Территория книгоедства

Етоев Александр Васильевич

Мм

 

 

Макаренко А

Я вообще-то считаю, что лучшая педагогическая поэма это не «Педагогическая поэма» Макаренко, а «Республика ШКИД» Белых и Пантелеева, но это мое личное мнение, оспорить которое вправе любой желающий. Хотя Макаренко в педагогике примерно такая же знаковая фигура, как Мичурин в ботанике, в химии – Менделеев и Алексей Толстой в истории освоения Марса.

В Учпедгизе в 1950 году издано полное собрание сочинений этого классика педагогики, заглянуть в которое стоит хотя бы ради того, чтобы выяснить, что же, кроме вышеупомянутой «Педагогической поэмы» и романа «Флаги на башнях», Макаренко написал. Предоставляю эту счастливую возможность особо любопытным читателям; я же хочу вам поведать об одной ужасной истории, случившейся несколько лет назад в Петербурге на Васильевском острове в одной из самых обыкновенных общеобразовательных школ.

Суть истории состоит в том, что учителя этой школы в кабинете литературы устроили пыточный кабинет и с помощью механической челюсти, вставленной в бюст Макаренко, насмерть гробили двоечников и троечников. Не выучил стихотворение Лермонтова «На смерть поэта», тебя – хвать! – и суют под челюсть. Сделал две ошибки в диктанте – то же самое, скидок ни для кого не делали. Не умножил правильно два на два – хнычь не хнычь, а отправляйся туда же.

Замучивали практически подчистую. Сперва палец ученику оттяпают, затем руку, потом вторую. И так пока от школьника не останется какая-нибудь мелкая ерунда – прыщ на шее или там ненужная бородавка.

И знаете, как про это узнали? А просто. Ведь у них что ни четверть, так одни отличники да четверочники. Короче, абсолютная успеваемость.

Милиция, конечно, заинтересовалась – что это за школа такая, в которой даже ни одного троечника. Не может быть такой неправильной школы.

Устроили, короче, облаву, врываются с пистолетами в кабинет – бах! бабах! – это учителя отстреливаться. Милиционеры им: «Руки вверх! Сдавайтесь! Сопротивление бесполезно!» Преподаватели – тырк! – в окно, а там по ним из пистолета – бабах! Которых, в общем, сразу перестреляли, а которых посадили в тюрьму, челюсть сдали в Музей милиции, кабинет литературы закрыли.

Не буду называть номер этого учебного заведения, чтобы не травмировать психику сегодняшних школьников, тех, что в нем обучаются, но история эта самая что ни на есть реальная. Макаренко, конечно, не виноват. Вместо его бюста мог быть любой другой – Лермонтова, Чехова, Крупской. Сам же факт достаточно показателен и хорошо передает дух эпохи, в которой нам приходится жить.

 

Маяковский В

1. Маяковский силен своей ненавистью. На всех уровнях – бытовом, мировоззренческом, политическом. Даже любовном. Любовь простая, любовь человеческая, «любовь-служанка» ему мала, и он ненавидит ее за это:

Чтоб не было любви – служанки замужеств, похоти, хлебов. Постели прокляв, Встав с лежанки, Чтоб всей Вселенной шла любовь…

Он ненавидит: «казаков», «все древнее, все церковное и все славянское», «русский стиль и кустарщину». Поэтому с озверелой радостью, чувствуя единоверцев по ненависти, поэт примыкает к большевикам и участвует в ломке мира, в сбрасывании прошлого с пьедесталов. Конкретные имена врагов – Бог, Пушкин, Толстой – для поэта всего лишь символы, мишени для бронебойных ядер. Поэт замахивается на большее – ему нужно перекроить Вселенную, сделать ее себе под стать. Когда большевистский локомотив забуксовал в «мещанском болоте», поэт подталкивает его плечом, надрываясь и истекая потом. Он ненавидит все признаки обывательщины в окружающем его мировом пространстве – советском и досоветском, по эту сторону границы и за границей. Он ненавидит даже себя, когда ощущает в себе простое человеческое желание.

Любая эскалация ненависти подобна раковым метастазам, съедающим человека изнутри. Ненависть выжигает любовь, ненависть сожрала поэта. Почувствовав под ногами пропасть, Маяковский выбирает самоубийство: пуля последнее средство, чтобы остановить смерть.

2. В годы моей боевой юности, когда мы состригали бороду Карлу Марксу, вешали на ниточках на новогодней елке бумажные фигурки членов Политбюро, подрывали средствами пиротехники ворота фабрики по выращиванию пиявок на реке Волковке в тогда еще Ленинграде и вообще были молодыми, красивыми, двадцатидвухлетними, – так вот, тогда по силе голоса и энергетическому напору Маяковский был для нас образцом, поэтом номер один. Не весь, конечно, а в основном ранний, тот, у которого:

Теперь не промахнемся мимо. Мы знаем кого – мети! Ноги знают, чьими трупами им идти.

Помнится, я даже стихи ему написал, запечатал в бутылку и бросил в Неву с моста Лейтенанта Шмидта. Стихи такие:

Владимир Владимирович Маяковский, пишу я вам никаковский, пьяный, больной, противный, сгорбленный, не спортивный. Когда в переулке Гендриковом гулял я с Сережкой Шпендриковым, мы красный портвейн пили за счастье ваше и Лили…

И так далее. Сами понимаете, в каком виде я их писал.

Теперь же, с возрастом, я воспринимаю Маяковского трезвым взглядом современного обывателя, забывшего, что такое красный портвейн, обуржуазившегося почти вконец и думающего в основном о том, как бы и где срубить лишнюю сотню бабок. И это, право, печально. Потому что Маяковский стоит большего, чем наше к нему трезвое отношение.

Посмертные довоенные собрания сочинений поэта готовила Лиля Брик.

А там, где тундрой мир вылинял, где с северным ветром ведет река торги, — на цепь нацарапаю имя Лилино и цепь исцелую во мраке каторги.

По словам Пастернака, Маяковского в 30-е годы насаждали искусственно, как картошку при Екатерине. При жизни же поэта Ленин писал в записочке Луначарскому: «Вздор, глупо, махровая глупость и претензиозность… Печатать такие вещи… не более 1500 экз. для библиотек и для чудаков». Это про поэму «150 000 000». Мы-то понимаем, что во второй половине 30-х такие ленинские записочки из партийных архивов стоили жизни не только самому автору, будь он жив, но и всем его родственникам и знакомым. Так что неизвестно, что бы стало с поэтом, не пусти он себе пулю в сердце утром 14 апреля 1930 года. Не зная больших тиражей при жизни, после гибели Маяковский стал самым печатаемым в советской стране поэтом, уступив свое первенство разве что только Пушкину.

 

Маяковский-самоубийца

Существует много версий о причинах самоубийства Владимира Маяковского, но самую неожиданную рассказал однажды литературоведу Бенедикту Сарнову художник С. Адливанкин, довольно близко знавший Маяковского в молодости. Художник рассказывал про тот шок, который испытали все советские люди в самый канун смерти поэта. А ситуация была такова: «Магазины ломятся от товаров. Икра, балык, ветчина, фрукты, Абрау-Дюрсо…» И вдруг – ничего, пустые прилавки. «На всех полках только один-единственный продукт – бычьи яйца. А Маяковский к таким вещам был очень чувствителен».

Тот же Сарнов в своей книге «непридуманных историй» «Перестаньте удивляться» передает еще один разговор, состоявшийся между поэтом и одним малоизвестным советским критиком, разругавшим в 1927 году поэму Маяковского «Хорошо!». Маяковский не погнушался лично встретиться с критиком (проживавшим в Ростове), повел его в какой-то местный шалман и потребовал объяснений. Критик стал объяснять: какие, к черту, «сыры не засижены… цены снижены» и «землю попашет, попишет стихи», когда кругом голод, разруха, в городе стреляют, в лесах хозяйничают вооруженные банды и прочее. Маяковский долго и мрачно слушал, потом сказал: «Через десять лет в этой стране будет социализм. И тогда это будет хорошая поэма. А если нет – тогда и этот наш спор ничего не стоит, и эта поэма, и… наша жизнь».

Но десяти лет поэт ждать не стал. Он застрелился ровно через три года после этого разговора.

 

Маяковский за границей

Начиная с 1922 года Маяковский девять раз бывал за границей – Латвия, Германия, Франция, США, Чехословакия, Польша.

Десятый раз ему поехать не дали, отказали в визе. Это прибавило поэту решимости «лечь виском на дуло», как споет сорок лет спустя Владимир Высоцкий.

Иван Бунин в «Автобиографических заметках» сравнивает рассказ об Америке двух поэтов – Маяковского и Есенина: «Нет, уж лучше Маяковский! Тот, по крайней мере, рассказывая о своей поездке в Америку, просто „крыл“ ее, не говорил подлых слов о „мучительной тоске“ за океаном, о слезах при виде березок».

Хотя сам хулиган-поэт чувствовал себя американистее любого американца:

Мистер Джон, жена его и кот зажирели, спят в своей квартирной норке, просыпаясь изредка от собственных икот. Я разбезалаберный до крайности, но судьбе не любящий учтиво кланяться, я, поэт, и то американистей самого что ни на есть американца.

В 1928 году художник-эмигрант Николай Гущин встретил Маяковского, с которым дружил до революции, в маленьком парижском кафе. Гущин, страстно желавший вернуться назад в Россию, но не имевший такой возможности из-за отказа в визе, жаловался на свои проблемы поэту. «А зачем тебе туда ехать?» – спросил его Маяковский. «То есть как – зачем? Работать! Для народа!» – честно ответил Гущин. «Брось, Коля! Гиблое дело» – таков был ответ поэта.

Заключительные строки стихотворения «Домой» процитирует, наверное, всякий, мало-мальски знакомый с творчеством Маяковского:

Я хочу быть понят моей страной, а не буду понят, — что ж, по родной стране пройду стороной, как проходит косой дождь.

Они, как никакие другие, передают его настроение в последние годы жизни.

 

«Медный всадник» А. Пушкина

Вот Пушкин, он спокоен: ни молод, ни старик, бессмертия достоин и памятник воздвиг… —

писал один малоизвестный поэт, жалуясь читателям на несправедливость судьбы, когда одним (Пушкину) всё, а другим (ему) ничего – ни публикаций, ни славы, ни гонораров.

Действительно, Пушкину стихи давались легко. Поставит он, как известно, перед собой штоф, выпьет стакан, второй, третий, а далыше строчит стихи, как из пулемета, только успевает записывать.

Впрочем, если взять в руки черновые варианты пушкинских сочинений, сразу возникает сомнение по поводу «пулеметной» легкости. Академическое издание «Медного всадника» в серии «Литературные памятники» дает этому весомое подтверждение.

Одно из лучших творений Пушкина в один из лучших периодов его творчества, в болдинскую осень 1833 года, «Медный всадник», кроме прочих его достоинств, еще и лучший гимн нашему великому городу и о нашем великом городе. Любой русский, ученый и неученый, обязательно вспомнит хотя бы несколько строчек из этого пушкинского шедевра.

Эта пушкинская поэма еще уникальна тем, что породила вслед за собой целое литературное направление – Гоголь, Достоевский, Белый, Анненский, Блок, Ахматова, бессчетное количество современников. Тема «маленького человека» и власти, символом которой выступает в поэме грозная фигура Медного всадника, стала чуть ли не основной для нескольких поколений писателей и будет еще, по-видимому, актуальна долго, покуда существует противоречие между государством и человеческой личностью.

 

Мей Л

1. «Пристрастие к вину послужило причиной его преждевременной гибели», – читаю я в комментарии к сатирическому стихотворению Б. Алмазова, напечатанному во 2-м томе сборника «Эпиграмма и сатира» (М.-Л.: Academia, 1931). Само же место, вызвавшее комментарий, такое:

Нередко у Мея пивал я коньяк И рифмы подыскивал Фету…

Мей славился своим хлебосольством, любил друзей и мог отдать им последние, даже взятые в долг деньги. И пьянство его действительно погубило. Вообще, это беда русской литературы – пьянство.

«Жаль Мея, он гибнет и погибнет», – находим мы в дневнике Е. Штакеншнейдер жутковатую в своей безысходности фразу.

Умер он в 40 лет с диагнозом «паралич легких». При жизни сделал довольно много, но из-за вечной своей безалаберности не особенно заботился изданием собственных сочинений. Из трехтомного собрания стихов, издаваемых на средства его мецената и собутыльника графа Кушелева-Безбородко, поэт успел подержать в руках лишь корректуру первого тома.

Мея открыли заново в начале XX века. Правда, каждый в нем находил свое. Николаю Клюеву он нравился за проникнутые народным духом и голосами допетровской Руси обработки древнерусских сказаний:

Где Мей яровчатый, Никитин, Велесов первенец Кольцов, Туда бреду я, ликом скрытен, Под ношей варварских стихов.

Владимир Пяст считал Мея виртуознейшим поэтом своего времени. Мне, например, нравятся его экзотические стихи, в которых задолго до Брюсова и Гумилева грохочут дикие африканские барабаны.

А вот пожалуйста строчки, в которых весь, еще не родившийся, Северянин:

О ты, чье имя мрет на трепетных устах, Чьи электрически-ореховые косы…

В Мее много чего можно найти. Главное – не лениться искать. И не думать, что вы тратите время даром. Время, потраченное на поэзию, – приобретение, а не трата.

2. Любители музыки и, возможно, кроссвордов знают Мея по операм Римского-Корсакова «Царская невеста» и «Псковитянка», в основу которых положены его драмы в стихах. Простой же читатель, пожалуй, не знает об этом поэте практически ничего. А зря.

Я бы назвал поэта Мея экзотиком или даже историком – слишком много в его стихах и поэмах мотивов исторически-экзотических.

Вот кусочек из его поэмы «Колумб»:

Где цветущий Гванагани, Красоты чудесной полн, На далеком океане Подымается из волн; Где ведет свой круг экватор; Где в зеленых камышах Шевелится аллигатор… Там дикарь с головоломом И копьем из тростника Гонит робкого зверька…

А вот отрывок из «Графини Монтэваль»:

Стала зима… зашумели дожди… в Ардиэрской долине Мутный поток по наклонному руслу змеей извивался… Встал он… фонарь снял со ржавого гвоздика… «Ждите! – промолвил. — Буду я скоро…» И вышел… Ненастье и было ненастьем…

Это стихотворение, как и много других, снабжено исторической справкой: «Рассказ заимствован из старой французской хроники…» и так далее. За этим невыразительным «и так далее» скрывается пространный меевский пересказ соответствующих исторических фактов, положенных в основу стихотворения. Вообще пристрастие к историческим комментариям прослеживается у Мея четко. Особенно густо ими оснащены стихи на древнерусские темы: «Песня про боярина Евпатия Коловрата», «Песня про княгиню Ульяну Андреевну Вяземскую», «Отчего перевелись витязи на святой Руси».

Есть у Мея мотивы библейские, есть античные. Есть стихи про канарейку, про зяблика, про попугая. Вот начало того, что про попугая:

Дворовые зовут его Арашкой… Ученые назвали бы ара; Граф не зовет никак, а дачники милашкой И попенькой… Бывало, я сутра…

Только сейчас заметил, как много в его стихах многоточий. Не знаю, существует ли в русской речи слово «многоточивый», но если не существует, следует его в речь ввести. И именно это определение будет полностью применимо к Мею.

 

Мистика

Питерский художник Володя Камаев (Soamo) рассказывал у себя в ЖЖ страшный случай, как услышал однажды ночью в своей квартире «тихие скрипучие голоса». Вот дословно его рассказ:

Я сначала думал, ребенок телефон где-то забыл. Потом думал – галлюцинация. Оказалось, это говорящие открытки, которые мне дали в комплект к кинокалендарю, лежат в пакете в углу и иногда самопроизвольно что-то бормочут.

Собственно, чему удивляться: на то они и называются «говорящими», чтобы говорить по ночам. А Камаев: «Какой кошмар! Это все от жары». Потом, когда прислушался, понял: «Там цитаты из фильмов, но так тихо, не разобрать».

Один из френдов его спросил: не друг с другом ли открытки разговаривали? Камаев на вопрос не ответил. Значит, есть такое предположение, что разговаривали они все же между собой. А это уже настоящая мистика.

Сейчас я вам попробую рассказать впечатления о встречах с неведомым, которые я пережил лично.

Это было в 2004 году в Юкках, дачном поселке под Петербургом, там мы снимали дачу. Собственно говоря, маленький сарай, где мы жили, дачей было трудно назвать. Находился он на странном участке, который представлял собой склон – причем довольно крутой и кончающийся глубокой ямой. На другой стороне, за ямой, склон совсем уж походил на обрыв, припорошенный строительным мусором. Словом, на участке у домика невозможно было ни побегать, ни поиграть, не рискуя при этом свалиться в яму, – а дочке моей Ульяне было тогда три года, и девушка не отличалась усидчивостью. Наш сарайчик стоял под елками и не знал, что такое солнце. Эти елки были будто из дремучего леса – высоченные, как какие-нибудь секвойи, сквозь такие не то что солнце – Дух Святой, и тот не найдет лазейку. Это ладно, с этим мы вроде ладили – уходили на весь день на прогулку или к озеру, купаться и загорать. Но вот ночью… ночью было сложнее. Во-первых, сырость. Во-вторых…

Началось это «во-вторых» так. Как-то ночью зазвонил телефон. Не мобильный, а игрушечный, детский. Он сказал: «Алло! Как дела?» – и повторял эту дурацкую фразу, пока Маша, моя жена, не оборвала его нудное лепетание. Ну, бывает, подумали мы с супругой, ну, наверное, замкнуло от сырости. Не прошло, наверное, получаса, как телефон зазвонил опять. На это раз подошел я и вынул из него батарейки. И вот тут-то начинается чертовщина. Мы с женой почти уже успокоились и даже вроде бы немного заснули, как эта сволочь с пластмассовыми мозгами снова начинает звонить. И опять: «Алло! Как дела?» То есть – ночь. Мы знаем наверняка, что игрушка звонить не может, а он плюет на законы физики и превращает наш сон в кошмар. Как в сюжете с оживающим мертвецом. В общем, выбросил я игрушку в форточку, только так мы и избавились от кошмара.

Думаете, на этом все кончилось? Ночь на третью или четвертую после этой мы оставили на кухне черешню. Полную большую тарелку. Утром черешни не было. Мы сначала погрешили на грызунов. Но никаких следов их набега, сколько ни искали, не обнаружили. Дверь и окна в доме были закрыты. Маленькая Ульяна спала. И не решилась бы трехлетняя девочка одна ночью пойти на кухню. Снова мистика? А черт его знает. Все-таки пропажа черешни – не так зловеще, как оживающие игрушки.

Прошло время. Мы уже успокоились. Но успокоились, как выяснилось, напрасно. Однажды вечером, вернувшись с прогулки, мы обнаружили разрезанную подушку. То есть кто-то, при закрытых дверях, рассек наволочку надвое по диагонали. Это уже был явный намек на то, что в домике мы личности нежелательные. Сегодня кто-то взрезал подушку, а завтра шею, лежащую на подушке. Мы не стали вести расследование, просто плюнули на все это безобразие и до срока съехали с дачи. Испугались. А вы бы не испугались?

 

Михалков С

Сергея Михалкова знает в нашей стране любой мало-мальски грамотный человек. Во-первых, он создал Дядю Степу. Во-вторых, сочинил фразу «А сало русское едят», давно сделавшуюся летучей. В-третьих, написал слова советского, теперь уже российского гимна. Конечно, можно поставить ему в заслугу и рождение двух талантливых сыновей – Никиты и Андрея, – но тут, как говорится, больше постаралась природа.

Некоторые ядовитые языки, завидующие славе михалковской фамилии, распространяли злобные эпиграммы. Самая известная из них эта:

О родина, ну как ты терпишь зуд! Три Михалкова по тебе ползут.

Литературовед Бенедикт Сарнов в книге «Перестаньте удивляться» приводит следующую «непридуманную» историю, связанную с написанием гимна. Сталин, как известно, был первым критиком и редактором советского гимна. Начинался же он в авторском варианте с такого куплета:

Свободных народов Союз благородный Сплотила навеки великая Русь. Да здравствует созданный волей народной Единый, могучий Советский Союз.

Когда гимн вернулся на доработку, рукой вождя против строчки «Союз благородный» было написано: «Ваше благородие?» А против «волей народной» стояло «Народной воли?» То есть вождь мгновенно предупредил намек на возможную связку с белогвардейским движением и партией террористов-народников «Народная воля».

В результате «Союз благородный» переродился в «республик свободных», а «народная воля» превратилась в «волю народов».

Так ли или не так, а Сергей Михалков фигура в отечественной культуре не менее знаковая, чем Юрий Гагарин или Владимир Высоцкий.

Неважно, кто к нему как относится, но Михалков, независимо от критики и оценок, – несомненный символ эпохи, которую мы зовем советской и которую не вычеркнуть, не изъять из летописи нашей страны.

Он как хозяин в дом входил, Садился, где хотел, Он вместе с нами ел и пил И наши песни пел. Он нашим девушкам дарил Улыбку и цветы, И он со всеми говорил, Как старый друг, на «ты»: «Прочти. Поведай. Расскажи. Возьми меня с собой. Дай посмотреть на чертежи. Мечты свои открой». Он рядом с нами ночевал, И он, как вор, скрывал, Что наши ящики вскрывал И снова закрывал. И в наши шахты в тот же год Врывалась вдруг вода, Горел химический завод, Горели провода. А он терялся и дрожал И на пожар бежал, И рядом с нами он стоял И шланг в руках держал. Но мы расставили посты, Нашли за следом след. И мы спросили: «Это ты?» и мы сказали: «Это ты!» и он ответил: «Нет!» «Гляди, и здесь твои следы, — Сказали мы тогда, — Ты умертвить хотел сады, Пески оставить без воды, Без хлеба – города! Ты в нашу честную семью Прополз гадюкой злой, Мы видим ненависть твою, Фашистский облик твой! Ты будешь стерт с лица земли, Чтоб мы спокойно жить могли!»

Это стихотворение 1938 года (извините, что привел его полностью) – квинтэссенция предвоенной эпохи, абсолютная классика поэзии социалистического реализма, оно такое же вечное, как лермонтовское «На смерть поэта». И созданный в 30-е годы советский гимн – тоже абсолютная классика, которую не вырубишь топором и не заглушишь никаким рок-н-роллом. Когда некоторые злые писательские языки назвали авторов гимна «гимнюками», Михалков ответил на это просто: «Гимнюки не гимнюки, а петь будете стоя». И оказался целиком прав. Так что творчество и личность Михалкова отнюдь не вчерашний день. Он как душа неразделим и вечен. На нем стояла и стоять будет земля русская.

P. S. Недавно открыл для себя еще один поэтический шедевр Михалкова в авторской книжке 1953 года «Сатира и юмор». Стихотворение «Про советский атом» (с подзаголовком «Солдатская песня»). Вот его (или ее, раз песня?) начало:

Мы недавно проводили Испытанья нашей силе, Мы довольны от души — Достиженья хороши! Все на славу удалось, Там, где нужно, взорвалось! Мы довольны результатом — Недурен советский атом!

 

Моя библиотека

В раннем и среднем детстве я очень любил читать книжки про шпионов, особенно те, которые начинались со слова «Тайна». «Тайна двух океанов», «Тайна погибшего корабля», «Тайна реки злых духов», «Тайна лысого камня», «Тайна старой штольни», «Тайна старой риги», «Тайна затонувшей баржи», «Тайна далекой пристани», «Тайна разрушенного подвала», «Тайна доктора Хента», «Тайна подводной скалы», «Тайна невидимки», «Тайна рубина» и еще десять тысяч тайн разной толщины и в разных обложках. Кроме этих книжек, я не читал ничего – ни Гайдара, ни «Рассказов о Ленине», ни «Мальчика из Уржума», даже «Повесть о Зое и Шуре», обязательную для каждого пионера, так и не прочитал. В позднем детстве я разлюбил читать шпионские книжки и начал читать другие – про дружбу, про любовь и т. д.

Шли годы, я собирал библиотеку за библиотекой, я поседел, выпали последние зубы, родились дети, завелись внуки, и неожиданно в какой-то момент я вспомнил о своем преступлении. Действительно преступление – предать свою былую любовь. Это вроде как предать родину, осквернить могилы отцов или отравить водопровод в приюте для слепых и убогих. И я решил искупить вину, заново собрать все те книжки, которыми зачитывался когда-то. И, удивительное дело, – собрал. Не все, конечно, из той десятки с тремя нулями, что тешили меня в детстве, но тысячи две в моей коллекции наберется наверняка. Чем я горжусь безмерно.

В остальном же домашняя библиотека у меня самая ординарная. Скажу больше, на моей среднестатистической книжной полке царит анархия. То есть порядок на ней поддерживается полным его отсутствием. Ленин здесь подперт слева Троцким, справа Каутским, а сверху накрыт Кропоткиным. И все четверо мирно сосуществуют. Не пугайтесь, это я так, для образа. Нет у меня на полке Троцкого. Ленина тоже нет (вру, есть первый том из довоенного собрания сочинений). Каутский же выплыл из подсознания, и рядом не оказалось весла, чтобы отправить его обратно, как некогда герой романа Александра Беляева «Подводные земледельцы» отправлял на съедение рыбам высунувшегося из океана японца.

Вот, подхожу наугад к первой полке, что подвернулась под руку, и рассматриваю ее содержимое.

Сначала идет книжка О. В. Богдановой «Писатель в маске. Критик Вячеслав Курицын в роли писателя Андрея Тургенева» (СПб., 2008). Книгу мне подарил автор за месяц до ее презентации. На презентацию я прийти не смог, но книжечку прочитал внимательно. С радостью узнал из нее, во-первых, что писатель Курицын работал конюхом в цирке и, во-вторых, «звуковые ассоциации „сильфиды“ и „сифилиды“ (с. 91) (Матадор на Луне. М.: Ракета, 2006. – А. Е) уже в который раз демонстрируют чуткость художественного слуха писателя». Оттуда же узнал, тоже в радость, что современный классик Сорокин, по собственному признанию, «пробовал дерьмо с целью инспекции, приобретения определенного рода жизненного опыта».

Следующая книжка на полке – «Магическая механика» (Рига: Снежный ком, 2008). Та самая «Магическая механика», вызвавшая своей подборкой настоящую Шекспирову бурю в рюмке отечественной фантастики. Книжечка у меня в закладках – их ровно пять, по количеству стихов Неграша.

Рыцарь в поле воевал, Недругов всех побеждал, Вел на кровь войска свои На защиту всей страны. Странник в город заходил, Добру песню заводил. Пели люди все ее, Не забудет ведь никто…

Это одно из стихотворений. Другие ничуть не хуже.

Про количество закладок соврал – выпала шестая закладка. Со страницы с балладой Лидина, которая начинается так:

Когда ты одинок, то накинь Плащ Печали на плечи. Подойди и потрогай ногтями стеклянную гладь у зеркал. И забудь про любовь, про ленивые, томные встречи. Ты вглядись в свой безумный, безудержно дикий оскал.

Следующие за «Механикой», конечно, «Новые трусы» – книжка-раскладушка, напечатанная на Киевской фабрике цветной печати (цех ширпотреба) Комитета по печати при СМ УССР по оригиналам издательства «Веселка» тиражом 500 000 экземпляров в 1968 году. Цена ее 5 копеек, формат чуть поменьше паспорта. Замечательна тем, что текст ее состоит всего из трех слов: «Вот и все», – напечатанных на последней странице, остальное – картинки. Побольше бы таких книг в современной литературе.

Справа от «Трусов» «Наше всё – всё наше» Льва Гурского (Волгоград: ПринТерра, 2007) с подзаголовком «Русско-еврейские расследования в мире книг» и с автографом на титуле: «Саше Етоеву от автора – с самыми добрыми!» Из книги с удивлением узнал, что Чернышевский, сидя в Петропавловской крепости, тайно принял иудаизм.

Далее – «Красный мак» (Л.: Теакинопечать, 1930). Балет в трех действиях. Либретто М. И. Курилко. Музыка Р. М. Глиэра. Трагическая история о капитане советского корабля, которого в китайском порту пытаются угробить империалисты. Сначала в курильне опиума – ножом, затем – на бале у китайского зверюги-банкира – ядом, растворенным в вине. Влюбленная в советского капитана китайская танцовщица выбивает отраву из капитанских рук, за что в последней сцене балета ее антрепренер, Ли-Шан-Фу, пронзает сердце китаянки ножом. Слабеющей рукой она передает детям, случайно оказавшимся рядом, красный мак, цветок, когда-то ей подаренный капитаном, символ борьбы трудящихся за будущую мировую гармонию. Этот предсмертный жест вызвал в свое время слезу на лице отца всех народов, и великой балерине Улановой, станцевавшей роль китаянки, вручили Сталинскую премию второй степени, а это 50 000 рублей по курсу 1949 года.

Следом идет Сапега с книгой «44» (СПб.: Красный матрос, 2006). До нее у него были «43», «42», «41» и дальше, по нисходящей, по числу прожитых лет. Все они у меня есть, все в автографах, Сапега мой друг. Вот хорошее, из Сапеги:

Проснулся… — Ну что ж, Для начала неплохо…

Далее идет переплетенный стихотворный рукописно-машинописный сборник опусов такого вот содержания:

Держа семью свою в узде, Граф бил графиню по… субботам И тем отбил у ней охоту К английской верховой езде.

И так далее, на всевозможные темы. Имя автора неизвестно – видимо, как всегда, народ.

Вплотную к рукописному примыкает сборничек вполне официальный, напечатанный Лениздатом в 2006 году. Это «Строфики и ди-строфики» Андрея Дмитриевича Балабухи. Книга дареная, с надписью автора от руки:

Саше от Андрея — Авось его согреет…

О друзьях или все, или ничего. Все – много, ничего – мало, поэтому перехожу к следующей покоящейся на полке книге. Это почему-то «Китайская классическая поэзия» в переводах Л. Эйдлина (М.: Худлит, 1975), книга, кажется, когда-то мной читанная, судя по пометочкам на страницах. Но поэзия такая материя – она, как бабочкина пыльца, вроде бы и осязается кожей, а весу в ней не больше, чем у тени ангельского крыла.

Далее, зажатая между книгами, спряталась суперобложка «Паломничества на Землю» Шекли в серии «Зарубежная фантастика». С мишенью на фоне космоса, где в десяточке имя автора. Книги нет, съели книгу, а суперобложка осталась. Это как про белую лошадь легендарного командарма Фрунзе, на которой он выезжал на парады на Красной площади. Фрунзе умер, а лошадь его живет. Шекли также, к сожалению, умер не так давно.

Вслед за супером от «Паломничества» стоит толстенькая «Прозрачность» Юрия Линника (Петрозаводск, 1980) – «лирические очерки из жизни северных вод», так значится в подзаголовке на титуле. Я ее читаю по крохам лет, наверное, уже двадцать пять. Но до сих пор не прочитал до конца. А книга поучительная и полезная. Действительно хорошая книга.

Далее небольшой прослойкой идут сразу несколько книжек форматом от коробка спичек до «Блокнота агитатора», если кто-нибудь такой еще помнит (при дефиците туалетной бумаги в добрые советские времена эти маленькие красные книжечки висели во всех сортирах от Бреста до Биробиджана включительно).

И. Белышев. «Умное перо». Детгиз, 1945 год. Тираж 50 000. Сказочно-фантастическая история про рассеянного ученого и двух двоечников, Ваську и Петьку, нашедших потерянное ученым умное перо. Книга, при ее немаленьком тираже, почему-то отсутствует и в авторитетном указателе И. И. Старцева (Детская литература за годы Великой отечественной войны (1941–1945). Указатель книг. М.-Л.: Детгиз, 1947), и в Плане изданий Детгиза на 1945 год (М.-Л.: Детгиз, 1945). Эту книжку с моей подачи внес в «Библиографию отечественной фантастики» (К. Ф. Бритикова, Л. Э. Смирнов. Библиография отечественной фантастики. Т. 2. СПб.: 2007) Леонид Смирнов, зафиксировав тем самым факт ее существования в литературе.

С. Маршак. «Почта военная» (Л.: Молодая гвардия, 1945). Продолжение знаменитой «Почты», стихотворения про довоенного почтальона – «Кто стучится в дверь ко мне с толстой сумкой на ремне», помните?

Следующий – «Блошиный учитель» свирепого Макара Свирепого. Приложение к журналу «ЁЖ» (Л.: Госиздат, 1930). Текст рассказа недавно переиздали в сб. Н. Олейникова «Кружок умелых ребят» (СПб.: Детгиз, 2007) – переиздали, кстати, с моей подачи.

Рядышком с Макаром Свирепым книжка «Аппарат Джона Инглиса» довоенного писателя-фантаста Валерия Язвицкого, изданная в 1930 году издательством «Молодая гвардия» с картинками художника Лузгина.

Далее книжечка пострашнее – «Убей!». Издана Политическим управлением Ленинградского фронта в 1942 году. С текстами Ильи Эренбурга и Константина Симонова. «Если ты убил одного немца, убей другого – нет для нас ничего веселее немецких трупов».

Следом также книжка военная: Вера Кетлинская, «Скорость» (Советский писатель, 1941). В свое время меня поразило ее начало: «Человек полз среди невысоких кустов, волоча за собой мотоцикл и держа наготове ручной пулемет». Это наш разведчик Аркадий, посланный командиром проверить, нет ли поблизости врага.

Посмотрел на продолжение полки и понял, что задача невыполнима. Книжек впереди как минимум три десятка, а нет уже ни времени, ни терпения. Читательского, в первую очередь.

 

Музыка воды

Верный способ, когда не знаешь, с чего начать, – начинать с цитаты. Так я и сделал, раскрыл наугад последнюю книгу Юрия Коваля («АУА») и сразу же наткнулся на фразу: «Весной 1978 года мучился, не зная, как начать письмо некоторой особе. И начал его с изображения собственных сапог».

Что ж, с сапог так с сапог. Я тут же залез в кладовку, достал свои старенькие резиновые бахилы и подумал, сколько болот исхожено в них, родимых, сколько маслят, подберезовиков, волнушек отражалось в их зеркальной резине в веселые мои грибные походы.

И стало мне отчего-то грустно. Я убрал сапоги в кладовку и вернулся к письменному столу. Потом косо посмотрел за окно, увидел небо над Озерками и вспомнил другое небо – солнечное, белое и широкое – «близорукое армянское небо».

Июль 1980 года. Ночь, жара, Ереван. В гостинице нет воды. Мы купаемся прямо в фонтане на какой-то из городских площадей. Темно, мы стараемся не шуметь, чтобы не напугать прохожих.

Мы – это Миша Пчелинцев, Гек Комаров, Гриша Беневич, Володя Чикунский, Аркаша Шуфрин, я, кто-то еще, всех сейчас и не вспомнить. Мы – участники археологической экспедиции, приехали раскапывать курганы в Араратской долине. Курганы древние, средняя бронза, две с половиной тысячи лет до Рождества Христова.

Какая роскошь в нищенском селенье Волосяная музыка воды! —

эти строчки Осипа Мандельштама написаны как раз про то место, где наша отважная экспедиция ковыряла землю лопатами.

Аштарак, поселок, а скорее небольшой городок, в 40 км от Еревана.

Под Аштараком, между частным пшеничным полем и частным фруктовым садом, мы и разбили наши палатки.

Палатки-то мы разбили, но ночевали в них всего раза два. Первый – когда только приехали. Второй – когда над долиной пролился единственный в том году дождь. Где же, вы спросите, мы ночевали? И отчего такое пренебрежение к романтике брезентовых городов? А ночевали мы под открытым небом. Дело в том, что рядом с местом наших раскопок был недостроенный каменный особняк какого-то князька из райкома. Князек подсел, особнячок у него отобрали, и он стоял, потерянный и забытый, в ожидании будущих перемен.

Голые бетонные стены, голый бетонный пол, плоская площадка под крышу, тоже голая и тоже бетонная. Вот на этой-то бетонной площадке, подстелив под себя матрасы и накрывшись разнообразной ветошью, мы и ночевали в охотку. Представьте себе – звезды величиной с кулак, без единого огонька долина, изломанные молнии над горами, бьющие почему-то вверх. А рассветы, а прозрачное крыло Арарата, застывшее на голубой высоте. Поэтому нам не хотелось в палатки, где в брезентовых складках и под вещами прятались опасные насекомые.

Больше всего в Армении, конечно, нас донимала жара. Поэтому, чтобы спастись от жары, работать мы начинали рано – не позже 6 утра – и работали не дольше чем до 11. Примерно в полдень обедали, а оставшееся до ужина время посвящали борьбе со скукой и изучению окрестных чудес.

Первым окрестным чудом, обнаруженным нами случайно, оказался винный заводик, принадлежавший неизвестно кому. Когда мы там оказались, заводик встретил нас тишиной. Ни души, какие-то бочки и густой виноградный дух. Мы позвали, нам не ответили. Мы с минуту потоптались на месте. Вдруг из-за какого-то столбика вышел маленький человек в бороде и сказал по-армянски: «Здрасьте». – «Здравствуйте». – Мы принялись ему объяснять, какие мы хорошие люди и какую гостеприимную землю выпало нам счастье копать.

Уходили мы с завода усталые. Каждый нес по бидону хереса, еще по бутылке чачи, а перед собою, это уж сообща, мы катили круглый бочонок. В бочонке был тоже херес.

Частное пшеничное поле, о котором было упомянуто выше, мы по недосмотру сожгли. Оно вспыхнуло легко, как пушинка, и исчезло во мгновение ока. Черная пустая земля смотрела на нас печально. Мы чувствовали себя потомками тех бесчисленных пришлых орд, что несколько тысячелетий подряд оскверняли эту святую землю.

А однажды Гек привез генерала. Настоящего советского генерала, коротенького, как еловый пенек, и пьянющего, как охотники на привале.

Он с ним познакомился в ресторане, когда ездил в Аштарак по делам. Генерал был командиром полка. Они ворвались на военном «козле» в наше мирное археологическое пространство и устроили грандиозный шум. Генерал отплясывал вокруг костра трепака, ругал зловредное армянское население и проклинал свою квартиру в Ленинакане площадью в сто двадцать квадратных метров.

Он был тоже родом из Ленинграда и готов был для своих земляков сделать все, что они попросят. Например, пригнать сюда экскаватор, чтобы не гробить зазря здоровье на земляных работах. Денщик, который его привез, был мгновенно куда-то послан и буквально через десять минут вернулся с ящиком русской водки и ящиком солдатской тушенки.

Братание армии и заезжей интеллигенции закончилось зеленым туманом. Генерала мы случайно обидели, кто-то его назвал захватчиком, кажется, сам Гек и назвал. Так что ни экскаватора, ни обещанной машины с продуктами мы не увидели.

Зато мы славно съездили в Бюракан, по дороге жарили шашлыки на берегу какой-то бурлящей речки, видели каменный фаллос, найденный местными астрономами в окрестностях высокогорной обсерватории и воздвигнутый ими рядом с обсерваторскими корпусами как символ устремления к звездам. Поднимались на Арагац, заглядывали в кратер вулкана, укрывались от безумного ветра за каменным барьерчиком на вершине.

Есть у Хармса такая стихотворная сценка. «Эй, Комаров! Давай ловить комаров!» – говорит Петров. А Комаров ему отвечает: «Нет, я к этому еще не готов; давай лучше ловить котов!»

Гек Комаров, друг поэтов и сам поэт, категорически утверждал, что сценка эта написана про него. Мы с ним не спорили. Действительно, почему бы нет? Вот только ни комаров, ни котов в окрестностях нашей стоянки не было. И ловили мы скорпионов и змей, которых в каждом раскопе пряталось по несколько экземпляров.

Вот вы, кто это сейчас читает, видели вы когда-нибудь желеобразный шевелящийся шар из только что родившихся скорпионов? А белых, похожих на больших червяков, змей, охраняющих доисторические могильники? Мы подобными армянскими чудесами были сыты тогда по горло.

Разъезжались мы в разные стороны. Володя, Аркаша и Гриша автостопом двинули к морю. Через Грузию, ночуя в лугах, с конечной остановкой в Сухуми. Мы с Мишей Пчелинцевым сели на ленинградский поезд. Гек тоже поехал к морю.

С той поры прошло много лет. Гек теперь человек известный, держит в своих руках издательство «Пушкинский фонд», бывал в Нью-Йорке у Бродского, собрание сочинений которого издал едва ли не за собственный счет.

Миша Пчелинцев скромно и тихо переводит с английского – замечательно, надо сказать, переводит.

Володя Чикунский, который в 1980-м кумирничал у костра и пел под мою гитару сосноровский «Бабилон», живет между Индией и провинциальным городом Ломоносовом. Стихов он уже не пишет.

Знаю, что Гриша Беневич греет душу холодом философских систем, преподает. Я ему не завидую.

Аркаша Шуфрин стал православным священником и вроде бы даже принял постриг. Сейчас отец Аркаша в Америке. Такой монашествующий православный еврей.

До Америки сейчас много ближе, чем до Армении.

А в Аштараке, должно быть, мало что изменилось. Музыка воды не меняется. Меняемся только мы.