заслуживало презрения его единоверцев.

Тьма отчаяния охватила душу Фабриция. Последняя надежда обманула его. Великий созидатель Церкви вместо того, чтобы успокоить его, поразил его страшной угрозой.

Он сидел в немом остолбенении. В его голове кружились мысли, то тревожные, то отчаянные, то покорные, то мятежные: христианин преклонялся перед величием Амвросия, варвар, солдат подстрекали его к сопротивлению.

«По какому праву этот надменный священник разрывает нити твоего счастья?» – возмущался солдат. «Дела твоего сердца – это твоя неотъемлемая собственность. Устами святого епископа говорит Христос», – отвечал христианин.

В это время к нему подошел аллеманский стражник, который сопровождал его из Рима.

– Курьер Теодориха ждет твою знаменитость, – сказал он.

– Курьер?.. Теодориха? – как бы сквозь сон проговорил Фабриций. – Где?.. Откуда?

– Теодорих приказал ему ехать на Медиолан, чтобы не обратить на себя внимания сыщиков префекта претории. Я его узнал и задержал.

– Говорил ли он тебе, с чем его послал Теодорих?

– Теодорих просит прислать заместителя.

– Зачем? – вскрикнул Фабриций.

– Старик жаждет перед смертью утешить свои угасающие глаза видом своих внуков.

– Глупец!

Фабриций вскочил со скамьи.

– Спеши на почтовый двор за свежими лошадьми! – приказал он.

Опасность, грозящая его любви, взяла верх над словами Амвросия. Он потом умилостивит Христа, примирится с Ним, а теперь…

Спустя полчаса трое всадников мчались по дороге к Генуе.

Впереди них ехал Фабриций.

 

VII

В месте заключения Фаусты царило необычное движение. Невольники укладывали в сундуки ковры, столовое белье и занавески; Теодорих заботливо осматривал колеса и оси повозок, аллеманы седлали лошадей…

– Хорошо ли отточены мечи? – спросил Теодорих старшего аллемана.

– Хорошо, будут работать, – ответил солдат.

– Не слыхал ли ты в горах каких-нибудь голосов?..

– Когда под вечер я обходил заросли, то мне несколько раз слышался чей-то шепот.

– Через час мы двинемся. Если язычники загородят нам дорогу, то прежде всего нужно защищать Фаусту Авзонию.

Приказав возницам запрягать, Теодорих дошел до цепи скал, преграждающих доступ к вилле, и напряг слух и зрение.

В течение нескольких дней за виллой следили какие-то непрошеные взоры. Вчера Прокопий на ветвях дикой розы нашел красную нитку шелка, сегодня один из аллеманов ночью на берегу моря видел кучку вооруженных людей. Псы заливались лаем с самого утра и рвались в горы.

Теодорих чувствовал, что неуловимые фигуры, кружащиеся около дома, незримо связаны с Фаустой Авзонией. Весталка была слишком важной личностью, чтобы ее единоверцы могли о ней забыть.

Они искали… нашли… и теперь будут стараться отнять свою собственность.

Если бы Теодорих знал силы неприятелей, то ждал бы их спокойно. Скалы заменяли ему сотню сильных рук.

Но скрытый враг, подбирающийся осторожно к вилле, страшил его своей таинственностью.

Взвесив опасность положения, Теодорих решил отступить в горы, разбить где-нибудь палатку и послать другого курьера к воеводе.

Безлунная ночь способствовала бегству. Небо покрылось свинцовыми тучами, которые под вечер нашли со стороны Корсики.

Теодорих вслушивался в ночную тишину, силясь уловить чутким ухом сына природы подозрительный шум… Но однообразного шелеста деревьев не нарушал никакой посторонний звук.

Когда он стоял, вглядываясь в черную бездну густой тьмы, раздался вой собаки.

Плач животного, сначала прерывистый, как бы боязливый, усиливался, становился полнее и громче, пока не перешел в жалобное стенание. Вместе с тем со стороны моря поднялся ветер, пробежал над вершинами скал, наклонил верхушки елей, подхватил вой пса и разнес его по долине.

Казалось, вокруг зарыдали неисчислимые голоса.

Теодорих крестился, прижавшись к скале. Суеверную душу сына лесов охватил страх. В этих стонах, непрерывно повторяемых горами, он слышал голоса существ иного света: это не пес выл, а его, Теодориха, призывали души его предков.

Он опустился на колени, упал лицом на землю и горячо обнял кормилицу человеческого рода.

– Будь для меня мягким ложем, не презри моего праха, – умолял он. – Я рук не обагрил кровью невинного, совесть не запятнал несправедливостью к убогим, сердца – изменой вождю и господину…

В это время до него докатился шум, хорошо знакомый солдату. Какие-то всадники приближались к вилле.

Он быстро поднялся и свистнул. Когда на его призыв прибежали аллеманы, он поставил их под скалами, сам же вышел вперед и начал прислушиваться.

Его ухо уже отчетливо различало топот коней и стук оружия. Всадники продвигались тихо, направляясь прямо к вилле.

Теодорих обнажил меч и крикнул:

– Кто там?

Из темноты раздалось в ответ:

– Здравствуй, старик!

Изумлению Теодориха не было границ. То был голос воеводы.

– Это вы, господин? – спросил он.

Из тьмы показались три конские головы.

– Все ли в порядке? – отозвался Фабриций, наклоняясь к Теодориху.

– Пока все, но что сегодняшняя ночь скрывает в своем страшном лоне, об этом знает только Добрый Пастырь. Вы прибыли в самую пору. Через час вы бы не застали никого в своем доме. Повозки уже готовы…

– Ты хотел бежать?

– Я не знаю числа врагов, а их следы беспокоят меня уже несколько дней. Если язычники обратились за помощью к наместнику Ведианции, то я бы навлек на вашу голову наказание короля Арбогаста за сопротивление, оказанное властям.

Теодорих говорил тихим голосом, чтобы солдаты не слышали его слов. Шепотом отвечал ему и Фабриций.

– Ты поступил вполне разумно. Повозок не приказывай отпрягать. Мы тотчас же тронемся в Виенну, где скрыться легче, чем в горах.

Отдав коня одному из своих стражников, он пошел рядом с Теодорихом.

– А она, – спросил он, – Фауста Авзония, не облеклась в одежду оглашенной?

– Не облеклась и не облечется!

Теодорих рассказал воеводе о событиях последних недель, а когда дошел до угроз Фаусты, то прибавил:

– Я служил вам вернее всякого верного невольника, любил вас искреннее самого близкого друга. За эту верность и за эту любовь я заслужил награду. Позвольте мне, господин, умереть спокойно. Я не хочу предстать пред Добрым Пастырем с бременем проклятия весталки.

В тишине ночи, во второй раз, раздался вой пса. И снова ветер подхватил его и на своих крыльях разнес по скалам и горам.

Фауста Авзония сидела в спальне, на низком стуле, опершись головой на руки. Вокруг нее сновали невольницы, а она смотрела на их хлопоты тупым, безучастным взором.

Ей сказали, чтобы она была готова в дорогу. Она не спрашивала, куда ее повезут, – она знала, что и дальше ее ждет неволя. Ей говорили об этом и удвоенная бдительность Теодориха и большая подозрительность слуг.

За каждым ее движением стали следить с таким вниманием, что она потеряла надежду вырваться из клетки при помощи женской хитрости. Ей нельзя уже было переступать опушки апельсиновой рощи, гулять по горам, смотреть со скал на море.

По мере того как суживались стены ее заключения, ее стала охватывать какая-то странная тревога перед неизвестным будущим. Она испытывала чувство, как будто к ней подкрадывается большая опасность. Неизменная тревога мучила ее возбужденное воображение омерзительными видениями. В ночных снах на нее нападали какие-то существа, забрасывали ее белое платье уличной грязью. Хватали ее в свои нечистые объятия. Или на ее грудь садился ястреб Юлии Порции, с глазами Фабриция, и жадно припадал к ее губам.

От чудовищ она оборонялась, а ласки ястреба переносила терпеливо.

Пробудившись, она молилась Весте, прося отогнать от нее искушения. Напрасно она поручала свое сердце богине чистоты. Уединение, тишина и весна с неожиданной силой пробуждали в ней еще не заснувшие девичьи грезы.

Хотя она старалась вселить в себя ненависть к своему похитителю, Фабриций все властнее вторгался в ее мысли.

В коридоре, отделяющем середину дома от боковых комнат, раздались быстрые шаги. Невольницы перестали шептаться.

Фауста подняла голову, и кровь горячим потоком залила ей лицо и шею. Слуги удалились. Римская жрица осталась одна с врагом своих богов.

Долго они смотрели друг на друга. Она в остолбенении, не веря своим глазам, он, погруженный в печаль.

– Перед тобой стоит несчастный, – начал Фабриций подавленным голосом, – покинутый Богом и людьми. Ночью, как изгнанник, я бежал из Рима, а за мной гналось проклятие твоего народа. Подавленный укорами совести, я прибег к мудрости Амвросия, но великий епископ осудил меня и унизил. Для тебя я бросил блестящее положение, снизошел до преступления, заслужил гнев моей веры. Для тебя я пренебрег властью – блеском этой земли, Царством Небесным – наградой лучших миров. Моя любовь к тебе превозмогла любовь к славе, к долгу, сделала меня глухим, слепым, бесчувственным, охватила меня всего.

Фауста сидела без движения. Румянец сходил с ее лица, уступая место бледности.

– Я прегрешил, обезумел, – продолжал Фабриций, – но этот грех – высшая радость моей жизни. Я ставлю его выше рукоплесканий толпы, выше признательности императора, выше…

Он хотел сказать – милости Бога, но остановился, пораженный дерзостью своей страсти.

– Несчастный я, несчастный, несчастный! – жаловался он, ломая руки.

Суровые черты лица Фаусты мало-помалу смягчились.

Этот человек пожертвовал всем, что почитал и любил. Тоска согнула его стройную фигуру, стерла с его лица краски здоровья. Не дерзкого варвара видела перед собой Фауста, а несчастного человека, который страдал из-за нее и для нее.

– Ты одна осталась мне на целом свете, в тебе моя последняя надежда. Твоя любовь может вознаградить меня за гнев единоверцев и снять с моей души черный покров отчаяния.

Фабриций протянул руки к Фаусте:

– Не презирай любовь, она озарит твою молодость золотыми лучами весеннего солнца. Обязанности так трудны, слава изменчива… Одна только любовь дает смертному истинное наслаждение. Будь женщиной и загляни в свое сердце.

Фауста была в эту минуту больше женщиной, нежели сама желала. Она заглянула в свое сердце, и то, что увидела в нем, преисполнило ее страхом: в глубине его она не нашла ненависти к Фабрицию.

Она испугалась самой себя… Блуждающим взором она осмотрелась кругом, словно искала помощи. В спальне царила глухая тишина, нарушаемая только ускоренным дыханием воеводы.

Бежать?.. Но куда?.. Повсюду ее окружали стены темницы. Никто бы не прибежал на ее крики. Она находилась в неволе, в полной зависимости от гнева и милости ее похитителя.

Сладкими словами любви, понятными каждому женскому сердцу, он сковывал ее движения, усыплял ее бдительность.

– Не отталкивай меня от себя, – умолял Фабриций, припав к ее коленям.

Он схватил ее руки, прижал их к своим горячим губам, обнял ее стан.

Фауста хотела подняться, оттолкнуть его, освободиться из его объятий, но по ней уже разлилось пламя любви, пробежал не изведанный еще сладостный трепет и лишил ее силы.

Она закрыла глаза и опустила голову.

Фабриций схватил ее в объятия, как хищная птица схватывает пойманную добычу, прижал к себе, осыпал поцелуями ее волосы, глаза, шею.

– Ты моя, моя, моя! – повторял он.

В его голосе дышала торжествующая страсть.

Он искал устами ее уста…

– Я буду защищать нашу любовь повсюду – перед твоим народом, перед императором, перед Амвросием.

Имя епископа пробудило Фаусту. Она подняла голову, открыла глаза и глубоко вздохнула…

– О боги Рима, о духи моих предков! – прошептала она.

С гневом смотрела она на Фабриция, на свое смятое платье, на разорванную тунику.

Свершилось то несчастье, которое пугало ее в ночных снах. Галилеянин обнимал весталку, а она без сопротивления отдавалась его ласкам.

Она закрыла лицо руками. Сухое, отрывистое рыдание потрясло ее тело.

– Веста!

Фабриций, не отгадывая причины ее отчаяния, еще более раздражил ее своими утешениями.

– Пусть тебя не страшит кара твоих богов, – говорил он. – Возложи на себя знак Креста, и тебя прикроет могущество Бога, более сильного, чем Юпитер, Марс и Венера. Не пугайся давно исчезнувших теней.

Он наклонился к Фаусте, хотел обнять ее, но она быстро поднялась.

– За что ты меня преследуешь? – воскликнула она.

Девичий стыд сразу оттолкнул ее от человека, который с ней обращался как с купленной невольницей.

Фабриций, еще не понимая перемены, происшедшей в ее сердце, продолжал идти по своему ложному пути.

– Выслушай мою просьбу, – настаивал он, – преклонись для моего счастья перед Богом новых народов. Император не предаст христианку в руки язычников. Крещение отворит пред тобой врата вечного блаженства, а мне возвратит душевное спокойствие и прощение моей религии. Обращенная к Христу весталка загладит вину ослушавшегося христианина и воеводы. Я ради тебя сделался заблудшей овцой Христова стада. Твое доброе сердце должно же смилостивиться надо мной.

Брови Фаусты нахмурились, нижняя губа презрительно выдалась вперед. Фабриций говорил с ней так, как будто она была причиной его несчастья. Он считал ее своей собственностью, требовал от нее помощи.

– В чем же моя вина? – спросила она решительным голосом. – Не я поощряла тебя сойти с пути обязанностей. Ты похитил меня, держишь против моей воли и хочешь склонить меня к чувству, которое насмехается над величайшей человеческой силой.

– Твоя покорность выдала мне твою любовь, – возразил Фабриций.

Краска гнева покрыла лицо Фаусты.

– Покорность узника, ошеломленного нападением более сильного противника, никогда не раскрывает тайны его сердца. Ты оскорбил меня своими ласками, не спрашивая, желаю ли я их. Знай, что, если бы хитрые демоны зажгли в моем сердце преступную любовь к врагу Рима, я вырвала бы это непослушное сердце из своей груди и в минуту смерти смотрела бы равнодушно на его трепетание; если бы мои мысли слились воедино с дерзкими вожделениями варвара, я размозжила бы без колебаний свой череп, чтобы в нем раз и навсегда угасло подлое искушение. Я ненавижу тебя, я презираю тебя, варвара, раба своих страстей!

Фабриций в изумлении слушал эти оскорбительные слова. Они своей резкостью и энергией скорее напоминали речь мужчины.

Неужели это была та самая женщина, которая дрожала в его объятиях, с румянцем стыда, с полным подчинением его воле?

Наконец он понял причину перемены, происшедшей в Фаусте: весталка одержала в ней верх над женщиной.

– Творец всего живущего на свете дал смертным любовь, как награду за бремя жизни, – пытался было он еще раз ее убедить. – Зачем ты ради видений прошлого хочешь лишить меня и себя высочайшего счастья?

Он снова протянул руки к Фаусте, стараясь ее обнять, но она вырвала у него из-за пояса кинжал и приставила его острие к своей груди.

– Не приближайся, – крикнула она, – если не хочешь, чтобы кровь весталки пала на твою совесть!

Фабриций в ужасе отшатнулся.

Значит, мучения многих месяцев, тревога последних дней, душевные волнения, угрозы Амвросия – все это напрасный труд. Он пренебрег обязанностями цезарского наместника ради невознагражденной любви, ради видений бессонной ночи?

Фабриций схватился за горло. Его душило бешенство варвара, в котором сопротивление пробуждало свирепость первобытного человека.

Он мрачно посмотрел на Фаусту.

Неужели эта слабая женщина сильнее его? Он принудит ее повиноваться и любить его, поступит так же, как поступил его отец с его матерью.

Он вскочил, бросился к Фаусте, вырвал у нее стилет, схватил ее на руки, как малое дитя, и прижал к себе.

– Ты моя, моей и останешься. Я добыл тебя для себя и никому не отдам.

Он выбежал из дома, передал Фаусту на руки невольницам и крикнул:

– В дорогу!

Потом он подозвал к себе Теодориха:

– Ты поедешь около кареты и будешь смотреть за римлянкой!

Старый аллеман упал перед ним на колени.

– Я просил вас, господин… – вполголоса сказал он.

– Когда мы приедем в Виенну, я отпущу тебя в наши леса.

– Ваши молодые руки лучше защитят римлянку от опасности, нежели мои. Угрозы весталки лишили меня присутствия духа. Я не хочу во второй раз слышать ее страшных проклятий.

– Не раздражай меня!

– Мне страшен ваш гнев, но еще более страшны проклятия, которые пойдут за мной и в могилу. И милосердный Добрый Пастырь не любит людской злобы.

Правая рука Фабриция, уже лежавшая на рукоятке меча, опустилась сразу.

– Выслушай меня, господин, – умолял Теодорих.

– Пусть будет по-твоему. Возьми пятерых человек и охраняй обоз.

В апельсиновой роще было так темно, что люди совсем скрылись в ней.

– Зажечь факел! – приказал Фабриций.

При мигающем свете желтого пламени, смешанного с дымом и раздуваемого ветром, обрисовались неясные контуры четырех экипажей и темные силуэты аллеманов. Солдаты, приросшие к коням, закутанные в плащи с капюшонами на головах, производили впечатление обитателей иных миров.

Пятеро из них вместе с Теодорихом заняли место во главе обоза, остальные окружили карету Фаусты. Две невольницы охраняли весталку.

Теодорих ударил мечом о щит. Аллеманы тронулись, обоз тихо, осторожно двинулся за ними.

Обоз в глубоком молчании тянулся по долине. Солдаты не разговаривали друг с другом, раздавались только стук колес, ударявшихся о камни, и тихий лязг оружия. Кони временами встряхивали головами и храпели, точно испуганные чем-то.

Теодорих напрягал весь слух и зрение. Он забыл о своих опасениях и предчувствиях – он был верным слугой, которому доверена безопасность господина.

Он уже приближался к середине долины, не заметив ничего подозрительного. Вдруг он остановился, соскочил с коня и приложил ухо к земле.

– Донеси воеводе, – сказал он одному из аллеманов, – что на нас идут вооруженные люди.

Когда Фабриций подъехал к нему, он показал на выход из долины.

На фоне ночной темноты вдали сверкало множество движущихся огоньков.

Фабриций приказал погасить факелы.

С затаенным дыханием, не спуская взгляда с огоньков, солдаты дожидались неизвестного неприятеля.

Огоньки шли прямо на виллу, увеличиваясь с каждой минутой.

Теперь при их свете была видна черная масса, впереди которой шла высокая тень. Какой-то всадник вел отряд пехоты.

В эту минуту Фабриций поднес к губам охотничий рог. Скалы и горы огласились громким звуком, леса подхватили протяжное эхо.

Черная масса остановилась.

– Кто осмеливается нарушать спокойствие во владениях воеводы Италии? – громко спросил Фабриций.

С противоположной стороны послышалось:

– Констанций Галерий идет освободить из неволи Фаусту Авзонию.

– Солдат отдаст свою добычу только победителю. Приди и отними Фаусту Авзонию, если тебе жизнь надоела.

В черной массе произошло движение. Пешие люди окружили всадника.

– Какой-то сброд, – шепнул Фабриций Теодориху.

Нападающие, видимо, никогда не участвовали в ночных стычках, и, вместо того чтобы погасить факелы и быстро рассыпаться и этим обмануть неприятеля, они столпились на освещенном месте.

Долина в этом месте переходила в ровное место, что облегчало разбег конницы.

Фабриций все это видел и пренебрежительно усмехнулся.

От черной массы начали отделяться маленькие кучки. Они расходились в обе стороны и образовывали подобие цепи.

Фабриций созвал своих аллеман.

– Окружим карету и нападем на этих глупцов, прежде чем они сомкнутся полукругом, – сказал он тихим голосом. – Телеги с вещами оставить.

В это время снова раздался голос Констанция Галерия:

– Если ты добровольно отдашь Фаусту Авзонию, мы не поднимем на тебя руку. Король Арбогаст и без того справедливо накажет тебя за твое преступление.

Ему ответило только молчание.

– Готовы? – спросил Фабриций у своих аллеман.

– Готовы, воевода!

– Где Теодорих?

– С Германрихом оберегает карету.

– Хорошо… Внимание!

Он поднял меч кверху:

– За мной!

Земля задрожала под копытами лошадей, ночную тишину нарушил военный крик аллеман, железо ударилось о железо. Через минуту раздались удары мечей по шлемам и щитам гладиаторов Галерия, раздались проклятия мужчин, плач женщин.

– Бей, коли! – кричал Фабриций, напав на самую середину цепи.

Прежде чем освободители Фаусты дали себе отчет в том, что произошло, похититель со своей добычей был на другом конце долины.

Он остановился и посмотрел назад.

– Все целы? – спросил он.

– Недостает только Теодориха, – ответили ему солдаты.

– Что с ним сделалось?

– Под ним убит конь.

– Нам нельзя старого солдата оставлять в руках разбойников, – сказал Фабриций. – Двое из вас пусть охраняют карету. Остальные за мной!

И он помчался назад.

Теодорих, опершись плечами о дерево, защищался с остервенением вепря, окруженного в логовище. Со всех сторон на него падали удары коротких римских мечей, а он отражал их щитом и длинной испанской шпагой.

Усталая рука уже отказывалась служить ему. С его лба струился обильный пот, из многочисленных ран лилась кровь.

В ту самую минуту, когда Фабриций подоспел к месту стычки, он зашатался и упал на колени.

– Теодорих, Теодорих! – крикнул встревоженно воевода. – Я иду тебе на помощь!..

Старик хотел встать, но заломил руки и упал лицом на землю.

И снова раздался лязг оружия, снова посыпались проклятия. Гладиаторы, не привыкшие к неожиданным нападениям, рассыпались. Фабриций по тропинке, залитой кровью, пробился к Теодориху, поднял его на коня и протрубил в рог сигнал к отступлению.

Несколько минут спустя по дороге во всю мочь мчалась карета, увозившая Фаусту Авзонию.

Топот скачущих лошадей заглушал шум моря, взволнованного южным ветром. Пенящиеся валы громоздились друг на друга, как разъяренные гиганты.

Фабриций с развевающимися волосами мчался во главе отряда, прижимая к своей груди Теодориха.

Его не страшили разъяренные волны. И в нем все бушевало и кипело. Адская буря говорила языком его истерзанной души.

Он потерял все, что любил на земле. Он был, как корабль, который находился в море в эту минуту. Отовсюду его окружали тени его обманутых надежд. Ему казалось, что он падает в бездонную пропасть, в темную бездну вечного проклятия.

Он наклонился к Теодориху.

– Старик, старик, зачем ты покидаешь меня? – простонал он, как ребенок, рыдающий по матери.

Он прикоснулся лбом к щеке верного слуги и вздрогнул.

Лицо Теодориха было холодно.

Фабриций хорошо знал холод смерти.

И в первый раз в жизни человеческая скорбь стиснула его неукротимое сердце. Слезы, незнакомые высокопоставленному варвару, в первый раз увлажнили его ресницы.

– Да будет тебе легка земля, я собственными руками устелю тебе последнее ложе, мой верный слуга, мой преданный друг, – тихо проговорил он. – Смилуйся над его душой, Творец мира!

А море свирепело все сильнее. Валы ударялись о берег с такой силой, что казалось, что прибрежные скалы вот-вот рассыплются на куски.

Перед лицом разъяренной стихии, с трупом любимого слуги на руках, полный сердечной боли, Фабриций начал понимать все бессилие смертного человека.

– И над моей грешной душой смилуйся, о Христос, Господь несчастных, – прошептал он.

 

VIII

В Виенне, в цезарском дворце, в тронном зале, Валентиниан готовился принять Арбогаста, который вернулся в Галлию после окончания счастливой войны с франками…

Два ряда доместиков от главных дверей образовали сверкавший проход. Сверху, из квадратного отверстия потолка, завешанного пурпуровой тканью, лились на их золоченые шлемы и нагрудники, на шелковые плащи и рубиновые монограммы потоки солнечного света.

Они стояли неподвижно, с обнаженными мечами, похожие на мраморные изваяния. Их медали, перстни и наплечники отливали всеми цветами радуги.

В глубине залы, на возвышении, по обеим сторонам трона, сидели члены цезарского совета. Государственный министр сидел уже на своем кресле, министр двора также занял место; префекты галльской и испанской префектур ожидали прибытия «вечного и божественного государя». Среди высших чинов государства не было только Флавиана и Арбогаста.

На пороге из боковых дверей показался главный камергер священных покоев и произнес громким голосом:

– Его вечность, наш божественный государь Валентиниан!

Вдоль рядов доместиков пронесся тихий шепот, точно эхо глубокого вздоха. Советники цезаря поднялись с кресел.

Из комнат императора показалось блестящее шествие. Впереди, в две шеренги, шли пажи-сирийцы в туниках жемчужного цвета, опаленные жгучим солнцем своей родины; евнухи с безволосыми, женственными лицами в голубых туниках, испещренных серебряными блестками; за ними следовали графы и камергеры различных степеней, увешанные золотыми цепями с портретами Валентиниана.

Весь этот блестящий кортеж прошел мимо трона, отдал низкий поклон эмблемам императорской власти и расположился вдоль стен.

В самом конце выступали десять протекторов, которые предшествовали самому цезарю.

Остановившись перед возвышением, они разделились на две половины, и среди них показалась стройная фигура двадцатилетнего юноши.

То был Валентиниан.

Император западной половины Римского государства был в длинном белом платье оглашенного, сверху был надет красный плащ с вышитыми гербами провинций, находящихся под его державой. На его голове блестел венец, украшенный драгоценными камнями.

Он уверенными шагами взошел по мраморным ступеням, покрытым персидским ковром, сел на трон и поднял руку в знак того, что аудиенция начинается.

Все глаза обратились в сторону главных дверей. На губах членов цезарского совета и придворных сановников появилась злобная улыбка.

Валентиниан, подговоренный своими наушниками, отберет сегодня у Арбогаста власть над войском и столкнет его с вершины славы в прах забвения.

Так было решено на последнем заседании совета.

Через минуту господство надменного франка кончится, в прах разлетится могущество человека, ненавистного толпе, окружающей императора. Арбогаст перестанет существовать, а с ним вместе исчезнут опасения, которые давно уже не давали покоя советникам Валентиниана.

«Скоро ты увидишь, кто из нас сильнее», – говорила улыбка сановников.

В дверях показался глашатай и бросил в залу имя, славное во всем государстве.

– Король Арбогаст! – провозгласил он.

В глазах членов совета и придворных сановников промелькнула радость. Как приятно видеть унижение ненавистного врага!

Но эта радость уступила место удивлению, лишь только занавеска взвилась кверху.

Вдоль блестящих рядов охранной стражи приближался к трону Арбогаст, закованный в латы, окруженный своими графами и воеводами. И главный вождь легионов и его подчиненные были в полном вооружении, с мечами у пояса, хотя обычай не дозволял никому являться перед лицом императора в походном вооружении.

– Какая дерзость! – перешептывались друг с другом сановники.

«Какая дерзость!» – видимо, подумал Валентиниан, потому что нахмурил брови и закусил губы.

Высокая фигура франка отчетливо вырисовывалась на красном фоне. Он шел медленно, с высоко поднятой головой, а за ним следовала цепь вооруженных людей. Тяжелые солдатские шаги раздавались глухо в громадном зале. Им вторил тихий звон мечей, которые доместики склоняли перед главным вождем.

Арбогаст остановился перед троном. Он не преклонил перед императором колени, не коснулся головой верхней ступеньки, как предписывал придворный церемониал.

– Привет тебе, божественный государь, – произнес он холодно.

Так же холодно ответил и Валентиниан:

– Здравствуй, король!

Арбогаст с минуту смотрел на Валентиниана, потом заговорил:

– Я прихожу не за наградой за победы, одержанные над врагами государства, потому что сделал только то, что должен был сделать. Я прихожу к тебе с жалобой на графа Галлии, который не прислал мне подкреплений в тяжелую минуту. Отдай графа в мое распоряжение, чтобы я мог его наказать по законам, установленным для римских легионов.

– Графа Галлии вчера я послал на границы Реции и приказал усмирить варваров, – ответил Валентиниан.

Арбогаст нахмурился.

Император, без его ведома доверив непослушному графу оборону таких важных границ, унизил его, сознательно оскорбил. Значит, предостережения Кая Юлия не были предательством римлянина, в планы которого входило поссорить главного вождя с христианским правительством? Значит, Валентиниан действительно хочет устранить его от кормила правления.

– Из Тотониса были посланы курьеры в Виенну с донесениями о вине графа Галлии. Неужели их не допустили к твоей божественности? – спросил Арбогаст.

Правая рука Валентиниана, которой он опирался на подлокотник трона, начала судорожно теребить золотую бахрому. Арбогаст допрашивал его, требовал объяснения, задавал ему, императору, вопросы, а он унаследовал от отца только надменность тирана, еще не сдерживаемую правилами учения Христа, к которому стремился всей душой.

– Не твое дело разбирать проступки моих графов, – резко ответил Валентиниан.

– Проступки военных графов подлежат суду главного вождя, – сказал Арбогаст.

– Главным вождем военной силы всегда был император.

– Главным вождем всегда был тот, кто водил легионы в битву.

Жилы на висках Валентиниана налились кровью. В нем заговорила необузданная кровь его отца, а возле трона не было никого, кто бы мог остановить его разумным словом.

Вызывающие улыбки всех окружающих подбивали Валентиниана привести к исполнению то намерение, которое давно уже мерещилось его ребяческой гордости.

Какой он император? Правда, он восседал на троне, подписывал красными чернилами правительственные распоряжения, видел на знаменах свое изображение, но не он одерживал победы на поле битвы, не он командовал в лагерях, не он заключал мирные договоры, не он раздавал наградные венки. Провинциями западного государства правил Арбогаст, приставленный к нему Феодосием.

Старый вождь железной рукою держал кормило правления Италии, Испании, Галлии и Британии, не допуская к участию в делах «божественного и вечного» государя.

А грудь молодого монарха томила жажда подвигов и славы. Ему опротивели пурпур без власти, корона без блеска. Он не был уже малолетним мальчишкой, каким его считал Феодосий.

Злоба придворных, искусно раздутая Юлием и Эмилией, пала на хорошо подготовленную почву. Нашептывания членов совета и камергеров, неприязненно относящихся к Арбогасту, только ускорили взрыв давно сдерживаемого гнева Валентиниана.

– Ты говоришь, что главным вождем всегда был тот, кто водил легионы в бой? – проговорил Валентиниан сквозь стиснутые зубы. – Хорошо. Ты указываешь мне дорогу, по которой должен идти римский император? Хорошо. С этой минуты я сам буду предводительствовать войсками западных префектур, как делал когда-то мой великий отец. Ты не нужен мне больше. Твои почтенные лета требуют отдыха после жизни, полной славы и заслуг. Ты можешь возвратиться к кострам своего народа.

Он поднялся с трона и подал Арбогасту пергамент с большой красной печатью.

– Читай! – повелительно сказал он.

По губам придворных снова пробежала улыбка торжествующей злобы. Они знали, что заключается в этом документе.

Он освобождал Арбогаста от всех занимаемых им должностей в государстве, лишал его власти и почестей.

Но все эти улыбки вдруг исчезли. Произошло нечто необычайное.

Арбогаст, пробежав глазами цезарский указ, разорвал его и бросил лоскутья пергамента к ногам Валентиниана.

– Не ты поручил мне правление западными префектурами, не ты и отнимешь его у меня, – сказал он спокойным голосом.

Он стоял, величественный, грозный, с рукой на мече, окруженный своими графами и воеводами, которые столпились вокруг него.

Валентиниан смотрел на него недоумевающим взглядом. Его глаза налились кровью, губы посинели.

– Дерзкий! – крикнул он и, вырвав из рук одного протектора меч, бросился на старого вождя.

Но прежде, нежели он успел сбежать со ступенек трона, между ним и Арбогастом образовалась стена людей, закованных в железо. Чьи-то руки схватили его и отпихнули с такой силой, что он упал бы, если б его не подхватили протекторы.

В зале опять воцарилась тишина, но это была тишина могилы, преисполненная страха.

В государстве, в котором войско давно уже распоряжалось императорским венцом, главным лицом был любимец легионов, а представители вооруженной силы стояли не на стороне Валентиниана.

Придворные поняли это, и смертельный страх покрыл бледностью их лица и сковал члены.

И молодой император понял, что трон под ним колеблется. Он опустился на кресло, украшенное символами императорской власти, поник головой и устремил тупой взгляд на ковер, как будто перед ним разверзалась пропасть.

Среди зловещей тишины раздался громкий голос Арбогаста:

– Император Валентиниан с нынешнего дня лишает меня власти над войском западных префектур. Это делается с вашего соизволения, мои верные товарищи? Если вы предпочитаете молодого вождя старому, я уйду и не стану роптать.

– Слава тебе, отец войска! – крикнули графы и воеводы. – Только ты один будешь указывать нам путь к славе и победе!

Валентиниан склонил голову еще ниже. Он чувствовал над собой дыхание смерти. Ответ графов и воевод для него был приговором.

– А вы, – с угрозой обратился Арбогаст к свите императора, – вы, которые для удовлетворения своей злобы навлекли на государство неожиданную бурю, покайтесь в своих грехах! Моя карающая рука скоро обрушится на ваши преступные головы.

И он удалился, проходя вдоль ряда сановников.

Робко прижимаясь к стене, за ним выползли члены совета и придворные.

При покинутом государе остались только близкие слуги и с плачем припали к ступеням трона.

– В лагерь! – скомандовал Арбогаст, садясь на коня. – Франки и аллеманы пусть будут готовы! Всякого, кто станет возмущать войска, убивать без суда. Сотникам галилейского исповедания не доверять ночной стражи.

С быстротой вихря пробежала по городу весть о бунте Арбогаста. Ее распространяли придворные, бежавшие из дворца, как из горящего дома. Улицы сразу опустели. Купцы поспешно запирали лавки, носилки и рыдваны прятались под надежный кров, солдаты сходились в казармы.

Прекрасная, веселая Виенна в течение одного часа превратилась в громадное кладбище. Казалось, вся жизнь замерла в плененной резиденции императоров.

Не первый раз белый город над Роданом видел борьбу из-за короны. Здесь жил Грациан, пока ненависть сторонников старого порядка не перерезала нити его молодой жизни; отсюда Максим выступал в свой несчастливый поход, и всякий раз здесь проливалась кровь виновных и невинных. Междоусобная война не щадила никого, она была более свирепа, чем голодные обитатели лесов.

Молчаливое ожидание нависло над городом. Никто не осмеливался удовлетворять свое любопытство. Даже легкомысленная чернь, обыкновенно извлекавшая пользу из смут, забилась в свои норы, испуганная гневом Арбогаста.

Гнев оскорбленного короля передавали зловещие звуки франконских рогов. По пустым улицам мчались трубачи, созывая солдат в лагерь.

В домах христиан отцы семейств поручали свою участь милосердию распятого Бога. Арбогаст не благоволил к новой вере. С той минуты, как он воссядет на трон, с войсковых знамен исчезнут монограммы Христа. А что войско провозгласит его императором, в этом никто в Виенне не сомневался.

В городе водворилась тишина, как в катакомбах первых христиан. В гордых дворцах и убогих хижинах царило одинаковое разочарование. Последователи Христа рассчитывали, что сын Юстины окончательно подавит языческого змия, а теперь здание, воздвигнутое тщанием Валентиниана, разрушалось.

Только в гостинице «Красного Оленя», где до сих пор жили Кай Юлий и Галерий, не опечалилось ни одно сердце. Слуги римских патрициев веселились, как на свадьбе.

Когда невольник предстал перед Юлием с желанной новостью, господин одарил его кошельком, полным золота, и сказал:

– Пусть хозяин отворит для вас свой погреб. Радуйтесь, потому что сегодняшний день будет записан в римской истории золотыми буквами.

И, обернувшись к Галерию, он добавил:

– Наши боги еще не умерли. Они живы и заботятся о своем святом городе. Победа!

Неповиновение Арбогаста было действительно победой для сторонников прежнего порядка. Главный вождь, который в присутствии двора унизил императора, не мог уже сойти со скользкого пути. Как бы то ни было он должен пасть в объятия врагов христианского правительства. Другого исхода, кроме явного бунта, у него не было. Даже расположенный к нему Феодосий не мог бы одобрить его ни на чем не основанной гордости.

Лопнула связь взаимных обязательств, соединяющих короля франков с Виенной и Константинополем. С тех пор Рим являлся естественным союзником Арбогаста, а король по необходимости должен защищать его.

– Я пошлю жрецам Гермеса сто белых телиц, – дал обещание Юлий, – именно он дал моим мыслям прозорливость, а языку – гибкость. Если бы только не твоя неловкость, мы могли бы вернуться в Рим; в Виенне мы уже не нужны. Остальное докончит Арбогаст.

– Кто же мог предположить, что сам Фабриций загородит мне доступ к весталке? – оправдывался Галерий.

– Хороший предводитель должен быть на все готов. Но лучше не будем говорить об этом; впредь будь осторожней.

– Я пожертвовал бы много золота в храм Юпитера Капитолийского, если бы еще раз мог встретиться с Фабрицием. Позорное поражение не дает мне покоя и ночью.

– Отложи свою месть до будущего времени, а пока подумай о том, как освободить Фаусту Авзонию из когтей Фабриция; без весталки мы не можем вернуться в Рим.

– Я даже не могу сообразить, куда Фабриций девался с Фаустой Авзонией, – сказал Галерий. – Я знаю только, что он направился в сторону Цеменела, но с большой дорогой соединяется столько дорог, что он мог куда-нибудь свернуть в сторону.

– Следы хищника отыщут сыщики Арбогаста. Нужно обратиться к помощи короля, чтобы не дать Фабрицию времени скрыться в лесах Аллемании.

Юлий сам пошел в конюшню, чтобы приказать запрячь лошадей.

Когда сенаторы садились в экипаж, мимо гостиницы проезжал сотник доместиков Рикомер. Он ехал верхом. Увидев римлян, он остановился, точно желая повернуть назад, но, подумав, приблизился к ним с любезным приветствием.

– Кажется, ты когда-то был в большой дружбе с Фабрицием, – сказал Юлий. – Не имеешь ли каких-нибудь известий от воеводы Италии?

Сотник нагнулся и начал поправлять уздечку.

– Из Рима давно уже не было курьеров, – ответил он неуверенным голосом.

Юлий внимательно посмотрел на него, но Рикомер повернулся в сторону, присматриваясь к вывеске гостиницы, точно видел ее в первый раз.

– И ты не знаешь, что Фабриций убежал из Рима? – допытывался Юлий.

– Фабриций убежал из Рима? – притворно удивился Рикомер и пожал плечами. – Ничего не слыхал… Разве он провинился в чем-нибудь?

По губам Юлия пробежала незаметная улыбка.

– Узнай, где теперь находится Фабриций, – сказал он, – и сообщи своему приятелю, что король Арбогаст послал отыскивать его лучших сыщиков из своры Евгения.

Рикомер бросил на сенатора искоса недоверчивый взгляд и потихоньку удалился.

Когда он скрылся за углом, Юлий сказал Галерию:

– Он знает, где спрятался Фабриций. Нужно обратить на него внимание Арбогаста.

Рикомер ехал шагом, постоянно оглядываясь, не следит ли за ним кто-нибудь. И, только выехав за ворота, он галопом пустился к Родану.

Вдоль реки, среди благоуханных цветущих садов, виднелись белые виллы. До этих отдаленных уголков не дошел еще звук труб и рогов. Дети весело играли на лужайках, невольники грелись перед портиками под лучами теплого майского солнца.

В двух милях от Виенны, в роще из акаций, которая издали производила впечатление букета розовых цветов, стоял дом, окруженный высокой оградой.

Здесь Рикомер остановился.

Соскочив с коня, он быстро вбежал в сад.

– Где всадник, который приехал вчера ночью? – спросил он привратника.

– Гость твоей знаменитости отдыхает у фонтана, – отвечал слуга.

Рикомер направился к указанному месту.

На каменной скамье, под развесистой липой, сидел Фабриций, охватив голову руками. Он был так погружен в раздумье, что не обратил внимания на приближающиеся шаги.

Рикомер наклонился к нему и сказал задыхающимся голосом:

– Беги! Беги сейчас же!

Фабриций поднял голову. Глубокая тоска просвечивала в его глазах, обрамленных синими кругами.

Он провел рукой по глазам и глубоко вздохнул.

– Вот уже несколько недель я только и делаю, что бегу, – сказал он измученным голосом. – Я думал, что могу отдохнуть под твоей охраной.

– И мне и тебе – нам всем грозит великая опасность… Арбогаст поднял руку на императора… Графы и воеводы явно, при всем дворе, перешли на его сторону… В городе переполох… Трубы и рога трубят тревогу… Солдаты сбегаются в лагерь… Валентиниан потерял присутствие духа… Придворные и советники покинули его… Беги… сегодня, завтра войско провозгласит Арбогаста императором… Не теряй времени… Юлий и Галерий едут в лагерь…

Рикомер говорил торопливо, но, несмотря на это, Фабриций уловил смысл его слов.

Он вскочил со скамьи и вскричал:

– Надо спасать императора! С его особой соединены надежды нашей святой веры.

– Поздно! – ответил Рикомер. – Арбогаст стоит у ворот города со всей вооруженной силой, с франками и аллеманами. Большая часть легионов Галлии также находится в его лагере. Оскорбление так тяжело, что смыть его может только кровь императора или короля. Ты так же хорошо, как и я, знаешь, кто возьмет верх в этой рискованной игре.

Фабриций слишком хорошо знал любовь войска к старому вождю, чтобы обольщать себя надеждой на победу Валентиниана.

– Поздно… – повторил Фабриций подавленным голосом. – Только один Бог может спасти Валентиниана для нашей святой веры.

Среди моря римского войска он был только одной волной, которую другие все равно захлестнули бы, если бы она вздумала идти против течения. Под рукой у него не было ни одной когорты.

– Беги, беги тотчас же! – умолял его Рикомер. – Над тобой страшно разразится гнев Арбогаста. Спрячься пока в Иберийских горах. Может быть, буря минует так же быстро, как и пришла. Курьер Валентиниана уже поскакал в Константинополь. Феодосий не примирится с победой язычников.

Он обернулся в сторону города и стал прислушиваться.

– Ты слышишь! – сказал он.

Издалека, через сады и виллы, доносился звук рогов. Трубачи Арбогаста вносили смятение уже в предместья.

– Тебя кто-нибудь может узнать и предать в руки короля. Бледный страх трусости будет стараться приобрести расположение нового императора подлостью. Не теряй времени! – настаивал Рикомер.

Но Фабриций ответил:

– Оставь меня одного! Я хочу поговорить с моим Господом.

– С Богом ты поговоришь в дороге…

– Сделай то, о чем я прошу…

Когда Рикомер отошел, Фабриций пал на колени, простер руки к небу и начал молиться из глубины погруженной в отчаяние души:

– Бог новых народов! Ты, Который осветил солнцем Своей благости глухие леса варваров, смилуйся над нами! Бог отверженных, Который возвел на трон Римского государства потомков невольников, смилуйся над нами! Бог униженных и оскорбленных, Который призвал к правам человечества все народы, смилуйся над нами! Не допусти, чтобы гордость Арбогаста поколебала дело Твоей мудрости и обратила в прах плоды кровавого труда трех веков. Смилуйся над нами, ибо Ты всесилен!

Новый римлянин в ту минуту был только христианином, перед которым опасность, грозящая его Доброму Пастырю, поглотила его личные огорчения. С падением Креста падало здание существующего порядка – возвращались кастовое различие и надменность римских богов.

Воспитанник христианского правительства, он отдавал себе полный отчет о том, что случится в результате переворота, который подготовлялся в лагере Арбогаста. Неожиданное изменение порядка вещей раздуло в его сердце пыл неофита, угасший под пеплом эгоизма любви. Он не мог допустить, чтобы Церковь могла поколебаться, как хрупкое творение рук человеческих. С самой колыбели он созерцал ее силу. А тем не менее произошло то, что его вера не предусмотрела.

Надменный солдат смертельно оскорбил «божественного и вечного государя», который был для нового римлянина олицетворением всего земного могущества; язычник в священной особе императора попирал учение Христа; общественный порядок, установленный усилиями долгого рода поколений, расползался по всем швам.

– Неужели это правда?.. – говорил Фабриций, не отрывая глаз от неба.

Кругом него благоухала и пела весна. Деревья, покрытые белым пухом, кусты, усыпанные цветами всевозможных оттенков, луга, одетые молодой свежей зеленью, птицы, радостно щебечущие – вся природа радовалась, как будто сегодняшний день был похож на вчерашний. Ни один лист не отделился от ветки, насыщенной сладким соком, хотя смерть еще простирала над Виенной свои черные крылья.

Фабриций удивлялся солнцу, что оно светило и было так ярко. Его раздражали яркие краски весны. Он жаждал темноты ненастной ночи, чтобы остаться наедине со своей тоской.

Он теперь был настоящим изгнанником, лишенным права дышать воздухом Римского государства. С падением Валентиниана для него будут закрыты даже самые отдаленные уголки западных префектур. Где бы он ни спрятался, его везде найдут сыщики Евгения, если этого захочет Арбогаст.

Все свои надежды он основал на дружбе, которая его соединяла с молодым императором. Он ехал в Виенну с целью умолить Валентиниана о помощи смягчить Амвросия. «Божественный государь», который так же, как и Фабриций, ненавидел римлян старого обычая, простит ему безрассудные проступки и возвратит свое расположение.

Но милость Валентиниана уже перестала быть источником счастья для его подданных.

Теперь у Фабриция остался только Бог, последнее убежище человека, потерпевшего крушение и отвергнутого людьми.

Бог…

Но и Добрый Пастырь отказал ему в Своем милостивом лоне. Рикомер говорил ему, что из Медиолана до епископа Виенны уже дошла весть о его неповиновении. Если бы он осмелился приблизиться к Божьему дому, привратник не допустил бы его даже на паперть.

Фабриций пал лицом на землю. Он чувствовал себя ничтожнее самого малого червя, более убогим, чем нищий, протягивающий руку к проходящим под портиками храмов. События последних недель угнетали его больше, чем его прежняя неукротимость. Бегство из Рима, презрение Фаусты, смерть Теодориха нанесли последний удар его гордости, а угрозы Амвросия и поражение Валентиниана сломили ее окончательно.

Горе начало приближать его к истинному пониманию учения Христа, которое до сих пор он считал только знаменем новых народов, выходящих на борьбу с Римом.

– Нет, я не любил Тебя, Милосердный Агнец, – исповедовался он перед собой, – я согрешил против Твоей благости. Скажи мне, что надо сделать, чтобы двери Твоих палат снова открылись передо мной?

Ему казалось, что он слышит над собой голос Амвросия, который напоминал ему: «Ты прегрешил своею надменностью и строптивостью и должен искупить свой грех покорностью и смирением».

– Я буду покорным и смиренным, – дал себе обет Фабриций.

 

IX

В тревоге прожила Виенна два долгих дня. Торговля остановилась, ремесленники сидели без дела, учреждения не разрешали текущих дел. Никто не выходил на улицы, все с минуты на минуту ждали нападения Арбогаста.

Город со всех сторон опоясывала страшная цепь франков, аллеманов и галлов. Насколько хватало зрения везде белели палатки, блестели на солнце оружие, мечи и щиты. Достаточно было одного сигнала, чтобы эта цепь стиснула резиденцию императора и обратила ее в кучу развалин, обагренных кровью невинных и виновных.

Из цезарского дворца в лагерь шли послы с обещаниями прощения и милости. Испуганный Валентиниан смирился перед войском и вел переговоры с начальниками отдельных племен, как равный с равными.

Но послы возвращались с омраченными лицами. Их красноречие и просьбы были напрасны.

Графы и воеводы Арбогаста не питали ни малейшей привязанности к Валентиниану. Не он вместе с ними переносил голод, жажду и все лишения войны, не его голос воспламенял их в битвах и благодарил после одержанной победы.

Франконские, аллеманские и галльские вельможи равнодушно выслушивали щедрые обещания послов, зная хорошо по опыту, что каждый император до тех пор благоволил к представителям вооруженной силы, пока их боялся, а потом жестоко мстил за испытанный им страх и оскорбленное самолюбие.

В конце концов Валентиниан не мог им дать ничего более того, что они уже получили от главного вождя. Они служили государству из-за почестей и денег, а Арбогаст никогда не скупился ни на то, ни на другое. Наиболее важные места он предоставил своим друзьям, всю приобретенную добычу отдавал солдатам, отличал и награждал всякую заслугу. Он жил так же скромно, как Марк Аврелий и Юлиан Отступник, пренебрегал золотом и довольствовался только славой.

Приверженность молодого императора к учению Христа не могла благоприятно влиять на войска западных префектур, еще погрязающего во мраке идолопоклонства. Почти все франки и аллеманы молились своим богам. Только среди галлов новая вера насчитывала многих сторонников, но христиане предпочитали мирный труд кровавому ремеслу солдата. Под римскими знаменами их было очень немного.

Виенна с томительным беспокойством ждала рокового исхода. Христиане смотрели на Валентиниана как на восходящее солнце. Если эта ясная звезда преждевременно угаснет, всю Галлию снова охватит мрак язычества.

А звезда императора светила с каждым часом все слабее.

«Пусть Валентиниан положится на суд и милость короля», – отвечали послам графы и воеводы. Это на безжалостном языке четвертого столетия означало: пусть он сойдет с дороги нового повелителя, иначе мы его сами удалим.

Город уже в первый вечер перестал обольщать себя надеждой. Христиане видели, что никакая человеческая сила не спасет Валентиниана. Все споры между римскими императорами и вождями разрешала смерть более слабого. Побеждал обыкновенно сильнейший, а молодого монарха нельзя было считать таковым.

И никто не удивился, когда префект Виенны на третий день оповестил с кафедры главного рынка, что «его вечность, божественный Валентиниан вчерашней ночью внезапно покинул этот свет».

Никто не спрашивал о причинах этой «внезапной смерти», от которой в правительственных донесениях умирали все императоры, убитые явным или скрытым врагом, потому что неосторожные люди за праздное любопытство платились жизнью.

Христиане молча разошлись по домам.

Вслед за этим на улицах показались доместики и протекторы, идущие сомкнутыми рядами. Во главе их шел Рикомер, который нес императорский венец и багряницу.

Охранная стража цезаря направлялась в лагерь с верноподданническим приветом. Избранник войска был ее законным государем.

Известие о смерти Валентиниана застало Арбогаста в палатке. Он сидел на складном походном стуле, а вокруг него стояли его советники и воеводы. В числе их были Юлий и Галерий.

Смерть императора на окружающих короля не произвела ни малейшего впечатления. Ее ожидали уже два дня. Печальная весть была принята с таким равнодушием, как будто случилось что-то самое обыкновенное.

Рикомер, повторив слова префекта города, преклонил колени перед Арбогастом и провозгласил:

– Привет тебе, божественный и вечный государь!

То же самое сделали графы, воеводы и советники.

Но Арбогаст не взял венец и пурпуровый плащ.

– Встаньте, – сказал он. – Не для меня умер Валентиниан.

На лицах его подчиненных выразилось изумление; самый старший из них, франк Баут, воскликнул вторично:

– Привет тебе, божественный и вечный государь! Только твоим приказаниям мы хотим повиноваться на поприще славы.

– Око мое будет всегда бодрствовать над вами, – сказал Арбогаст, – но вероломством я не запятнаю своих седых волос. Я поклялся Феодосию, что никогда не возложу на себя римскую корону, и клятву эту сдержу. Я останусь вашим вождем, отцом во время мира и полководцем во время войны, а в римский пурпур мы облечем римлянина.

Кай Юлий и Галерий переглянулись друг с другом. Неужели Арбогаст хотел провозгласить императором Флавиана или Симмаха? Только один из них мог бы с достоинством стать наравне с Феодосием.

Графы и воеводы начали шептаться между собой, они, видимо, были недовольны решением короля.

– Последние поколения видели на троне цезарей много императоров, которые не происходили из римской крови, – отозвался граф Баут. – Кто защищает Римское государство от неприятелей, тот и есть римлянин. Будь нашим императором, вождь!

– Будь нашим божественным государем, – умоляли подчиненные Арбогаста. – Твоя слава и справедливость будут вернейшим щитом войска и государства.

Арбогаст отрицательно покачал головой.

– Вы хотите, чтобы ваш старый вождь, – сказал он громко, – заслужил презрение Феодосия? И вы уважаете великого императора, корону которого украшают многочисленные победы? Король Арбогаст не может нарушить данного слова.

Графы и воеводы молчали. Их девственные варварские сердца питали священное уважение к данному обязательству. Каждый из них сделал бы то же самое.

– Не бойтесь, – продолжал Арбогаст. – Император, которого я вам выберу, будет так же твердо держать свое слово.

Он окинул присутствующих пытливым взором и, остановив его на начальнике своей канцелярии, скромно державшемся в стороне, указал на него рукой и произнес:

– Вот ваш император! Подайте венец Евгению!

В первую минуту графы и воеводы думали, что король шутит. Евгений был последним, на ком бы они остановились, если бы им приказали выбирать императора.

Он происходил действительно из знаменитой римской фамилии, но бедность сравняла его с плебеями.

Ритор по профессии, он служил при дворах знатных варваров в качестве учителя их детей, прежде чем Арбогаст не взял его к себе. Преданный главному вождю всей душой, способный и верный, он быстро шел по лестнице чиновничьей иерархии.

– Евгений – император? – с недоверием спросил Баут.

Подчиненные Арбогаста презрительно пересмеивались.

Только Юлий нахмурился. Он сразу догадался, куда метит король франков. Жадный к власти старик намеренно возводил на римский трон своего слугу, чтобы потом править за него. Таким образом он сдержит слово, данное Феодосию, и не выпустит из рук кормила правления. Флавиан или Симмах не были бы таким послушным орудием гордого солдата.

Сам избранник Арбогаста так перепугался неожиданного почета, что побледнел и подался к выходу из палатки, точно хотел убежать.

– Отврати свои мысли от меня, король, – умолял он. – Бремя императорской власти слишком велико для моих слабых плеч.

– Никакая власть не тяжела, когда ее поддерживает Арбогаст – отвечал король. – Ты будешь императором, Евгений.

– Оставь меня на должности, где я полезен тебе и государству. Мне чуждо искусство управления.

– Но тебе не чуждо искусство подписывать государственные пергаменты. Ты переменишь только черные чернила на красные. И тебе не чуждо также искусство говорить гладким языком речи посольствам. И Валентиниан не делал большего, а был нашим божественным и вечным государем.

Последние слова Арбогаст подчеркнул насмешливой улыбкой.

Теперь и его подначальные поняли, почему он выбрал Евгения. Мудрый король хотел сохранить существующий порядок, не подводя их и себя под гнев Феодосия.

– Да здравствует божественный император! – воскликнули графы и воеводы.

Но ни один из них не преклонил колени перед новым императором.

Баут взял из рук Рикомера цезарский плащ и приблизился к Евгению. Ритор, возведенный капризом представителей военной силы на трон, вздрогнул при виде красного платья. С него капала кровь многих императоров. Еще не остывший труп Валентиниана предостерегал его от опасного высокого положения. Историю Рима он знал лучше франков и аллеманов.

Он протянул руки вперед и воскликнул с отчаянием:

– Я не могу… Я христианин!

– Ты галилеянин? Ты ничего не говорил мне об этом, – удивился Арбогаст.

– Христианскую веру я принял в Константинополе.

– В Константинополе все разделяют галилейское суеверие из страха перед Феодосием. Тебе не трудно будет вернуться к вере предков. Не упорствуй, Евгений.

– Не упорствуй! – вторили Арбогасту его подначальные, стуча мечами.

Евгений видел вокруг себя грозные лица и слышал стук оружия. У выхода из палатки стоял Баут, преграждая ему путь.

– Имейте сожаление ко мне, – умолял он. – Столько других облекутся без страха в царственный пурпур. Зачем вы желаете непременно моей гибели? Я служил вам верно…

Но Баут уже набросил ему на плечи красный плащ, а Арбогаст надел на его голову блестящий венец.

Он стал римским императором.

Юлий со стыдом смотрел на эту похоронную сцену.

Варвары раздавали корону Священного, Вечного Рима, помыкая ею как предметом, не имеющим ценности. Каждый храбрый франк, аллеман, гот или вандал мог посадить на трон Юлиев, Клавдиев, Флавиев и Антонинов первого встречного, который потребовался бы для его целей, а потомки завоевателей мира не обладали уже силами, чтобы воспротивиться этому своеволию. Их изнеженные руки уже более ста лет назад уступили меч наемникам.

Арбогаст, усадив Евгения на свое кресло, сказал:

– Повелевай, божественный государь!

«Божественный государь» беспомощно смотрел на короля. Не посвященный в дальнейшие планы своего благодетеля, он не знал, чем ему можно было повелевать.

– Твоя опытность укажет нам путь, ведущий к упрочению нового правительства, – отозвался он после краткого размышления.

– Прежде всего надо снискать благосклонность Феодосия, – сказал Арбогаст. – С этой целью мы отправим тело Валентиниана в Медиолан, чтобы Амвросий схоронил его в гробнице императоров согласно галилейскому обряду. В Константинополь потом отправится посольство, которое будет стараться убедить старшего императора, что положение минуты требовало немедленного замещения осиротевшего трона. Прирейнские франки согласились только на перемирие, квады снова грозят нападением. В такое время споры за корону не должны подрывать целостности правительства; Феодосий поймет это, особенно когда мы оставим ему верховную власть над всем государством.

Римские сенаторы ожидали не такого оборота дела. Верховенство Феодосия сохраняло в силе его эдикты, упразднявшие их храмы.

– Ты говоришь, как галилеянин, – заметил Юлий.

Графы и воеводы нахмурили брови, но Арбогаст возразил без гнева:

– Я говорю как советник императора, обязанность которого – заботиться о благе государства. Только неразумная молодость или слепая ненависть умножают без надобности своих врагов. Пока Феодосий не перейдет с оружием в руках границ западных префектур, до тех пор у нас нет никакого повода раздражать его всем известную вспыльчивость.

– Феодосий не признает Евгения, – сказал Юлий.

– Но он признает силу моих легионов. Я не думаю, чтобы он вторично захотел подвергнуть себя превратностям войны. У него было достаточно неприятностей с Максимом.

– Я ехал в Тотонис с другими надеждами, – с сожалением проговорил Юлий.

– Часть твоих надежд уже осуществилась, – утешал его Арбогаст, – с той минуты, когда Валентиниан окончил свою бесславную жизнь. Император Евгений не отнимет у Флавиана префектуры Италии, Иллирии и Африки, не будет посылать в Рим Фабрициев, возвратит вашим жрецам отнятые Грацианом имения и не закроет ваших храмов. Остальное предоставьте времени. За уважение к вашим богам император ждет от вас благоразумия и спокойствия. Поймите, что правитель страны, в которой скопились разнообразнейшие народности и религии, не может потворствовать племенным и религиозным распрям. Не вы, римляне, в настоящее время образуете большинство в государстве и не ваши боги безраздельно управляют душами. Поэтому император Евгений повелевает вам, чтобы вы жили в согласии со всеми народами и религиями. Если кто во что-нибудь верит – то пусть верит, если почитает что-нибудь – пусть почитает, лишь бы его вера и поклонение не угрожали безопасности государства. В основу правления императора Евгения ляжет Медиоланский эдикт Константина, обеспечивающий всем вероисповеданиям свободу и равноправность. Откажитесь от неприязни к галилеянам: они размножились настолько, что их уже нельзя преследовать. Неразумное гонение вызвало бы домашнюю войну, которой император не желает.

Юлий слушал с величайшим вниманием, удивляясь такой предусмотрительности Арбогаста. Новый правитель прежде всего хотел избежать внутренней смуты, чтобы укрепить свое господство.

Веротерпимость цивилизованного франка ничуть не удивила римского сенатора. Эта добродетель была не редкой на троне императоров. Феодосий, который соединял в одном лице дарования воина и религиозный энтузиазм, в истории Империи принадлежал к немногочисленным исключениям.

Обещания Арбогаста успокоили Юлия. Они равнялись отмене эдиктов Феодосия и уничтожали всю работу Грациана.

– Изо всех храмов Италии к небу пойдут молитвы, испрашивающие долгие лета вечному Евгению, – сказал Юлий, преклоняя голову перед Арбогастом.

– Отвези Риму от нового императора привет и слова искренней приязни, – отвечал Арбогаст.

– Наша благодарность не знала бы границ, если бы божественный император разрешил поставить в курии сената статую победы, удаленную по приказанию Грациана.

Божественный император сидел в это время, не зная, что делать. Он чувствовал свое смешное положение, но у него не было храбрости противиться. Привыкший повиноваться Арбогасту, он не смел открыть рта, когда к нему не обращались с вопросом. Он вертелся на кресле, бледнел, краснел, поправлял на голове корону. Его мучили улыбки графов и воевод, которые забавлялись его замешательством.

Он задрожал, когда Арбогаст произнес:

– Пусть заиграют трубы и рога, и пусть войско преклонится перед императором.

У римских войск бывали свои чудовищные капризы. Случалось, что новый император не выходил живым из лагеря, если не приходился по вкусу солдатам.

Около палатки все шумело, точно Родан вышел из берегов.

Известие о смерти Валентиниана шло от костра к костру и везде возбуждало крики радости. Франки и аллеманы поспешно хватали мечи и щиты и строились под знаменами.

Когда Арбогаст показался у входа палатки, затрубили рога, заиграли трубы, а цезарские орлы склонились перед ним.

– Да здравствует божественный император! – кричали доместики, протекторы и легионеры.

И прежде чем король мог помешать, дворцовая стража схватила его на руки, посадила на щит и понесла по лагерю.

– Да здравствует! – кричал вместе с остальными и Евгений, который снял корону и мантию, чтобы не обратить на себя внимания солдат…

Рикомер, пользуясь суматохой, царившей в лагере, выбрался незаметно из толпы, сел на лошадь и пустился к Родану.

Предместья уже были заняты войсками Арбогаста. Последние ряды палаток доходили почти до рощи из акаций. Когда Рикомер подъехал к своей вилле, то перед воротами ее увидел высокую мужскую фигуру.

– Сумасшедший! – проворчал он, оглядываясь с беспокойством назад.

Опасения его были напрасны. Волнение, которое охватило весь город, смело с улицы всякое живое существо. Даже собаки и те спрятались под кровли домов.

– Спрячься, безумец! – кричал Рикомер издалека. Фабриций не трогался с места, как бы не слыша предостережений сотника.

– Что значит это волнение? – спросил он и указал рукой на громадную ленту палаток.

– Это волнение – погребальная песня покровителю нашей веры, – отвечал Рикомер. – Валентиниан убит… Арбогаст провозгласил императором своего слугу, патриция Евгения.

– Убит?..

В голосе Фабриция слышалось искреннее сожаление.

Правда, он не надеялся на другой исход спора Арбогаста с Валентинианом, но обольщался до последнего момента, как обольщает себя приговоренный к смерти, которому нечего уже больше терять. Может быть, императорским послам какими-нибудь обещаниями удастся привлечь взбунтовавшихся графов и солдат на сторону Валентиниана? Может быть, какая-нибудь непредвиденная случайность отвратит несчастье от христианского правительства?

Смерть Валентиниана положила предел его скрытым надеждам. Теперь он должен бежать, если хочет сохранить свою воинскую отвагу для истинной веры.

Никем не предвиденный триумф язычников привел его в сознание и возвратил присутствие духа. Теперь он снова стал ревностным поклонником Христа, который соединял все свои помыслы с Богом новых народов.

Выжидая развязки трагедии в цезарском дворце, Фабриций окинул оком кающегося грешника последние прожитые им месяцы. Как это могло случиться, чтобы он, верный сын Церкви, подвергся наказанию, которое епископы применяли только к самым закоренелым преступникам? Неужели он так сильно провинился? – спрашивал он себя в изумлении.

А совесть христианина отвечала ему словами Амвросия: «Валентиниан послал тебя в Рим, чтобы ты был для язычников ярким образцом правдивости, доброты, милосердия и снисходительности, а что сделал ты? Ты поднял руку на чужую собственность, обесчестил весталку, братался с разбойниками…»

Чего раньше он, ослепленный страстью, не замечал, то сейчас, когда несчастье постигло его, видел ясно и чувствовал глубоко. Не посланцем христианского правительства был он в Риме, но диким солдатом, ставящим себя выше закона, свои желания выше служебных обязанностей.

– Я согрешил, – каялся перед собой Фабриций. – Языческие демоны отняли у меня рассудок, и я блуждал в потемках.

«Не языческие демоны отняли у тебя рассудок, – возражала ему совесть христианина, – это сделала твоя несдержанность, которая не могла господствовать над твоими вожделениями. Ты любил больше себя, чем Христа».

И снова память нашептывала ему слова Амвросия:

«Жена приковывает мужа к земле, отдаляет его мысли от дел церкви и государства, делает его рабом суеты этого мира. Если бы ты не был воеводой Италии и ревностным слугой Христа, то я не припоминал бы тебе совета святого Павла, ибо знаю, что пожертвовать любовью к женщине – это превышает силы смертного. Но тебя император поставил на страже нашей веры в стране, еще до сих пор погрязающей в язычестве. Бог избрал тебя, чтобы ты был послушным орудием Его святой воли. Ты не имел права отдавать предпочтение женщине пред Христом, как это ты сделал».

То, что Фабриций еще неделю назад называл ворчанием священника, лишенного человеческих чувств, теперь начало убеждать его. Ввиду опасности, угрожающей его вере, яркие краски любви бледнели, жар ее остывал. Труп убитого защитника христианства заслонял перед ним образ Фаусты. Звук ее голоса заглушался криком торжествующих язычников.

Если бы все, как и он, пожертвовали Христом для своих вожделений, то церковь пала бы, еще слишком молодая для того, чтобы существовать без доблестей первых христиан. Победа Арбогаста, одержанная без всякого сопротивления, обнаружила, что новая вера требовала еще подвигов и отречения от земного счастья.

Два дня тревоги уничтожили в сердце Фабриция остатки грешных вожделений. В нем умирал обыкновенный человек и возрождался христианский борец, приносящий свой меч к подножию Креста. Кому же тогда защищать истинную веру, если такие ревностные последователи, как он, покидали Бога для наслаждений этого мира?

Со спокойствием, которое удивило Рикомера, Фабриций сказал:

– Прикажи заложить мою дорожную карету и приготовить мне одежду плебея.

– В тяжелой карете не бежит тот, кого может спасти только быстрота и осторожность, – предостерегал Рикомер. – Не забывай, что через несколько часов курьеры Арбогаста помчатся по всем дорогам западных префектур.

– Не опасайся за меня, – отвечал Фабриций. – Добрый Пастырь снова возвратит мне глаза солдата, привыкшего к осторожности. Я буду избегать опасности так заботливо, как этого не делал еще до сих пор, потому жизнь моя теперь нужна нашему Богу.

– Но эту римскую весталку ты не можешь взять с собой сейчас же, – заметил Рикомер. – Она и ее невольницы связали бы тебя по рукам и ногам. Что ты думаешь с ней сделать?

– Не спрашивай. Через час я, пожалуй, не мог бы переправиться через Родан.

Сотник хотел еще что-то спросить, но Фабриций быстро ушел в дом.

За кухней виллы была маленькая комнатка, в которую Рикомер запирал провинившихся слуг. Здесь похититель поместил свою пленницу и поставил у дверей стражу из двух невольниц.

Когда Фабриций вошел, Фауста лежала на соломенной подстилке, покрытая грязным одеялом. Хотя заржавевшие петли громко заскрипели, она все-таки не подняла головы.

Она лежала с закрытыми глазами, со следами изнурения на исхудалом лице. Долгое горе посеребрило ее волосы на висках. Рядом с ней на деревянном стуле стояли глиняные сосуды с нетронутой пищей.

Ее, как преступницу, заперли в зловонной норе, лишили света и воздуха. «Я сломлю твое упорство и заставлю быть покорной!» – кричал ей Фабриций. Чтобы она не могла лишить себя жизни, ей связали руки веревкой, которая впилась в ее тело.

Фабриций повесил фонарь на стену и взглянул на Фаусту. Вид нужды, которая окружала патрицианку и весталку, чтимую целым народом, стиснул его сердце. Собственные невзгоды сделали для него понятными страдания других. И только теперь он понял, как тяжело он оскорбил женщину, от которой жаждал высшего счастья жизни. Вместо того, чтобы снискать ее любовь добротой, он издевался над ней с безжалостностью господина, который наказывает строптивую невольницу. А Фауста не была его собственностью, он не имел на нее никаких прав.

Он приблизился к ее убогому ложу, склонил колени и сказал покорным голосом:

– Прости меня…

На щеках Фаусты выступил бледный румянец.

– Сними с моей совести свой справедливый гнев, ибо причиненное тебе насилие гнетет меня бременем смертного греха, – умолял Фабриций. – Сатана, враг человека, закрался в мое сердце и зажег в нем нечистые помыслы. Я был как помешанный, у которого страшная болезнь порвала нить разума, как слепой, который не видит прямой дороги.

Фауста открыла изумленные глаза, а Фабриций продолжал:

– Я обесчестил тебя, оскорбил, провинился перед тобой, но не злоба руководила моими преступными деяниями. Я любил тебя больше добродетели, больше долга, больше праха отца, даже больше Христа, и думал, что покорю твое сердце постоянством. Прости меня, ибо много прощается тому, кто горячо любит.

Фауста молчала. Просьба Фабриция была для нее так неожиданна, что она не верила ей. Не далее как вчера этот же самый человек грозил ей насилием.

Воевода, отгадав причину ее молчания, умолял:

– Будь великодушна, римская патрицианка, к сыну народа, которого долгие годы гражданской дисциплины не приучили господствовать над страстями, будь снисходительна к варвару. Я поступил с тобой, как варвар.

Все большее и большее удивление охватывало Фаусту. Воевода не хвалился своим варварским происхождением и искренне обвинял себя перед ней. Об этом свидетельствовал его голос, который дрожал от пережитого страдания.

– Что вам, потомкам великого народа, дал пример бесчисленного ряда поколений, воспитанных в уважении закона, – говорил Фабриций, – то Христос вселил в нас мощью своего Божественного благоволения. И мы умеем возноситься над наслаждениями этой земли, когда истинно любим нашего Бога. Я согрешил по своей преступной необузданности, ибо забыл о Христе. Но великое несчастье, которое пало на Церковь, сняло с моих глаз завесу себялюбия, и я снова стал верным сыном распятого Господа, Который больше всего любит кротких духом и творящих мир. Перед тобой кается христианин, умоляет о помиловании блудный сын Церкви. Сними с моей совести бремя твоего справедливого гнева, чтобы Бог добра не записал твою обиду в книгу моей жизни.

Фауста терялась в догадках. Что Фабриций искренне просил ее о прощении, она уже не сомневалась, но не умела себе объяснить такой быстрой перемены. О каком несчастье говорил воевода? Неужели Феодосий?..

При одной мысли о смерти старшего императора сердце римлянки забилось быстрее.

Фауста, окруженная неусыпным надзором в течение двух месяцев, ничего не знала о последних событиях.

– Прости меня… – умолял Фабриций.

Фауста протянула к нему связанные руки и ответила:

– Закон дозволяет только свободным людям отпускать чужую вину. Единственное право узников – это испытывать презрение к своим тюремщикам.

Фабриций быстро разрезал веревку стилетом.

– Ты свободна, – смущенно проговорил он. – Перед моим домом стоит карета, которая отвезет тебя, куда ты прикажешь.

Фауста снова окинула его изумленным взором. Да правда ли это? Неужели она может уйти из этой зловонной норы? Значит, в Империи произошло что-то необычайное, о чем она не знала и что сокрушило упорство воеводы? Только какое-то особенное происшествие могло сломить гордую душу варвара.

– Неужели Феодосий?.. – спросила она, удерживая дыхание.

– Феодосия Бог сохранил, чтобы он отомстил за Валентиниана.

– Валентиниан?..

– Он убит… Теперь владыка Италии, Галлии, Испании и Британии – Арбогаст.

Фауста с минуту смотрела на Фабриция тупым взглядом, как будто не понимала его слов, потом встала на колени на своей постели и подняла освобожденные руки кверху.

Неясный свет фонаря падал на резко обрисовывавшийся профиль ее лица, озаренного огнем вдохновения.

Ни малейшего шепота не было слышно из ее раскрытых губ.

Сосредоточенная, отрешенная от мира, она благодарила богов Рима немой молитвой за поражение галилеян.

Но прошло несколько минут, и ресницы ее задрожали. На них блеснула слеза, за ней показалась другая, третья… Все быстрее и быстрее наплывали они на глаза… и вдруг рыдание потрясло грудь Фаусты.

Но это рыдание не было горьким – это была радость патриотки.

Фабриций с жалостью смотрел на Фаусту. Ее слезы оскорбляли его ревность христианина и вместе с тем напоминали, что его греховная любовь не принесла никаких плодов. Напрасно он бросил пост, на котором должен был оставаться до конца, напрасно навлек на себя проклятие Церкви. Его избранница осталась непримиримым врагом всего, что он любил и почитал. Его усилия не изменили ее сердца, не уничтожили той пропасти, которая его отделяла от нее.

Еще несколько дней назад ее радость пробудила бы в нем варвара, сегодня же он принял ее со смирением кающегося, который смотрит на каждое страдание как на заслуженное наказание.

Он ради своих вожделений отрекся от Христа, забыл о своих обязанностях Его последователя и потому несет заслуженную кару.

Рыдание Фаусты слабело, грудь стала подниматься ровнее, слезы высохли на ресницах.

Сердце римлянки, внезапно охваченное неожиданным счастьем, успокоилось, обессиленное душевным волнением.

– Прости меня, минуты, которые я могу провести в границах государства, где повелевает Арбогаст, сочтены.

Фауста молчала, жадно вдыхая воздух.

– Если ты не простишь меня, Бог милосердия оттолкнет меня от своего лона, и я не найду покоя на всей земле. Будь патрицианкой и прости несчастного человека, – молил Фабриций.

– Я прощаю тебя, – беззвучным голосом проговорила Фауста.

Фабриций хотел взять ее руку, но она быстро отдернула ее.

– Я снова жрица Весты, – проговорила она. – Уважай во мне мой сан.

Ее лицо приняло твердое выражение достоинства.

Фабриций вздрогнул. В его черных глазах засветился гневный огонь. Он наклонился над весталкой, как будто хотел броситься на нее… Но это продолжалось только одну секунду.

Христианин поборол в нем варвара. Он встал с колен и сказал:

– Ты находишься в двух милях от Виенны, где в гостинице под вывеской «Красный Олень» живут Кай Юлий и Констанций Галерий. Их охрана тебе будет приятнее, чем моя.

И он неуверенными шагами приблизился к двери, но у порога вновь остановился и посмотрел на Фаусту. Она лежала, обернувшись к стене, без движения, молча. Он любил по-прежнему эту непреклонную девушку, любил ее даже в ту минуту, когда должен был покинуть ее, любил, может быть, пламеннее, страстнее, чем когда-нибудь, и призывал на помощь Доброго Пастыря, чтобы Он избавил его от этой любви…

Он обесчестил ее, похитил насильно, держал в заточении, издевался над ее гордостью, и все эти грехи проистекали из его грешной любви. Может быть, она его презирает, обвиняет в трусости, может быть, думает, что он возвращает ей свободу единственно из боязни перед карающей рукой Арбогаста?

– Я мог бы убежать с тобой в мои отцовские леса и отдаться под защиту свободных аллеманов, которые не выдали бы потомка вождей их племени, – сказал он мягким голосом. – Я мог бы скрыть тебя в глухих пущах франков, принимающих охотно каждого, кто приходит из цезарства. О перемене правления я знаю уже давно. Не Арбогаста ты должна благодарить за свое освобождение. Двери твоей темницы открыл епископ Амвросий…

Фабриций вышел.

Он не видел, как Фауста протянула за ним руки, словно благословляя его.

Спустя час из виллы Рикомера вышел старик с длинной седой бородой, в темной одежде бедного плебея. Его голова была покрыта капюшоном полотняного плаща, в левой руке он нес узелок, в правой держал толстую палку, окованную железом.

Он шел тихо, согнувшись, волоча ноги, но когда миновал последние дома предместья, то выпрямился и быстро зашагал по направлению к Родану. На берегу реки он снова согнулся и приблизился к человеку, лежавшему на песке под доской, подпертой кольями.

– Это твоя лодка? – спросил он, указывая на выдолбленное бревно, привязанное к колу.

Рослый и сильный рыбак смерил его исподлобья с ног до головы.

– А то чья же? – небрежно ответил он.

– Я хотел бы переправиться на другую сторону.

– А разве в Виенне нет моста? Тоже, приятно перевозить всякого нищего…

– Но меня ты перевезешь немедленно, – сказал повелительно нищий.

Он показал рослому рыбаку золотую монету, и тот, изумленный, без дальнейшего сопротивления отвязал лодку.

Далее нищий направился пешком к ближайшей станции. Тут он предъявил собственноручное предписание графа Валенса на пользование цезарской почтой.

Так как новый император не имел еще времени отменить силу подписей советников Валентиниана, был отдан приказ запрячь немедленно легкую двухколесную тележку, в которой обыкновенно ездили цезарские курьеры.

В старике никто не узнал бы воеводу Италии. Фальшивая борода, седой парик, накрашенные брови и убогое одеяние изменили его до такой степени, что он мог не бояться встречи даже с близкими знакомыми.

Фабриций ехал в Медиолан, чтобы испросить прощение Амвросия. Он совершит покаяние, примирится с Церковью, а потом поступит в легионы Феодосия.

Так он решил, с Божьей помощью, твердо.

Он мчался днем и ночью с быстротой правительственных курьеров, спал и ел в тележке, на станциях сам запрягал лошадей.

На пятый день рано утром он миновал уже горы, в которых скрывалась его вилла, посмотрел на скалы, вздохнул и двинулся дальше.

– Трогай, трогай! – кричал он на кучера.

Тележка уже приближалась к Альбигауну, когда громкие крики вывели Фабриция из глубокого раздумья:

– С дороги! Место святому епископу!

Из города выезжали три экипажа с конными стражниками впереди. Воевода издали увидел, что в среднем экипаже сидит Амвросий, и вспомнил, что крещение Валентиниана назначено было на конец мая. Епископ ехал в Виенну, чтобы исполнить священный обряд.

Остановив верховых, Фабриций подошел к экипажу епископа.

– Возвращайся в Медиолан, святой отец, – проговорил он надорванным голосом. – Император Валентиниан не нуждается уже в твоей благости. Место нашего убитого государя занял Евгений, возведенный на трон Арбогастом.

Амвросий грозно посмотрел на старого плебея.

– Кто ты такой, что осмеливаешься распространять вести, за которые расплачиваются жизнью? – спросил он.

Фабриций сбросил капюшон и снял парик и бороду.

– Воевода Италии? – прошептал епископ, и бледность покрыла его худое, аскетическое лицо.

Он больше не расспрашивал Фабриция: конечно, верный слуга Валентиниана не лжет.

Он склонил голову и начал читать псалом Давида.

– «Услышь, Господи, слова мои, уразумей помышления мои. Внемли гласу вопля моего, Царь мой и Бог мой! Ибо я к Тебе молюсь. Господи! Рано услышь голос мой, – рано предстану пред Тобой, и буду ожидать. Ибо Ты Бог, не любящий беззакония; у Тебя не водворится злой. Нечестивые не пребудут пред очами Твоими: Ты ненавидишь всех делающих беззаконие. Ты погубишь говорящих ложь, кровожадного и коварного гнушается Господь… Ибо нет в устах их истины: сердце их пагуба, гортань их – открытый гроб, языком своим льстят. Осуди их, Боже, да падут они от замыслов своих; по множеству нечестия их отвергни их, ибо они возмутились против Тебя. И возрадуются все уповающие на Тебя, вечно будут ликовать, и Ты будешь покровительствовать им; и будут хвалиться Тобою любящие имя Твое. Ибо Ты благословляешь праведника, Господи; благоволением, как щитом, венчаешь его».

И, протянув руки к востоку, епископ долго молился.

Его горячей молитве вторили тихие рыдания священников и слуг, которые встали на колени.

– Уповайте на милость Божию! – воскликнул Амвросий, поручив свое горе Господу, ибо Его всемогущество ниспровергает и величайшую силу человеческую.

– В Медиолан! – приказал он.

 

X

И снова Рим гудел, как лес в жаркий июльский день, и снова раздавался на улицах шумный говор бесчисленных голосов, проникая в самые тесные закоулки.

Как в то время, когда Флавиан и Симмах призвали на погребение убитых язычников всю Италию, так и теперь с запада и востока, севера и юга во все ворота валили такие толпы, что в течение нескольких часов залили столицу. Повсюду виднелись носилки и экипажи, покрытые пылью далекой дороги, пешие и конные, сенаторы, всадники, плебеи, горожане и крестьяне.

И, как в то время, более бедные располагались под открытым небом, на площадях перед храмами, на рынках, на Марсовом поле, в общественных садах, везде, где можно было поставить телегу или разбить палатку.

Жители Рима принимали прибывших гостей с таким же радушием. Слуги выносили на улицы столы, женщины угощали голодных теплым вином, жареными бобами, хлебом, овощами, дети кормили коней и мулов сеном, незнакомые приветствовали друг друга, как старые друзья.

«Откуда едешь?.. Долго ли прогостишь у нас?.. Что нового слышно в нашей стороне?» – сыпались вопросы, и во всех вопросах и ответах слышалась радость.

Завтра, едва первые лучи солнца позолотят вершины Албанских гор, Флавиан вынесет из Капитолия статую богини Виктории-Фортуны и поставит в храм курии Гостилия.

Виктория-Фортуна в течение долгих лет занимала главное место при совещании отцов отечества. Новые сенаторы клялись ее головой, у ее стоп полководцы слагали свои трофеи, прежде чем посвятить их Юпитеру. Она была эмблемой римского могущества, покровительницей легионов, воплощением мужества «волчьего племени».

Верный своему Медиоланскому эдикту, Константин не поднял на нее руки, но Констанций уже запретил жертвоприношения перед ее алтарем. Магненций возобновил ее почитание, а Констанций снова изгнал ее из сената. Иовиан и Валентиниан I сохранили в силе распоряжение Юлиана Отступника, который взял Викторию-Фортуну под свою защиту, но Грациан не имел их снисходительности. Что воздвиг Максим, то разрушил Феодосий.

Преследуемая одной стороной, боготворимая другой, золотая статуя богини переходила из курии в Капитолий, из Капитолия в курию, объединяя вокруг себя сторонников прежнего порядка. Виктория-Фортуна, храм Юпитера и атриум Весты были последними твердынями догорающего язычества.

Поэтому-то и прояснилось хмурое лицо Италии, когда Арбогаст позволил снова поставить эмблему римского могущества в храме сената. С Викторией-Фортуной в попранную столицу мира возвратится старое счастье квиритов – древних римлян.

Вожди народной партии отворили кладовые, чтобы отпраздновать торжественный день. Сам Симмах назначил на народные игры две тысячи фунтов золота.

– У нас будут такие игрища, каких Рим давно уже не видел, – рассказывали жители столицы своим гостям из провинции. – Симмах вывез из Британии собак, приученных к охоте на людей, Арбогаст прислал пятьдесят франконских пленников. Юлий, Галерий и Клавдиан устраивают морскую битву с акулами.

И теперь, как в день погребения убитых язычников, из улицы в улицу, с рынка на рынок, с площади на площадь переливался однообразный шум смешанных голосов, издали похожий на жужжание лесных насекомых, с наслаждением купающихся в теплых волнах воздуха, насыщенного запахом смолы.

Городская чернь, беспомощная при невзгодах и беззаботная при удаче, позабыла о треволнениях последних лет и толковала о гладиаторах, билась об заклад, шутила, как в старое доброе время, довольная, что проведет благодаря сенаторам несколько веселых дней.

Три столетия бесследно прошли над ней, не смягчили ее диких инстинктов, не отняли вкуса к кровожадным зрелищам. Римский плебей в четвертом столетии с таким же жаром рукоплескал при всяком жестоком зрелище, как и в первом.

Ему казалось, что смерть Валентиниана навсегда отстранила угрозы нового порядка, который не оказывал для праздной толпы щедрости и потворства Юлиев, Клавдиев и Флавиев.

С римским правлением в Рим вернутся те праздники, длящиеся по нескольку недель, те гостеприимные столы, расставляемые патрициями для народа. «Цари мира» в дырявых тогах снова будут пользоваться заслугами своих предков.

И улица веселилась и оглашалась легкомысленным смехом; убогие домики предместья украшались зеленью и цветами.

Украшались зеленью и цветами и дворцы вельмож, но заботы не покидали их богатых зал. На Виминале, в доме Флавиана, собрались вожди староримской партии. Явились Симмах и Юлий, Галерий и Руфий, который ездил в Константинополь с посольством Евгения.

Новый император по наущению Арбогаста старался всевозможной предупредительностью снискать расположение Феодосия.

– Феодосий уже знал о смерти Валентиниана, – рассказывал сенатор Руфий. – Его предупредил Амвросий. Когда мы предстали перед его лицом, он принял нас так спокойно, точно перемена императора совершенно не касалась его. Покорное письмо Евгения он прочитал равнодушно, а письмо Арбогаста приказал вручить графу священного дворца.

– Он не разгромил вас, не вспылил по своему обыкновению? – спросил Симмах.

Руфий отрицательно покачал головой.

– Я не узнал его, – ответил он. – С галилейскими священниками, присланными Евгением вместе с сенаторами, он разговаривал очень благосклонно, графа Баута поцеловал, аллеманским воеводам пожимал руки.

– А по отношению к тебе как он держался? – перебил Юлий.

– На меня и советников Евгения он не обратил никакого внимания и делал вид, что не замечает нас.

– А посольству он дал какой-нибудь ясный ответ?

– Он ответил, что напишет Евгению.

Сенаторы переглянулись друг с другом.

– Спокойствие Феодосия – это предвестник бури, – отозвался Флавиан. – До тех пор, пока страстный испанец гневается, его еще можно чем-нибудь убедить, но когда он молчит, то никто уже не отклонит его от принятых намерений.

Сенаторы не спорили. Зная отношение Феодосия к язычеству, они не обольщали себя его видимым спокойствием.

– Мы ждем твоих распоряжений, – оказал Симмах Флавиану.

Префект недолго думал:

– Если бы я верил, славные сенаторы, что вы разделяете бессмысленную радость темной толпы, то я оскорбил бы ваше благоразумие. Смерть Валентиниана лишь начало совершившегося переворота. Она ничуть не отвратила опасности, которая висит над Римом с начала царствования Диоклетиана, но лишь отдалила ее на неопределенный срок. Продолжительность перерыва, отделяющего нас от войны, будет зависеть от расположения готов. Если варвары согласятся на новый поход, то мы скоро увидим Феодосия у подошвы Юлийских Альп.

– Наемники восточных префектур ропщут еще до сих пор, недовольные платой за участие в войне с Максимом – заметил Руфий. – Их подбивает молодой Аларих, любимец визиготов.

– Риму оказал бы большую услугу тот, кто перетянул бы Алариха на нашу сторону, – заметил Симмах.

Но Флавиан сказал:

– Феодосий чересчур опытен, чтобы упустить из своих рук готов, которые составляют ядро его войск. Если он до сих пор мало обращал внимания на их безрассудные желания, то тянул это только потому, что думал, что не будет нуждаться в их помощи. Но теперь, застигнутый непредвиденными случайностями, он снимет с себя последний наплечник и отдаст его варварам. Мы все его знаем. Прежде чем наши послы успеют добраться до Фракии, готы станут снова его послушным орудием. Значит, не на восточные префектуры нам нужно обратить все внимание. Надо прежде всего напомнить римлянам доблести их предков и набрать из поклонников народных богов столько легионов, сколько нам удастся вооружить. Пусть сами римляне сражаются за свои алтари и домашние очаги.

– С нами говорит римлянин, сенаторы! – вскричал Галерий. – Неужели мы всем должны быть обязаны Арбогасту?

– Коварная предосторожность последних императоров вырвала оружие из наших рук, – сказал Юлий. – Мы отвыкли от щита и меча. Не лучше ли нам было бы приобрести здоровые руки свободных франков?

– И ты не веришь в отвагу римлян, ты, живое свидетельство этой отваги? – с негодованием сказал Галерий.

По губам Юлия пробежала горькая улыбка.

– Я только живое свидетельство любви к Риму, отечество до сих пор еще не требовало от меня отваги. Я сомневаюсь, выдержит ли мое немощное тело тягости войны. Но приказывай, префект. Твоя воля будет моей волей.

– И нашей, – подтвердили остальные сенаторы.

– Опасения Юлия небезосновательны, – сказал Флавиан, – но безысходная нужда порождает часто необычайные подвиги. Когда Италия поймет, что ее мужество может решить участь Рима, то в ней проснется та старинная доблесть, что занесла наши законы на окраины мира, всегда победоносная, принуждающая к повиновению. Мы не можем постоянно зависеть от милости наемников. Сегодня нас от ненависти Феодосия охраняет слава Арбогаста, завтра же престарелого короля сменит какой-нибудь молодой вождь, который заключит договор с нашими врагами или, что еще хуже, посягнет на императорский венец. В диких сердцах варваров с каждым днем возрождаются все более дерзновенные надежды. Им уже мало нашего золота. Этот Аларих, видимо, мечтает о разделе Империи.

– Дерзкий! – вскричал Галерий.

– Дерзости не укротишь ни негодованием, ни проницательностью, – сказал Флавиан. – Только сила держит в узде нечестивые надежды, а силу в каждом государстве составляет войско. Эту силу мы должны образовать сами, чтобы не опасаться перемен в лагере наемников. Легионы Италии должны снова вести народы к славе, быть школой дисциплины и мужества. Без собственного войска мы никогда не будем уверены в завтрашнем дне.

Между сенаторами не было никого, кто бы не разделял мнения префекта, но не все верили в возможность осуществления этих спасительных мер. Военная доблесть Италии давно уже принадлежала славному прошлому.

С того времени, когда Марк Аврелий дозволил маркоманам поселиться на римских землях, германская раса начала мало-помалу вытеснять из легионов латинскую. За маркоманами в Империю вторглись квады, за ними – готы, аллеманы, франки, и каждое новое племя предъявляло все большие требования.

Маркоманы и квады еще довольствовались крохами римской милости и не вылезали вперед. Поставленные в положение колонистов между свободными и рабами, они считали за особый почет, когда государственная необходимость призывала их под знамена вспомогательных войск и давала возможность за обильно пролитую кровь приобретать права гражданства, но готы уже не хотели сражаться на флангах войск.

Поддерживаемые императорами, которые предпочитали зависеть скорее от покорности платных наемников, чем вечно опасаться вспыхивающей время от времени гордости наследников римской славы, варвары в четвертом столетии стали щитом и дланью государства.

Изнурившие себя в тысячах битв, римляне без сопротивления уступали свежим людям места в легионах, особенно потому, что чужеземцы, поселившиеся в границах государства, старались тотчас же забыть о своем варварском происхождении.

Этот наплыв чуждых пришельцев, сливающихся безустанно с римлянами, остановился только в последнее время. Когда варвары начали входить в государство большими толпами, они медленнее утрачивали свою обособленность. От них отпадали только единицы, ядро же оставалось неприкосновенным. Новых римлян с каждым годом прибывало все меньше, а численность наемников, становившихся все более и более разнузданными, росла.

Флавиан предчувствовал все последствия этой грозной перемены.

– Я читаю в ваших мыслях – отозвался он, когда ни один сенатор не стал ему возражать, – и разделяю ваши опасения. Для народа, которому стали чужды военные подвиги, потребуется дольше времени для того, чтоб снова привыкнуть к неудобствам лагерной жизни, но привыкнуть он должен, если не хочет в скором времени плакать на развалинах своих храмов. Не будем обольщать себя, сенаторы. Теперь дело идет совсем не о том или другом императоре, не о том, будет ли западными префектурами повелевать Арбогаст, Евгений, Феодосий или иной любимец войска. Если бы Феодосий был только мужем сестры Валентиниана, он не отважился бы во второй раз на битву с опасным противником. Он знает очень хорошо орлиное око Арбогаста и дисциплину его легионов, для того чтобы рассчитывать на легкую победу. Он знает, что его готы не опрокинут соединенной силы галлов, франков и аллеманов. Но Феодосий рассчитывает быть посланником Бога лучшего, более могущественного, чем Юпитер, исполнителем воли Христоса, зиждителем какого-то нового времени, и потому его ненависти не удержат ни слава Арбогаста, ни храбрость легионов западных префектур. Этот яростный галилеянин не будет знать отдыха до тех пор, пока не разрушит наших храмов или сам не погибнет на кровавом поле.

– Пусть его тело разнесут на клочки вороны, чтобы он не нашел спокойствия под землей! – вскричал Галерий.

– Пусть так будет! – подтвердил Симмах.

– Если бы горячие пожелания убивали врагов Рима, – продолжал Флавиан, – то Феодосий давно был бы для нас безвреден, ибо среди нас нет никого, кто пожелал бы ему долгих лет. Но горе не выигрывает битв. Против Феодосия нужно вооружить всех приверженцев, народных богов, созвать под знамена всех римлян. Если Италия вспомнит доблести предков, то ее не одолеет Феодосий. Вместе с легионами Арбогаста мы составим такую силу, что мир снова задрожит перед гением квиритов и будет повержен к нашим ногам.

При этих словах Флавиан поднялся с кресла, на котором сидел.

– Покровители Рима еще не покинули своих верных детей, – произнес он голосом, полным уверенности. – Это они устранили с нашей дороги Валентиниана и связали с нашей судьбой мужество Арбогаста. Они зажгут снова в сердце Италии ясный пламень прежней доблести, и мы будем светочем человечества, каким наши предки были в течение целого ряда веков.

– Зажгут! – воскликнули сенаторы, убежденные уверенностью Флавиана.

Один только Юлий усмехнулся с недоверием. Он знал лучше всех, кто ускорил падение Валентиниана и приковал Арбогаста к неверному будущему Рима.

– А все-таки я советовал бы привлечь на свою сторону возможно больше варваров, – сказал он спокойно, – и как можно меньше рассчитывая на воинственность Италии.

Флавиан с укором посмотрел на него.

– Чрезмерная осторожность в военное время не служит хорошим советчиком. Когда нужно действовать быстро, то нет времени для долгих размышлений.

– Осторожность не мешает никогда, – заметил Юлий.

Флавиан нахмурил брови.

– Избрав меня своим предводителем на случай войны с Феодосием, вы передали в мои руки заботу о защите наших алтарей, – ответил он с легким раздражением в голосе. – Без доверия страны никто не может быть полезным вождем.

Юлий склонил голову.

– Если ты говоришь как избранный нами вождь, – сказал он, – то я беру свой совет назад и беспрекословно повинуюсь твоим приказаниям. Что бы ты ни постановил, я исполню безотлагательно. Распоряжайся мной и моим имуществом.

– Теперь я уже говорю как избранный вами вождь, – продолжал Флавиан, – ибо, по моему мнению, в западных префектурах военное положение началось с той минуты, как Феодосий узнал о возмущении Арбогаста. И как вождь я приказываю вам, чтобы вы верили в победу и старались влить воодушевление в сердца сомневающихся. Уверенность в успехе дела – это половина победы. Вот все, что я пока от вас требую. Остальное предоставьте моей опытности в военном деле и моей любви к Риму.

Простившись с префектом, Юлий с Галерием сели в носилки, которые ждали их перед дворцом.

Улицы, переполненные народом, приветствовали известных римлян громкими криками. Со всех сторон к ним обращались лица, разгоряченные вином, озаренные радостью.

– Ведите нас на галилеян! – кричали там, где собиралась большая толпа.

– И ты сомневаешься в неисчерпаемой силе Италии? – сказал Галерий, приветствуя народ наклоном головы и движением руки. – Увядшая старость не рвется так охотно в бой.

– Радость и вино на время одушевляют даже трусов, – отвечал Юлий. – Не забывай, что в твоих жилах течет свежая кровь маркоманов, которая не имела еще времени остыть и обессилеть. Ты слышал, что я беспрекословно подчинюсь воле Флавиана, потому что это мне предписывает обязанность римского гражданина, но мое сомнение устранят только победы на поле битвы.

– Даже отвага и та опустила бы руки, если бы подольше побыла с тобой.

Юлий пожал плечами.

– Я не могу иначе, – сказал он. – Я верю только в то, что вижу, а в Италии я не нахожу хороших солдат.

– Воодушевление вспыхивает, как огонь Везувия, – перебил Галерий.

– И быстро гаснет, как тот же огонь, когда его не поддерживает действительная сила. Феодосий слишком сведущий вождь, чтобы сейчас напасть на Италию. Он подождет, пока огонь первого воодушевления остынет, а тогда…

– А тогда?.. – подхватил Галерий, но Юлий молчал и задумчиво глядел в пространство. – …А тогда дорогу ему преградит Арбогаст.

На следующий день еще не рассвело, когда гости из провинции окружили Новую и Священную улицы с обеих сторон. Язычники надели на себя праздничные тоги и украсили головы венками.

Со стороны Капитолия послышались резкие звуки сигнальных труб.

Ленты, тянущиеся по Новой улице вплоть до базилики Юлиев, заколебались и заволновались, точно по ним прошел легкий ветерок. Исполинская грудь глубоко вздохнула.

Со склонов Капитолийского холма тихо спускалось торжественное шествие. Шли жрецы всех храмов, преторы и префекты, шли весталки с Фаустой Авзонией во главе. Вслед за хранительницами священного огня сияла золотая статуя Виктории-Фортуны, которую несли четверо юношей сенаторского звания.

Там, где проносили эту статую, лента разрывалась, мужчины падали на колени, поднимая руки кверху, женщины повергались лицом на землю. Громкие рыдания встречали освобожденный символ римского могущества. С крыш всех домов на процессию сыпались цветы и лавровые венки.

Эхо этого шествия широко разливалось по городу и достигло наконец до Латеранского дворца, где епископ Сириций прижимал к груди распятие и шептал побледневшими устами:

– Смилуйся над своей паствой, о Бог обездоленных.

Изумление и ужас охватили паству Христову.

В течение почти столетнего правления христианских императоров, прерванного кратким царствованием Юлиана Отступника, после эдиктов Грациана, Феодосия и Валентиниана II, которые занесли эллинизм в список преследуемых сект, никто уже не рассчитывал на торжество язычества.

Этот триумф даже самим его виновникам казался настолько странным, что они в первое время старательно обходили все, что могло бы оскорбить чувства их противников. Флавиан и Симмах строго держались Медиоланского эдикта Константина. Арбогаст и Евгений старались умилостивить Феодосия. Из Виенны в Константинополь постоянно снаряжались посольства, но каждое из них возвращалось без благосклонного ответа. Даже когда Евгений объявил Феодосия консулом на 393-й год, старший император не поблагодарил его ни единым приветливым словом.

Феодосий молчал и готовился к войне.

На кого только можно было – на общины, государственные и частные заводы, на богатых патрициев и купцов, – он налагал высокие налоги, чтобы наполнить государственную казну. Он удовлетворил чрезмерные требования готов, нанял аланов, гуннов, сарацин; легионы восточных префектур, разбросанные по городам и местечкам, он стянул в лагеря во Фракию.

Арбогаст, поняв, что тратит бесполезно время в старании приобрести расположение непримиримого врага, начал меньше скрывать свое недоброжелательство к христианству. Хотя он не ограничил действия эдиктов о веротерпимости, зато окружил попечением и предупредительностью исключительно сторонников старого порядка. Языческим храмам он вернул все преимущества и привилегии, влиятельные должности Италии поручил римлянам, а Евгения убедил отречься от веры Христовой.

Тревога христиан росла с каждым месяцем. Более ревностные убегали в провинции, подвластные Феодосию, более равнодушные перестали посещать церкви, а обманщики, принявшие крещение из-за выгод, толпами возвращались к римским богам.

Язычники, сперва скромные, занятые своим личным счастьем, начали объединяться. На улицах Рима снова стали раздаваться зловещие крики: «Христиан на арену!» В городах и деревнях со смешанным населением увеличивались кровавые стычки, чернь оскорбляла епископов и священников.

Одного года достаточно было, чтобы уничтожить работу трех поколений. На всем пространстве западных префектур возносились курения, возжигаемые в честь языческих богов; с войсковых знамен и с фронтонов общественных зданий исчезли монограммы Христа; на священных креслах префектов, наместников и преторов сидели правоверные римляне; в амфитеатрах умирали гладиаторы на забаву «властелинов мира».

Феодосий смотрел издали на это необычное зрелище, считал деньги и собирал вооруженных людей.

 

XI

После смерти Валентиниана прошло два года.

В границах Римского государства царила такая тишина, как будто все цивилизованное человечество затаило дыхание, с бьющимся сердцем ожидая развязки страшной трагедии. Театры, цирки, амфитеатры закрылись, замолкли кафедры греческих риторов и христианских дьяконов, скрылись в ящиках музыкальные инструменты. Правительственные учреждения прекратили свою деятельность, торговля забыла о дарах золотого тельца, землепашец не радовался виду нивы.

С трех сторон, с запада, юга и востока, из Галлии, Рима и Фракии, к Юлийским Альпам тянулись огромные полчища, а над этими войсками носилось неизвестное будущее, ведомое только одному Богу. Арбогаст вел всю вооруженную силу Испании, Галлии и Британии; Флавиан шел во главе сынов Италии; Феодосий приближался с необозримыми толпами готов, алан, гуннов, иберийцев, греков и сарацин.

Небывалый спор за трон превратил все государство в один громадный лагерь и обезлюдил леса соседних варваров.

Двум цивилизациям предстояло вступить в окончательное состязание, две эпохи должны были заключить друг друга в смертельные объятия. На штандартах Феодосия блестели монограммы Христа; на знаменах Арбогаста и Флавиана язычников поощрял к мужеству молодой Геркулес, держащий за золотые рога оленя Дианы.

Старый и новый строй шли навстречу друг другу.

Все подданные Империи, начиная с самых знатных и кончая последним бедняком, чувствовали это, и потому на римских землях воцарилась тишина напряженного ожидания. Ни у кого не было охоты веселиться и работать, никто не заключал договоров, браков, никто не добивался золота и почестей, потому что никто не был уверен в завтрашнем дне.

Победитель, раздраженный ненавистью к противнику, несомненно, разорит храмы побежденного и повергнет мир под ноги своего Бога. Недаром Флавиан приказал поставить на вершинах Юлийских Альп статуи Юпитера в знак того, что отдает западные префектуры под покровительство римской религии, а Феодосий в последнем году в своих провинциях издал более суровые эдикты, направленные против язычников и еретиков.

Цивилизованное человечество знало, что на границах Италии разрешаются судьбы будущих поколений.

Пройдет несколько месяцев, и вся Империя будет лежать у подножия Креста или над ней снова загремят перуны разгневанного Юпитера.

В первый раз новый порядок возложил на свою голову шлем и препоясал к боку меч, в полном сознании своего могущества и права. Правда, под знаменами Феодосия шли аланы и гунны, еще не озаренные светом истины Доброго Пастыря, но значительное большинство восточного войска исповедовало христианскую веру. Даже готы, обращенные последователями Ария, не были уже язычниками.

Христианство, до сего времени сражающееся только мученичеством, молитвой, словом и добродетелью, подкрепленное государственным тактом Константина и усердием Грациана и Феодосия, должно было, наконец, помериться с оружием в руках с своим наследственным врагом.

Феодосий долго думал, прежде чем отважился на решительный шаг. Слава Арбогаста не давала ему надежд на легкую победу. Он по собственному опыту знал военное счастье короля франков и неоднократно видел его легионы на поле битвы. Но из Медиолана к нему шли непрестанно письма. Епископ Амвросий торопил его и укорял в нерадении служения Богу.

Любовь к Христу превозмогла опасения старого воина. В мае триста девяносто четвертого года Феодосий распределил государственные дела и покинул Константинополь. Почти одновременно и Арбогаст тронулся из Виенны.

Войска двух главных противников совершили уже половину пути, когда Флавиан в Риме дал сигнал к походу. Его замедление объяснялось более коротким расстоянием, отделяющим его от сборного пункта. В Медиолане ему предстояло соединиться с Арбогастом.

Пятнадцатого июня весь языческий Рим молился в своих храмах. Сотни белых телиц пали под ножами жрецов, все благовонные курения, какие только могли достать торговцы, были сожжены на жертвенниках.

Флавиан по обычаю вождей старого, богобоязненного Рима провел всю ночь под открытым небом: следил за полетом птиц, всматривался в облака, прислушивался к шуму природы. Но боги не отвечали на его горячие мольбы ясными предзнаменованиями.

Не заметил он ничего такого, из чего бы мог вывести благоприятный ответ.

Ничего не говорили и внутренности, которые он доставал собственной рукой из телицы, не отмеченной ни единым пятном. Даже прорицатели не могли ничего вычитать в них.

Сначала Флавиан хотел взять назад приказ к выступлению, но, заметив, что его колебание неблагоприятно подействовало бы на войско, замкнул тревогу в самом себе и с ясным лицом направился в лагерь за Номентанскими воротами, где его ждали легионы Италии, готовые к выступлению.

Толпы старцев, женщин и детей теснились к солдатам. Отцы возбуждали мужество сыновей, жены ободряли мужей, невесты женихов.

– Возвращайтесь благополучно… Да управляют вами боги… Не забывайте о нас… – весело кричали остающиеся, как будто солдаты шли на короткие маневры.

Жар возбуждения охватил всех римлян и заставил их забыть о смерти – родной сестре войны. Язычники были так уверены в победе, что пренебрегали трудом, который ведет к славе.

Почти три четверти вооруженной силы Италии не имели представления об ужасах кровавой битвы, потому что никогда не принимали в них участия, а неведение опасности даже труса делает храбрецом. Это были охотники, собранные из всех сословий, незнакомые с военной службой. Шлем был для них тяжел, к железному вооружению они не привыкли, большой щит стеснял свободу их движений. Поэтому им дали кожаные латы, легкие мечи и небольшие круглые щиты.

Во главе такого отряда, собранного лишь месяц назад, стоял Констанций Галерий. Он сформировал его, одел и шел с ним сам на поле битвы.

– Если твои благожелательные мысли пойдут за мной, то я уверен, что вернусь счастливо домой, – говорил он Порции Юлии.

– Ты знаешь, что я никогда не желала тебе несчастья, – отвечала девушка, опустив глаза.

– Твое доброе сердце жалело бы и невольника, если б парки внезапно перерезали нить его жизни. Я не о том прошу тебя. Позволь мне в тяжелые минуты утешать себя надеждой на твою любовь. Может, мои глаза видят тебя в последний раз…

– Возвращайся счастливо, – перебила его быстро Порция, побледнев. – Я буду молиться Марсу, чтобы он защищал тебя своим щитом.

Констанций взял руку Порции.

– Я буду сражаться за твой и мой очаг, за наш очаг, – радостно сказал он, – я буду…

В это время раздались звуки рогов. Префект лагеря созывал войска в шеренги.

– Да осветит молния Юпитера твой путь, – проговорила Порция.

– А если бы галилеяне поломали мне кости? – спросил Галерий.

– Раны, полученные в защите отечества, еще более украшают мужа в глазах римлянки.

Сигнал прозвучал во второй раз.

– Готовы, готовы! – кричали солдаты.

– Не забывай обо мне, – попросил Констанций.

Он прижал руку Порции к губам, сердечно обнял Юлию и вскочил на лошадь.

Рога зазвучали в третий раз; первые отряды регулярной конницы уже выходили из главных ворот лагеря.

Когда передовой отряд войска показался на улицах города, его встретила буря рукоплесканий. Народ плечом к плечу толпился на тротуарах вдоль домов, украшенных венками из дубовых листьев.

Солдаты, воодушевленные, упоенные радостными кликами, поднимали головы, гордые, уверенные в своей силе.

– В Константинополь! – ревел римский народ.

– В Константинополь! – отвечало войско. – Привезите нам голову Феодосия!

– Привезем, привезем!

В эту минуту среди язычников не было никого, кто сомневался бы в победе старых богов. Давно уже Рим не видел столько вооруженных людей.

За конницей шла часть регулярной пехоты, пращники, лучники, копейщики, легионы охотников со знаменами своих провинций, а сзади следовали полевые и осадные машины.

Дети Италии так весело, так бодро, с таким огнем в глазах оставляли «священный и Вечный город», что казалось, они возвращаются с триумфом с победоносной войны.

Ничто не устоит против нашего мужества, говорили их гордые движения и вызывающие взгляды.

Ничто не устоит против их силы, подтверждали радостные улыбки римлян.

Флавиан вел в бой пятьдесят легионов.

Правда, то не были легионы времен республики и первой Империи, заключавшие в себе по нескольку тысяч человек, – огромные полчища, закованные в железо, с виду тяжелые, а на самом деле ловкие, легкие, снабженные всем, что требовала война. Опасение самодержавных императоров, которое отделило военную власть от гражданской, отняло у них конницу, отрезало фланги, разбило на мелкие отряды и разбросало по городам, чтобы лишить знаменитых вождей и честолюбивых наместников возможности быстро собрать воедино большую военную силу.

Легион в четвертом столетии не превышал тысячи мечей и, несмотря на то, шел значительно медленнее, чем прежде, потому что его движения связывал обоз, незнакомый творцам величия Рима.

Изленившийся солдат уже не нес на себе провиант, топоры, котлы, лопаты и метательные снаряды. Ранцы и узлы, даже наиболее тяжелое вооружение за ним везли мулы и лошади; даже и палатки расставляла прислуга; для обнесения лагеря валом также требовались особые люди. Хвост, тянувшийся за легионом и состоявший из рабов, прачек, торговцев и маркитанток, был длиннее самого войска.

Из Рима выходило не более пятидесяти тысяч солдат, а шествие производило такое впечатление, как будто половина Италии двинулась против Феодосия.

Солнце уже высоко стояло на небе, когда последний регулярный легион, составляющий арьергард, оставил город.

День был жаркий. Ни малейшее дуновение ветерка не обвевало солдат, со лба которых катился обильный пот.

Пока на войско с обеих сторон Фламинской дороги смотрели виллы предместья, так же украшенные и шумные, как и дома столицы, дети Италии шли без команды и в строевом порядке. В особенности охотники не изменяли своей горделивой позы.

Но когда жилища стали реже, когда любопытных стало попадаться меньше, потребовались понукания трибунов и сотников.

Солдаты перекинули шлемы через плечо, расстегнули латы, заслонили головы плащами и шли врассыпную.

Окрики начальников, все более и более гневные и отрывистые, увеличивались с каждой минутой. Охотники, обливающиеся потом, покрытые пылью, останавливались, чтобы вздохнуть свободнее. То тот, то другой снимал латы и отдавал их рабам.

– Равняйся, равняйся! – раздавалось повсюду.

Солдаты с тоской смотрели на солнце.

Оно едва только перешло на вторую половину небесного свода и было так ярко, что ослепляло человеческое зрение, и так горячо, что даже листья придорожных деревьев свернулись от жары. Даже вода в ручьях, казалось, текла тише и ленивее, чем обыкновенно.

Легионеров молодого Рима не пугал ни жар, ни морозы. Хотя они несли на себе кроме железного или медного вооружения шестьдесят фунтов разных предметов, это не мешало им пробегать летом и зимой в течение пяти часов около двадцати пяти римских миль и, отдохнув на привале, еще работать до вечера на окопах.

Но Италия четвертого столетия давно уже перестала быть страной силы и здоровья. Не многие из числа тех, которые обещали столице «привезти голову Феодосия», обладали требуемым ростом. Низкорослые, с плоской грудью, с руками без мускулов, они уже на пятой миле еле тащились и шли все с большим трудом. Будущие победители Константинополя истощили все силы на первом перегоне.

Окрики начальников оказывали мало действия. Пристыженные солдаты старались идти в порядке, но телесная немощь оказывалась сильнее добрых намерений.

Повсюду раздавались крики: «Воды!.. Я задыхаюсь!.. Солнце убьет нас!..»

Отряды охотников останавливались и разрывали цепь.

Трибуны грозили им наказаниями, сотники ругались.

– Мы не наемники… Ты не смеешь нам грозить палкой, – отвечали охотники.

Ропот недовольства шел дальше, к авангарду, где Флавиан, окруженный знаменосцами и трубачами, ехал на каурой лошади в полном вооружении полководца старого Рима. Несмотря на жару, он не снимал серебряного шлема, не расстегивал золоченых лат. Хотя и по его лицу текли ручьи пота, на нем не было видно усталости. В молодости он служил под знаменами Юлиана Отступника и приучился переносить невзгоды войны.

Оглянувшись и увидев, что делается за ним, он галопом помчался вдоль отрядов.

Там где ряды были приведены в большее расстройство, он привставал на стременах и восклицал:

– Воины, Рим смотрит на вас!

Вид седого вождя восстанавливал на минуту порядок.

– Честь тебе, отец отечества! – кричали молодые солдаты и, собрав все силы, снова бодро шли вперед.

Флавиан, сойдя с лошади, тоже пошел пешком.

Однако жар, пыль и усталость не были благосклонны к искреннему воодушевлению сынов Италии. Они падали действительно под убийственными лучами солнца, которое склеивало их веки и жгло голову.

– Воды! Воды! – раздавалось все чаще, все отчаяннее.

То тут, то там падал человек на землю, а когда его поднимали, он жадно ловил губами воздух и смотрел вперед бессмысленными, безжизненными глазами.

Повозки, тянувшиеся за легионами, наполнялись больными.

Флавиан видел и слышал все, что делалось вокруг него, и облако тяжелой печали омрачило его орлиное лицо. Потомок воинов мужественного Рима понял, что с таким войском не выигрывают битв.

Он отдал приказ одному из подчиненных:

– Остановить поход и разбить палатки! Мы двинемся дальше после захода солнца.

Могучий голос буйволовых рогов проплыл над отрядами охотников и был встречен криками радости.

Кого не одолело солнце, тот доползал до обоза, хватал амфору с водой и пил, а утолив жажду, сбрасывал с себя кожаные латы, тяжелые походные сапоги, даже тунику и все, что ему мешало.

Только Флавиан не снял с себя вооружения.

Под пурпуровой палаткой главного вождя он сел на складной стул, опустив голову на руки, и чувствовал, что вот-вот упадет под тяжестью невыносимых страданий.

Он так же хорошо, как и Юлий, знал что «волчье племя» выродилось, но думал, что любовь и отчаяние возвратят ему прежнюю юность.

– Отвернулся ты от нас, Марс! – скорбно проговорил он. – Покинул ты народ, который столько веков так верно служил тебе.

В палатку вошел Галерий.

Римляне посмотрели друг на друга. Губы младшего дрогнули, как у ребенка, который подавляет едва сдерживаемое рыдание; старший закрыл лицо краем своего красного плаща.

– Погибнем за честь Рима, отец! – произнес Галерий дрожащим голосом.

– Погибнем! – глухо ответил Флавиан,

 

XII

Третьего сентября, около полудня, со стороны Эмоны, к Юлийским Альпам приближался отряд конницы с проводником-горцем.

Впереди на испанском жеребце ехал молодой воевода Римского государства. Черные глаза его искрились, кудри светлых волос выбивались из-под золоченого шлема.

То был Фабриций.

Отбыв покаяние, наложенное на него Амвросием, он поступил в легионы Феодосия. Император назначил его начальником авангарда и приказал ему очистить дорогу. Следом за ним тянулась вся вооруженная сила восточных префектур под предводительством самого императора.

Феодосий рассчитывал встретить Арбогаста уже в Паннонии. До сих пор он видел страну тихую, посвятившую себя мирному труду. Нигде не было видно ни одного меча, не слышно было труб и рогов. Христианское войско без малейшего препятствия дошло почти до границ Италии.

– Ты говоришь, что за этими горами ждут нас язычники? – спросил Фабриций горца.

– Их столько, сколько елей в наших горах, – отвечал разведчик.

– По твоим словам, язычники вот уже месяц стоят лагерем у реки Фригида?

– Король Арбогаст расположился в нашей долине в первых числах августа. Горные проходы занял префект Флавиан.

– А по эту сторону гор никого нет? Помни, что за ложные сведения на войне платятся головой.

– Я христианин, господин. Добрый Пастырь вверг бы меня в адский огонь, если бы я обманул единоверца. Вы можете наблюдать войско язычников без опасения. С этой стороны стража стоит только ночью.

Отряд остановился у подножия маленького холма. Фабриций сошел с коня и полез на скалу вслед за горцем.

Когда он взобрался на вершину, из его груди вырвался крик изумления. Перед ним, на несколько миль вокруг, расстилалась такая ровная долина, как будто она была нарочно создана для большого сражения.

Глаза Фабриция восхищались выбором места.

Полный свет погожего дня падал на его лицо.

Это было то же самое мужественное, прекрасное лицо, которое в часы уединения так тревожило Фаусту Авзонию, только суровое выражение этого лица теперь смягчилось. Какое-то глубокое горе прошлось по этим вызывающим глазам, по надменным устам и стерло с них непреклонность молодых лет.

– Посмотрите туда, господин. – И лазутчик показал рукой на западный край долины.

Но Фабриций и сам уже заметил лагерь Арбогаста.

Вдали копошился какой-то громадный муравейник. Острое зрение воеводы различало окопы, охранные башни и метательные машины.

– Будь с нами завтра, Господь истины, ибо без Твоей помощи из этой западни не выйдет ни один христианин, – молился Фабриций, спускаясь с горы.

Внизу он вскочил на коня и пустился в карьер к Эмоне.

Весь восточный край неба казался покрытым туманом, придвигающимся к Юлийским Альпам. Временами туманная завеса разрывалась, и тогда вдали виднелись бесчисленные светлые пятна: это по всем дорогам и тропинкам широкой лавиной шло войско Феодосия.

Фабриций, приказав авангарду остановиться, направил коня туда, откуда поднимались наиболее густые клубы этого тумана. По мере того, как он приближался к нему, он редел и поднимался кверху. От светлого фона полей и лугов отделялись темные линии, которые вскоре начали принимать определенную форму. Из облаков пыли мало-помалу стали выделяться головы людей и животных.

Их было так много, что, казалось, они только одной своей численностью могут преодолеть всякую преграду. Они с яростью водопада хлынут в долину, занятую Арбогастом, и зальют язычников, но Фабриций, видимо, думал не так, и облако заботы не сходило с его лица. Регулярный солдат не доверял нестройным массам гуннов, алан и сарацин, и римский воевода знал, что легионы восточных префектур изленились больше западных. С франками в открытом бою могли бы помериться только одни готы, если бы их вела рука такого вождя, каким был Арбогаст.

Фабриций остановился на половине дороги.

С противоположной стороны приближался отряд, состоящий только из одних трубачей и знаменосцев. Ему предшествовала небольшая группа людей, идущих пешком.

Уже издалека обращала на себя внимание высокая фигура, одетая с ног до головы в платье багряного цвета.

Этот сановник не имел на себе оружия. Золотой шлем он нес в руках и двигался вперед с достоинством человека, привыкшего к почету и уважению.

Фабриций, соскочив с лошади, упал перед этим человеком на колени.

– Сведения лазутчиков верны? – раздался твердый голос.

– Ты знаешь, божественный и вечный государь, – отвечал Фабриций, поднимаясь с колен, и замолчал, потому что стоял перед Феодосием, которому отвечали только на вопросы.

– Остановить поход! – сказал император.

Трубачи разбежались по обеим сторонам.

– Авангард Арбогаста защищает горные проходы? – спросил Феодосий.

– Язычники расположились лагерем по другую сторону Альп. Защищенные окопами, они чувствовали себя в такой безопасности, что даже не расставили стражу по эту сторону. Их стан можно видеть вблизи.

Спустя два часа восемь человек взобрались по тем же самым скалам, по которым Фабриций влез на вершину холма, и такими же криками изумления приветствовали картину, которая представилась глазам опытных военачальников.

Рядом с Феодосием находились главные вожди восточных префектур. Здесь был старый Гайнас и воинственный Бакурий, вандал Стилихон, муж его племянницы Сирены, Саул, и молодой Аларих. Все эти варвары были в римской одежде, только один Аларих, восемнадцатилетний князь готов, не снял со своего шлема орлиных крыльев германского короля и не переоделся в тунику.

Вожди долго молчали. И они видели укрепленный лагерь Арбогаста, башни и метательные машины, установленные на насыпях.

– Нас ждет тяжелая работа, – отозвался Бакурий.

– Этот старый волк окопался, точно барсук, – заметил Стилихон.

– И дал возможность солдатам отдохнуть, – прибавил Гайнас.

Феодосий, скрестив руки на груди, осматривал местоположение. Горы в этом месте не были ни высоки, ни обрывисты. Они сливались покатой линией с равниной, тянущейся вплоть до Аквилеи. Переправа войска не представляла никаких затруднений. В долину можно было попасть тремя широкими удобными проходами.

Осматриваясь вокруг, император составлял план битвы. Его сухое, бритое лицо точно окаменело от напряжения. Он был так занят своими мыслями, что не слыхал даже замечаний вождей. Только изредка его черные большие глаза сверкали живее да вздрагивали тонкие губы.

Вдруг его высокий лоб покрылся гневными морщинами.

– Юпитер? – спросил он, указывая рукой на белую статую, которая светилась на вершине соседней горы.

– Флавиан осквернил все вершины Юлийских Альп статуями этого демона, – отвечал Фабриций.

Феодосий закашлялся, точно его что-то душило, потом обратился к своим подчиненным и сказал:

– Завтрашний день будет днем молитвы и отдыха. Послезавтра Фабриций с гуннами и сарацинами обойдет горы и очистит вход в долину. С воеводой пойдет граф Гайнас с своими готами. Если Арбогасту удастся расстроить ряды готов, то граф Бакурий пополнит их иберийцами.

– А римляне?

Вожди в изумлении переглянулись друг с другом.

Вопрос этот выкрикнул молодой Аларих, который стоял, прислонившись спиной к скале.

– Я спрашиваю, какую часть ужасного дня ты предназначаешь для своих легионов, римский император? Ведь послезавтра должны решиться судьбы Римского государства?

Лицо Феодосия покрылось румянцем.

– Ты еще не имеешь права голоса в совещании вождей. Ты еще не король, – проговорил Феодосий беззвучным голосом.

– Ты хочешь, чтобы это случилось еще сегодня? – воскликнул Аларих, поднимая гордо голову.

Феодосий побледнел.

Князь не хвалился бы без основания. Готы уже несколько раз предлагали ему корону, но он ее не принимал, щадя старого короля. От него самого зависело протянуть руку за короной и скипетром и расторгнуть союз, заключенный с императором. Присяга предшественника не была обязательной для его преемника.

– Князь, – отозвался теперь Фабриций. – С неба на нас глядит Христос и во второй раз умирает на кресте, измученный раздорами своей паствы. Не забывайте, что в ваших руках находятся судьбы нашей святой веры. С Арбогастом идут языческие демоны, нас же ведет истинный Бог.

Воевода стал на колени перед князем.

– Не задерживайте торжества Христа! – умолял он.

Аларих колебался. И он был христианином, хотя придерживался ереси Ария, занесенной к готам священниками, которых сторонники святого Афанасия изгнали из пределов Империи.

Наконец он вздохнул и сказал:

– Послезавтра кровь моего народа обильно оросит эту несчастную долину, но пусть свершится воля Бога.

Солнце как раз в эту минуту заходило за горы, окруженные венцом пурпурных облаков. Розовый отблеск окрасил все выступы скал и разлился над долиной в зеркале реки.

 

XIII

В глубине долины стоял Арбогаст, окруженный своей свитой. С верха палатки свешивалась длинная красная полоса – знак войны; над головой короля развевалось красное знамя – знак битвы.

Опершись правой рукой на меч, старый вождь молча и сосредоточенно в последний раз пытливым взглядом окидывал боевой строй.

Ни одна морщина не хмурила его чела. Он был вполне доволен.

Пехота франков, вступивших в союз с Римом, расставленная двенадцатью рядами в шахматном порядке, перерезала всю равнину, начиная от реки Фригида, вплоть до подошвы гор; перед ним, на той же самой линии, направо и палево, на высоких насыпях, сверкали гигантские баллисты; за ним, охраняя лагерь и обоз, расположилась галльская конница. Правое крыло прикрывали аллеманы, левое – свободные франки.

Римского императора не было в долине. Арбогаст приказал Евгению занять с римскими легионами ближайшие холмы и следить за битвой издали. Римляне должны были прийти на помощь только в случае, если бы неприятель расстроил ряды франков.

Арбогаст осматривался вокруг со спокойным сознанием силы, уверенный в победе. Более ста больших и малых битв он выиграл с своими франками и до сих пор еще ни разу не убегал с кровавого поля битвы.

Почему же ему теперь следует уступить пока еще сомнительной силе противника? Он сделал все, что требовала опытность старого вождя. Он выбрал превосходное место, дал солдатам время отдохнуть, снабдил машины достаточным количеством метательных снарядов. Правда, Феодосий привел с собой такие толпы, каких не видели со времени Траяна, но и он усилил свое войско наемниками. С ним пришли свободные франки и аллеманы, более полезные в бою, чем гунны и сарацины.

По опыту великих полководцев Рима он поставил свою пехоту в тройном порядке. Если неприятель сломит первый ряд, то его заменит второй, а битву в самом безысходном случае решит третий. Так поступали Сципион, Эмилий, Юлий Цезарь и всегда оставались победителями.

Арбогаст поднял руку кверху. По этому знаку трибуны вынули из-за пояса восковые таблички.

– Если авангард Феодосия откроет проход в долину, то пусть его удержат лучники и пращники, – диктовал Арбогаст. – Копейщики не тронутся с места, даже если неприятель приблизится к ним на длину меча. Кто выйдет из шеренги до сигнала, тот будет изменник. Одновременно с первыми сигналами конница свободных франков начнет развертываться вдоль гор, а аллеманская – вдоль реки, двигаясь вперед полукругом. Вспомогательная пехота останется на месте.

От свиты короля отделилось несколько трибунов и трубачей. Гонцы понесли распоряжение вождя его подчиненным.

Арбогаст сел на коня и поскакал на другой конец долины.

Здесь, у преддверия Юлийских Альп, разделенные на три части, стояли дети Италии.

Флавиан довел до Медиолана лишь только половину воинов. Остальные отстали по дороге, пораженные солнцем, обессиленные трудным походом.

За средним отрядом возвышался дорожный жертвенник, с которого струилась душистая лента голубого дыма. Флавиан собственной рукой сыпал на огонь благовония.

Арбогаст приблизился к префекту и наклонился к нему:

– Твои новобранцы не выдержат первого натиска неприятеля. Жаль этих бедных, которым прялка более идет к лицу, чем меч.

Губы Флавиана болезненно вздрогнули.

– Если не настаиваешь, позволь мне ослушаться тебя, – сказал он. – В бою за старых богов Рима римляне должны гибнуть первыми.

– Да если бы они погибли!.. Но они побегут.

– Король!

Римлянин с укором посмотрел на варвара.

Арбогаст пожал плечами:

– Не оскорбить тебя я хотел, а спасти. Делай, что ты считаешь своей обязанностью, как и я сделаю, что найду нужным. Помни, однако, что я нисколько не рассчитываю на твою помощь. Ты можешь отступить в каждую минуту.

Когда Арбогаст удалился, Флавиан накрыл голову плащом и наклонился над жертвенником. Если бы не присутствие свиты, он бросился бы на землю и в громкой жалобе излил бы все горе, накопившееся в сердце.

Целых два месяца он испытывал только унижения и разочарования, оскорбляющие его римскую гордость. Римские воины падали на дороге, убегали ночью, не хотели работать на окопах, учение отбывали лениво. Наказанные грозили сотникам местью.

Флавиан уже не обольщался. Народ, который не умеет волей подкрепить свою силу, теряет право стоять во главе мира.

Римлянин, сын войны и воздержанности, понимал это.

– Если решено на вашем совете, о неблагодарные боги, – шептал Флавиан, – чтобы мы уступили новым народам господство над миром, дозвольте нам по крайней мере без позора сойти с арены истории. Будьте к нам еще раз, последний раз, снисходительны и пошлите нам почетную гибель.

Он прижал руки к груди.

– Избавьте свой народ от насмешек варваров, о боги Рима! – молил он со всем отчаянием наболевшей души язычника.

К жертвеннику приблизился Галерий.

– Вождь, сверху доносится подозрительный шум, – сказал он.

Флавиан сбросил плащ с головы.

Хотя солнце давно стояло над долиной, ни малейший шорох не обнаруживал близости неприятеля, расположившегося по другую сторону Юлийских Альп.

Горы, окруженные голубоватым, прозрачным туманом, стояли тихие, сонные, как будто наслаждаясь теплом и блеском погожего дня. Даже ветерок не колыхал верхушки елей.

Из глубины прохода доносился протяжный свист, смешанный с неопределенными звуками. Флавиан дал знак трубачам.

– Трубить в буйволовые рога! – скомандовал он.

Угрюмые звуки отразились от скал и разлились по долине. С двух сторон, с запада и севера, им отвечало замирающее вдали эхо.

Флавиан тихо ехал вдоль фронта войска, поставленного так же, как и франки Арбогаста. Только здесь сзади, прямо за последней шеренгой, расположилась регулярная конница.

– Тысяча лет славы и побед смотрят на вас, римляне! – восклицал Флавиан.

Знаменосцы несли перед ним статуи Юпитера и Геркулеса, музыка играла гимн Италии.

Страшный шум в ущелье все увеличивался. Слышался свист, вой, точно надвигалось огромное стадо диких зверей.

Римляне переглядывались друг с другом. Первый раз в жизни им, здоровым, молодым, приходилось встречаться со смертью.

– Как ты бледен! – сказал сосед соседу.

– И ты… и ты…

Флавиан занял свое место между пехотой и конницей.

Он забыл о своих заботах и сомнениях. Он слышал приближение врага. Теперь уже не было времени для жалоб и молитв.

У входа в ущелье показалось несколько всадников. Они сидели на маленьких лошадях с косматыми гривами. Черные косые глаза сверкали на их желтых лицах, густо обросших волосами. На голове у них были бараньи шапки, на плечах кожаные плащи.

Флавиан крикнул:

– Слушай!

Сигнал главного вождя донес его приказ до первых шеренг. Его подхватили трубы трибунов и сотников. Команда шла вдоль строя.

Воющая толпа, вооруженная длинными копьями, короткими дротиками, топорами и палицами, спускалась в долину тремя скалистыми проходами. Сойдя вниз, она раскинулась цепью по обе стороны гор.

Римляне с бьющимися сердцами присматривались к диким фигурам, которые двигались с быстротой мошек.

Сзади опять раздалась труба Флавиана.

– Стрелки, слушай!

Лучники и пращники дрожащими руками стали натягивать тетиву и накладывать на нее камни.

В ту же минуту земля загудела, поднялись клубы пыли. Гунны летели прямо на римлян.

Те, перепуганные, пускали стрелы, бросали камни, не смерив даже глазом пространства, но когда же, спохватившись, посмотрели вперед, то пришли в изумление. Неприятель отступал назад с поспешностью, которая походила на бегство.

Подобное примерное нападение они повторили несколько раз, и всякий раз молодые солдаты стреляли слишком рано. Метательные снаряды безвредно пролетали над головами гуннов.

С каждым разом неприятель приближался все ближе и ближе. В передние ряды уже попало несколько дротиков.

В то время из прохода показались сарацины.

Закованные с ног до головы в железо, они сверкали издали, точно светящиеся жуки. Закрытые гуннами, они беспрепятственно проникали в долину.

Подвижные кочевники нападали и отступали, держа внимание римлян в постоянном напряжении. Стрелки Флавиана неблагоразумно тратили свои снаряды, копейщики стояли безучастно.

А дротики гуннов сыпались все чаще, все метче.

Спереди, с гор, донеслись три коротких, отрывистых звука рогов.

Цепь гуннов лопнула пополам и с необычайной быстротой свернулась в два клубка.

В открытом поле показались три колонны, построенные клином. Во главе средней сверкало золоченое вооружение начальника.

Регулярная конница Италии узнала в нем своего бывшего вождя.

Снова раздалась команда Флавиана:

– Слушай!

Вдоль фронта полетела команда трибунов и сотников:

– Сомкнись!

Римляне, вместо того чтобы соединиться, бледные, беспомощные, лишь оглядывались назад.

Фабриций поднял меч кверху – колонны двинулись: сперва тихо, тяжело, как большая птица в начале полета, потом все быстрее, быстрее.

– Сомкнись, сомкнись! – слышалась команда.

– Копейщики, вперед! – дал сигнал трубой Флавиан.

Страх отнял у римлян присутствие духа. Копейщики, оттесняемые стрелками, напирали на мечников, мечники смешивались с арьергардом.

А три громадных железных тарана приближались со всего разбегу. Земля стонала, оружие стучало, лошади храпели.

Напрасно раздавалась команда, звучали трубы. Охотники, пораженные ужасом, сбились в кучу, как всполошившиеся овцы.

Сарацины сразу ударили в трех местах на римский четырехугольник. Первый ряд рассыпался без всякого сопротивления, второй заколебался, только третий, поддержанный конницей, остался в порядке.

Но мечи сарацин уже начали свою работу. Они падали сверху на римскую пехоту, пробивали одним ударом кожаные шлемы и панцири.

– Спасайся, кто может! – простонал чей-то отчаянный голос.

– Спасайся! – подхватили другие голоса.

Римляне бросали оружие, щиты и показывали неприятелю тыл, напирая на третий ряд.

Труба главного вождя замолкла, не стало слышно команды трибунов. Проклятия сотников смешивались с криками солдат.

Страх трусов передался и храбрым. Рассыпались и остальные сомкнутые шеренги, порвалась цепь регулярной конницы.

Римляне в паническом страхе бежали с поля битвы.

Фабриций не преследовал их, он исполнил только то, что было ему приказано. Он открыл проходы Юлийских Альп, очистил дорогу для готов, поэтому остановил сарацин и стал ждать сигнала от Гайнаса, который как раз в это время показывался из прохода.

Но гунны, жадные к легкой добыче, погнались за римлянами.

Флавиана унес конь, подхваченный людской волной.

Когда старик успел наконец остановить разъяренное животное, он был уже далеко от места поражения. Он осмотрелся вокруг: защитники народных богов бежали в беспорядке. И два других отряда подверглись той же участи, что и первый.

Вокруг себя Флавиан видел только нескольких молодых патрициев, принадлежащих к его свите.

– Доведите до сведения Арбогаста о нашем позоре, – сказал он надломленным голосом.

– Мы не покинем тебя, вождь! – отвечали патриции.

– Я иду в дальний путь.

– И мы погибнем с тобой, вождь.

Флавиан сложил руки на гриве лошади и опустил голову.

Рухнули все его надежды; храм римской славы погиб от единого толчка сильной руки, как жалкая мазанка бедняка. И уж никогда не воздвигнется этот храм, никогда… Буйные вихри расшатали его, века изгрызли его стены, дряхлость наклонила его к земле.

Напрасно патриоты старались пробудить прежнюю доблесть квиритов, поднять то, что упало, оживить то, что умирало.

Флавиану казалось, что он слышит за собой насмешливый хохот варваров.

– Нет, они не погибнут… они побегут… – издевались новые люди.

Закрытые глаза Флавиана наполнились слезами. Две большие холодные капли тихо скатились по лицу последнего вождя языческого Рима.

И в эту ужасную минуту душа его ясно увидела все. Теперь он знал, что обольщал себя, что хотел вдохнуть жизнь молодости в тело дряхлого старца.

И вдруг с глаз римлянина спала завеса, до сих пор мешавшая ему заглянуть в будущее.

Уже почти четыреста лет христианство с терпеливостью крота подкапывалось под здание общественных учреждений греко-римского мира. Преследуемое, унижаемое, спустившееся до низших слоев населения, оно потихоньку все двигалось и двигалось вперед, жертвами и мужеством завоевывало себе одну пядь римской земли за другой, становясь с каждым поколением все сильнее и с каждым столетием все увереннее. Оно охватило уже весь Восток, на Западе оторвало от народных богов необъятное число сердец, пробилось в темные леса варваров… Ему противились только Италия и Греция.

Греция вот уже несколько веков, как обратилась в торгаша, гистриона, музыканта и ритора цивилизованных людей, а Италия?..

Грудь Флавиана поднялась от глубокого вздоха.

Италия без битвы отдала свои знамена в руки варваров. Народ, который забыл, как умирают для славы, сам себя сверг с трона предков. Только презрение к смерти и к земным благам, только горячая любовь к долгу и гражданская дисциплина дают право повелевать человечеством.

Флавиан в данную минуту совершенно ясно видел будущее, видел, чувствовал, осязал его. Если даже Арбогаст одолеет Феодосия, он победу одержит не для Рима, Заслуженные плоды кровавой нивы соберут франки, аллеманы, галлы, а эти франки, аллеманы и галлы не могли благосклонно относиться к прошлому Рима, который всегда отказывал им в человеческих правах. Их богом не был Юпитер, снисходительный только к квиритам. Раньше или позже они бросятся в объятия покровителя обездоленных, разрушителя римской обособленности. Если они до сих пор еще не сделали этого, то только потому, что до них еще не достигли лучи галилейского солнца.

Горе одарило Флавиана ясновидением.

Свежие, здоровые племена со всех сторон окружили одряхлевший Рим, а над шумящими волнами этих новых владык мира, в блеске торжества сиял Крест, победный символ новых понятий, представлений, добродетелей и обязанностей.

Флавиан поднял руки к небу и воскликнул громким голосом, полным отчаяния и ненависти:

– Ты победишь, галилеянин!

С поля битвы прямо на него мчалась толпа гуннов.

Он мог избежать их… Еще было время… Но он не хотел смотреть гаснущими глазами старца на позор своего народа, не хотел быть немым свидетелем торжества галилеян.

Он достал меч, стиснул коленями лошадь и бросился в самую середину толпы. За ним последовали молодые патриции.

Некоторое время пурпуровая тога Флавиана еще алела на грязном фоне движущейся массы, еще блестело золоченое вооружение его товарищей. Но темные кожаные плащи варваров были так многочисленны, что вскоре покрыли и тогу и вооружение.

Последний вождь языческого Рима без жалоб умер под топорами гуннов.

Арбогаст видел бегство римлян и ничуть не встревожился поражением авангарда. Еще в Медиолане, когда Флавиан представил ему свое войско, он исключил его из планов битвы.

Ему нисколько не были важны Альпийские проходы. Он знал, что ему не миновать битвы с Феодосием не на жизнь, а на смерть, что он должен победить его, и предпочитал это сделать в открытом поле, где его движений не связывали бы никакие препятствия, где он мог бы развернуться и биться до конца.

Равнодушно он смотрел на готов, которые в таком множестве выходили из проходов, что вскоре заполнили все подножие восточной гряды гор. Он приказал итальянским беглецам отступить в укрепленный лагерь, чтобы они не мешали ему, и терпеливо ждал событий.

И его франки держались так спокойно, как будто присутствовали при самом обычном зрелище.

Перед ним Гайнас ставил в боевой порядок готскую пехоту, Аларих приводил в порядок конницу. Скоро зазвучит рог войны, и смерть начнет свою ужасную жатву – тысячи человеческих сердец перестанут биться навсегда, а франки, став на одно колено, опершись головами о щиты, шутили вполголоса, забавляясь видом противника. Одетые и вооруженные по-римски, они смеялись над варварским вооружением готов.

– Феодосий отворил все свои хлева, чтобы у нас не было недостатка в мясе, – передавали они друг другу.

Готы, зашитые в кожи, вывернутые волосом кверху, с турьими рогами на головах производили издали действительно впечатление огромного стада быков.

Но эта «скотина», обученная в римской школе, с вниманием и быстротой регулярного легиона подчинялась сигналам и команде. Нестройные толпы начали принимать определенные формы. И Гайнас поставил свое войско четырехугольником в три линии.

Несмотря на искусство вождей и солдат, прошло несколько часов, пока клубки готов размотались. Франки беспрепятственно съели обед, который разносили рабы.

Солнце прошло уже три четверти своего дневного пути, когда на равнине прекратился шум передвигающихся отрядов.

Теперь и Арбогаст выехал к войску. Он ехал на пегом коне в пурпуровой тоге, с королевской короной на золотом шлеме. Перед ним несли красное знамя, украшенное изображением непобедимого Геркулеса. За ним следовали блестящая охранная стража главного вождя и толпа трубачей с львиными пастями на голове.

Он полным галопом проскакал по всему фронту, но не обращался к солдатам, не воспламенял словами их мужества. Он хотел только своим присутствием напомнить войску, что заботится о его безопасности.

Там, где стоял отряд, отличившийся в прежних боях, Арбогаст останавливался и склонял свой меч. Немой почет знаменитого вождя производил впечатление более сильное, чем самые красноречивые слова. Солдаты вспыхивали от радости и благодарили своего короля взглядами, полными преданности.

Арбогаст, сделав последний осмотр, вернулся к своей палатке. С высокой насыпи, находившейся на самой середине между франконской пехотой и галльской конницей, он охватил взглядом все поле.

Над долиной, до сих пор полной шума и криков, теперь воцарилась тишина. Готы были неподвижны, франки на коленях стояли в глубоком молчании. Они уже не шутили и, затаив дыхание, ждали сигнала.

С трех сторон на вооруженные войска смотрели горы, все такие же сонные, ленивые, окутанные голубой мглой. Казалось, и они сознавали важность минуты.

Как полевой мак над нивой, так над войском Арбогаста колебались красные знамена римской пехоты. Тут и там сверкал золотой орел или белела статуя Юпитера.

Над войском Алариха блестели монограммы Христа, похожие на огненные звезды.

Язычество и христианство, прошлое и будущее были готовы к битве.

Вдруг тяжелую тишину нарушили буйволовые рога готов. Глухой звук пронесся по всей долине. Отраженный западным склоном гор, он вернулся и расплылся над войсками.

Альпы проснулись, леса ожили, воздух задрожал. Эхо, повторяемое горами и лесами, разнесло ужасную песнь войны. Точно заглушенный плач невидимых существ, прерываемый вздохами, раздался над долиной.

Снизу к нему примешивался стук оружия. Готы двигались вперед. Они шли без крика, ровным шагом, держа перед собой большие щиты, покрытые кожей. Из массы пехоты выделялись всадники. Орлиные крылья на шлемах начальников то развертывались, то складывались вновь.

Франки не трогались с места. Лучники Арбогаста, лучшие стрелки того времени, измеряли взглядом пространство; копейщики даже не приготовили дротиков, воткнутых острием в землю.

Мерил взором пространство и старый король. Прикрыв глаза рукой от солнца, он глядел из-под нахмуренных бровей на кишащий перед ним муравейник. Его ноздри дрожали, губы сжались, орлиный нос загнулся еще больше.

Из равнины уже явственно доносился стук оружия.

– Машины! – крикнул Арбогаст.

Пронзительный звук рожка передал приказ вождя ближайшим трубам. Резкие звуки побежали направо и налево, а следом за ним заскрипели машины. Град камней пролетел над головами франков прямо на готов. Щиты трещали, мечи ломались; люди и лошади падали, как пораженные молнией.

Пехота Гайнаса без команды подняла щиты кверху, образовав над собой подобие крыши. Но обломки скал были так велики и вылетали из машин с такой силой, что раздробили даже железные доспехи.

Гайнас знал об этом.

– Спеши, спеши, – говорили его рожки.

Под не перестающим ни на минуту градом метательных снарядов готы шли на штурм ускоренным шагом. Метательные машины Арбогаста рвали их ряды, а они двигались вперед сильнее самой смерти.

Но их остановил сигнал вождя.

Они остановились… Неприятель был уже перед ними…

На несколько секунд снова воцарилась тяжелая тишина, потом воздух загудел…

Солнце затмилось какой-то густой сеткой. Лучники и пращники с обеих сторон начали свою кровавую работу.

Повсюду скрещивались стрелы, свистели мелкие, круглые камни, а сверху на готов падал губительный дождь, с глухим треском летящий на щиты последующих рядов.

Франконские копейщики и мечники еще в полном порядке стояли, преклонив колени, когда вдоль фронта готов раздалась команда «Сомкнись».

Стрелки Арбогаста не могли промахнуться.

Поражаемые сверху и спереди, готы нетерпеливо ожидали сигнала к рукопашной битве. Гайнас держал их на привязи, а они так и рвались в бой. Лица воинов побледнели от бешенства. Глаза варваров налились кровью, руки их судорожно сжимали рукоятки мечей.

Сколько их товарищей валялось на земле!.. Ряды таяли с поражающей быстротой… Кто бы мог устоять против стрелков Арбогаста? Быстрокрылый орел, легконогий олень и тот не избежит их стрел.

Наконец…

Трубы издали четыре звука – два коротких, два длинных.

– Копейщики, вперед! – командовал Гайнас.

– Вперед, вперед! – вторили трубы Арбогаста.

Из сотни тысяч диких, переполненных ненавистью грудей вырвался военный крик.

– Христос и Феодосий! – кричали готы.

– Юпитер и Евгений! – отвечали франки.

И два воинственных германских племени ринулись друг на друга для славы римского имени.

Лучники и пращники отступили назад за первый ряд; франконские копейщики поднялись с колен; туча дротиков снова затуманила солнце.

Раздался стук железа, ударяющегося о железо. Копейщики взялись за мечи, оружие сцепилось с оружием, грудь с грудью.

По всей линии закипел яростный, беспощадный бой, точно сражавшиеся знали, что от их мужества зависит судьба далеких поколений, что они сражаются на переломе двух эпох. Гот набрасывался на франка с бешенством варвара, франк оборонялся от гота с хладнокровием опытного солдата, который не тратит сил без надобности.

Место копейщиков Арбогаста заняли его мечники. Их доспехи были украшены медалями, свидетельством побед; их обнаженные руки были покрыты шрамами, следами многих битв.

Они шли под звуки музыки, провожаемые взглядами Арбогаста.

За их движением следила пара холодных, пытливых глаз, которые видели все.

Старые воины чувствовали на себе взгляд любимого вождя.

«Не бойся! Мы не обманем твоего доверия, отец войска», – говорили их угрюмые лица.

Страшны были удары их длинных обоюдоострых испанских мечей. Первая линия готов дрогнула, как подрубленное дерево.

– Сомкнись! Сомкнись! – поддерживали их трубы Гайнаса.

– Бей, убивай! – подхватывали греческие музыканты Арбогаста.

Копейщики другой линии готов с яростью бросились на франконских мечников. Но этот крик не напугал поседевших в бою воинов. Покрытые пылью, обрызганные кровью, они все двигались вперед, врезаясь все глубже в трепещущее тело христианского войска.

По долине, с одного конца на другой, теперь безустанно переливался грохот битвы. Крик людей, ржание лошадей, стук оружия, звуки музыки, треск машин, голоса команды – все слилось в однообразный шум, который с ревом морских волн, вздымаемых вихрем, отражался от гор и лесов. Время от времени из этого шума выделялся точно протяжный стон исполинской груди.

Два римских императора с двух противоположных холмов смотрели на это ужасное зрелище. Феодосий и Евгений, окруженные легионами Империи, вручили свою судьбу варварам.

Увлеченные пылом битвы, сражавшиеся не заметили, что солнце постепенно сходило с небосклона. Тени мало-помалу охватывали восточную гряду Альп и лагерь язычников. Свет падал только на западную половину долины, где люди сплелись в клубок и убивали друг друга без всякой команды.

Бешенство готов не одолело хладнокровия франков.

Напрасно рожки Гайнаса призывали к порядку, напрасно графы и воеводы бросались вперед.

Солдаты, изнуренные далеким походом, осыпаемые снарядами баллист Арбогаста, поражаемые его мечниками, стрелками и лучниками, слабели, путались и расстраивали ряды.

Этой минуты только и ждал Арбогаст. С двух сторон, с юга и севера, готов стиснула его вспомогательная пехота. Теснимые отовсюду, фланги войска разорвались и были отброшены к центру.

Еще раз к небу вознесся страшный крик, последние проклятия погибающего войска, еще раз оружие померилось с оружием, победитель с побежденным; потом замолкли и крики и сигналы.

Готы отступили с поля битвы.

Бакурий с своими иберийцами чересчур поздно показался в тылу христиан. Прежде чем он успел водворить какой-нибудь порядок, на него с правой и левой стороны ударила вспомогательная конница Арбогаста.

Последние лучи заходящего солнца озарили триумф свободных франков, которые оканчивали свое кровавое дело.

Десять тысяч готов, не считая сарацин, гуннов и иберийцев, устилали своими трупами равнину.

Буйволовые рога Арбогаста положили конец битве.

Язычники с радостными криками возвращались в лагерь, чтобы насладиться действительно заслуженным отдыхом.

Только галльская конница не сходила со своего места. Она не участвовала в битве и терпеливо ждала сигнала.

К ней-то и приблизился Арбогаст и позвал ее начальника.

– Приказывай, божественный государь, – отозвался воевода Арбитр, тот самый, которого король как-то обидел в Тотонисе.

– Ты сейчас же двинешься вдоль берега реки, – сказал Арбогаст, – обойдешь с юга восточную гряду Альп и замкнешь с другой стороны все проходы. Завтра, после восхода солнца, ты придвинешься к самым горам. Когда твоя стража донесет, что началась битва, ты вторгнешься в долину и отрежешь неприятелю отступление. Сделай это хорошо, Арбитр, и я награжу тебя саном графа.

– Прежде чем зайдет луна, я буду по ту сторону Альп, – отвечал Арбитр и тотчас же дал знак к выступлению.

Ночная темнота быстро спускалась с гор, набрасывая на дело человеческой злобы серый покров. Где еще час назад свирепствовала буря войны, там теперь воцарилась торжественная тишина ночи.

На холме, занятом Евгением, засверкали многочисленные огни. Римский император благодарил богов за победу.

Феодосий сидел в своей палатке, на кресле из слоновой кости, окруженный князьями, графами и воеводами. На его призыв не явился только один Бакурий – он предстал уже перед более могущественным Владыкой. Храбрый граф погиб во главе иберийцев.

– Твоя божественность спрашивает нашего совета? – удивился Стилихон. – Если бы ты хотел послушаться голоса благоразумия, то приказал бы нам сняться лагерем. Чем скорее мы покинем эту несчастную долину, тем лучше для нас и тебя. Арбогаст не пойдет за нами во Фракию.

– И я разделяю мнение Стилихона, – сказал граф Тимазий, единственный римский вождь при римском императоре. – Мы потерпели столь ощутительное поражение, что солдатам нужно дать отдых. Когда раны готов заживут, у нас будет время для расплаты. Мы вернемся через год, два, с новыми, свежими силами и отомстим за сегодняшний день.

– А ты, Гайнас? – спросил Феодосий.

– Ты купил наши мечи для войны с Евгением, – отвечал вождь готов. – Твое дело приказывать, наше – исполнить договор, хотя бы ни единый гот не вышел из этих проклятых гор.

Феодосий молчал. После долгого молчания он сказал:

– Оставьте меня одного.

Когда вожди покинули палатку, он вскочил с кресла и с бешенством крикнул:

– Где же ты был, Христос? Ведь этот старый волк душит Твоих овец. Твои же поклонники гибли под Твоими знаменами, а Ты…

Лицо его дрожало, как во время угроз Алариха.

– Епископы учили меня, что Ты могущественнее Юпитера, Марса и всех богов Олимпа. Где же Твое могущество, Твоя сила, Твоя справедливость? Амвросий уверял меня, что Ты будешь со мной. Я не вижу Тебя, не слышу, не чувствую. Неужели Ты всегда будешь Богом нищих и трусов, с покорностью невольников лобзающих ноги язычников? Дай мне знак Твоей силы, чтобы я мог в Тебе…

Он остановился и побледнел… обхватил голову руками и простонал дрожащим голосом:

– Прости меня, Боже. Прости отчаявшемуся его безумие, забудь мое богохульство, ибо Ты знаешь, что не для себя я жажду победы. Я хочу вознести Твое знамя, водрузить превыше всех его царственных венцов этой земли, дабы Тебе поклонялись многие народы и правнуки наших правнуков.

– Однако… Ты все-таки должен был быть с моими готами! – вновь вскипел Феодосий, хмуря брови. – Они сражались за Тебя. Почему Ты не был с Гайнасом?

– Мой грех, мой грех, мой великий грех! – шептал он через минуту, ударяя себя в грудь. – Прикажи, о Господи, моему сердцу быть покорным и терпеливым.

В душе Феодосия учение Христа боролось с его врожденной неукротимостью. То одно, то другое брало верх поочередно.

Великий император обладал той же самой живой искренней верой, которая вела первых христиан на арену амфитеатров и заглушала в них страх перед мучительной смертью. Он любил Христа, как Амвросий и Фабриций, и отдал Ему все свои помыслы. С той минуты, как он вступил на трон, он только и думал об окончательном торжестве нового Евангелия, и в Аквилею пришел в полном убеждении, что Христос потребовал от него окончательной расправы с язычниками, только потому он и приказал тотчас же ударить по Арбогасту, хотя, как опытный солдат, не относился легкомысленно к силам противника.

– Христос будет со мной, – верил он, точно ребенок.

Потерпев сильное поражение, он очутился в положении человека, внезапно свергнутого в пропасть. Вокруг себя он не видел ничего – ни расщелины, в которую проникал бы свет, ни ветки, за которую бы мог ухватиться. Он все глубже падал в темную пропасть и терял сознание.

Он хорошо знал Арбогаста. Мстительный франк, оскорбленный в том, что считал своим правом, не остановится на половине дороги. Если он победит, то уничтожит дело христианских императоров, хотя бы только для того, чтобы досадить ему.

Неужели в западных префектурах снова должен был воцариться прежний порядок? Неужели язычники будут опять оскорблять Христа своими суевериями?

При одной мысли об этом его ревностная вера приходила в неистовство, его страстная испанская кровь кипела ключом.

– Этого быть не может, этого никогда не должно быть, никогда, – повторял он и метался по палатке. – Где ты был, Христос?.. Прости меня… Почему?.. Смилуйся надо мной… Мой грех, мой грех, мой великий грех!

Он бросился на ковер и начал молиться отрывистыми словами.

Он молился не за себя. Если Арбогаст оторвет от Империи западные префектуры, ему все-таки останется столько земли и народов, что он не перестанет быть могущественным государем.

Впрочем, он уже не жаждал земного блеска. Проведя почти всю жизнь на коне, в лагере, под градом метательных снарядов, он устал от постоянных битв и кровопролития. Он хотел последние свои дни посвятить Богу, вдали от дел государства. Иоанн Пустынник предсказал ему преждевременную смерть.

Если такова будет воля Христа, он без сожаления, в расцвете сил, ляжет в склеп Константина, где он приготовил себе скромное ложе, но перед смертью пусть его глаза еще раз возрадуются торжеству Креста.

– Освети меня, Господи! – умолял он. – Скажи, что мне делать. Смилуйся над Своей паствой. Не презри тех, кто на Тебя уповает. Будь Богом сильных, счастливых… Столько слез уже пролилось для Твоей славы.

И он бился головой о землю.

Когда он лежал, бессильный, покорный, угнетенный страданием всего христианства, в его душу мало-помалу начало спускаться спокойствие. Ему казалось, что кто-то мягкой дланью касается его разгоряченной головы, охлаждает ее, снимает с нее всю тяжесть забот.

– Это Ты, Господи? – проговорил он шепотом. – Я верю в Тебя, верю, верю. Прости мне мою человеческую гордыню. Грешил не Твой сын, а император и солдат. Воззри милосердно на Своих детей, и я буду таким же смиренным, милосердным миротворцем, как и Ты. Я не буду мстительным, не запятнаю руки кровью слабых или побежденных. Я прощу всех, как Ты, чтобы Твои враги благословляли Тебя.

Он встал и приказал позвать военачальников.

– Завтра с рассветом, – сказал он, когда князья, графы и воеводы предстали перед ним, – Гайнас во второй раз вступит в бой с Арбогастом.

Вождь готов склонил голову в знак повиновения.

В это время в палатку вошел Фабриций, который был назначен начальником ночной стражи.

Он остановился на пороге и ждал.

Феодосий, заметив его, спросил:

– Ты принес какое-нибудь неожиданное известие?

– Неприятель отрезал нам отступление, божественный и вечный государь, – ответил Фабриций. – Вся галльская конница замкнула Альпы с восточной стороны.

Вожди с укором посмотрели на императора.

– Я советовал торопиться, – сказал Стилихон.

– Арбогаст передушит нас, как лисиц, захваченных в яме, – прибавил Тимазий.

– Будет то, что решил наш Господь Иисус Христос, – сказал Феодосий спокойным голосом.

И, обернувшись к Фабрицию, он спросил:

– Ты знаешь имя начальника галлов?

– Над галльской конницей начальствует Арбитр.

– Арбитр?

Феодосий задумался на минуту.

– Какой-то Арбитр два года тому назад обращался ко мне, – сказал он. – Он хотел служить под моими знаменами. У него было какое-то столкновение с Арбогастом.

Он взял со стола навощенную табличку, начертал на ней палочкой несколько слов и вручил ее Фабрицию.

– Отнеси этому Арбитру мой привет и назначение на должность графа Галлии. Его трибунам от моего имени обещай золотые цепи, а солдатам щедрую награду. Да вдохновит тебя Христос силой убеждения. Если тебе удастся привлечь Арбитра на нашу сторону, то велика будет твоя заслуга перед истинным Богом. Мир с тобой!

Фабриций помнил Арбитра со времени первой молодости. Он служил вместе с ним в дворцовой страже, а потом в качестве трибуна в том же самом легионе. Он также знал, почему известный всем любимец Арбогаста хотел покинуть знамена своего благодетеля. Еще в Виенне Рикомер рассказывал ему о происшествии в Тотонисе, о котором говорил сам Арбитр, жалуясь на несправедливость короля.

Фабриций без опасения шел в лагерь неприятеля. Конечно, товарищ по оружию не окажет ему дурного приема. Когда-то они с Арбитром были в хороших отношениях.

Тишина ночи и только что испытанное жестокое разочарование царили над легионами Феодосия. Солдаты не болтали у костров, не шутили с маркитантками. Когда буйволовые рога возвестили час отдыха, они тотчас улеглись спать, чтобы как можно скорее позабыть о поражении минувшего дня.

В сопровождении двух лазутчиков, которые освещали ему дорогу факелами, Фабриций быстро спускался в долину. Вечерние сигналы прозвучали уже давно, а до первой линии язычников его отделяло добрых четыре римских мили. Нужно было спешить, чтобы к полуночи вернуться в лагерь.

Он молча шел за горцами, а сердечная боль терзала его по-прежнему.

То, что Арбогаст будет биться до последнего издыхания, что он прольет целое море христианской крови, прежде чем рухнет сам, в том Фабриций не сомневался. Но он никак не мог примириться с мыслью о поражении.

И его так же, как и Феодосия, по дороге в Италию согревало пламя веры, и он так же был убежден, что Бог нарочно встревожил своих верных бунтом Арбогаста и Рима, чтобы принудить их к окончательной расправе с язычниками.

Неужели это было еще слишком рано?

Фабриций не метался и не богохульствовал, как Феодосий.

Унизительное публичное покаяние, которому он подвергся, тяжелая служба в госпиталях, долгое время, проведенное в лесной тишине в обществе благочестивого пустынника, среди умерщвления плоти и духовных размышлений, больше, чем ненависть к язычникам, приблизили его к сущности учения Христова.

Медиоланский епископ хорошо знал человеческую натуру, когда решил сломить гордость молодого воеводы с помощью чрезвычайных мер. Только страдания облагораживают силу.

Выйдя из суровых рук Амвросия, Фабриций уже иными глазами смотрел на свет и на людей. Что прежде ему представлялось правдой и добродетелью, то теперь оказалось ложью и преступлением; что прежде возмущало его, то теперь пробуждало сочувствие и снисходительность.

Ревностный христианин с изумлением понял, что заповеди Христова учения лишь в малой степени коснулись своих последователей. Новая вера не отняла у человека его страстей, не искоренила гордости, зависти, себялюбия, не сравняла сильного со слабым, убогого с богатым, как повелевал Христос.

Вокруг себя Фабриций видел людскую злобу, бушующую с таким бешенством, как будто бы на земле ничего не изменилось. Человек заботился о земных благах, лгал, крал, обманывал, для удовлетворения своих похотей допускал злодейства, ненавидел ближнего – оставался таким же алчным, жестоким, беспощадным. Истинных христиан было так мало, что они тонули в толпе хищных зверей, пожирающих друг друга.

Чем больше Фабриций углублялся в священные книги и сравнивал их требования с деяниями, на которые наталкивался на каждом шагу, тем более противны становились ему все окружающие. Разногласие между верой и жизнью уничтожало его христианскую ревность. Да ведь и сам он также не исполнял требований Бога, хотя ему казалось, что он является Его избранным, Его детищем.

И только теперь ему стали понятны жалобы Сириция, укоры графа Валенса и наставления Амвросия. Он не был христианином, как не были христианами ни один из его товарищей; он не любил Христа и ничего не сделал, чтобы удостоиться живота вечного. Он любил только самого себя, свои страсти.

Одновременно с осознанием своей вины в нем росла снисходительность к чужим заблуждениям и уважение к человеческому достоинству вообще. Он, как и прежде, жаждал победы Креста и верил, что только учение Христа открывает врага в Царство Небесное; только оно одно истинно, божественно, бессмертно; но он не закрывал глаза и на достоинства язычников. Для него, просветленного истиной и справедливостью, последние римляне представлялись совершенно другими, чем прежде, когда он смотрел на них сквозь сеть ненависти. Обреченные на гибель представители великого народа жертвовали для своих традиций всем – имуществом, почестями этого мира, даже жизнью. Какая жалость, что истинному Богу не служат такие герои, как Флавиан, Симмах, Фауста Авзония…

Фауста Авзония?

Фабриций постоянно носил в сердце ее образ, но теперь это был уже другой образ, более чистый, более светлый. То, что раздражало надменного солдата, перед тем преклонялся христианин, очищенный страданиями и размышлениями. Сопротивление весталки, отказывающейся от высшего счастья женщины ради долга, окружало Фаусту орелом святости.

Фабриций теперь знал, почему весталка отталкивала его любовь, и любил ее за это еще сильнее, ибо к его чувству присоединялось уважение к ее воле, поборовшей все искушения.

Память о Фаусте сопутствовала ему по дороге в Италию. С надеждой на победу его неостывшая любовь соединяла надежду на обладание любимой женщиной. В Константинополе всем было известно, что Феодосий решил во что бы то ни стало закрыть все храмы язычников. Если бы Гайнас сегодня разбил Арбогаста, то завтра в Рим уже мчались бы курьеры с приказами императора. А эти приказы обратили бы в ничто все обеты, уничтожили бы все законы прошлого. Фауста, освобожденная от присяги, может быть, откликнулась бы на его любовь.

Фабриций, идя следом за горцами, вспоминал, как он прощался с Фаустой. В ее голосе тогда не было сурового гнева. В нем скорее слышалась сдерживаемая скорбь о чем-то желанном, но, увы, неосуществимом.

– Твоя знаменитость и дальше пойдет пешком? – спросил один из лазутчиков. – Мы уже спустились вниз.

В долине царила совершенная темнота.

Фабриций приложил руку к губам и крикнул:

– Саул!

– Это ты, воевода? – отвечал кто-то по-готски.

Через минуту возле Фабриция выросла высокая фигура с турьими рогами на голове.

– Все в порядке? – спросил Фабриций сотника.

– Неприятель до сих пор не придвинулся ближе.

– Дай мне своего коня.

Вдали мигала длинная цепь красных точек – к этим-то огонькам и направился Фабриций. Когда он приблизился к ним, его остановил грозный окрик:

– Кто там?

– Воевода Винфрид Фабриций пришел со словом мира и дружбы к воеводе Арбитру! – отвечал Фабриций.

Из мрака показались два всадника. Один из них поднял фонарь и внимательно осмотрел Фабриция.

– Проводи! – коротко сказал он своему товарищу.

* * *

Галлы, закутавшись в плащи, кучей лежали на голой земле и спали крепким сном солдат, утомленных напряженным днем. Посреди лагеря, перед не догоревшим еще костром, сидел Арбитр в полном вооружении на опрокинутом ведре. Он оперся головой на руки и дремал.

Его пробудил шум шагов.

– Что там такое? – проворчал он, протирая глаза. – Винфрид? – Он узнал воеводу. – Откуда ты и по какому делу?

– Друзья обыкновенно навещают друзей, – ответил Фабриций.

Арбитр многозначительно улыбнулся.

– Ты выбрал хорошую минуту и хорошее место для свидания, – сказал он. – Отойди в сторону! – крикнул он солдату, который привел нежданного гостя.

Оставшись вдвоем с Фабрицием, он спросил тихим голосом:

– С чем пришел ты? Времени у меня мало. Я знаю, что ты служишь у Феодосия, и видел тебя сегодня на поле битвы.

Фабриций наклонился к нему:

– Я пришел спросить, вознаградил ли тебя Арбогаст за нанесенную обиду?

Фабриций не докончил. Арбитр посмотрел на него с таким бешенством, что он приложил руку к мечу.

Воевода Галлии молчал несколько минут, закусив нижнюю губу, потом сказал:

– Тебя прислал Феодосий? Чего он хочет от меня?

Вместо ответа Фабриций подал ему навощенную дощечку.

Арбитр долго читал письмо императора. Его лоб нахмурился, рука теребила бороду.

– Это все?

– Твоих трибунов Феодосий украсит золотыми цепями, а солдат осыплет деньгами. Ты знаешь, что император сумеет быть щедрым.

Старые товарищи по оружию опять замолчали. Арбитр неподвижно уставился глазами в кровавый блеск огня.

– Что мне отвечать Феодосию? – шепотом спросил Фабриций.

Арбитр осторожно осмотрелся кругом.

– Я не знаю – это зависит не от одного меня. До завтра осталось много времени. А теперь возвращайся к своим – нас может кто-нибудь подслушать. До свидания по ту сторону гор.

Он хлопнул в ладоши.

– Проводить воеводу до последней стражи! – приказал он солдату.

Еще утренняя мгла висела над долиной, а оба войска уже готовились к новой битве.

Над восточным хребтом Альп стояло огромное красное солнце, окруженное золотистым ореолом.

– День будет ветреный, – говорил Арбогаст своим окружающим.

– Ветер охладит воздух, – отозвался старый граф Баут. – Вчера было уж очень жарко. Солдаты изнемогли под конец работы.

Туман редел и медленно падал вниз, образуя крупные капли на траве и листьях деревьев. Горы курились, точно в глубине лесов горели скрытые огни. Из-за Альп выползали черные тучи, которые быстро охватывали восточную часть неба.

– Дело идет к буре. Надо спешить, – сказал Арбогаст.

– К полудню все будет готово, – отвечал Баут. – Готского сброда остается немного, а об остальных не стоит и думать. – Чтобы только Арбитр появился в решительную минуту.

– Он не опоздает, не упустит времени. А хоть бы он и опоздал, мы обойдемся и без него. Не хмурься, король. Бог войны с горя поступил на службу к старой, беззубой бабе, если эти быки прогонят нас за горы. Еще ни один враг не видал тыла франков.

Мгла опадала, бледное солнце точно ощупью пробивалось сквозь тучи, заполонившие всю долину.

– Ты видишь его? – спросил Арбогаст.

Баут с минуту смотрел по направлению руки короля, вытянутой к правому крылу христианского войска.

– Вижу. Страшно ему одному в долине. Он хороший солдат, только не с нами ему вступать в состязание.

Вдали, на сером фоне готской пехоты, ярким пятном светился золотой всадник, окруженный многочисленной свитой. Он ехал вдоль фронта, останавливался, что-то говорил, и ему отвечали криками.

Арбогаст презрительно засмеялся:

– Эти римляне все только болтают. Болтай себе, Феодосий, а я буду бить. Посмотрим, кто кого переговорит.

В это время с противоположной стороны заиграли буйволовые рога.

– Смирно! – приказал Арбогаст.

– Смирно! – прозвонили рожки и трубы.

– Смирно! – подхватили горы, леса и эхо.

Гайнас уже приближался со своими готами.

Повторилось вчерашнее зрелище.

Готы с удвоенной яростью бросались на франков, франки с удвоенным хладнокровием отражали готов. Два раза Гайнас возвращался на поле битвы, и два раза Арбогаст оттеснял его оттуда.

Баллисты франков, как буря, расстраивали ряды готов, удары их мечей напоминали удары молнии. Лучник попадал в цель без промаха; где останавливался мечник, там в живой стене образовывался пролом.

Гайнас сам взял знамя, его воеводы сражались и гибли вместе с рядовыми; сотники сзади били палками убегавших с битвы.

Ничто не помогало…

Арбогаст подвигался все вперед, а его свободные франки и аллеманы заходили с правого и левого флангов, чтобы выжать остаток жизни из окровавленного тела христианского войска.

В середине долины он остановился. Пусть утомленные солдаты отдохнут, пусть соберут силы для последнего натиска. Надменный враг уже не ускользнет из страшных объятий – у подножия гор стоят галлы Арбитра.

Бдительный воевода не опоздал. Он явился в самую пору.

Феодосий видел, что Арбогаст окружил его со всех сторон, и никакая человеческая сила не освободит его из этой западни. Он погибнет со всем войском, а с ним вместе рухнет в прах и Крест, чтобы никогда не подняться.

Он протянул руки к небу и воскликнул страдальческим голосом:

– О Христос, Христос, Христос!..

С ним вместе молилось и все войско:

– Смилуйся над нами!

Все готы, иберийцы, сарацины – вся паства Христа слилась в одну молитву, и отголосок этой молитвы донесся туда, где старый король с презрительной улыбкой прислушивался к молитве враждебного войска.

– Ты меня хотел побить, ты? – шептал Арбогаст, следя за движениями Арбитра. – Лучше было бы тебе сидеть в Константинополе, в твоем раззолоченном дворце, среди тысячи евнухов и наслаждаться отдыхом после трудовой жизни, полной славы, нежели становиться на моей дороге. Мне жаль тебя, ты всегда был храбрым солдатом и справедливым вождем, но помочь тебе я не могу. Ты понапрасну погибнешь вместе со своим галилейским демоном.

Он поднял руку, чтобы дать знак к последнему натиску, но вдруг наклонился вперед и напряг зрение.

Галлы Арбитра, вместо того чтобы ждать начала боя, шли прямо к левому флангу неприятельского войска, где стоял Феодосий.

– Что делает этот глупец? – вскричал Арбогаст.

Он заметил во главе галлов Арбитра, а над ним – белый флаг, привязанный к древку знамени.

– Изменник! – крикнул он.

Арбитр, приблизившись к христианам, соскочил с коня и пал к ногам императора.

– Не поможет тебе измена этого бездельника, – говорил Арбогаст. – К работе! Повергнуть мне под ноги этот сброд! За измену этого неблагодарного пса я никого не пощажу сегодня.

Но в эту минуту произошло что-то необычайное.

Леса на горах наклонились, вода в реке закипела, как раз перед франками поднялись тучи пыли, в воздухе раздался страшный треск, как будто Альпы разрушились в прах. С востока на крыльях вихря мчалась буря со свистом, ревом и адским шумом.

– Смирно, смирно! – предостерегали рожки Арбогаста.

Но их никто не слышал.

Ветер подхватывал слабые голоса, смешивал их, разносил во все стороны.

– Вперед, вперед! – звали трубы.

Но их никто не слушал.

Ветер вырывал из рук солдата щит, сдергивал с головы шлем, сыпал в глаза песком, бил по лицу обломками сучьев.

– Сомкнись, сомкнись! – кричали сотники.

Но напрасно они старались восстановить порядок. Ряды солдат колебались, гнулись, как лес на горах, волновались, как вода в реке. Перепуганные лошади понесли всадников, люди падали и хватались за землю.

Над пехотой Арбогаста пронесся крик тревоги.

– С нами сражаются галилейские демоны! – в отчаянии жаловались язычники.

А с противоположной стороны наступали христиане. Ветер нес их стрелы и камни прямо на франков. Язычники гибли, не видя перед собой врага, беззащитные, преследуемые силой, превышающей человеческую.

Перед этой силой побледнели даже самые храбрые, самые опытные воины забыли о дисциплине. Инстинкт самосохранения превозмог гордость храбрых солдат.

Франки бежали толпами, беспорядочно, преследуемые конницей Феодосия.

– Не ты меня победил, Феодосий, не ты, – говорил самому себе Арбогаст.

Он сидел на стволе срубленного дерева, глядя в звездное небо.

У его ног шумел ручей, спадающий белой пеной в долину; вокруг него высились Альпы, тихие, задумчивые, осыпанные серебристой пылью.

С поля поражения свита увела его насильно. Когда он пробился в первые ряды, чтобы удержать перепуганных солдат, старый Баут крикнул:

– Феодосий не будет любоваться видом окровавленной головы нашего короля!

Франконские вожди окружили своего короля и принудили его к отступлению.

Целую ночь и целый день Арбогаст скитался по горам, преследуемый отголосками погони.

Его сопровождала только незначительная кучка графов и воевод, еще вчера таких могущественных, уверенных в своей силе, а сегодня таких ничтожных, не знающих, что с ними будет завтра. Грязь и пыль покрывали их золоченые доспехи, тяжелая печаль заставила опустить их гордые головы.

* * *

К вечеру другого дня отголоски погони смолкли. Буря прошла, радость победителей была насыщена.

Усталый старец мог наконец отдохнуть и собраться с мыслями.

Но не успокоительны были мысли, которые сталкивались в голове могущественного короля, внезапно низвергнутого с высот почести, власти и славы.

Еще несколько дней тому назад Арбогаст царил над многочисленным народом и обширной страной. Только от одного него зависело возложить на себя корону римского императора и сделать свою волю обязательной для всего цивилизованного света.

Он был так уверен в победе, что в первые минуты потерял даже сознание. Его войско, его старое, испытанное войско бежало, а он, до сих пор непобедимый никем, скитался по дебрям, прятался в лесах и обходил села и города с осторожностью шпиона.

Как все это случилось? Ведь он сделал все, что должен был сделать человек храбрый и предусмотрительный, когда он собирается к решительной битве с могучим противником. Он не забывал даже о малейших мелочах, в которых солдат может нуждаться на войне.

И его франки сделали все, что могли. Их не сломил натиск готов, их не испугали массы неприятеля. Три раза они овладевали полем битвы с хладнокровием и выправкой опытных мастеров, умирали без жалоб, падали без проклятий.

И все-таки!..

Арбогаст стиснул кулаки.

– Не ты меня победил, Феодосий, не ты!.. – повторял он с упрямством осужденного, уверенного в своей невиновности.

Если бы не эта проклятая буря, Римская Империя лежала бы сегодня у его ног и умоляла бы о снисхождении. Эта буря победила его, разрушила сверкающее здание его славы, не запятнанное ни единым поражением.

Он бросил на небо взгляд, полный ненависти.

– Теперь ты, подлый предатель, молчишь и усмехаешься улыбкой размечтавшейся девы, теперь ты глядишь на землю с такой благостью, как будто никогда не видел отчаяния человека, а вчера?..

Арбогаст заскрежетал зубами.

Всю свою жизнь он повелевал, побеждал, удалял со своей дороги все, что ему мешало, и считался только с самим собой. Никогда не покидавшее его счастье не научило его покорности, не смягчило гордости владыки, рожденного на троне.

Феодосий мог сложить свое горе к стопам Бога смирения и утешиться учением веры, которая слабых любит больше, чем сильных, но для смертельно пораженной гордости язычника не было такого прибежища. Его боги, дикие, беспощадные, как их поклонники, были благосклонны только к победителям.

Тихая лунная ночь, вместо того чтобы успокоить раздраженное сердце Арбогаста, пробуждала в нем гнев, тем более яростный, что он был бессилен.

Старый король осматривался вокруг взором хищного зверя, попавшегося в западню.

Небо было такое синее, месяц плыл так легко среди серебристых облаков, ручей и лес шумели так сладко, такое дивное, таинственное спокойствие охватывало природу, что все навевало на человека добрые чувства, склоняло к мягкому шепоту любви и всепрощения.

Но в сердце Арбогаста немолчно шипела змея смертельно оскорбленной гордости. Он проиграл битву? И кому? Этой готской сволочи, зашитой в шкуры, этим трусам фракийцам, сирийцам и грекам, что всегда показывали тыл?.. Нет не от них бежало его войско… Кто-то иной, более сильный, чем он и Феодосий, надсмеялся над его человеческой прозорливостью и попрал его славу. Кто же этот мощный?..

Арбогаст не покорялся, не просил пощады. Язычник и варвар проклинал ту силу, которая пришла его противникам на помощь в самую решительную минуту.

– Я не знаю, кто ты, завистливый демон, но ненавижу тебя! – шептал он.

Вдали, за елями, раздался троекратный крик совы.

Арбогаст прислушался.

Несколько темных фигур отделились от деревьев и приблизились к нему.

– Это знак Мельтобальда и Сунны, – сказал граф Баут. – Сейчас они появятся на горе.

Арбогаст послал двух молодых воевод в долину, чтобы они достали «языка» – у него не было никаких известий о дальнейшем ходе битвы.

Когда лазутчики появились, он сказал:

– Говорите все без опасения. Я знаю, что победители не щадят. Что сталось с моим войском?

– Наша пехота, – отвечал воевода Сунна сдавленным голосом, очнувшись от первого страха, – силилась дать отпор. Разбитая на кучки, она пала под мечами многочисленного неприятеля. Почти все наши мечники пируют теперь в Валгалле с душами предков. Свободные франки и аллеманы выбрались благополучно. Легионы западных префектур убили Евгения и перешли на сторону Феодосия.

Арбогаст поник головой на грудь.

Известия, принесенные воеводами, отнимали у него последние надежды. «Может быть, испуганное войско соединилось и пришло в порядок по другую сторону западного хребта гор, – обнадеживал он себя. – Может быть, Феодосий не осмелился преследовать его франков».

Он был решительно разбит и лишен всего, что связывало его с жизнью: славы, власти, своего войска.

– А Феодосий? – спросил он, не поднимая головы.

– Феодосий направился в Медиолан и прежде всего выслал Фабриция в Рим с приказом закрыть храмы народных богов. Прежде чем оставить поле битвы, он обнародовал полное прощение всем князьям, графам, воеводам и сенаторам, которые принимали участие в войне. Мы можем возвращаться домой, король. Никто нас не задержит по дороге.

– Прощение, говоришь ты? – сказал Арбогаст голосом, в котором кипел сдержанный гнев. – Феодосий прощает меня, своего победителя? Он к поражению хочет прибавить еще унижение? Как же ты глуп! Никто на всем свете не имеет права миловать Арбогаста. Только он один может мерить себя той меркой, какой ему будет угодно.

И, прежде чем Баут успел помешать, он вонзил себе меч в левый бок.

– Король! Отец наш! – воскликнули франки, упав на колени перед Арбогастом.

Он зажал рукой рану и сказал:

– Я уже стар… мстить не могу… У меня не хватило бы времени… Сделайте это за меня вы, когда настанет удобная минута… Задушите этого римского вампира, который сосет нашу кровь, хотя…

Голос его угасал, слова прерывались.

– Хотя… хотя…

Он схватился за грудь.

– Я давно… уже… бессильный старик…

Он приподнялся, вторично ударил мечом в грудь и рухнул лицом на землю.

Месяц освещал молчаливую кучку людей, погруженных в глубокое горе. Только кони тихо и жалобно ржали, теснясь друг к другу, точно понимали, что свершилось что-то необычайное.

 

XIV

В атриуме Весты царила гробовая тишина. Прислуга разбежалась по городу, весталки, замкнувшись в кельях, проводили долгие часы в немом отчаянии.

Тысячу сто сорок лет под золотым куполом храма теплилось пламя народного огня. Почти тридцать поколений оно озаряло своим чистым светом, уважаемое даже самыми жестокими и дикими тиранами, которые попирали все божеские права; даже в варварах оно пробуждало суеверные опасения, а теперь оно должно было угаснуть навсегда, как гаснет людское око, к которому прикоснулось крыло смерти.

Вчера в Рим прибыл Винфрид Фабриций, который во главе фракийских легионов принес приказ Феодосия.

Все храмы народных богов должны будут закрыться, жертвоприношения прекратятся; в куриях и публичных заведениях замолкнут языческие молитвословия навсегда. Кто не хочет отступить от традиции предков, тот может воздавать им поклонение только в стенах своего дома.

Религией государства, признанной императором, раздававшей милости трона, на всем пространстве Римской Империи будет христианство.

Так решил Феодосий.

Сегодня утром Фабриций явился в курию Гостилия и объявил собравшимся сенаторам волю «божественного и вечного государя». Сенаторы христиане приняли радостное известие продолжительными рукоплесканиями, а язычники унылым молчанием бессилия.

Они сделали все, что им повелевала любовь к Риму, вооружили Италию, приобрели помощь Арбогаста.

Надежды их обманули, расчеты оказались ошибочными, боги бессильными. Галилейский демон победил Юпитера, будущее задушило прошедшее.

В Италии они не нашли бы уже рук для дальнейшего сопротивления. Бежавшие охотники разнесли по стране панику, а поражение и смерть Арбогаста отняли отвагу у самых стойких римлян.

Во второй раз им уже не собрать такого многочисленного и храброго войска. Арбогаста не заменит ни один из его графов и воевод, ибо ни один из них не обладает дарованиями знаменитого короля.

Они были побеждены окончательно, повалены на землю, как смертельно раненный гладиатор.

Римские патриоты молча вышли из курии, молча прощались, пожимая друг другу руки. В глазах стариков виднелись слезы, губы молодых болезненно вздрагивали.

Спустя несколько часов по улицам Рима потянулись кареты, рыдваны, носилки. Языческие сенаторы покидали город, чтобы не видеть торжества галилеян. Симмах уезжал в свои сицилийские имения, Клавдиан – в Африку, Руфий – в Галлию.

Только весталки, прикованные своими обетами к алтарю, не могли избавиться от ужасной минуты.

Им было объявлено, что наместник императора сегодня же погасит священный огонь и возвратит им свободу. Пораженные такой неслыханной угрозой, они в тревоге ожидали представителя светской власти.

* * *

Посредине храма, на золотом кресле, сидела Фауста Авзония, исполняя свою жреческую обязанность. На алтаре тлел слабый огонек, поддерживаемый лавровыми ветками, которые Фауста время от времени бросала на раскаленные угли.

У ее ног, на скамейке, сидела Порция Юлия, положив руки к ней на колени.

– Мы навсегда покидаем этот несчастный город, – говорила сестра Юлия. – Боги отдали его на съедение галилеянам. Мы едем далеко, за границы Империи, в Квадию, где Констанций купил землю. Бедный, он не предчувствовал, что эта пустыня, когда-нибудь будет казаться ему раем. Там нас не будет преследовать рука Феодосия, там нашего спокойствия не нарушат галилейские жрецы. В лесной тиши мы беспрепятственно будем поклоняться нашим пенатам и оплакивать несчастье отчизны.

Порция скрыла лицо в складках платья Фаусты.

– Кто бы это ожидал… – рыдала она.

– А Гименей пойдет с тобой в чужие края? – спросила Фауста, ласково проводя рукой по волосам Порции.

– Да, госпожа, – ответила Порция. – Констанций заслужил мою любовь своим терпением и мужеством. Правда, он не погиб смертью героя, как Флавиан, но только потому, что неприятельская стрела лишила его чувства в ту минуту, когда он хотел броситься за префектом в толпу варваров. Его подняли лучники Арбогаста и передали в руки врачей. За одну руку, которой он пожертвовал Риму, я ему отдаю обе мои. На чужой земле мы устроим себе новую родину, убежище для всех, кого галилеяне изгонят из Италии. Кай берет с собой статуи Юпитера, Юноны, Марса и Весты, с ним идет множество клиентов, которые остались верны народным богам. Поедем с нами, святейшая! Может быть, Юпитер когда-нибудь сжалится над своим народом и дозволит нам вернуться в священную столицу Клавдиев, Юлиев и Антонинов.

Фауста указала рукой на огонь.

– Пока этот огонь пылает на алтаре Весты, до тех пор я его раба, – ответила она.

– А когда его погасят наши враги? – вполголоса спросила Порция.

Фауста ответила не сразу. Нахмурив брови, она с минуту смотрела на статую Весты. Наконец ее лицо приняло выражение решимости.

– Они его не погасят, – сказала она твердым голосом. – Огонь Весты погасит только сама Веста. Ни одна рука не дотронется до самой дорогой святыни нашего народа. Пусть они придут!

– Винфрид Фабриций сегодня же должен исполнить повеление Феодосия.

Лицо Фаусты залил горячий румянец. Она наклонила голову, а когда подняла ее, то была бледна, как мраморная статуя самой богини.

– Пусть придут! – шептала она дрожащими губами.

Она обняла Порцию, привлекла ее к себе и сказала нежно и ласково:

– Пусть любовь Констанция устелет твой жизненный путь благоуханными цветами.

В это время в залу вбежала весталка.

– Галилеяне идут! – крикнула она.

Порция вскочила со скамейки и торопливо заговорила:

– Поедем с нами, святейшая! Возьми с собой огонь Весты, чтобы святое пламя разгоняло мрак нашего изгнания. Если ты, ясный и чистый отблеск нашего великого прошлого, будешь с нами, мы легче перенесем отчаяние побежденных. Мы будем ждать тебя неделю, две, сколько прикажешь. Мы не оставим тебя одну на могиле отчизны. Пожалей себя!

Но Фауста ответила:

– Не ждите меня… Оставьте меня моему предназначению, которого не избежит ни один человек, потому что носит его в самом себе. Возвращайся домой, Порция, и скажи Констанцию, что Фауста Авзония просит его, чтобы он любил тебя сильно, сильно. Иди, иди…

– Мы будем тебя ждать; я приду завтра.

Когда Порция ушла, Фауста обратилась к весталке, которая принесла известие о приходе галилеян, и сказала:

– Окружите Пульхерию Плациду всевозможными попечениями в эту тяжелую минуту. Пусть угасающие глаза верховной жрицы не смотрят на насилия галилеян. Священный огонь я буду стеречь сама.

Она завернулась в пурпуровый плащ, прислонилась головой к спинке кресла и устремила свой взгляд на священный Палладиум.

И для нее, как для Флавиана и Арбогаста, кончилось все, что привязывало ее к жизни. Старый Рим, владыка и законодатель мира, перестал существовать и лежал во прахе у ног галилеян.

Чужие люди придут и завладеют плодами тысячелетней работы. Новые боги, новые обычаи и привычки, понятия и цели расцветут на развалинах старого порядка. Те, кто был слугами, теперь будут господами, а те, кто с незапамятных времен шел во главе человечества, неизвестные, забытые, рассеются по свету.

Нить, соединявшая Фаусту с землей, порвалась.

С той минуты, когда весталка силой воли подавила в себе девичьи мечты, огонь ее жизни поддерживала только любовь к прошлому Рима. Это был единственный светоч, озаряющий ее одинокую долю.

Единственный ли?

Фауста прижала руку к сердцу.

– Успокойся… перестань… Скоро ты замолкнешь навсегда… И не будешь больше искушать меня обещаниями скоропреходящего счастья, – говорила она своему сердцу. – Все, чего жаждет тело, все проходит, все становится ничтожным при взгляде старости; вечно живут только творения души. Не из души появилась любовь женщины к мужчине.

По коридору, прилегавшему к храму, раздались чьи-то быстрые шаги.

Фауста вздрогнула, еще плотнее закуталась в плащ и наклонила голову.

Она знала эту поступь. Эти шаги не раз нарушали ее спокойствие.

Сердце ее билось так сильно, что она слышала каждый его удар. Она еще сильнее прижала руку к груди.

– Успокойся, подлое, преступное, это враг Рима, это галилеянин!

Она нахмурила брови и закрыла глаза. Вся кровь отлила от ее лица.

Гробовая тишина охватила храм. Было слышно только тяжелое дыхание Фаусты.

Шаги смолкли на пороге. Кто-то вошел в обитель Весты. Хотя весталка не обернулась в сторону дверей, но как-то невольно догадалась, что перед ней стоит Фабриций. Она чувствовала на себе его взгляд и удерживала дыхание.

Несколько минут продолжалась тишина, потом ее нарушил звучный мужской голос.

– Я искал тебя не затем, чтобы издеваться над твоим горем, Фауста, – начал Фабриций. – Мое сердце уже не ищет страданий ближнего. Оно разделяет всякое горе, как повелевает мой Бог Иисус Христос. Не бесстрастный солдат, которому чуждо сожаление, стоит перед тобой, а христианин, для которого нет ни врагов, ни друзей, а есть только человек. И этот христианин просит тебя, чтобы ты оставила атриум Весты до захода солнца, потому что завтра, когда утренняя заря разгонит ночную темноту, ваш священный огонь угаснет навсегда. Щадя вас, я хочу предохранить вас от тяжелой необходимости.

– Ты знаешь, что я поклялась тридцать лет служить священному огню Весты, – ответила Фауста, не глядя на Фабриция. – Этот срок еще не прошел.

Фабриций протянул к ней руки.

– Подчинись приговору Бога, – умолял он, – не противься силе, превышающей человеческую. Эта сила победила вас, замкнула ваши храмы и погребальным покровом покрыла ваше прошлое. Новое солнце светит уже над миром, единственное, победоносное. Ваши боги умерли бесповоротно, ваши традиции развеялись, как туман перед рассветом. Я говорю это не затем, чтобы удовлетворить свою месть. Я хотел бы бросить к твоим ногам все цветы земли, окружить тебя благоуханием, всеми песнями полей и лесов. Мою любовь к тебе не заглушили тревожные события последних двух лет. Я люблю тебя той же горячей любовью, которая когда-то пугала тебя своей необузданностью. Теперь я буду терпеливо ждать, пока твое сердце не преклонится ко мне и не наградит за тысячу дней, проведенных без радости.

Он не склонялся к коленям Фаусты, как прежде, когда вторгнулся ночью в храм Весты, и не грозил ей позором. Он стоял на пороге, ожидая одобряющего слова. Только его голос, сначала глухой и мягкий, становился все более и более страстным.

– Ты свободна, – говорил он. – Языческие обеты теперь уже не обязательны ни для кого. Ты можешь быть счастлива счастьем женщины.

Фауста молчала. По ее лицу пробегали первые судороги, словно отблески молний, перекрещивающихся в ее душе. Легкий румянец окрасил ее щеки и снова исчез, уступив место смертельной бледности.

Наконец она поднялась с кресла и, подойдя к алтарю, оперлась на его угол.

Она до сих пор еще ни разу не взглянула на Фабриция. Его вид страшил ее. Этот человек любил ее, а она?..

Весталка глубоко вздохнула.

– И ты, христианин, думал, что Фауста Авзония, – начала она своим полным, альтовым голосом, который звучал, как погребальный звон, – воспользуется несчастьем своей отчизны. Ты думал, что я потянусь презренной рукой за цветком счастья, который вырос на развалинах Рима? О наши победители! Пройдут еще века, прежде чем вы научитесь понимать и уважать душу народа, который дал миру законы, понятие о гражданском долге и любви к родине. Новое время столкнуло нас в могилу забвения, но когда это самое время отрезвеет от чада победы, когда без ненависти оглянется назад, тогда все покорно склонят головы перед творением римского гения! Ты говоришь, что наши традиции развеялись, как туман перед утренней зарей, а я скажу тебе, ревностный поборник нового порядка, что будущие поколения станут удивляться добродетели римлян, которые сумели пренебречь счастьем этого мира для всеобщего блага. Тело наше одряхлело и умирает, но дух наш не умрет никогда, никогда, потому что в минуты величия Рима он был властелином тела.

Склонив голову, она сложила руки, ее губы шевелились. Она молилась духам предков. Во всей ее фигуре было что-то царственное, по лицу разлилось такое скорбное величие, что Фабриций не осмелился нарушить ее тихой молитвы ни малейшим движением. Он стоял у дверей и с немым восторгом смотрел на Фаусту.

Она снова тяжело вздохнула, потом проговорила беззвучным голосом:

– Ты говоришь, что, когда утренняя заря разгонит ночную темноту, тогда навсегда погаснет наш священный огонь. Это будет раньше… сейчас… но не вы, христиане, совершите это ужасное дело. Огонь погасит сама богиня через свою служительницу… Погасит его кровь последней римлянки.

Она еще ниже склонилась к алтарю и приблизила грудь к огню.

Сверкнул стилет. Фауста вскрикнула, и из груди ее на горящие угли брызнула струя крови.

Фабриций подскочил и схватил Фаусту в объятия…

Теперь только она взглянула на него, и с ее губ сорвались три слова, последние слова с ее замерших уст:

– Я лю-би-ла тебя…

– О, о, о! – вырвался нечеловеческий вопль из груди Фабриция, и он рухнул вместе с трупом Фаусты на мозаичный пол храма.

Залитый кровью Фаусты, священный огонь римского народа шипел еще несколько минут, потом угли почернели, и гробовая темнота разлилась в обители Весты.

Фабриций приложил к губам край одежды Фаусты, поднялся и покинул атриум.

На дворе его приветствовали крики христиан, но он не слышал радостного шума, не ответил толпе благосклонным взглядом. Он шел быстро по улицам Рима со взором, просветленным каким-то дивным светом, шел к Целийскому холму, а когда остановился перед Латеранским дворцом, то приказал доложить о себе епископу Сирицию.

Епископ тотчас же принял наместника императора.

Фабриций снял с себя золотую цепь, наплечники, медали, пурпуровый пояс, меч, украшенный драгоценными камнями, и, сложив все знаки своего светского достоинства у ног христианского архиепископа, сказал голосом, полным слез и горя:

– Святой отец, отдай все это бедным, а меня прими в число своих служителей и научи творить мир. До сих пор я смотрел только на кровь, слышал только проклятия умирающих и стоны побежденных. Я не хочу больше смотреть на человеческую кровь, не хочу слышать проклятий и стонов несчастных… Я хочу быть избранным сыном нашего Господа Иисуса Христа.

Он обнял колени епископа и умолял:

– Не отталкивай меня от себя, святой отец.

Сириций сотворил над ним крестное знамение и произнес:

– Господь наш Иисус Христос возлюбил тебя, ибо только миротворцы нарекутся Его сынами.