Авантюристы
Самый знаменитый из всех авантюристов XVIII века Иосиф Бальзамо (больше известный публике под именем Калиостро), оказывается, был посрамлен обыкновенным питерским бесноватым Васькой Желугиным то ли поздней осенью 1799-го, то ли ранней весной 1800 года, точная дата не установлена. Случай этот описан в литературе, суть истории такова: временно проживаючи в Петербурге, Калиостро практиковал медицину, в частности, одним из его пациентов был вышеупомянутый бесноватый, выдававший себя за Господа нашего Саваофа. Для того чтобы пациента вылечить, Калиостро нанял две лодки, в одну посадил себя и бесноватого В. Желугина, в другую – команду своих помощников. На середине Невы граф столкнул спутника в воду – обычный в те годы способ борьбы с психическими болезнями, их лечили, совмещая элемент неожиданности с окунанием в ледяную воду, – тот упал, но уволок при этом и своего лечащего врача. Короче, их обоих вытащили баграми люди из второй лодки и благополучно доставили на берег возле Петропавловской крепости. На вопрос столпившейся на берегу публики, кто он такой, выздоровевший больной ответил, что никакой он не Саваоф, как они, дураки, подумали, а Васька Желугин, бывший городской сумасшедший.
Далее цитирую по повести М. Кузмина «Чудесная жизнь Иосифа Бальзамо»:
Граф, желая отереть воду, струившуюся по его лицу, сунул руку в карман и не нащупал там табакерки, подаренной ему Государыней.
Васька, видя озабоченное лицо Калиостро, засмеялся.
– Табакерочку ищете? А я ее подобрал. – И откуда-то, как фокусник, вытащил золотую коробочку.
– Где же ты ее подобрал?
– У вашей милости в кармане и подобрал.
Граф обвел глазами присутствующих и молвил:
– Рассудок к несчастному вернулся.
В общем, как говорили во времена моего счастливого детства: «Пока смотрел „Багдадский вор“, русский вор штаны упер».
Но, конечно, по части изобретательности современные авантюристы могут дать фору любому аналогичному деятелю времен Екатерины Великой.
При мне на Сенной площади лет десять назад на выходе из метро «Сенная» стоял лысый такой мужик и рвал у себя на спине рубаху. Не на груди, как все нормальные люди, а в том-то и фишка, что на спине. Перед тем, как ее порвать, он орал голосом зазывалы, привлекая внимание публики: «Рву рубаху на спине! Рву на спине рубаху!» Люди, естественно, подходили, он поворачивался ко всем спиной, просовывал руки себе под мышки, хватал на спине рубаху и рвал ее с жутким треском. А тем временем его компаньоны чистили у толпы карманы.
Еще я знаю историю с продажей трамвая. 1990-е годы. Один мой знакомый из новых русских стоял утром на остановке трамвая 14-го маршрута на углу Английского проспекта, бывшего Маклина, и площади Тургенева, бывшей Покровской. Уже смешно, наверняка скажет сейчас кто-нибудь из читателей. Новый русский ждет на остановке трамвай. Так вот, этот мой новый русский никакого трамвая не ждал, просто стоял себе, похмельный, на остановке, припоминая, где он вчера, перед тем как нажраться водки, припарковал свой «Мерседес-Бенц». Тут подходит к нему интеллигентного вида дедушка и предлагает купить трамвай. Мой знакомый говорит: «Сколько?» – в смысле баксов, а не трамваев. Тот ему называет цифру. Короче, платит мой знакомый наличкой и спрашивает: мол, где товар? Дедуля говорит: «Вон» – и показывает рукой на выкатывающий из-за поворота вагон. Потом уходит, пересчитав деньги. Конец истории понятно какой. Впрочем, конец не важен, важен сам факт продажи.
Вывод: кого-кого, а авантюристов в России всегда хватало. Куда ж они, извините, денутся, пока живы простаки и раззявы вроде вас и меня.
Автографы
Дураку ясно, что авторская надпись на книге увеличивает ее ценность во много раз, особенно если автор уже в могиле. Сложнее обстоит дело с автографами живых писателей. Один мой знакомый прозаик, имени которого называть не стану, однажды мне сказал следующую парадоксальную вещь: «Неизбежное зло писателя – книги с автографами коллег. Мусор, от которого можно избавиться, но нельзя отказаться». Фраза довольно злая и, наверное, не вполне справедливая. Но какая-то доля правды в ней, согласитесь, есть.
Писатель Андрей Измайлов как-то жаловался мне на писателя Владимира Рекшана. Дело в том, что однажды в букинистическом магазине А. Измайлов обнаружил какую-то из своих книг с собственным же автографом В. Рекшану. Сам Рекшан категорически отрицал свою причастность к факту сдачи книги с автографом. В принципе, ничего зазорного в этом происшествии я не вижу. Всем известно, что у большинства отечественных прозаиков денег не то что нет, но зачастую не предвидится даже в далеком будущем. Поэтому ради элементарного выживания писатель имеет право совершить этот мелкий грех – сдать подписанную ему автором книгу пусть за мелкие, но все-таки деньги. И обижаться тут, по-моему, нечего.
Особый случай с автографами – когда автор ставит перед собой задачу таким способом заработать. Классический пример – вояж Маяковского по Америке. Сопровождавший поэта Давид Бурлюк заставлял гостя из советской страны подписывать свои книги, объясняя это прагматически просто: неподписанная книга стоит пять долларов, книга же с автографом знаменитого гостя – двадцать.
Кстати, об автографах Маяковского. Дмитрий Быков в книге о Пастернаке пересказывает показательный факт покупки Осипом Бриком у букиниста в 1939 году книги Маяковского «Хорошо!» с надписью: «Борису Вол с дружбой нежностью любовью уважением товариществом привычкой сочувствием восхищением и пр. и пр. и пр.». У того же букиниста Брик обнаружил и другую книгу, пятый том собрания сочинений Маяковского, также с автографом Пастернаку: «Дорогому Боре Вол 20/XII 1927».
Борис Леонидович активно открещивался от этого факта: мол, ничего не знаю, и книги подарены не ему. «Это не мои книги, – ответил он Василию Катаняну, когда тот задал вопрос на эту щекотливую тему. – И надпись не мне».
Быков связывает факт продажи подписанных книг с сознательным открещиванием Пастернака от такого поэтического явления, как творчество Маяковского. Так ли это или не так – доказывать литературным историкам. Я привел этот случай в качестве примера, не более.
Айболит
Поздней осенью 1918 года для литературного приложения к астраханской газете «Красный воин» Велимир Хлебников написал утопическую статью-рассказ «Лебедия будущего». В печать она не прошла не столько из-за своего утопизма, сколько из-за специфики изложения ее футуристических тезисов. Хлебниковская языковая стихия и газетный строевой стиль – вещи не очень-то совместимые, и естественная редакторская реакция на подобный текст – его отклонить. Ничего постыдного в такой реакции нет, ведь основное для любого газетчика – доходчивость для массового читателя.
Как подстроить свой голос под читательский слух (или, по-другому, подсластить продукт писательского труда в соответствии с вкусом потребителя) – задача вечная и решается каждым автором в индивидуальном порядке. На эту тему можно рассуждать долго, тем более что я сейчас не об этом.
Дело в том, что строчка из «Лебедии» очень сильно мне напомнила сцену из другой книги.
Но сначала Хлебников, «Лебедия будущего», из главы «Лечение глазами»:
Лучшим храмом считалось священное место… где в отгороженном месте получали право жить, умирать и расти растения, птицы и черепахи (Хлебников имеет в виду конкретную территорию в дельте Волги в районе Астрахани, где стараниями его отца в конце 20-х годов организован Верхне-Волжский заповедник. – А. Е). Было поставлено правилом, что ни одно животное не должно исчезнуть. Лучшие врачи нашли, что глаза живых зверей излучают особые токи, целебно действующие на душевно расстроенных людей. Врачи предписывали лечение духа простым созерцанием глаз зверей, будут ли это кроткие глаза жабы, или каменный взгляд змеи, или отважные – льва, и приписывали им такое же значение, какое настройщик имеет для расстроенных струн. <…> Крылатый творец (не Бог, а небесный пахарь, облетающий на небоходе поля, поливая их и засеивая семенами. – А. Е.) твердо шел к общине не только людей, но и вообще живых существ земного шара.
И он услышал стук в двери своего дома крохотного кулака обезьяны.
А теперь:
Однажды вечером, когда все звери спали, к доктору кто-то постучался.
– Кто там? – спросил доктор.
– Это я, – ответил тихий голос.
Доктор открыл дверь, и в комнату вошла обезьяна.
Очень характерное совпадение. И у Хлебникова, и в «Айболите» Чуковского в дверь человеческого жилья стучит обезьяна и просит человека о помощи. И человек ей эту помощь дает.
Идеальный космос, где равенство людей и животных непременное условие жизни, мыслился не только поэтам. В житиях святых есть множество легендарных фактов о стремлении христианских подвижников быть посредниками между царствами Божественным и животным. Серафим Саровский ближайший тому пример.
Были и печальные случаи в истории примирения царств. Некоторые доктора Айболиты на стук в дверь доверчивой обезьянки отвечали такой взаимностью, что буквально мороз по коже. Я сейчас имею в виду опыты Ильи Иванова по получению гибрида человека и обезьяны, которые велись в двадцатые годы в Сухумском приматологическом центре (см. Э. Колчинский. Биология Германии и России-СССР в условиях социально-политических кризисов первой половины XX века. СПб.: Нестор-История, 2007). В тридцать первом Иванова арестовали, так что чем закончились его опыты и куда делись их результаты – вопрос к ОГПУ, не ко мне. Впрочем, осмелюсь предположить, иные продукты скрещивания до сих пор живут рядом с нами, а некоторые из них даже занимают вполне хлебные должности на ключевых постах государства.
Акриды
Обычно первое, что приходит в голову, когда заходит разговор о святых подвижниках и аскетах, – это акриды. Действительно, все мы знаем, что подвижник, совершая пустынный подвиг, сводит свой рацион до минимума, и главное блюдо этого минимума – акриды. Нынче ни для кого не секрет, что под акридами в житиях святых подразумевался обыкновенный кузнечик. Да, тот самый полевой-луговой-степной-пустынный прыгун-кузнечик, который, крылышкуя золотописьмом тончайших жил, ел одну лишь травку, не трогал и козявку и с мухами дружил. Кузнечиков запасали в сушеном виде, хранили их и ими питались.
В семидесятые годы века двадцатого в питерской богемной тусовке акридами назывались пельмени. Цитирую К. Кузьминского (в авторской орфографии) из предисловия к книге Леона Богданова «Заметки о чаепитии и землетрясениях» (М.: НЛО, 2002): «Пельмени – 40 коп. пачка (<…> овчина [В. А. Овчинников] их называл акридами, коими в пустыне монаси-схимники питались, – наш обычный рацион: богданова, Шемякина, мой, всехний…)».
Мой приятель тех лет, диссидентствующий врач-психиатр Андрей Васильев, помнится, любил повторять: «Пока с прилавков не исчезли пельмени, жизнь продолжается».
Сейчас уже отошли в историю такие популярные в недалеком прошлом заведения общепита, как пельменные, сосисочные, котлетные, блинные, шашлычные, чебуречные, рюмочные, пивные, распивочные и проч. Во всяком случае, в городе Петербурге таковых практически нет. Существовал даже особый поджанр фольклора, посвященный этим святым местам.
Мы, когда были студентами славного ленинградского Военмеха – гнезда советского шпионажа, как писали о нем тогда за железным занавесом, – пели, собираясь компанией:
Сейчас настало непонятное время – даже хлеб и тот продается уже в нарезке.
И акрид – то есть да, пельменей – в любом продмаге десять разных сортов. А вот пельменных – тех, увы, не осталось. Только в памяти, в песнях да в доброй старой литературе.
Акутагава
Великое свойство гения – открытость миру. Мысль эта старая, об этом говорил еще Достоевский в своей пушкинской речи. Удивительно, сколько знаменитых произведений рождено на стыке совершенно разных культур. Европа, открывшая для себя Восток, дала миру Гете и немецких романтиков. Америка дала Вашингтона Ирвинга и его «Альгамбру». Немецкие романтики вдохновили Гоголя, Вашингтон Ирвинг подтолкнул Пушкина на создание «Сказки о золотом петушке». А взять новые времена. Герман Гессе и Сэлинджер. И совсем новые. Наш Пелевин.
Япония дала миру Акутагаву. С тем же правом можно сказать, что Акутагаву дала миру Европа. И Америка. И Россия. Вселенная.
«Жизнь не стоит и одной строчки Бодлера», – напишет он в конце жизни.
А в начале жизни или, может быть, в середине, увидев в витрине книжного магазина репродукцию голландца Ван-Гога, он поймет, что такое живопись. И с тех пор станет пристально вглядываться в изгибы веток и овал женской щеки.
Великий писатель Акутагава – человек мира, всю жизнь проживший в Японии. Истоки его таланта лежат на японской почве. Он чувствовал эту почву, лисьи чары старой японской прозы рождали его фантастику. Скупая точность японской живописи придавала ей особую силу. Европейская роскошь Флобера расцвечивала ее в космополитические цвета. Он свободно впускал на свои страницы героя гоголевской «Шинели», переписывал по-японски Свифта, мост через Совиный ручей переносил на родную землю. Кем он был? Для чего он жил?
Он шел с одним студентом по полю.
– У вас у всех, вероятно, еще сильна жажда жизни, а?
– Да… Но ведь и у вас…
– У меня ее нет! У меня есть только жажда творчества, но…
– Жажда творчества – это тоже жажда жизни.
Он ничего не ответил. За полем над красноватыми колосьями отчетливо вырисовывался вулкан. Он почувствовал к этому вулкану что-то похожее на зависть. Но отчего, он и сам не знал.
Это отрывок из повести «Жизнь идиота». «Он» – это сам писатель, творчество ставивший выше жизни. Это тоже главное свойство гения – ставить творчество выше жизни.
Далеко, на востоке мира, отчетливо проступает вулкан. Я чувствую к нему что-то похожее на зависть. Я знаю отчего.
Алкоголики – детям
Выбор детских поэтов у нас, в России, откровенно говоря, не богатый. В основном, это классика – Маршак, Чуковский, Квитко, конечно, эмигрант Саша Черный (которого печатают редко), Маяковский с его единственным, с детства помнимым, наставительным даже в названии, замечательным и корявым «Что такое хорошо и что такое плохо». Плюс растиражированные за последние тридцать лет поэты-обэриуты. Кто еще? Да, конечно, Сергей Михалков, Агния Барто – куда ж без них нашим детям. Про дядю Степу и качающегося на бревне бычка нам рассказывали с пеленок, которые во времена перестройки быстро поменяли на памперсы. Далее, уже позже, – Валентин Берестов, Борис Заходер, редко Олег Григорьев. Из более современных – вредный советчик Григорий Остер, Эдуард Успенский, перебивающийся со стихов на прозу, москвичи Тим Собакин и Андрей Усачев. Из совсем новых – Марина Бородицкая, Артур Гиваргизов.
Наверняка я кого-нибудь пропустил – извините, коли такое случилось. На самом деле, я неважный читатель. То есть, читая много, я не очень-то слежу за поэзией для детей. Не хватает ни глаз, ни времени.
Все это затянувшаяся преамбула. Амбула начнется сейчас.
Митьковствующий художник Андрей Филиппов (который Фил), он же худред «Детгиза», предложил издавать книжную серию под названием «Алкоголики – детям». Алла Юрьевна Насонова, директор «Детгиза», вдохновилась этой идеей и почин Филиппова поддержала, но потом, взвесив все «за» и «против», решила все-таки от издания такой серии отказаться.
И между прочим, зря. Какие авторы могли бы ее украсить! Одних Григорьевых в эту серию можно было бы включить сразу двух – Геннадия и Олега. Об Олеге знают больше, чем о Геннадии, а если честно, про детского поэта Гешу Григорьева читатели не знают совсем. Так что, справедливости ради, Геннадий Григорьев – детям:
Геша Григорьев – поэт, обойденный лаврами и кормушками. Зато не обойденный талантом. Увы, талант не гарантия, что жизнь поэта продлится вечно. В марте 2007 года поэт Григорьев оставил мир. Лично я никогда не знал, что Григорьев сочинял для детей. Правда, между детской и взрослой литературой – очень зыбкая грань. Ведь писатель, если он хороший писатель, пишет без оглядки на возраст.
Ну а я, как всякий завистливый копировщик, прочитав григорьевские стихи, сел на корточки и выдавил из себя такое:
Анекдот
Этот литературный жанр ближе всего к фольклору, в нем, как и в фольклоре, трудно выявить автора. Автор, понятно, есть, но он не претендует на авторство, а если бы даже претендовал, это было бы само по себе анекдотом из-за абсурдности подобной претензии. Есть, конечно, случаи исключений, когда кто-то из писательской братии печатает анекдот в книге, таким образом визируя его своим копирайтом и превратив анекдот в товар. Или нынешние эстрадники, которые, как плесень или грибок, с какой-то устрашающей быстротой размножаются в ящиках телевизоров, те тоже питаются анекдотами по недостатку собственного таланта.
Вообще, публикация анекдота в печатном виде противоречит определению жанра: по-гречески «анекдот» – «неизданный». Единственное, что оправдывает появление таких публикаций, – академическая фиксация текста как факта литературной истории. Опять же такую книгу удобно иметь в компании. Как во времена моего детства в какой-то момент застолья, когда градус набирал силу, родители извлекали из шкафа песенник, так, наверное, и в наступившие времена на смену песеннику пришел анекдотник.
Говорят, что все анекдоты придумывает один человек. Если так, то он или вечный жид Агасфер, или какая-то новая ипостась Бога, или сам Бог и есть, что очень даже правдоподобно.
Еще говорят, что все антисоветские анекдоты делались в спецотделе ЧК-НКВД-КГБ, чтобы специально провоцировать население и тем самым решать проблему заполняемости тюрем и лагерей.
А еще «еще говорят», что самый первый анекдот родился в Одессе. См., например, Высоцкого:
Очень хорошо про анекдот написал петербуржец Сергей Коровин в мемориальном очерке о Сергее Хренове (Беспокойники города Питера. СПб.: Амфора, 2006).
«Есть люди, – пишет Коровин, – кого занимают проблемы вроде того, что вот был, например, Чапаев когда-то – реальный унтер-офицер, полный георгиевский кавалер, потом красный командир; и есть герой романа Фурманова; и ходит по свету персонаж анекдотов, так вот: как они все между собой соотносятся? Но мы тут не будем ломать свои головы: как, как? Да неизвестно как, потому что всю твою жизнь от рассвета до заката – фабулу трагедии и все детали – знает только Бог и никому не говорит, а Фурманов, хоть и был знаком с тем красным командиром, в своем произведении решает задачи сугубо сюжетные – нечеловеческие, и Чапаев у него какой-то немыслимый пидарас, выкованный с головы до ног из чистой стали, а что до анекдотов, то традиция пародийной травестии известна с гомеровских времен и ничего не отражает – там Геракл – обжора и пьяница, а Одиссей, чтобы уклониться от участия в войне, симулирует безумие в дурацком колпаке, то есть, конечно, анекдот – народная мифология – пересказывает отдельные моменты сюжета, но без эпического пафоса. Пафос совершенно чужд обыденной жизни, вот почему анекдот переводит героя на арену повседневности, тем самым занижая его до уровня обыкновенного человека».
И возвращаясь полустраницей позже к Чапаеву, Коровин заключает: «Если бы мы спросили Чапаева, где он хотел бы обрести бессмертие, то есть персонажем эпоса, романа или анекдота, то неизвестно, что бы он выбрал».
Вот такая сложная и простая штука – его шутейшество/величество анекдот.
Аполлинер
Аполлинер был похож на римлянина, и друзья его называли в шутку Le Раре – Папа Римский. Он увлекался классической латинской культурой, любил и ценил ее, но никогда свою любовь не выставлял напоказ, наоборот, если в разговоре кто-нибудь упоминал имя Расина, Аполлинер мог переспросить говорившего: «Расин? Ах да! Это вроде такой поэт…» В жизни Аполлинер занимался всякими непоэтическими вещами. Служил в Париже биржевым маклером. Издавал порнографические книжки. Вообще был яростным пропагандистом запрещенных изданий – первым издав, пусть в усеченном виде, маркиза де Сада. Аполлинера обвинили в краже из Лувра «Джоконды», и десять дней поэт провел за решеткой, питаясь отваром из желтых кувшинок и написав там одно из лучших своих стихотворений «В тюрьме Сайте». Французского гражданства Аполлинер не имел, по происхождению он был из поляков (настоящее имя поэта – Вильгельм Аполлинарий Костровицкий) и поэтому каждый месяц был вынужден отмечаться в полицейском участке. Во время Первой мировой войны Аполлинер добровольцем пошел на фронт. Умирал, раненный в голову, в итальянском госпитале, перенес трепанацию черепа, выжил и был удостоен ордена Почетного легиона. Умер Аполлинер в Париже в 1918 году от «испанки» и перенесенного фронтового ранения. В день его смерти официально было объявлено об окончании войны, и весь Париж праздновал и веселился. В тот же день, когда объявили мир, в Париже умирает Ростан. Две процессии тянутся за двумя катафалками, в обоих лежат поэты.
Мать Аполлинера говорит тем, кто обращается к ней с соболезнованиями: «Мой сын поэт? Бездельник он, а не поэт. Вот Ростан – поэт!»
Такова краткая история жизни поэта Гийома Аполлинера.
Апухтин А
Хороший поэт Апухтин, что там ни говори – хороший. И этот отрывочек из его цыганского цикла подтверждает мои слова.
А недавно я перечитывал поэта Олега Чухонцева и нашел у него из Апухтина эпиграф: «Садись ко мне поближе, говори…» То есть апухтинская поэзия подвигает кого-то на новое, на свое. А это уже знак качества – раз подвигает.
Да, он был меланхолик и нелюдим, но кто, положа руку на сердце, не без этого? Да, стихи его порою упаднические и не влекут нас к светлым высотам, не зовут на труд и на подвиг. Но иногда нам мило и маленькое болотце, особенно если там морошка и клюква, а печка и усталая лень иногда привлекают больше, чем переход Суворова через Альпы.
Апухтину, между прочим, в возрасте двенадцати лет уже прочили славу Пушкина. Конечно, погорячились, но тем не менее такой факт имел место быть. Сам же поэт не носился со своими стихами, как с писаной торбой, и не кричал на каждом углу о своей гениальности. Стихов своих не берег, сам их никогда не печатал, и то, что опубликовано после смерти, оказалось сохранено благодаря родственникам и знакомым. Может ли какой-нибудь из поэтов нынешних рассчитывать на такое к себе посмертное отношение? Да большинство из них просто забудут к дьяволу вместе с их рифмоплетством и бумагомаранием. А вот Апухтина люди помнили и любили. Поэтому и сохранили для нас.
Форму своего творческого поведения Апухтин определял как дилетантизм. «Я дилетант, я дилетант», – повторяет он в своем едва ли не программном стихотворении, которое так и называется – «Дилетант». Он сознательно открещивается от писательства как профессии и всячески язвит над большинством современных ему авторов, называя их политиканами и семинаристами. Даже типографский станок, по Апухтину, изобретение дьявола: станок «обесчещивает» созданное произведение. Он и рукописей-то своих не хранил, а что и было, сам же уничтожил. То, что есть апухтинского в печати, сохранилось благодаря друзьям, переписывавшим его стихи в тетради. Вот такой был поэт Апухтин, и принимать его нужно именно исходя из этого.
Нынешнее поколение связывает имя Апухтина исключительно с романсом «Пара гнедых»:
И далее – про хозяйку этих состарившихся лошадок, про былую ее красоту, про былых любовников:
Потому я так подробно остановился на этом известном стихотворении, что в нем, как в капле, отражается суть апухтинской музы, виден весь его мир, поэтический и реальный. Гедонизм, чувственность, желание взять от жизни как можно больше, презрение к труду «как величайшему наказанию, посланному на долю человеку» и вместе с тем острое ощущение скоротечности жизни, ее обманчивости и возникающее на этой почве разочарование.
«Цыганские, апухтинские годы» – так назвал Александр Блок эпоху 1880-х годов, закончившуюся всемирным обвалом и переходом на новый круг.
«Арбат, режимная улица» Б. Ямпольского
Если вы любите прозу Бабеля и краски Шагала, вы полюбите эту книгу. Если у вас замирает сердце от мелодии «Книги Иова» и начинает бешено колотиться от радостной «Песни Песней», вы полюбите эту книгу. Я стыдился, что так поздно ее открыл для себя. Я завидую тем, кто прочитает ее впервые. Эта книга веселья сердечного и печали сердечной. Эта книга очень еврейская и очень всечеловеческая. Я отказываюсь исправить безграмотность предыдущей фразы. Пусть останется так, как есть – «очень всечеловеческая», я настаиваю.
Когда-то меня сильно раздражали «избранные сочинения» писателей. Я имею в виду писателей, которые не могут постоять за себя. Потому что их уже с нами нет. Раздражали тем, что кто-то мне неизвестный избирает произведения так, как хочется не мне, а ему. Навязывает мне свои вкусы. Нарушался принцип свободы выбора, и это мне сильно не нравилось.
Посмертно выпущенная книга Бориса Ямпольского в этом смысле выглядит сбалансированной и цельной. Ну, может быть, стоило поменять местами роман и повесть – чтобы читатель сразу же, с головой, погрузился в безумный мир местечковой ярмарки и увидел, как «тяжело прошла женщина с железной ногой, пронесся загадочный человек в синих очках…». Как «понурые евреи вели танцующих медведей в железных ошейниках и ошалелых рыжих мартышек; колючих ежей, приученных к ласке, и наглых ярко-желтых попугаев, обученных матерщине».
Уже после, когда книга была прочитана и прочувствована, мне попались на глаза строчки Иосифа Бродского, настолько точно передающие суть моих ощущений от чтения, что я удивился странному этому совпадению:
А потом я понял: ничего удивительного. Ведь существо чуда в том именно и состоит, что вмещает в себя всего человека сразу – и вчерашнего, и сегодняшнего, и завтрашнего. И мир, в котором живет человек, со всеми его страхами, радостями, рождениями, смертями, надеждами, существует не где-то рядом, он находится внутри человека.
И есть река, в которую можно ступить дважды; называется она – наша память.