Ужас
Для кого ужас, когда комета очумит Землю.
Для кого – когда за полминуты до закрытия магазина выскальзывает из рук и бьется о поребрик бутылка, купленная на последние деньги.
Ужасна смерть близкого человека.
Ужасно, когда просыпаешься в чужом городе на чужой планете в чужой постели с чужим тебе человеком.
Ужасно слышать, как трещит под ногами лед, когда ты почти уже одолел заснеженное поле Невы, идя от Академии художеств к спуску возле Адмиралтейства.
Ужасно для человека вздорного остаться неотомщенным, не нанеся ответный удар такому же, как и он, вздорному человеку.
Ужасно улыбаться угодливо дураку-начальнику, воздающему тебе за труды твои.
Но все это, включая смерть и комету, ужас предвидимый, предсказуемый, а значит, мелкий, переживаемый, не абсолютный, не самый-самый.
Что же, в таком случае, самое для человека ужасное?
Самое ужасное – это когда понимаешь, что специалист, квалифицированно и с успехом изучающий Кузмина, Ходасевича, Мандельштама, Хармса, Набокова и пр. (нужное подчеркнуть), делает это, что называется, по долгу службы. А для себя он любит братьев Стругацких. Или, к примеру, бардовскую песню. Галича, Окуджаву или даже Городницкого с Визбором…
Вот где концентрация ужаса, его источник, его энергетический механизм. В противоречии между видимостью и сущностью. В понимании, что личина высокого – только ширма, за которой прячется человекозверь. Глупец всю жизнь может не замечать этой адской бездны, по глупости своей принимая ее за клумбу с ноготками и маргаритками. Умный, постигший истинную природу такого хармсо-, кузмино-, мандельштамо-, набоковеда (нужное подчеркнуть), подобен ангелу Апокалипсиса, сходящему с неба и имеющему ключ от бездны и цепь в руке, чтобы взять дракона, змия древнего, который есть диавол и Сатана, и сковать его на тысячу лет, и низвергнуть в бездну, и заключить его, и положить над ним печать, дабы не прельщал уже он народы. Аминь.
Условности
В 1978–1979 годах я познакомился с питерским (тогда – ленинградским) актером Театра имени Ленсовета Олегом Зориным. Зорин в Северной столице в ту пору был популярен очень, делал моноспектакли по «Городу Глупову» Щедрина, «Историям из жизни города Колоколамска» Ильфа и Петрова, все это было страшно смешно: смешно – сами понимаете почему, страшно – потому что настолько перекликалось с тогдашними советскими буднями, что зрителям порой действительно делалось жутковато от распространяемой со сцены антисоветчины.
Но я сейчас не об этом. Разговор пойдет об условности. Не условности как художественном приеме, а о жизненных, бытовых условностях, навязанных человеку цивилизацией.
Как-то я позвонил Олегу и попросил его оставить в кассе для меня два билета на «Колоколамск», два – потому что я тогда охмурял одну молодую леди и хотел блеснуть перед ней своими связями в театральном мире (вот, мол, сам Олег Зорин…).
Прихожу я, значит, с вышеупомянутой леди в театр, мы устраиваемся с ней в первом ряду, аплодисменты, ожидание, все такое, и вот на сцену выходит Зорин. Выходит на сцену Зорин, засовывает руки в карманы и начинает сольный спектакль. Лучше бы он не засовывал рук в карманы, потому что, как только он туда их засунул, обнаружилось к великому моему стыду, что ширинка-то у Зорина не застегнута. Представляете, первый ряд, молодая красавица слева от моего сердца, я, коснувшись-то ее невзначай, от смущения потею козлиным потом, а тут нате вам – расстегнутая ширинка.
Вот что значит – навязанные нам условности! Казалось бы, ну ширинка, не ее же ради пригласил я девушку в театр, а получается, столько попортил нервов из-за такой, в общем-то, пустяковины.
Стыд и пот – это еще не страшно. Великий астроном Тихо Браге умер за столом во время обеда от разрыва мочевого пузыря. Терпел, терпел, а покинуть королевское пиршество совесть не позволяла. Предпочел природе условность, жертвой которой и оказался. Всегда, когда смотрю на Луну и вижу кратер, названный его именем, вспоминаю эту грустную быль.
Приведу еще хороший пример того, насколько сильно условности внедрились в человеческую природу.
Однажды мы с Натаном Завельским, царство ему небесное, собрались в гости к Вальке Чивчу, тогда еще не женившемуся на американке и не взявшему себе фамилию Стайер. Переходим мы у Техноложки Московский, мирно шлепаем по тротуару к Обводному, и вдруг – батюшки-светы! – нам навстречу по середине проспекта, ровнехонько по разделительной полосе, бежит мужик, абсолютно голый, спортивным бегом, ритмично водя руками и высоко подбрасывая колени. Народ ликует, девушки отворачиваются, транспортный поток тормозит. Добежать он успел до памятника Плеханову на площади перед Технологическим институтом, здесь-то его, беднягу, и повязали санитары из «скорой помощи».
О условности! О етитская ваша сила!
Если кому-нибудь любопытно, чем закончился мой культпоход на Зорина, то пожалуйста, изложу честно и не конфузясь. Тем более это непосредственно связано с затронутой темой.
После антракта, во втором отделении, Зорин появился на сцене с застегнутой на все пуговицы ширинкой. Мы спокойно досмотрели спектакль, а потом я повез мою прекрасную леди к себе домой, чтобы достойно завершить вечер. Свечи, шампанское, шоколод в вазе были приготовлены мной заранее, также заранее на гитару был повязан атласный бант, и вот уже донжуан с гитарой ласкает слух благородной донны аккордами, преимущественно блатными. Донна благосклонно внимает, герой ликует, еще минута – и сердце дамы растает, как во рту карамелька, и тут…
Короче, напрасно я ей пел о полосе нейтральной, все разрушилось в один дурацкий момент, потому что во время паузы между гитарными переборами моя донна возьми и ляпни: «Александр, расскажите о себе что-нибудь выдающее».
Такого я, конечно, пережить был не в силах. Задул свечи, запер шоколад под замок, залпом допил шампанское и указал ей на дверь – выгнал.
Условности – вот наш бич! Я могу перенести многое – шоколад, свечи, атласный бант, блатные аккорды, даже караоке, если перед этим хорошо выпью. Но когда дама просит меня рассказать о себе «что-нибудь выдающее», я, как астроном Тихо Браге, лучше порву собственный мочевой пузырь, чем позволю в своем присутствии глумиться над моим тонким эстетическим чувством.
Уэллс Г
Уэллс занимает в пространстве моей библиотечной жилплощади не скажу, чтобы место главное, но, в общем-то, вполне комфортабельное – на полочках ближе к свету красной планеты Марс, которая порою заглядывает с темных петербургских небес в окна моей квартиры.
Конечно, другие авторы, в силу своей литературной специфики, занимают места обширнее. И другие предметы тоже. К примеру, чучела летающих крокодилов, от которых впадает в страсть мой товарищ писатель Вячеслав Курицын. Или книги Льва Шейнина, чей роман «Военная тайна», все семьдесят четыре издания, занимает в моей коллекции заслуженное второе место. Первое досталось… молчу, оставлю эту тайну неразглашенной.
Мой Уэллс – любовь старая. Я влюбился в этого автора, когда давно, в 1959 году, на сэкономленные, не помню на чем, едва не первые свои карманные деньги купил роман о докторе Кейворе и его экспедиции на Луну. «Первые люди на Луне» – это было событие важное, потому что именно с той поры началось мое путешествие в мир фантастики. Путешествие продолжалось долго. С того самого блаженной памяти 1959 года и примерно по начало 70-х, когда я понял, что эта литература – всего лишь малая дистанция жизни, которую мне необходимо пройти.
Я не предатель детства. Я читал фантастические романы, как до этого волшебные сказки, чтобы понять одно – почему желаемое с имеемым разделяются Китайской стеной, почему мечта и реальность не соприкасаются в настоящем. Я, ей-богу, плакал, как обреченный, когда в 1960 году, прочитав роман Мартынова «Звездоплаватели», сидел в убогой трубе из железобетона (в районе меняли трубы), представляя себя летящим в межпланетном ракетоплане на Марс, и вдруг понял, что мир полетов одинаково равен смерти, потому что «сейчас» и «завтра» в этой жизни не соприкасаются.
Мне было тогда семь лет. Слезы высохли скоро.
Уэллс. «Похищенная бацилла» – так называлась книжка. Обложки не было, помню внутри картинку – мертвый человек на полу и цветок, выедающий тянущимися ростками глаза этого человека. Орхидея. Лет через тридцать, влюбившись в Чейза, Стаута и компанию, я уже вполне понимал, откуда тянутся их орхидейные приключения.
Герберт Уэллс был альфой.
Бетой, гаммой и прочее были все его бессчетные продолжатели – бесталанные или талантливые, неважно. Первый ход в литературе делал Уэллс.
Западных продолжателей знаю мало.
Наших было без счета. Вот, навскидку.
Несколько рассказов у Куприна.
Марсианские социалисты Богданова, высосавшие из красной планеты все ее природные соки и теперь раскатывающие губу на пока еще не высосанные земные.
Альтернативные марсиане Толстого. Этому отдельная благодарность за образ красноармейца Гусева. И толстовский же инженер Гарин.
«Труба марсиан» Хлебникова («ПУСТЬ МЛЕЧНЫЙ ПУТЬ РАСКОЛЕТСЯ НА МЛЕЧНЫЙ ПУТЬ ИЗОБРЕТАТЕЛЕЙ И МЛЕЧНЫЙ ПУТЬ ПРИОБРЕТАТЕЛЕЙ»), в приложенном к которой приказе (Приказ II) Уэллс как почетный гость приглашается в Марсианскую думу «с правом совещательного голоса».
«Пылающие бездны» Муханова, совершенно безумное сочинение, где вконец осатаневшие марсиане лишают атмосферы Луну, выпаривают лучом «фелуйфа» наши Тихий с Атлантическим океаны, а также обращают в первоматерию принадлежащие Земле планетоиды. Недалеким уэллсовским осьминогам до такого и с похмелья бы не додуматься.
«Роковые яйца» Булгакова. Вспомним Шкловского: «Как это сделано? Это сделано из Уэллса». А конкретнее, из «Пищи богов». Только в «Яйцах» «вместо крыс и крапивы появились злые крокодилы и страусы».
«Туманность Андромеды» Ефремова, полемический ответ на мир будущего, описанного в «Машине времени» (ударим оптимизмом по пессимизму!).
Список можно продолжать в бесконечность. Вехами на этом пути будет и бесспорная классика («Второе нашествие марсиан»), и беспомощная бледная немочь вроде повести «Внуки Марса» и романа «Марс пробуждается».
Несколькими строчками выше упомянут роман Уэллса, который как ни один другой тешил его писательскую гордыню. Еще бы, автор «Машины времени» опередил самого Эйнштейна с его теорией относительности и парадоксом обратимости времени.
В книге, в ее начале, разворачивается долгое рассуждение об измерениях пространства и времени. Вот что меня в нем покорило. Оказывается, мое бренное тело, по мнению большинства людей способное перемещаться физически лишь в трех пространственных измерениях, может путешествовать и в четвертом.
Четвертое измерение – время. И машина, то есть тот механизм, который это дело осуществляет, перемещая нас по дороге времени, – скрывается в нас самих. Наше духовное существо – вот что это такое.
Сам Уэллс подробности опускает, но суть идеи, я полагаю, в следующем. В каждом из нас таится некая микроскопическая частица от бесконечного и безначального существа, которое одновременно присутствует в прошлом, настоящем и будущем. Не называю его имени всуе, но не сложно догадаться, о ком я.
Остается придумать способ заодно с духовной начинкой, втиснутой в оболочку тела, переносить вперед и назад во времени и саму нашу телесную оболочку.
Уэллс придумал, как это осуществить, и отправил своего Путешественника в печальный мир будущего планеты.
Хотя, по мне, так машина времени – палка о двух концах. То есть штука вроде бы нужная вроде скатерти-самобранки и его величества коммунизма. Но если разобраться по существу, нужна она в первую очередь коллекционерам и спекулянтам. Впрочем, между первыми и вторыми бывает трудно провести грань. Нормальному человеку в прошлом делать практически нечего. Там опасно. Про будущее и разговора нет – сам Уэллс дал убедительные примеры остывающей и задыхающейся Земли и агонизирующего рода людского.
Сразу вспоминаю историю, случившуюся со мной в начале 80-х. Мы с приятелем поехали в Белозерск, старинный город на севере Вологодской области. А под городом есть тюрьма, знакомая, я думаю, каждому по фильму «Калина красная». И как раз в те дни, когда мы там оказались, из тюрьмы сбежали двое заключенных. Мы с приятелем об этом не знали. Теперь представьте следующую картину: идут по тихой провинциальной улице двое незнакомых хмырей и спрашивают у проходящего мимо местного что-нибудь вроде: «Как пройти в библиотеку?» Ясен перец, местный принимает нас за злодеев, тех, что совершили побег, и с перепугу рвет куда-то через кусты. Мы думаем, человек больной, спрашиваем у кого-то еще, и история повторяется. Все, к кому мы ни подходили, шарахались от нас, будто от прокаженных. Хорошо, не навалились гуртом, не повязали и не доставили куда следует.
И это в наше, вполне мирное, время. Чего уж говорить о бдительности народа во времена военные. Попадешь, например, на машине времени в боевой 1943 год, когда бдительность среди населения достигала высот космических. И все, и пиши пропало – не видать тебе любимого настоящего, хоть волком вой.
А попадешь ты, допустим, во времена средневекового мракобесия. Увидят на тебе кроссовки фабрики «Адидас» и мгновенно пришьют статью за сношения с дьяволом. С последующей переменой обуви с кроссовок на испанский сапог и сожжением тебя в итоге на костре инквизиции.
Так что прямо вам говорю: машина времени – вещь опасная, и нужно тысячу раз подумать, прежде чем садиться в ее седло.
Хотя, например, симпатичный мне русский художник Александр Бенуа по поводу той же машины времени говорил следующее: «Из выдумок Уэллса мне особенно соблазнительной показалась „машина времени“, но, разумеется, я на ней не отправился бы вперед, в будущее, а легонечко, постепенными переездами и с долгими остановками по дороге, посетил бы такие эпохи, которые мне наиболее по душе и кажутся особенно близкими. Вероятно, я в одной из этих станций и застрял бы навеки».
Уэллс писал для людей взрослых. Но действительно хорошие книги имеют свойство отрываться от возраста и с одинаковой любовью читаться всеми, включая стариков и младенцев.
Другое дело, читательское зрение притупляется с возрастом, глаз туманится всякой экзистенциальной мутью, расстраивается фокусировка, грубеют нервные окончания вследствие сволочного быта и обилия психических травм.
Детство обращает внимание, в основном, на фабулу, на сюжет.
Помните, дворовые пересказы фильмов и прочитанных книг? Этот ему – дыдых! А тот в него – трыдыдыдыды! А этот хватает камень и – бздынь! – ему прямо в череп.
Читательский взгляд ребенка лишен идеологии начисто. Книжки о матерых шпионах и о победителях инопланетных чудовищ читаются с равной скоростью, совершенно независимо от идеи, вложенной в них писателем (или не вложенной). Главное – наличие полюсов, которые создают напряжение. Красные и белые, свои и чужие, хорошие и плохие. Идеология всего лишь одежда, и замени Чапаева на Конана-варвара, интерес от этого не иссякнет.
Уже позже, приобретя опыт, перечитываешь книгу и понимаешь – эта никуда не годится, в этой ни таланта, ни языка, а другая остается, как в детстве, твоим верным и настоящим другом. «Чук и Гек» и «Остров сокровищ», «Два капитана» и «Всадник без головы», Вася Куролесов и Гекльберри Финн, Денис Кораблев и Пеппи Длинный Чулок…
Книг-друзей бесконечно больше, чем книг-обманок и книг-пустышек. Хотя книги «второго сорта» также значат в нашем детстве не меньше, чем «Пятнадцатилетний капитан» и «Три мушкетера». Это позже они уходят, если вы читатель разборчивый и понимаете, кто есть кто в безграничном океане литературы.
Если мысленно представить на ринге двух таких гигантов фантастики, как Жюль Берн и Герберт Уэллс, и посмотреть на их поединок пристрастными глазами подростка, то по части фабульности и эффектности победит, скорее всего, Жюль Берн.
Взрослый решит иначе.
Возможно, напортачили переводчики, но Жюль Берн читателю искушенному видится поверхностнее и мельче своего коллеги из-за Ла-Манша.
Скорее всего, дело в задаче, которую они решали в своих романах.
Жюль Берн старался показать мир, какой он есть и каким он станет, преображенный чудесами прогресса. Причем показывал нам мир скрупулезно, не забывая ни о малых, ни о великих, составляя бесконечные каталоги насекомых, растений, млекопитающих, континентов, морей – всего, что наблюдали его странствующие герои. Человек в процессе этого составления лишь указка в руках писателя, направляющая читательское внимание на ту или иную диковину.
Уэллс показывал человека в мире, искаженном чудесами прогресса. То есть, в общем-то, занимался тем, чем и должна заниматься литература, если не ставит перед собой задачу познавательно-развлекательную, какую ставил перед собой Жюль Берн.
По поводу популярности Жюля Верна среди детской аудитории оригинально высказался его соотечественник философ-структуралист Ролан Барт: «Образы путешествий у Верна имеют противовесом разработку мотивов укромности, и то, что Берн так близок детям, объясняется не банальной мистикой приключений, а, напротив, непритязательным блаженством замкнутого пространства, которое сказывается в детской романтике палаток и шалашей. Отгородиться и обжиться – такова экзистенциальная мечта, присущая как детству, так и Верну. Архетипом подобной мечты является такой почти безупречный роман, как „Таинственный остров“, где человек-ребенок заново изобретает мир, заполняет, огораживает его и в завершение своего энциклопедического труда замыкается в характерно буржуазной позе собственника, который в домашних туфлях и с трубкой сидит у камелька, в то время как снаружи напрасно ярится буря, то есть стихия бесконечности».
Понятно, что для нас, первыми отправивших человека в космос, мнение французика из Бордо не авторитетно по определению. Но здравое зерно – вам не кажется? – присутствует в его рассуждении.
Что мне очень нравится у Уэллса – это легкая дураковатость его героев. Другое слово для дураковатости – эксцентричность. Это снижает пафос. Это заставляет нас улыбаться. Это дает возможность наукообразность обращать в образность.
Тип дураковатых героев – важный для англичан тип. Филдинг, Смоллет и Стерн, непременно великий Диккенс, Конан Дойл с его профессором Челленджером, Честертон, куда же без Честертона!
Основание этой дураковатости в любви автора к своему герою. Отрицательные герои холодны, они умны, расчетливы и опасны. Как антоним этим холодным качествам – скрытые под грубоватой корой и за ширмой эксцентрической клоунады мудрость сердца и тепло сопереживания.
То есть случай примерно того же ряда, что и с нашим Иванушкой-дураком, вызывающим своим антиобщественным поведением неизменную читательскую симпатию.
Эксцентрический герой у Уэллса вовсе не Жюль Вернов чудак. Паганель не человеческий тип, он – фигура, обязанная своим присутствием разбавлять серьезную атмосферу повествования и объяснять от лица науки разнообразные природные феномены.
Существует такое мнение (и я его горячо поддерживаю), что взгляд художника сродни всепроникающему лучу Рентгена, и человек, способный показать на бумаге/холсте/экране изменчивую человеческую природу, – если не сам Господь, то из его окружения уж это точно. Или, отталкиваясь от искаженного библейского «устами младенцев»: та же самая истина глаголет и руками художника.
Это я о картинках к книгам. Посмотрите, как иллюстрировали двух классиков, Уэллса и Жюля Верна. Иллюстрации к французскому мастеру романтичны, это вне спора. Здесь есть все – и брызги соленых волн, и сражающиеся со стихией герои, и мужественная складка между бровями на лице отважного капитана Немо. Отсутствует только смех (и ирония, его созидательная основа). Ни Фера, ни Риу, ни Беннёт, продолжатели славной традиции великого Гюстава Доре, несмотря на всю свою изощренность, ни разу не передали юмор, который нет-нет да и проявляется у создателя бессмертного «Наутилуса». По-моему, единственный, кто улыбнулся, – Анри Мейер, французский график, когда перекладывал на бумагу образ кузена Бенедикта из романа «Пятнадцатилетний капитан».
Лучшие же картинки к Уэллсу (американские в расчет не беру) – сплошные клоунада и зубоскальство. Даже если описывается трагедия – общественная, «Война миров», или личная, «Человек-невидимка», – она подается так, будто это комедия-буфф или какой-нибудь народный лубок на подмостках площадного райка.
Разбавлять трагическое комическим нисколько не глумление над святынями, а нормальный художественный прием, игра на понижение пафоса, о чем вкратце упоминалось выше. Возьмем Крукшенка, иллюстратора Диккенса. Возьмем Хогарта, Физа, кого угодно.
Смех, конечно, бывает разный – есть убийственный, ядовитый, жалящий. Какого-нибудь глистоподобного Урию Хипа не изобразишь благообразным молодым человеком, сующим милостыню в нищенскую ладонь.
А есть жалеющий, сочувствующий, мягкий.
Только люди, ограниченные в своей угрюмости, готовы углядеть в чем угодно, в том числе и в картинках к книге, святотатство, надругательство и крамолу.
Впрочем, сами уэллсовские романы (лучшие, не утверждаю, что все) сплошь наполнены эксцентрикой и иронией, и художник не более чем подчеркивает эти качества уэллсовской прозы.
Вот как выглядит доктор Кейвор, изобретатель знаменитого кейворита, в описании мистера Бедфорда, его друга и делового партнера в совместном путешествии на Луну:
То был коротенький, кругленький, тонконогий человечек с резкими порывистыми движениями. Его диковинная внешность казалась еще более причудливой благодаря костюму: представьте себе крикетную круглую шапочку, пиджак, короткие штанишки и чулки вроде тех, какие носят велосипедисты. <…> Человек махал руками, вертел головой и жужжал. Что-то электрическое было в этом жужжании. Кроме того, он часто и громко откашливался.
Художник Николай Травин, довоенный иллюстратор Уэллса, удивительно точно и достоверно передает этот комический образ, даже электрическое жужжание каким-то чудом удалось ему передать.
А взять классические картинки к «Войне миров» бельгийского рисовальщика Альвэма Корреа. В них иронией наполнено все – от змееруких марсианских захватчиков до несчастного английского обывателя, которому вместо традиционных овсянки и пятичасового чая предлагают нарезанные в колечки щупальца инопланетного спрута, фаршированные мозгами членов палаты лордов.
Трогательно видеть сегодняшними глазами отношение к Уэллсу в только что революцинизировавшей России, в первые ее, тяжелые и больные, годы. Здесь писателя воспринимали более чем просто писателя. Из России он виделся как надежда, как тот самый вечевой колокол, которым Герцен (тоже, между прочим, из Англии) будил заспавшуюся мировую общественность. Какая ни возникни проблема – от голода в Поволжье до улучшения быта петроградских ученых, – Горький сразу же отправлял воззвание/обращение/прочувствованное письмо, прося Уэллса (плюс Гауптмана плюс Синклера плюс Анатоля Франса) оказать помощь бедствующей республике.
Как поначалу (свидетельство Михаила Пришвина) в случае военной угрозы большевики рассчитывали на поддержку трудовой Индии (мол, только свистни, и сейчас же на боевых слонах выскочит индийская кавалерия и затопчет к ядрене фене всю контрреволюционную шушеру), так чуть позже, в первой половине 20-х, они надеялись залатать прорехи на шинели юной Страны Советов, пользуясь авторитетом писателя.
В этом смысле Уэллс был для нас как Пушкин, даже нужнее Пушкина.
Не омрачила этой меркантильной любви к писателю даже знаменитая «Россия во мгле», книга-отчет о поездке в 1920 году в Россию по приглашению Максима Горького. Многими воспринятая как пасквиль, книжка тем не менее была мгновенно переведена, издана, прочитана и широко обсуждалась в кругах тогдашней интеллигенции.
Особенно обиделся на книжку Корней Чуковский. И было за что. Действительно, Горький попросил его показать английскому гостю какое-нибудь учебное заведение, тот привел Уэллса в школу на Моховой улице, где учились двое детей Чуковского, понятно, школа была не из тех, в которых тайно курят на переменках и тискают по углам девчонок, это было престижное заведение, в другое, впрочем, Чуковский своих детей не отдал бы. Так вот, школьники стали наперебой перечислять писателю свои любимые книжки – «Человека-невидимку», «Войну миров» и т. д., – а затем, прошло время, и Чуковский с возмущением прочитал в «России во мгле», что якобы вся эта ребячья начитанность была лишь инсценировкой, детей заранее подготовили, чтобы не попасть впросак перед визитером.
Знай Корней Иванович, что ему так подкузьмит Уэллс, он наверняка осуществил бы предложение Виктора Шкловского – «утопить Уэллса в советском супе – и это будет Утопия».
Одни (Генри Джеймс) на писателя обижались, другие (Г. К. Честертон) журили, третьи опровергали и отвергали (Вирджиния Вулф).
Я же (и, надеюсь, не я один) просто люблю Уэллса за те наполненные жизнью страницы, которые он мне подарил.