Родился Геннадий Прашкевич в 1941 году в селе Пировское Красноярского края, жил в Енисейске, в Абалаково, в 11 лет переехал с родителями на станцию Тайга, где и окончил школу. До отъезда в Новосибирск работал кондуктором грузовых поездов, электросварщиком, плотником и столяром.

Отец — Март Александрович (1890–1979). Мать — Евдокия Тимофеевна Гончарова (1903–1996). Старшие — брат Юрий, сестра Альбина.

Геннадий Мартович, у тебя такое нестандартное, весеннее отчество…

Да, мой отец носил красивое имя — Март Александрович. Среди его предков — и белорусы, и русские, и поляки. У мамы имя простое — Евдокия Тимофеевна, ее род из средней России разными судьбами перекочевал в Сибирь — Нижнеудинск, Черемхово, Иркутск. Большая часть моего детства прошла на станции Тайга. Обычное захолустье — с геранью на подоконниках, с курами, купающимися в придорожной пыли. Железнодорожная линия, шпалы, пахнущие креозотом. Зимой снегозащитные ограждения на много-много километров. Пустынные улицы, никаких машин. Звезды, звезды. Поэтому и мир виднее именно из провинции.

Жарким одиноким летом 1957 года, когда все мои сверстники разъехались кто к родственникам в соседние поселки, кто в пионерлагеря, я мастерил телескоп, чтобы наблюдать противостояние Марса. Страшно томился от того, что не с кем поделиться своими удивительными открытиями. Мир уже тогда делился на странные составляющие: реальную, где роскошная природа соседствовала с дремучим пьянством, дикостью, невежеством, и придуманную, бездонную, открывавшуюся прямо в звездное небо. По идее я должен был со временем превратиться в какого-нибудь спившегося провинциального плотника, если бы не колоссальное любопытство! Меня с самых ранних лет тянуло заглянуть за горизонт, за пределы видимого, что там? ну что, что там? Я понимал, что линию горизонта пересечь невозможно, разве что ночью, и искал такую возможность. Любопытство мучило меня. Позже, гораздо позже я прочел замечательный роман Джона Уиндема «Кукушки Мидвича» — про детей, рождающихся уже наделенными всем накопленным знанием человечества. А тогда не с кем было поговорить обо всем этом…

И тогда наступил момент, когда ты решил обратиться к старшим, более опытным товарищам? К небожителям?

Да. Решил. И написал письмо доктору наук, выдающемуся палеонтологу Ивану Ефремову, известному, к тому же, как писатель-фантаст («Туманность Андромеды», «На краю Ойкумены», «Звездные корабли»), а другое — ученому-энтомологу, профессору Николаю Плавильщикову, тоже писавшему фантастику…

Понимал — не ответят…

Но они ответили…

Что стояло за этими твоими эпистолярными попытками?

Конечно, мечта.

Даже три мечты было у меня в детстве.

Все три, как я понимал, по тогдашним меркам, неосуществимые.

Увидеть мир, побывать в далеких странах. Как можно больше узнать о появлении и развитии жизни на Земле. Наконец, самому написать несколько настоящих книжек, которые читались бы с такой же страстью, как «Затерянный мир» Конан-Дойла, «Аэлита» Алексея Толстого, «Рассказы о необыкновенном» Ивана Антоновича Ефремова.

Но повторюсь, реально путь был один: в столяры или в плотники.

Кстати, позже я все-таки я отдал дань этим прекрасным ремеслам, и даже моя первая повесть называлась «Столярный цех».

Чудесная, искренняя вещь, трогательная. Её бы переиздать!

Не знаю, не знаю… Интересно ли это сейчас кому-нибудь… Но это — Тайга… Узнаваемая… И люди — живые…

В мемуарно-ностальгическом романе «Теория прогресса» (2010) ты ведь себя описал под именем школьника Лёньки Осянина? Пророческая записка «Ты будущий писатель и поэт» от таинственной поклонницы… Влюблённость в молодую учительницу… Теория прогресса, выведенная твоим другом Санькой Будько…

Да, во многом это моя собственная биография. Таким вот я был пацаном — глупым и странным. И влюблялся всю жизнь — во всё, что двигалось. И записка была, до сих пор не знаю, кто ее написал. Та девочка, от которой хотелось бы получить такую записку, точно ничего такого не писала…

В Тайге ты сочинял свои первые литературные опусы…

И даже не стеснялся их показывать своим новым старшим друзьям.

Рукописи детских романов (школьные тетрадки) — «Contra mundum» и «Под игом Атлантиды», густо исчерканные пометками Николая Николаевича Плавильщикова и первой жены Ивана Антоновича — Елены Дометьевны Конжуковой, хранятся у меня до сих пор. Кое-что мэтры хвалили (немного). Кое-что ругали (не смертельно). В 1957 году в газете «Тайгинский рабочий» появился мой первый фантастический рассказ «Остров туманов». И, конечно, писались стихи. «В одном из домов на улице крайней, жил Тёма Ветров…» и т. д. Кстати, все стихи в «Теории прогресса» — мои… Это стихи менно тех лет, что немаловажно…

Давай вернёмся к переписке далёкого 1957-го.

Свершилось чудо: я получил письма и от Ефремова и от Плавильщикова.

Иван Антонович советовал пожить, поднакопить «научный», да и житейский опыт, а Николай Николаевич сразу уважительно вступил в диалог. Меня почему-то заинтересовала половая жизнь земляных червей (видимо, что-то такое наблюдал, копая огород), и он детально пояснил мне ее особенности. Активная переписка со временем переросла в личное знакомство и в дружбу. И академик Дмитрий Щербаков — геолог — тоже мне ответил. И все они указывали на то, что учиться вовсе не грех, а наоборот — это важно! И слали мне книги. В глухой сибирской провинции в середине прошлого века, учась в восьмом классе, я уже возился с классными альбомами Аугусты и Буриана, читал работы Норберта Винера, Вернадского, Козо-Полянского, Быстрова, Рёмера. Оказалось, что в учебе действительно есть сладкий смысл. Тем более, что географию в школе вела Елена Арсеньевна Серова…

Реформаторша?

Не совсем… Реформаторша — все же сборный образ… Там уже секс, сладкое предчувствие необыкновенной тайны… А Елена Арсеньевна каким-то неясным образом дала мне понять, что все самое интересное не обязательно происходит где-то у антиподов или среди индейцев Амазонки. Оказывается, в окрестностях Тайги можно увидеть не меньше чудесного. Смотреть мало, нужно видеть. Окаменелости в известняках на берегу ручья… Необыкновенные бабочки… А если в книгах оказывались неясные места, теперь было, к кому обратиться. Иван Антонович писал: «Коротко о Вашем вопросе. На человека теперь, в его цивилизованной жизни не действуют никакие силы отбора, полового отбора, приспособления и т. п. Накопленная энергия вида растрачивается, потому что нет полового подбора и вообще человек не эволюционирует, во всяком случае так, как животные. Да и общий ход эволюции животного и растительного мира из-за столкновения с человеком сейчас совершенно исказился и продолжает еще сильнее изменяться под воздействием человека…»

Разве не поразительно — застыть в развивающемся мире?

И далее: «Популярной литературы по палеонтологии нет. По большей части — это изданные давно и ставшие библиографической редкостью книги. Кое-что из того, что мне кажется самым важным — Вальтера, Ланкестера, Штернберга и др., наверное, удастся достать, и я дал уже заказ, но это будет не слишком скоро — ждите. Свою последнюю книгу о раскопках в Монголии я послал вам. Извините, что там будет срезан угол заглавного листа — она была уже надписана в другой адрес. Для вас я имею в виду пока популярные книги, но не специальные. Надо, чтобы вы научились видеть ту гигантскую перспективу времени, которая собственно и составляет силу и величие палеонтологии…».

А одно из писем Ефремова заканчивалось словами: «Что вы собираетесь делать летом? Наш музей мог бы дать вам одно поручение — посмотреть, как обстоят дела с местонахождением небольших динозавров с попугайными клювами — пситтакозавров, которое мы собирались изучать в 1953 году, но оно было затоплено высоким половодьем. Это в девяноста километрах от Мариинска, который в 150 км по железной дороге от Тайги. Если есть возможность попасть туда и посмотреть — срочно напишите моему помощнику Анатолию Константиновичу Рождественскому о том, что вы могли бы посетить местонахождение…»

Стоит ли говорить, что за пситтакозаврами я поехал!

Вот оно — главное! Чудесное чувство причастности к настоящему большому делу!

Второй раз на полевые работы ты поехал уже на Урал, в Пермскую область…

Да, это так. Пошла пруха. В январе 1958 года Ефремов сообщил, что состоится большая экспедиция в бассейн реки Камы, и мне было бы полезно принять в ней участие в качестве рабочего. Он посоветовал, не откладывая, написать начальнику экспедиции Петру Константиновичу Чудинову. Разумеется, я написал. А Чудинов ответил. И я поехал на уральское озеро Очёр. И почти все лето проработал рядом с настоящими большими учеными. Иван Антонович, правда, болел и принять участие в тех полевых работах не смог, но его присутствие чувствовалось постоянно: почти каждую неделю почта приносила в деревню Ежово письма, бандероли с книгами. Елена Дометьевна была чрезвычайно щедра: книги, присланные ей, конечно, проходили через наши руки. А там было много удивительного: томик Александра Грина, впервые выпущенный после долгого замалчивания, роман Чэда Оливера «Ветер времени», только что переведенный на русский язык, «Кибернетика и общество» Винера, Джеймс Конрад — «Зеркало морей». Эти книги, кстати, отражают и литературный вкус Ивана Антоновича.

Все это читалось, понятно, вечерами, дни были заполнены работой. Ревел мощный бульдозер, снимая стальным ножом пласты песчаников. Мы шли за этим ревущим чудовищем и как только в серой породе выявлялось оранжевое пятно — ожелезненный круг, отмечающий окаменелости, бульдозер останавливали. Вся научная группа (П. К. Чудинов, Е. Д. Конжукова, Коля Иорданский (тогда аспирант) и будущий академик Леонид Петрович Татаринов) сбегалась к находке. Определялась степень поврежденности костей, в отвалах отыскивался каждый фрагмент. Находка окапывалась, заливалась гипсом и укладывалась в ящик. Все это называлось монолитами, маркировалось, заносилось в опись. Оттуда, из Очёра под осень я уехал в Москву — на одной из экспедиционных машин. И жил там в палеонтологическом музее…

Каково было возвращаться в Тайгу от этих замечательных людей? Что ты вынес из экспедиционного опыта? Повлияло ли это на твой взгляд на мир?

Еще бы!

Я уже тогда безмерно восхищался лестницей жизни.

Смотри какой подъем: ганоидная рыба, эогиринус, сеймурия, иктидопсис, опоссум, лемур, шимпанзе, обезьяночеловек с острова Ява, наконец, римский атлет, триумфально завершающий эволюцию… Вот только одно смущало… Почему-то вместо римского атлета на улице Телеграфной балом правил некий Паюза… Холодные глаза, кустистые брови, сапожный нож за голенищем. Отец Паюзы тянул срок в лагере под Тайшетом, за убийство, а может, за грабеж, не имеет значения. Все на Телеграфной знали, что скоро и Паюза отправится к отцу. За убийство, а может, за грабеж. Это тоже не имело значения.

Однажды Паюза упал на катке.

Конечно, ему было больно, а я, дурак, рассмеялся.

Сразу тихо стало на шумном катке под одинокой лампочкой Ильича.

Сразу ясно стало всем, за что, собственно, сядет завтра Паюза. Самые смелые даже подтянулись поближе, чтобы получше увидеть техническую сторону дела. Но Паюза не торопился. Он поднялся со льда. Он развязал ремешки самодельных коньков. Он молча, по-взрослому сутулясь, побрел домой. Наверное, ударился о лед сильнее, чем мы думали.

Я тоже, ни на кого не глядя, отмотал коньки и побрел домой.

Медленный снег. Печальное очарование вещей. Разноцветные огни на железнодорожной линии. Запах деревянного и каменноугольного дыма. Я понимал, что завтра Паюза меня убьет. Дома, прижавшись спиной к горячему обогревателю печи, я дотянулся до книги, валявшейся на столе. Отец в те дни ремонтировал городскую библиотеку и часто приносил домой неожиданные сочинения. Например это вот: «Происхождение видов (естественным путем)». Мне в тот момент, конечно, полезнее было бы прочесть об исчезновении видов (неестественным путем), но «Происхождение видов» тоже выглядело добротно. За такой толстой добротной книгой, подумал я, можно отсидеться до самой весны, читать и читать, не выходить на улицу… А к весне, с сумрачной надеждой подумал я, Паюза может зарезать кого-то другого…

«Моему уму присуща какая-то роковая особенность, побуждающая меня всегда сначала предъявлять мое положение или изложение в неверной или неловкой фразе…» — прочел я, открыв «Происхождение видов».

Мысль настолько отвечала моменту, что мне захотелось увидеть автора столь совершенной формулировки. Наверное, он похож на меня, решил я. На пацана, смертельно боящегося сапожных ножей, спрятанных за голенищами. Наверное, автора «Происхождения видов» однажды тоже здорово напугали, решил я, раз он пришел к такой простой и спокойной мысли.

И откинул крышку переплета.

И обомлел. Паюза! На меня смотрел Паюза!

Конечно, он постарел, конечно, он полысел, стоптался, но это был Паюза, именно он, я не мог ошибиться! Не знаю, правда, где он украл такую добротную куртку, когда успел отрастить такую ухоженную бороду, когда у него поседели брови, но это был он, Паюза, хотя под портретом стояло — «Дарвин».

Паюза и Дарвин лишили меня последних иллюзий.

«Не во власти человека изменить существенные условия жизни; он не может изменить климат страны; он не прибавляет никаких новых элементов к почве. Но он может перенести животных или растения из одного климата в другой, с одной почвы на другую, он может дать им пищу, которой они не питались в своем естественном состоянии».

Помня об этом, я больше месяца ходил не той дорогой, какой привык ходить; не появлялся на катке, прятался; дома обречено (и, признаюсь, не без интереса) изучал Дарвина. За это время некие высшие силы действительно перенесли Паюзу с одной почвы на другую, дали ему пищу, которой он не питался в естественном состоянии. Короче, Паюза попал в исправительный лагерь. Отсидит, выйдет честный, несколько лицемерно сочувствовал я ему…

Но до этого ты побывал в Москве…

Да. И жил там в палеонтологическом музее.

Бросал спальный мешок прямо под скелет гигантского диплодока.

Счастливое было время — денег катастрофически мало, но их хватало на всё. Я покупал арбуз и хлеб, читал, изучал витрины с окаменелостями, а вечерами Ефремов выводил меня на Большую Калужскую. Мы непременно проходили мимо кафе «Паланга». Оно казалось каким-то другим чудесным миром — большие окна, красивые люди за столиками, сияют люстры, вкусные запахи. Гуляя с Иваном Антоновичем, я думал, что если когда-нибудь сам буду гулять с таким (как я) шкетом мимо такого вот красивого заведения, то непременно его туда заведу и покормлю чем-то вкусным. Но Ивану Антоновичу это в голову ни разу не пришло. Через много-много лет, идя в палеонтологический музей, я снова увидел это кафе. И вспомнив свои детские ощущения, взял, дурак, и зашёл. Обыкновенное скучное заведение, запах пережаренного лука, какие-то деревянные барельефы. Нельзя возвращаться к таким вещам. Вообще не следует возвращаться в прошлое, оно затуманено нашими воспоминаниями (не всегда объективными). Но когда я гулял с Ефремовым, мне это кафе действительно казалось другим чудесным миром. Но главное заключалось даже не в этом. Время от времени Иван Антонович задавал мне странные вопросы. Идем, молчим, вдруг он спрашивает, читал ли я «Анну Каренину». Конечно, отвечаю я, это же часть школьной программы. «И чем же там кончилось дело?» — вопрошает Иван Антонович. «Как чем? — удивляюсь я. — Всё нормально кончилось — Анна Аркадьевна бросилась под поезд, ну, все разошлись по домам». — «Ты уверен, что именно этим заканчивается роман? — он удивленно смотрел на меня. — Приедешь домой — перечитай и напиши мне, чем всё-таки этот роман заканчивается».

Я страшно дивился: Ефремов, такой крупный писатель, а хочет, чтобы я растолковал ему Толстого! Однако, вернувшись в Тайгу, открыл роман и перечитал. Там, когда всё уже вроде закончилось, писатель Левин гуляет по парку, где чудесно поют птицы, светит солнце. Он обдумывает всю эту ужасную историю. Но он в ссоре с женой. И он думает — зачем мы мучим друг друга? Вот сейчас я возьму и пойду прямо к ней, к своей любимой жене, которая собирает на террасе детей, и скажу: ну хватит нам ссориться, давай начнём новую жизнь. И совершенно счастливый Левин разворачивается и идёт по тропинке к дому. И уже на подходе слышит раздраженный, визгливый голос жены. Она всего лишь сзывает разбежавшихся детей, но в сердце Левина опять рождается отторжение…

Вот чем заканчивается роман «Анна Каренина»!

И сейчас у меня есть подозрение, что Лев Николаевич написал его ради вот этой заключительной части. А Ефремов дал понять, что во всякой хорошей книге должна быть какая-то особенная тайна. И если такой тайны нет — книга плохая…

Кстати, по возвращении с Очера я написал некий популярный очерк о работе нашей экспедиции. Кажется, он получился, его напечатали в местной газете. Само собой, рекою текли стихи. Правда, они почему-то не доходили до сознания тех девочек, которым посвящались. Все равно, в прекрасном, благоухающем провинциальном болоте было сладко обнаружить некую таинственную гармонию слов, пока еще диковатую, но гармонию… Боже мой, как нужен нам мудрый наставник в юности!.. Это позже, гораздо позже я услышал от Георгия Иосифовича Гуревича: «Ученики сами выбирают своих учителей»…

А знают ли в Тайге о том, что их земляк стал известным писателем?

Ты о славе? Эти валентности еще не совсем у меня были заняты, когда, к изумлению моей мудрой жены, я получил необыкновенное письмо из города Тайга. Группа «Поиск» школы № 2 сообщала мне, что члены этой группы упорно и давно разыскивают знаменитых людей, когда-либо оканчивавших указанную школу. Не важно, как они учились, главное, чего добились. Известно, что Эйнштейн в школе был тугодумом, а писатель Эмиль Золя чуть не с ножом в руке боролся за удовлетворительную оценку по французскому языку. Надо съездить, намекнул я жене. Там, в Тайге, планируется традиционная встреча выпускников. К тому же в школе № 2 (я там учился) организован настоящий литературный музей, а в нем собраны книги и даже некоторые вещи, связанные с моим именем.

«А какие там вещи связаны с твоим именем?» — удивилась жена.

Я замялся. Почему-то вспомнилось чучело сыча, всегда стоявшее на шкафу в физкабинете, и скелет из папье-маше, на голый череп которого мы набрасывали кепку или шапку, в зависимости от сезона.

«Они там, в Тайге, прочли все мои книги…»

«Ну, поезжай», — загадочно улыбнулась моя мудрая жена, и, потрясенный ее благородством, я взял билет и в означенный день выехал поездом в Тайгу.

Поезд трясло, хлопали двери. Но — звездный час, я ничего этого не замечал. Когда-то мы зачитывались романами Ник. Шпанова и Хаджи-Мурата Мугуева, думал я, а теперь вот — «зачитываемся вашими книгами». Прекрасное новое поколение. Они выбрали пепси и мои книги. Перед моим мысленным взором, как пишут в плохих романах, предстало изречение, многие годы красовавшееся в актовом зале школы № 2. «Прежде всего надо быть честным, умелым, добросовестным работником, на какой бы работе ты ни находился. К. Е. Ворошилов».

Может, оно и сейчас там висит, не знаю.

Первое, что я увидел в Тайге: старый корпус школы № 2 давно отдали милиции.

Судя по решеткам, в моем бывшем классе теперь находилась КПЗ, впрочем, таким этот класс и раньше считался. Зато новый корпус выглядел привлекательно: в просторном холле стояли столики с картонками: «Регистрация». Я попал в группу — «Выпускники 1922–1959 годов». Похоже, я один представлял все эти поколения. Две дивные девчонки в хитрых прическах, грудастые, в белых блейзерах и в черных слаксах с белыми лампасами глянули на меня как на заплутавшегося динозавра: «Фамилия?»

Я негромко назвался. Не хотел привлекать внимания, а то сбегутся все за автографами, испорчу традиционный вечер. Но, переспросив несколько раз, фамилию мою девчонки все-таки записали с ошибкой. Я им на это указал, но они только рассмеялись: «Какая разница?» А в просторном кабинете директор школы, кивнув деловито, еще громче стал орать в телефонную трубку: «Милиция! Милиция! Какого черта? Почему прислали один наряд? Пришлите еще один. Усиленный!»

«Зачем?» — поинтересовался я, когда директор повесил трубку.

«Ну как! — радостно объяснил он. — После двенадцати у нас драка! Половина ребят, товарищ писатель, будут из прошлогоднего выпуска, а они пить умеют. — Он дружески подмигнул мне: — Вы потерпите, мы с вами тоже отдохнем. У нас выпивка по талонам, но мы тут выкручиваемся. Вы поднимитесь пока в свой литературный музей, у нас ведь еще и Чивилихин учился, а я кое-что подработаю!»

Полный тревожных предчувствий, я поднялся на третий этаж.

Вдруг правда в музее выставлено чучело сыча и скелет в кепке?

Но литературным музеем в школе № 2 называли обычный коридорный тупик, украшенный двумя стендами. С одной стороны стенд В. Чивилихина, с другой — Г. Прашкевича. Писатели мы разные, но судьба вот объединила. Фотографии… Вырезки из газет и журналов… Обложки, зверски сорванные с книг и приклеенные к фанере… «Геннадий Мартович Прашкевич, — прочел я в машинописном житии, наклеенном под фотографиями, — рос тихим сосредоточенным ребенком, учился только на твердое хорошо и незаметно для окружающих стал известным советским писателем».

Я печально спустился в холл, где ревели спаренные магнитофоны.

Протолкавшись сквозь толпу ребят, от которых многообещающе шибало водкой, нашел пустую неосвещенную столовую, закурил и встал у окна, в которое волшебно, как в детстве, падал столб лунного света.

И услышал: «Выпей с нами, козел!»

Под лестницей в темноте три крепких паренька в кожаных куртках, наверное, прошлогодние выпускники, распивали водку. Стаканов не было, пили из горла. Очередь дошла до дюжего паренька, похожего на боксера-неудачника, он и предложил радушно: «Хлебни с нами, козел». А когда я отказался, добавил: «Ты это… Смотри… Выпивка у нас по талонам…».

Я снова пересек шумный холл, и тут на широкой лестнице меня изловил учитель литературы. Как говорили в старинные времена: словесник. Было словеснику под пятьдесят, ну, рыжий пиджачишко, очки, встопорщенные волосы, глаза, как угольки в кузнечном горне. Вот, сказал он нервно, я тоже поэт. Пишу о малой родине и о большой. О дружбе народов пишу, всякие географические стихи. А эти паскудники в своих паскудных журнальчиках издеваются над его замечательными стихами. Маленьким паскудным мозгам не понять большую истинную поэзию. Мы теперь, товарищ писатель, сказал он нервно, всех победим. Видимо, он считал мое появление залогом своих будущих побед. Я вам пук стихов дам (он так и выразился — пук), а вы вправьте мозги этим мелким паскудникам.

И нервно предложил: «В шахматишки сгоняем?»

Пораженный, я согласился. И в каком-то пустом классе нервный словесник действительно извлек из шкафа клетчатую деревянную доску. Мы должны держаться вместе, нервно наставлял он меня. Нас, поэтов, на свете немного. Он имел в виду настоящих поэтов. Вот он, например, пишет очень сильные настоящие стихи, а не то жиденькое мелкое паскудство, что печатается в этих мелких паскудных журнальчиках. Ты ведь знаешь, какая у нас малая родина! Он даже процитировал: «А где-то есть город Куала-Лумпур и в нем проживают куала-лумпурцы, а где-то лежит голубой Нишапур и в нем проживают одни нишапурцы…».

«Точно подмечено, — одобрил я. — В Нишапуре не был, не знаю, где это, а вот в Куала-Лумпуре был. Дуриан там пробовал, малайки не скажу, что красивые. А проживают там точно куала-лумпурцы».

«Вот видишь! — обрадовался словесник. — У меня везде точность! Мы прижмем этих паскудников!»

В этот момент двери класса с грохотом распахнулись.

Крепкий паренек в кожаной куртке открыл ее ударом ноги, прямо как в полицейском фильме. Куртка на груди топырилась. «У нас после двенадцати драка», — вспомнил я и посмотрел на часы. Похоже, ребята спешили. И словесник тоже насторожился: «Почему без стука?»

«А ты директор, что ли?»

«Да нет».

«Ну и сваливай, козел!»

И словесник свалил. И дверь за ним захлопнулась.

И обступили меня крепкие пареньки в дешевых одинаковых куртках.

«Ну? — обступили они меня. Весело обступили, дружески. — Теперь выпьешь?»

Я мрачно кивнул. И выпил из горла. «Ну вот! — сразу расцвели пареньки. — Так бы сразу! У нас выпивка по талонам. Хорошо, у Санька бабаня работает в магазине». Чрезвычайно подобрев, они дружелюбно и весело обхлопывали меня, как муравьи тлю. «Как отблеск от заката костер меж сосен пляшет, ты что грустишь, бродяга, а ну-ка улыбнись… — слышалось с первого этажа. — Тара-та-та-та-тата… Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались».

Из сибирского городка Т. я уезжал глубокой ночью.

Все смешалось — визгливый страстный концерт, милицейские свистки, шумные пляски. Кто-то из местных учителей принял меня за Пикуля. Наверное, Валентину Саввичу это понравилось бы. А директор затащил в кабинет. «И закусь есть», — бесшумно открыл он тяжелый металлический сейф. В его (сейфа) глубине мерцало семь бутылок мариинской водки и валялся жалкий пакетик с леденцами.

Трясясь в вагоне, я вспоминал улыбку своей мудрой жены и время от времени спрашивал себя: а вот на моем месте Лев Николаевич напился бы? А вот на моем месте Антон Павлович напился бы? А вот Михаил Юрьевич? Или Михаил Евграфович? Или милейший Иван Александрович Гончаров? И приходил к страшному выводу: и тот напился бы, и второй, и третий. Даже милейший Иван Александрович. «Незаметно для окружающих»…